Владимир Виноградов
Мужчины и женщины на допросе
Повесть
ОТ РЕДАКЦИИ
Наши читатели знакомы со многими произведениями Владимира Павловича Виноградова. Его рассказы неоднократно публиковались на страницах журнала «Человек и закон», некоторые из них включены в сборник «Перед истиной», выпущенный в 1979 году издательством «Советская Россия». За эту книгу автору присуждена премия Союза писателей СССР и МВД СССР. Рассказы, очерки, репортажи, фельетоны В. Виноградова также выходили в сборниках «Молодой гвардии» и «Московского рабочего», печатались в центральных газетах и журналах.
В. Виноградову не пришлось искать свою тему. Ее ему подсказала работа, то дело, которому он служит всю жизнь. Он — полковник милиции, сотрудник МВД СССР. В 17 лет пошел на фронт. Был разведчиком. После окончания Московского юридического института стал следователем, затем — помощником прокурора. С 1957 года служит в органах внутренних дел. Долгое время был следователем по особо важным делам Главного следственного управления МВД СССР. Располагая богатыми жизненными впечатлениями, В. Виноградов не отдает предпочтения занимательному, острому сюжету. Он выбрал более трудную дорогу — исследование психологии человека. И не вообще человека, абстрактного, смоделированного фантазией, придуманного, приспособленного к нашим суетным вкусам. А реального, как его сложили быт и воспитание. Такого, с которым В. Виноградов сталкивался по роду службы, к примеру, на допросах, с кем общался, хотел он этого или не хотел, и от кого нельзя отмахнуться, потому что определялась дальнейшая конкретная судьба. Эти люди попадали в кабинет следователя из-за собственных заблуждений и прегрешений. Но они всегда ждали верного, справедливого решения.
И именно в показе гуманистической направленности советской правоохранительной практики и заключен весь пафос творческой деятельности В. Виноградова. Что характерно и для его повести «Мужчины и женщины на допросе», которую мы предлагаем вниманию читателей. В ней выводятся люди, преступившие закон, нарушившие моральные нормы нашего общества. Автор вскрывает истоки преступления — безнравственность, бездуховность, эгоизм, равнодушие, жестокость к человеку, обман, корысть. Он еще раз подчеркивает значимость ответственности не только за свои поступки, но и за поступки тех, кто жил рядом, кто надеялся на помощь. Автор призывает людей к взаимно бережному отношению. И еще один герой есть в повести, незримо присутствующий во всех сценах, — Закон. Позволяющий основному персонажу — следователю стойко и честно выполнять свой долг.
Глава первая
В дверном проеме вырос златоволосый, румянощекий гигант в легком серебристо-сером костюме. В руке он держал теннисную ракетку в черном футляре, по которому бежала пума.
— Вот, пожалуйста, — рокотнул добрый молодец крепким и сочным, как спелая груша, баском и положил на стол бумажку.
То ли эта бумажонка продолжала оскорблять вошедшего молодого мужчину, то ли какой-то иной должок, нематериального характера остыдливил его, но румянец на тугих щеках зардел пуще прежнего, будто он явился не с июньского зноя, а с трескучего мороза или у порога кто-то влепил ему пару увесистых пощечин.
Ограничившись столь односложным приветствием, хотя до любезностей ли в следственных кабинетах, мужчина нервно передернул косой саженью, как бы пытаясь стряхнуть неприятное удивление, в котором пребывал два или три дня с момента получения загадочной повестки, и сказал:
— Чем могу служить? — подчеркивая и заключая этим вежливо-холодным вопросом, от которого чуть пахнуло нафталином, что лично ему здесь служить некому и нечем.
Его мир был не в этих пропыленных и прокуренных комнатах, набитых законами и жуткими, крючковатыми бумагами; они словно кактус-опунция: схватишь неосторожно стебель — и пальцы в остроболезненных уколах тончайших заноз, вытаскивай потом. Не с людьми, сидящими в тускло освещенных коридорах, полуподозрительными, настороженно притихшими, с их ахами и охами, бранью, которые не слышны, но явно ощутимы.
Его мир — пронизанные светом солнца и знаний подковы аудиторий, на террасах которых головы студентов и студенток, склоненные над записями или зачарованно, как подсолнухи к дневному светилу, повернутые к нему, молодому и умному, рослому и красивому, вещающему с трибуны и. о. доцента. Особенно хороши девушки. Все до одной. Украшенные не столько прическами, всякой бижутерией, а общим сиянием глаз. Разные, разноцветные, но одинаково прелестные, юные, непосредственные. Ощутимо близкие — можно дотянуться. И недоступно далекие — попробуй дотронься! С чем сравнить их?.. Да, они как экзотические плоды, которые сотрудникам их института пришлось перебирать в прошлое воскресенье на подшефной овощной базе.
...Привезенные морем, может по воздуху, из зарубежных субтропиков, холодные, влажные от пота апельсины. Шершавые, зелено- и желто-малиновые персики. Одетые в шуршащие, как бальные платья выпускниц, обертки с яркими фирменными этикетками. Нетронутые, хоть сразу в хрустальные вазы и на стол, покрытый крахмальной скатертью, под звон бокалов и мельхиора. А с черно-зеленой махровой гнилью — в корзину, к списанию по акту и на корм свиньям. Им не повезло! Но те, что с малыми пятнышками, слегка побитые, едва тронутые, однако не потерявшие вкуса и аромата, — сортировщики откладывали, каждый себе, и съедали...
Да, его мир — не в этих стенах, покрытых обманчивой светлой зеленью, у тяжелых, цвета вывороченной глины, сейфов. А, к примеру, на сегодняшний день, — золотистый, как толченое солнце, корт, где за тугой белой сеткой уже, наверное, бьет ракеткой крепкие серые мячики, разминается, с нетерпением ожидая добровольного тренера-наставника, смугленькая аспирантка с физмата.
Здесь, в чуждом его светлому существованию учреждении, молодому мужчине не в чем было каяться или запираться. Он не видел за собой никаких грехов, подвластных этой организации. Никакой криминальной и некриминальной вины. Он был уверенно безупречен. Как воротничок его свежайшей платиновой рубашки из натурального коттона, то бишь хлопка, по-русски. Как по-флотски отутюженные брюки. Как прическа, волосок к волоску. Или зеркало ботинок, словно он перед явкой к следователю специально летал в Рио-де-Жанейро, чтобы там по ним погуляла щетка одного из легендарных мальчишек-чистильщиков.
Следователь, вызвавший белокурого здоровяка-джентльмена на допрос, отнюдь не жаждал, чтобы у того между внешней ухоженностью и внутренней прибранностью вдруг проявилась дисгармония. Зайдешь вот так в иную квартиру — ослепит хрусталь из красно-пегого серванта, поразит хитрющий рисунок необъятного ковра на стене, пригнет созвездие люстры, разлапистой, как спрут на прогулке, и невольно присядешь на пуфик египетской выделки, стараясь по-турецки подобрать под себя ноги в неснятых в коридоре ботинках: так все стерильно чисто, богато. А пообвыкнешь, стряхнешь оцепенение, осмотришься и увидишь: там рваный носок засунут, здесь засморканный платок, корочка плесневелая, а то и бесстыдный вишневый клопик выполз на живой человечий дух и пошел топотать по финским обоям.
Следователь глядел на модного молодого мужчину и думал: какую преображающую силу имеет все же социальный прогресс — чуть ли не из былинного отрока, когда-то бегавшего по деревне без порток в домотканой рубахе до пят, возможно, пасшего телят или гусей, сделал и отшлифовал такого интеллектуала, с ракеткой фирмы «Шлезингер».
Мужчина плакатно, без шутки, являл собой здоровую человеческую основу, заключавшую, хотелось верить, многообещающие перспективы, светлые устремления, идеалы. И еще думал следователь: как хорошо, что к нему приходят такие красивые, чистые люди, а не только задетые преступлением, хуже того — прибитые им. Жалкие, опустившиеся, опустошенные. И пронырливые субъекты, изолгавшиеся хамелеоны, трусливо-злобные. И подонки без стыда и совести, самоуверенные, наглые, жестокие. Всякие.
Бытует мнение, будто следователи встречаются по работе только с отрицательными типами. Совершенно неверно. Большинство — люди нормальные, честные, простые. Но как и всюду, привлекают встречи с умными, красивыми людьми, внешне и внутренне чистоплотными, у которых чувство осознанного достоинства, уверенности в себе сочетается с доброжелательностью к другим. Такие встречи, даже на допросе, обогащают, расширяют кругозор, просто могут быть приятным разнообразием в далеко не голубой крутоверти следственной работы. Не с каждым заговоришь сразу, хотя дано право. Надо собраться, одернуть привычную бесцеремонность, так сказать, сдуть пылинки от прежних общений, менее эстетичных, подтянуться. Не ударить лицом в грязь.
Еще на Петровке, 38 следователь вел дело о кражах личных автомашин. Среди потерпевших оказался известный советский музыкант, скрипач с мировым именем. Жуликов задержали, машину нашли и вернули владельцу. Но необходимо было допросить его. Скрипач же, ссылаясь на страшную занятость, просил обойтись как-нибудь без него, хотя бы повременить с вызовом. Наряду с концертами, каждый из которых был событием музыкальной жизни, скрипач преподавал в консерватории, к тому же был занят большой общественной деятельностью. Каждый час был расписан, и прорубить в груде дел окно для такого сугубо прозаического занятия, как дача показаний, не привлекало.
Однако следователь предельно вежливо, но настойчиво убедил профессора музыки в необходимости встречи. «Хорошо, — сказал профессор, — но прошу вас провести допрос и все остальное, что требуется, как можно быстрее. Минут тридцать-сорок хватит?» «Вполне, — ответил следователь, — приезжайте».
Следователь сдержал слово — быстро провел непременные процессуальные действия: короткий допрос, признание потерпевшим и гражданским истцом, уложился в обещанное время. После чего сказал профессору, что теперь тот полностью свободен. Поблагодарив следователя за пунктуальность, музыкант спросил что-то о его работе. Следователь, конечно, ответил. Заинтересованный ответом, музыкант задал еще вопросы. Слово за слово, разговорились.
Тут в кабинет за каким-то неотложным делом заглянул работник уголовного розыска, с которым следователь работал по делу о кражах автомашин. Увидев знаменитого человека, остался. Еще несколько сотрудников вошли под разными предлогами и остались. Беседа приняла общий характер. Ребята рассказали музыканту, не искушенному в их делах, несколько занимательных криминальных историй, поразивших его воображение. А он, в свою очередь, щедро стал делиться своими воспоминаниями. Его жизнь была насыщена всякими интересными случаями, не менее увлекательными, чем детектив.
Видя, с каким жадным любопытством слушают его, профессор даже рассказал, как занимается музыкой его сын, увлекаясь не столько скрипкой, сколько футбольными передачами по телевидению (из него вышел замечательный скрипач). И как в то же время истово отдается бесконечным упражнениям другой, не менее любимый ученик, тоже выросший впоследствии в прекрасного исполнителя. Профессор поведал и о своих многочисленных поездках на гастроли за рубеж, о происшедших там различных забавных приключениях и встречах со многими известными деятелями культуры, которых и не в столь экзотических местах не увидишь, не послушаешь.
Время текло незаметно, но, к сожалению, быстро. Уже убегали не минуты, а уходили часы. Профессор спохватился, куда-то звонил, отменял и переносил какие-то встречи, заговорщицки подмигивая, но уходить не собирался. Бесспорно, в его жизни была масса благодарных слушателей и, наверно, не менее интересных собеседников, чем следователь и сыщики, но они сами были интересны ему. Возможно, они привлекали своим откровенным вниманием. А может, этот умный, чуткий человек за скорописью всевозможных дел и встреч не всегда разглядывал в глазах общавшихся с ним людей такую неподдельную симпатию, уважение к таланту, к его личности. Может, поражало и тем, что они-то совсем не были сопричастны профессии музыканта, не разбирались во всех тонкостях, нюансах его игры, как привычно окружавшие коллеги и знатоки-поклонники, которые или взрываются одобрением, или морщатся, уловив какие-то спады в исполнении. В глазах сидевших рядом сияла вера. И великий маэстро тоже видел в них подлинных мастеров своего дела, своего искусства. Нелегкого, опасного, но тоже благородного и гуманного, несмотря на его жесткость. Он взял на себя великую миссию культуры, а они — охрану ее. Он чувствовал равенство мастерства. И себя на равных. И обаятельный, простой человек так же преклонялся перед этими людьми, как и они перед ним.
...Окончился рабочий день. Условный, конечно, потому что на Петровке, 38, есть только рабочие сутки. Но расставаться не хотелось. И все же было пора. Профессор давно отпустил свою машину, но муровцы не позволили вызвать. Предложили профессору отвезти его на своей, с сиреной. Водитель по-своему почетно вез пассажира. И хотя торопиться было уже некуда, черная «Волга» домчала его до дома со скоростью звука.
Не так давно эта встреча как бы снова повторилась. Следователь лечился в одном из курортных городов Северного Кавказа. Потягивая из кувшинчика теплую «Смирновскую», минеральную, он обратил внимание на афишу музыкального концерта. На ней большими буквами ярко значилась фамилия скрипача-профессора. Но с именем сына. Выдающегося артиста уже не было в живых. Следователь купил билет.
Вечером, в день концерта на город обрушился затяжной ливень. С молниями и громом. Но публика в плащах, под зонтами, пленками, газетами преодолела бурлившие потоки воды, казавшейся сплошь минеральной, добралась до старинного деревянного строения курзала, изукрашенного башенками с затейливой резьбой, и заполнила все места.
Играли сын профессора и внук. И женщина — аккомпаниатор.
Изумительная мелодия сменяла другую, не менее прекрасную. За синими стенами шумел дождь. Он рассыпался барабанной дробью по крыше, будто на втором этаже, пренебрегая скрипично-фортепьянной классикой, репетировал поп-музыку бесшабашный «лабух» — ударник. Но дождь был естественным. И не смог помешать исполнению и впечатлению от музыки. Зачарованным слушателям уже казалось, что они все дальше и дальше углубляются в густой, девственный лес, наполненный лучшими звуками природы.
И все же восприятие следователя разнилось от ощущений окружавших его соседей. Ему представилось, что рукой скрипача-сына незримо водит другая рука. Скрипача-отца. Которую он запомнил: она подписывала составленные им протоколы и постановления, чуждые всякому искусству, кроме искусства исследования человеческих страстей, перешагнувших запретный рубеж. Но он слушал музыку, не думая об этом. Ни одна тривиальная мысль не касалась его. Он внимал только дивным, тончайшим звукам, пению души человеческой, трагичной и смелой, чистой и обремененной. Реальной и фантастической. Реальной, как музыкант в черно-белом под горящими лампами с маленьким грациозным инструментом в тонких и сильных руках. Фантастической, как его талантливые руки, будто живые копии тех, что когда-то так же сжимали деку и смычок, скользили им по нервным струнам, пощипывали их, отзывных, и нежно падали как бы в изнеможении, передавая на время зал во власть одного фортепьяно.
Наверно, думал следователь, хранятся где-то, должны храниться гипсовые слепки с гениальных рук скрипача.
И музыканты, молодой и совсем молоденький, виделись не только один виртуозом, а другой — подающим надежды, но и лично близкими ему людьми. Хотя они совсем не знали его. Да и великий дед скорее всего забыл за дальнейшей яркой жизнью. Но следователь был ему благодарен...
Чтобы глубоко, осторожно, а, главное, верно разбираться в человеческих поступках, мало специального образования, знания законов, даже мастерства следопыта. Необходимо владеть культурой общения с людьми, — их разность бесконечна. И как важен духовный обмен. Умение разглядеть и взять интересное, новое, оригинальное, мудрое, что обогатит тебя и послужит делу. Взять и не утаить в памяти, как запирают книги в своих шкафах жадные библиоманы, а передать, поделиться с теми, кто нуждается.
Такие задушевные встречи не часто дарила практика, хотя интересных, познавательных случалось немало. И всякий раз будто распахивалось настежь окно из душной комнаты в летний сад, неожиданно ополоснутый легким, солнечным дождем.
У следователя не имелось каких-либо данных на молодого мужчину, сидевшего перед ним и ожидавшего вопросов. Может, не окажется и свидетелем. Следователь просто взял его фамилию из записной книжки арестованного дельца. Тот — бывший преподаватель техникума — «устраивал» в вузы абитуриентов по липовым документам за солидную мзду. Для чего содержал подпольный штат «подставников», сдававших экзамены под фамилиями абитуриентов. Ни последние, ни их родители, платившие большие деньги мошеннику, не предполагали, что их обманывают. Они считали — так внушил им делец, — что переданные тысячи пойдут на взятки работникам вузов, а сам он всего лишь расторопный посредник. Абитуриент или его любящие родители отдавали ему паспорт, аттестат зрелости и деньги, а взамен спустя некоторое время получали приказ о зачислении парня или девицы в институт. Вся «кухня» была вне их ведения. Деньги, за вычетом уплаченных подручным, оседали в кармане дельца.
Если бы арестованный Квасников, назовем его так, сохранил бы каплю совести или хотя бы сочувствия к многочисленным знакомым, он бы пояснил следователю, кого стоит вызывать и допрашивать, кого не имеет смысла. Но Квасников не желал говорить правду. Пусть следователи сами разбираются, считал он, пускай потрудятся, попыхтят. А у него все было «липой».
На дому он устроил целую фабрику для изготовления поддельных документов. Завел пишущую машинку, раздобыл оттиски различных печатей и штампов, бланки — часть купил в магазине, часть выкрал у зазевавшихся секретарш. И действовал. Собственный диплом о высшем образовании подделал, да и среднего не имел. И показания его были насквозь лживыми. При обыске у Квасникова на квартире даже штанга — его хобби — показалась следователю ненастоящей, надутой, резиновой.
Позже обвиняемый стал симулировать сумасшествие. Когда следователь приходил в следственный изолятор, чтобы взять у него показания, Квасников показывал на крышу соседнего здания и бормотал свистящим шепотом: «Смотрите! Смотрите! Опять бегут!»
Квасникову «виделись» гонявшиеся друг за другом клоуны, балерины и индейцы племени сиу. Именно они, краснокожие, заарканили беднягу и доставили в этот «тюремный замок». И продолжали строить козни, пытаясь снять с его наголо остриженной головы кудрявый скальп.
Однако на крыше в открытой будочке с телефоном переминался с ноги на ногу не суровый краснокожий с винчестером, а молоденький парнишка в зеленой форме внутренних войск с карабином на плече. Не он ли навевал симулянту пробиравшие морозом мысли о происках «коварного» племени, не выезжавшего из Северной Америки? Во всяком случае, зоркий, не замутненный шизофренией взор обвиняемого упирался в часового.
Когда утлая фантазия ослабевала, Квасников скучнел, замирал, входил в подобие ступора, становился похожим на человека, замороженного в степи. Но вдруг резко срывался со стула, начинал кружить волчком по кабинету и истово ловить со стен воображаемых мух. Настоящие мухи в следственном изоляторе не водились. Одни боялись дезинфекции — гигиена свирепствовала в камерах, другие предпочитали свободу.
Следователь спокойно говорил: «Кончайте, Квасников, всех мух не переловите». И если мухолов не внимал его словам и не успокаивался, тогда приходилось нажимать на кнопку звонка, вызывать дежурного.
Входил контролер. Недолго наблюдал ставшее привычным лицедейство обвиняемого. Спокойно произносил: «Опять дуришь». И вялым тоном предлагал симулянту прекратить безобразие.
Нечего делать, Квасников «прекращал безобразие», отмахнувшись рукой, — «ничего вы, профаны, не понимаете в искусстве». И его уводили.
Фамилий в записях обвиняемого было очень много. Конечно, огулом людей вызывать не хотелось. И времени жалко — сроки поджимали, и стоило ли трепать нервы гражданам, не причастным к махинациям. Но в деле накопились пачки экзаменационных листов с фотографиями неизвестных, внушавших подозрение, что они — не те, кого зачислили в институты. Их необходимо было установить и допросить.
Трудно сказать, чем привлекла следователя фамилия вызванного человека, но привлекла. Квасников, судя по чернилам, вписал ее в книжку после других, перенесенных из старой. В общем, подсказала интуиция. Выписал повестку и, как оказалось, не ошибся.
Следователь не стал тянуть. Предложил свидетелю сесть и, проверив его документы, спросил, знает ли он такого Квасникова. Вопрос был неожиданный. На лице свидетеля отразилось, казалось, искреннее недоумение. Но не затянулось. Ответ был утвердительным.
— А в чем, собственно, дело? — тут же спросил свидетель.
Опять без обиняков следователь сообщил, что знакомый свидетеля арестован. В связи с чем возник ряд вопросов и к нему.
— Арестован? — повторил мужчина и хмыкнул.
В его мире ничему не удивляются, подумал следователь, ко всему готовы, все предусмотрено или на все наплевать. По тому, как мужчина вошел в кабинет и положил повестку, нельзя было сказать, что он знал об аресте знакомого. Однако узнав, не удивился, не растерялся, как другие, даже не огорчился. Арест — не смерть, но все-таки.
«Далек и безразличен? — гадал следователь. — Или скрытен? Пожалуй, просто безразличен. Они знакомые, но друг другу чужие. Без общих помыслов и дел. Нет между ними ни соучастия, ни сочувствия». И он невольно порадовался за этого человека, не вызывавшего неприязни. Не хотелось, чтобы их с Квасниковым что-то сближало, роднило, тем более связывало преступление.
Но арест не удивил.
«Ну спроси меня, за что арестован твой приятель! Обожги голубым, как пламя электросварки, любопытным взглядом! — молча призывал следователь с некоторым сарказмом, уж больно удивило равнодушие к чужой судьбе, — спроси хотя бы с наигранным волнением».
Свидетеля волновало другое.
— Он сам меня назвал?
«Вон что?! Задает вопросы, как студенту на зачете. — Хотя этот был всего лишь второй вопрос свидетеля. — Нет, ему не следует знать, что я выдернул его фамилию из записной книжки случайно, как билет на экзаменах». Следователь промолчал.
— Хм. Да. Ну и что я должен рассказывать?
— Все.
— Что все?
— Все. С начала вашего знакомства с арестованным Квасниковым и до его ареста, — следователь умышленно дважды повторил резавшее ухо слово.
— До ареста? Почему до ареста?
«Закидал вопросами!»
— Разве вы встречались после ареста? — улыбка следователя не взбодрила мужчину.
Неприятное слово — арест. Но время каждого человека делится на периоды, измеряемые не только годами, сутками, часами. Иногда секунда, доля секунды вмещают такое, что с лихвой заполнит дни и месяцы. Время измеряется событиями и встречами. На них, как провода на столбах, натянуты дела человека, его связи. Как в многожильном кабеле сплетены разноцветные проводочки, так и в жизни сплетаются встречи. С одними — на годы — километры. С другими — на часы — сантиметры. И трудно сказать, в каком из проводков сильнее напряжение, когда обнажится кончик, когда заизолируют его или срастят с другим. Обрыв какого отзовется больнее. Знакомством с Квасниковым, их встречами, разговорами, общими делами тоже измерен определенный кусок жизни этого мужчины. Итог, как гирька на отвесе, — арест.
— Вообще-то, какое знакомство, — начал свидетель, — шапочное. Считанные встречи, случайные. Мы и знакомы-то год-полтора. Не знаю, на чем акцентировать ваше внимание, чтобы оказаться полезным...
Следователь не перебил, не стал подсказывать. Фамилия и телефон — вот и все, чем он располагал. Ни за, ни против этого человека у него ничего не имелось. Дал пищу для размышлений — и пусть выложит свои мысли, а может, и факты. Это был допрос-поиск, и упрекать следователя не стоило.
Свидетель проявлял не меньшую осторожность. Или пытался определить, на чем споткнулся, сломал шею Квасников, чтобы дать нужные показания, так сказать, из гражданского чувства, да и ради собственной репутации. Или хотел обойти опасность, на которую едва не напоролся сам. А может, успел споткнуться и теперь старался уберечь собственную шею.
— Собственно, познакомил нас Брэм.
— Брэм?
«Уж не сошлись ли эти ученые мужи на почве познания мира животных?»
— Есть у меня один знакомый биолог. Мы его так прозвали — Брэмом.
— Кроме прозвища у него, надеюсь, есть фамилия, имя и отчество.
— А как же, весь реквизит, — засмеялся свидетель с заметным облегчением. Словно перенес тяжесть вопросов с себя на новый персонаж. — Баулов Александр Ибрагимович... Правда, мне не показалось, что Саня Баулов знакомил нас с какой-то определенной целью. Умыслом, что ли. Хотя с Брэма станется. Человек он скользкий...
— Что ж тогда вас связывает с ним? Вы дружите? — следователь не мешал свидетелю идти по избранной тропе. И тропки выводят на прямую дорогу.
— Да ничего не связывает. Какой из него друг! Дружба, хм. Спарринг-партнер в теннис. Он неплохо играет. На этом контачим. А с Квасниковым встретились случайно. Он на том же стадионе занимался тяжелой атлетикой.
— Да, я видел у него дома штангу.
— Дома?
— На квартире. Когда производил обыск.
— Зачем штангу? Дома и гирь достаточно.
— Не знаю. Я штангой не занимаюсь.
— Брэм представил мне Квасникова как человека науки, эрудированного экономиста, преподавателя вуза.
— Он преподавал в техникуме.
— Вот как? Нет, мне он сказал, что в институте. Заочном. Не проверять же. Не знаю, какой он экономист, но как-то зашел разговор об экономике, так он перевел его на другое. Видимо, не хотел обнаруживать свою «эрудицию». Теперь понятно... По-моему, они с Брэмом сошлись на другом...
Он приостановился. Но следователь не спросил: «На чем?»
— Видите ли... Может, это и не относится к делу... Хотя, как знать... В общем, они больше «педагоги» по части женского пола. Бабники. Все разговоры на эту живую тему.
— Успели убедиться?
— Вполне. Удивляет другое — ведь ужасные крохоборы. А девочки требуют известных расходов. Да. Шампанское там, конфеты, чулочки, духи к Восьмому марта, дню рождения... Правда, Баулов умеет знакомиться и расставаться после и до. Он, например, на Восьмое марта уезжает в несуществующие командировки... Коле же всегда не хватало копеек на кружку пива. Норовит на халявку. Всегда побирался.
— Побирался? Копейки просил? А на что же он тысячи тратил?
— Тысячи?! — искренне изумился допрашиваемый. — Вы серьезно?
— А вы не знали?
— Я знал... Точнее, я позже узнал, что у Квасникова были какие-то махинации в вузах... Но тысячи?
— Десятки тысяч!
— Что вы говорите?! Честное слово, впервые слышу. Только от вас. Десятки тысяч?! Ах, крохобор несчастный. Да какой же он несчастный? Счастливый крохобор!
— Если считать за счастье арест и последующее осуждение на длительный срок лишения свободы.
— Да. Пожалуй. Какое же счастье... А Брэм?
— Что Брэм?
— Тоже тысячи? Невероятно! Но не верится, что Баулов принимал участие в махинациях Квасникова. Он — трус. Побоится. Коля — хищная птица. Ястреб. А Брэм — так, паучишко, — свидетель усмехнулся. — Он и похож на паука. Мохнатый такой, плешивый, приземистый. Паук и паук. Видели бы вы его в душевой. Ручки короткие, как у спрута. Пальчики — обрубленные сосиски, — он говорил о Баулове с явной гадливостью. Не иначе примешивалось что-то личное. — Нет, Саня не орел, не решится. — Произнес так, что следователь подумал: «Уж ты-то себя точно считаешь орлом».
— Эх, Коля, Коля, хапуга замаскированный! Попрошайничал...
«За что он их так? Не поделили, обманули при расчетах? Обыкновенная зависть? Или досада, что вызвали на следствие, побеспокоили?»
— А у самого капитал, — продолжал возмущаться. — Как же так? Никогда за себя не платил, даже за его девок приходилось... Была у Коли Ирочка, студентка. Рыженькая, крепенькая. Глуповатая. Правда, женственна, приятна. Сонная такая. Охмурил он ее.
— Не эта? — следователь не мешкая положил перед разговорившимся свидетелем экзаменационный лист с фотографией неизвестной девушки.
— Она! Ирка! — узнал. И залился густой краской. Будто на шее у него вместо ярко-малинового галстука висел баллон с сиропом для газированной воды, — взял и опрокинул на себя.
— Ну и что же Ирочка? — спросил следователь. И так как смущенный своим откровением мужчина продолжал молчать, указал на лист и пояснил: — Ирочка, как видите, исполняла не совсем благовидную роль.
— Я понял, — сказал свидетель. — Я догадывался о его махинациях с вузами... Лично мне он ничего не говорил... Как-то проговорился Брэм, что Коля делает деньги на вузах. Каким образом, он не сказал, может, тоже не знал подробности...
— В связи с чем он это сказал?
— К слову пришлось. Сидели как-то в кафе. Коля с Ириной, Брэм с одной, я со своей знакомой. Выпили. А когда настала пора рассчитываться, Коля похлопал себя по карманам и, как обычно, сказал, что у него при себе только трешка. Ну, мы, естественно, при дамах не стали заводить счеты, а когда он ушел со своей, Брэм проинформировал.
— При девицах?
— Нет. Они вышли по своим делам.
Он на минуту задумался и сказал:
— Как видите, Ирина сдавала экзамены за другую девушку. Под чужим именем.
— Для меня это не откровение, — сказал следователь и хотел добавить: «Для вас тоже», но промолчал.
— Естественно. Вы же ведете дело. Что я еще могу сказать? Об Ирочке... Знаю, он разыскал ее на пятом курсе, — свидетель назвал вуз, где училась девушка. — Ну и сумел уговорить. А потом сделал своей любовницей.
— Совмещал, так сказать.
— Да. Полезное с приятным. Сколько он заплатил ей за экзамены, я не могу сказать, не знаю. Но, думаю, не переплатил. Скорей всего, напирал на чувства, на любовь. Это же Коля!
— А вам не предлагал?
— Мне?
— Да. За такие же экзамены.
— Ну, знаете!
— Разве Баулов знакомил вас с Квасниковым не для той же цели?
— Я не знаю, что держал в голове Баулов, знакомя нас. От этого типа всего можно ожидать, — свидетель опять залился краской. На этот раз от негодования. — Но лично я липовых экзаменов не сдавал. Переройте все институты, начиная с Москвы!
В изъятых личных делах из высших учебных заведений его фотографий не было.
— Но предлагал?
— Как вам сказать?.. Лично мне — нет. Намеки были. Говорил, что сейчас развита такая мода — сдают за других и неплохо зарабатывают. Позже я понял, куда он клонил. Но я на его намеки не клюнул... Я же не студент, не аспирант. Хотя такому наглецу, как Коля, ничего не стоит сделать аналогичное предложение даже профессору или академику. С него станется. Впрочем, иные люди сами располагают к подобным предложениям. Вы не находите?
— Нахожу, — сказал следователь. — Вы правы.
— Так вот я не располагал. Ко мне с этим не подкатишься. И потом — меня же знают в технических вузах. Да в любом могут узнать. К тому же возраст, наконец, внешность. Ну какой из меня абитуриент?
— Среди абитуриентов было много взрослых людей. Поступали-то в заочные. Стоит попроще одеться, как-то стушеваться.
— Возможно. Но мне не подходит. У меня — диссертация, командировка предстоит за границу... Да на кой черт сдался мне этот Квасников со своими аферами! Не пойду я на это!
— А Брэм?
— Брэм... Не думаю. Он — кандидат наук. Зарабатывает еще рассказами о животных. Деньгу имеет. На баб он тоже шибко не тратится, находит дурочек... Сколько Квасников платил за абитуриента? Я имею в виду — сдающему, подставному.
— Не знаете?
— Если бы я знал, не спросил.
— Две-три сотни за человека. От силы — четыре.
— Деньги, конечно. Но риск. Представляю я себя за партой, пишущим сочинение или выходящим к доске с билетом, — он засмеялся. — Нет уж. И Брэм не отважится. Он осторожный мужик, на авантюры не пойдет... Сколько Квасников брал с абитуриента?
— От двух до трех-четырех тысяч.
— Ого! — свидетель даже восхитился. В заблестевших глазах его следователь уловил оттенок зависти. — Недурственно! Надо же — эксплуататор женского труда! Вот объегоривал! И много у него было клиентов?
— Достаточно.
— А этих, шестерок? — свидетель показал на листы.
— Этих поменьше, — ответил следователь. — Некоторые сдавали за двоих-троих, в разные вузы. И не все установлены. Много еще работы. Вот и вас вызвал.
— Ну, что ж, раз вызвали, надо помочь, — сказал свидетель добродушно и спросил: — Можете еще показать?
— Зачем?
— Вдруг еще кого-нибудь узнаю.
— А так не помните? Кроме Ирины?
Свидетель улыбнулся уклончиво.
— Вы лучше покажите.
— Пожалуйста, — следователь придвинул к свидетелю стопку экзаменационных листов.
Тот стал брать лист за листом, — на каждом мужская или женская фотокарточка. Вглядывался и откладывал в сторону. А следователь пристально следил за его лицом. Малейшее движение бровей, ресниц, губ могло подсказать — узнал или нет.
— Она! — свидетель ткнул пальцем в фотокарточку еще одной девушки. Наверное, на ее лице остался отпечаток его пальца. В румянце чуть прибавилось краски. — Лора! Я так и думал!
— Почему?
— Протеже Брэма. Не утерпел, подсунул Коле.
— Да?
— Точно. Она.
Следователь взял лист с фотографией опознанной Лоры. Миловидная. Головка в черных кудряшках. Яркий, насмешливый взгляд. «Ведь знала, зачем снималась, — подумал следователь, — такая нахалка!» Но в ее взгляде было больше беззаботности, даже доверчивости, чем вызова.
Сейчас один из мужчин, на которых она смотрела с фотографии, подскажет, как ее быстрее разыскать, а другой вызовет, чтобы допросить и, не исключено, привлечь к уголовной ответственности.
— Его девица, — сказал свидетель, — шустрая такая, забияка. Это не Ирка — рохля. Лорка свое не упустит. Вы ее потрясите как следует, как яблони трясут, она еще назовет кое-кого.
Лору трясти не пришлось. Она все рассказала.
— Брэм жил с ней, — продолжал разоблачитель. — Он, между прочим, недавно женился по второму кругу. Зачем, не знаю. Первая, правда, болела какой-то тяжелой, неизлечимой болезнью. Он сказал, что ему просто вредно жить рядом с такими людьми. «Чувствую, говорит, боли в желудке. Освобожу ее от себя». И освободил.
Следователь не почувствовал в его словах резкого осуждения циничной жестокости приятеля. Проскользнул даже элемент бравады, как, мол, лихо загнул Баулов, мерзавец!
— Вторая — дочка какого-то профессора. Наградил милую счастьем! Боится ее ужасно. Видел как-то в его машине — крокодил. Но это его трудности. Во всяком случае, теперь он девиц домой не таскает. На это у него приспособлена машина.
— Я не хочу вызывать Лору через Баулова, — сказал следователь.
— И не надо. В Колиных записях должен быть ее телефон. Впрочем, и у меня, кажется, есть.
Он достал из кармана красивую записную книжку, сувенир какой-то японской фирмы, перелистал и нашел номер. Дал списать.
— Только вы осторожней, — предупредил, — Лора сама замужем.
Следователь пообещал быть осторожным.
— Будем смотреть дальше? — с охотой спросил свидетель.
— Будем.
— Тогда разрешите позвонить на кафедру, предупредить.
Следователь поставил телефонный аппарат ближе к нему.
— Здорово, старик. Это я, Игорь... Звонила?.. Еще позвонит, — скажи, что сам звякну. Пусть сидит дома... Откуда? Из одного интересного места... Сегодня уже не буду, — он взглянул на часы, — не успею. Что?.. Передай Марку, чтобы подменил. В долгу не останусь. Ничего, перебьются... Ага... Все, старик. Некогда. О’кей! — положил трубку и сказал следователю: — Спасибо. Поехали дальше.
— Поехали, — сказал следователь.
— Вот только тренировочка сорвалась, — показал на ракетку мужчина, — с хорошим человеком... женского пола. Но ничего.
Чем в это время занимались Лора, Ирина, другая девушка — и ее сейчас опознают, пригласят на допрос. Сидели в библиотеке, в полудремотной тишине? Слушали лекцию? Работали в лаборатории? Июнь только начался. Возможно, занятий уже не было на их курсе. Гуляли в каком-нибудь парке, сидели в скверике, пошли в кино? Бродили по магазинам? Их можно было представить порознь или вместе, потому что с одного факультета, с выпускного курса. Всем троим предстояла защита диплома. Но долгожданную защиту придется отложить, заменить другой.
Чем бы ни занимались, о чем бы ни думали, с этого часа их существование уже не было подчинено собственной воле и желаниям. Крутой поворот. Ломались ближайшие планы, все привычное шло под откос.
С момента преступления прошел почти год. Казалось, что все тревоги, связанные с ним, слава богу, ушли куда-то, растворились в буднях и радостях. Родилась надежда, что все обойдется, может, совсем забудется, исчезнет. И солнце было солнцем. Синева — синевой. Улыбки — улыбками. Шаги — шагами.
Не обошлось. И они уже доживали спокойные часы, пусть сутки, оставшиеся до вручения повесток. Еще не ведали, сколько истратят сил и нервов, сколько испытают стыда, мучительных переживаний. Еще не знали, почем страх неизвестности, тяжесть неминуемого.
И все из-за встречи с Колей Квасниковым. С его друзьями — «ловцами юных душ». Какое штампованное определение!
А может, все началось гораздо раньше. Вдру́г ничего не происходит. В их деле нет случайного. Недоброе влияние легло на что-то, нашло отзыв, отклик. Не сработало противостояние. Не могли же не закладывать, не прививать его с юных лет?
В какую почву упало зерно растления и привилось, пустило корешки?
На это может ответить сам человек. И каждый за себя. Пусть раскопает. Пусть разберет свое нутро на малые части, как разбирают испорченный или забарахливший мотор. Чтобы каждую деталь осмотреть, промыть в керосине, смазать и поставить на место. А если попортила коррозия, треснула, проржавела — заменить. Правда, детали человеческой души меняются туго. Обязательно надо осмотреть всю жизнь до неверного шага и далее до рокового, как кинопленку. И оценить объективно, честно исповедуясь самому себе. Без скидок на обстоятельства, среду́ и прочее. Без оправданий. Без жалости к себе и жалоб на других. Подчас страшно, но не смертельно опасно.
Себе не соврешь. Долг, честь, порядочность равно доступны всем. Чтобы напитать ими собственную мораль, не требуется способности «доставать», «выменивать», «блатовать». Они, как соль в столовой, доступны любому человеку. Независимо от социального положения, пола, возраста, образования, устройства его быта. Прошлого, настоящего и будущего. И тем, у кого все чисто до зеркального блеска, и у кого за спиной мусор, пыль, грязь. Но при такой оценке и переоценке недопустимы, просто невозможны исключения, натяжки, привилегии. Так думал следователь.
Да, самый немилосердный, беспощадный судья человеку — лишь сам он. Иначе его заблуждения могут привести к непоправимым потерям. Пока до конца, до последней глубины совести не выпотрошит себя и не осудит, до тех пор ни один общественный приговор не покажется ему справедливым. Вот почему те, кто нашел смелость и честность осудить себя по высшей мерке прозрения, любое суровое людское наказание принимают легче. Порой даже как милосердие. Иные же места себе не находят от неожиданной дарственной легкости его. И может, это самый результативный вид возмездия.
Вальяжный здоровяк, отложив в сторону ракетку с бегущей пумой, забыв про длинноногую аспирантку с физмата, довольный, что ему верят и ждут содействия, чувствовал себя в кабинете у следователя как рыба в воде. С его разрешения брал одну за другой записные книжки Квасникова и страничку за страничкой комментировал. Не все записи были понятны ему, далеко не всех внесенных знал, но уж знакомым давал исчерпывающие характеристики. Потом взялся за еще непросмотренные экзаменационные листы.
Следователь уже без прежней зоркости наблюдал за выражением лица свидетеля-доброхота. Он больше смотрел на его руки. На пальцы, перебиравшие документы, — длинные и твердые, без мозолей и заусениц, с ровно обрезанными ногтями. Вряд ли они купались в тазике у маникюрши, но были заметно ухоженными. Даже холеными. Ими бы, сильными, крепкими, гнуть рубли да ломать подковы. И женщины любят такие, пригодные и к ласке, и к защите. Но почему ими обязательно обрабатывать железо или дерево? Может, приученные к карандашу и авторучке, они пропускают через себя на бумагу не менее мощные заряды мысли, ломая стереотипы, штампы, утверждая необычно новое, свежее...
— Вот! Еще одна попалась! — воскликнул свидетель.
Твердым пальцем припечатал нежное девичье лицо.
И тут же отдернул, будто оно загорелось таким стыдом, что обожгло палец. А собственное побелело.
Мужчина издал звук, похожий на кряканье, и принял равнодушный, почти безразличный вид. Одну опознал. Другую. Третья попалась. Что особенного?
— Как зовут эту девушку? — спросил следователь.
— Люда. Людмила, — ответил мужчина и поспешил назвать ее фамилию, словно боялся, что его заподозрят в укрывательстве. И пояснил, не задерживаясь: — Учится с ними же, с Ириной и Лорой. Разыскать нетрудно. Позвоните в ректорат...
Казалось, свидетель торопился избавиться от нового эпизода, который ему был явно чем-то неприятен.
— А может, вы сами приведете всех троих?
Предложение следователя не было расценено мужчиной как дополнительное доверие. Брови его резко приподнялись. Видимо, принял за скрытую издевку. Нахмурился и замолчал. Но следователь не мыслил ничего дурного. Как и его коллеги, он нередко вызывал людей, не посылая повесток по почте, а передавая с оказией. Так быстрее. И вызываемые оберегаются от вопросов любопытных.
Следователь представил, как этот человек звонит каждой, назначает неожиданные, загадочные встречи и вручает. Повестка — не букет фиалок. Придется как-то объяснять причину вызова к следователю и почему доверили ему, а, скажем, не Квасникову, имеющему к делу непосредственное отношение. А потом, уклонившись от подробностей, ошарашить сообщением, что их «патрон» арестован. Представил панику, сумятицу чувств и слов и улыбнулся. Невинную улыбку сочли за насмешку.
— Нет уж, извините, — резко сказал свидетель, — в этом прошу обойтись без меня. Пускай сами приходят.
— Пускай сами, — согласился следователь и спросил: — А Людмила?
— Какая, собственно, разница? Так же, как ивсе, — сказал свидетель, но, помедлив, добавил: — Впрочем, у меня будет небольшая просьба.
— Слушаю вас.
— Я попросил бы все же не рассказывать Людмиле, что это я назвал ее.
— Почему только Людмиле? А остальным?
— Остальным тоже, конечно. Но я думаю, что вообще не в ваших правилах открывать такие вещи.
— Да, вы правы. Но бывают случаи, когда это необходимо. Скажем, показания одного противоречат показаниям другого. Чтобы уличить во лжи, мы вынуждены ссылаться. Зачитываем. Проводим очные ставки.
— Ну, она-то, Людмила, не думаю, чтобы стала запираться. Да и другие... Все же прошу.
— Обещаю не проговориться, — следователь улыбнулся, — но почему вас волнует именно Людмила?
— Как вам объяснить, — замялся свидетель. — Надо ли?..
Следователь не ответил, и он продолжал мяться. Его большое тело сразу потеряло налитую плотность, осело, как бы уменьшилось в объеме. Он заерзал на стуле.
— Видите ли, с этой девушкой... Здесь особый случай. И я бы не хотел... Впрочем, вы дали слово...
— А если она назовет вас?
— Пускай называет. Но что она может сказать, что?
— Не знаю, ей виднее.
— Мои показания абсолютно верные.
— Вот и хорошо. Что же вас волнует тогда? Вызову, допрошу и отпущу с миром. Видимо, она лишь дополнит...
— Что дополнит?
— Пояснит, кто ее познакомил с Квасниковым. Свел с ним.
— Что значит свел?
— Квасников, как вы показали, сам познакомился с Ириной. Брэм ему предложил Лору, ну, а Людмилу... Не это ли вас заботит?
— Меня заботят точные формулировки. Свел! Познакомил!
— Вот вы и дайте точную формулировку. Как я понял, вас было три пары.
— Мои отношения с Людмилой нельзя равнять с их отношениями... Поймите, мы с ней были несколько ближе...
— Понятно.
— Что понятно?! — почти с возмущением произнес мужчина.
— Что вы с Людмилой были несколько ближе.
— Кого ближе? Что вы подразумеваете?
— Подразумевать я могу, конечно, все что угодно. Но это к делу не пришьешь, да и не нужно. Я хочу знать, какую роль вы сыграли в сближении Людмилы с Квасниковым.
— Что значит роль? Ничего я не играл.
— Тогда и беспокоиться нечего. А о ваших близостях, извините, могли бы и умолчать.
— Я не ожидал, что вы будете ловить на слове, — пропыхтел свидетель.
— Нехорошо, Игорь Митрофанович. Разве я требовал от вас всех этих подробностей? Это вы по собственной инициативе. Для более красочного изображения. Хотя для характеристики образов стоило. Но уголовное дело без этого не рассыпется. При чем же тут ловля на слове?
— А духовной близости вы не признаете? — наседал мужчина.
— Это у кого же?
— Да хотя бы... Черт с ними!
— За духовную я — горой! — воскликнул с некоторой насмешечкой следователь. — Но в нашем деле она как-то не вырисовывается, духовная-то. Или вы подскажете, у кого с кем? Уж не у ваших ли друзей с их девицами? Бросьте!
— А я не о них!
Он было сказал: «Я о нас с Людмилой», но следователь не дал договорить. Умышленно не дал.
— И правильно. Какое духовное родство у этих людей? Если есть родство, то бездуховности... Как бы поточнее... Бездуховность расплывчата, аморфна. Она вроде столба пыли. Смешались два пыльных взмета — и все родство! Подует свежий ветерок — и рассыпались... Не надо о духовной! — сказал о знакомых Игоря Митрофановича, но так, что тот вполне мог отнести и на свой счет.
— И все же я хочу, чтобы вы меня поняли.
«Что я должен понимать? Что ты сначала свел Людмилу с Квасниковым, а затем выдал следствию? Нет, хуже. Ты был с ней близок, а потом поступил не лучше своего Брэма... Лопочешь о родстве душ!.. Пытаешься закамуфлировать подлость!.. Хорош гусь — втянул девушку в грязное дело, потом отказался от нее, отрекся... Легко, походя...» Какое уж тут распахнутое окно в сад.
Следователю, получившему еще один факт из таких рук, стало не по себе.
— Я понял вас, — сказал он.
Сидевший перед ним молодой мужчина скрипел стулом так, что следователь забеспокоился за казенную мебель, как бы не развалилась.
— Понял, что свою девушку с Квасниковым познакомили вы.
Скрипнул стул и застыл.
— Собственно говоря, — промямлил Игорь Митрофанович, — она вполне могла познакомиться с ним и через Лору или Ирину...
«Подсказывает, как помочь ему выкрутиться из щекотливого положения».
— ...Квасников мог и случайно встретить Людмилу с девушками у института... Перехватить... Мог...
— Он все мог, — следователь оборвал тягучую, как жевательная резинка, нить надуманных предположений, — пока его не посадили за решетку. Но девушку свели с обвиняемым вы. С какой целью?
— Что значит свел?! — возмутился Игорь Митрофанович, ловко отломив вопрос о цели. Лицо его побелело от гнева, может и страха. Румянец плавал редиской в сметане.
— Так же, как и Баулов свою возлюбленную... Ну, познакомили, если хотите.
— Но не затем, чтобы она участвовала в его аферах.
— А для чего тогда? Заниматься штангой?
— При чем тут штанга?! Познакомил, и все.
— Светское знакомство.
— Называйте как хотите. Она вам лучше объяснит. Но я ее познакомил с Квасниковым не для того, чтобы она участвовала в преступлении.
— Понятно. Для кругозора... И вы ее, конечно, предупредили, чтобы не участвовала?
— Ничего я не предупреждал... Допустимо ведь обыкновенное знакомство? Или нет? Хотя бы с человеком, который вдруг оказался преступником? На лбу не написано. Это раньше, в средние века клеймили... Сейчас разберись, попробуй!
— Вот именно. Прямо беда!
— Ничего смешного здесь нет. Обыкновенная доверчивость... Ехал я как-то в купе с одним пассажиром. Так он, прежде чем лечь, все полки оглядел, в соседние купе заглянул — нет ли подозрительных, кто может вещи украсть. Разговорились — оказался работником милиции. Профессиональная болезнь! Сочувствую...
— Не стоит. Лучше о знакомстве Людмилы с Колей.
— Нет, стоит. По-вашему, самая невинная встреча с человеком, которого в чем-то подозревают или обвиняют, — уже связь, сделка, соучастие?! — голос его нарастал, звенел.
— Отчего же. Но в конкретном варианте я исхожу из результата. Один просто познакомил, другой просто, третий. Кругом простота. Невинная, незадуманная. А собрались в одном деле. Уголовном. Чего ж тут злиться, обижаться?
— Я не обижаюсь. Но понять меня можно.
— Если вы относительно себя будете более откровенны, чем в отношении других... Я и говорю — собрались-то в одном. И каждый причастен. Да, да. По-разному, но причастны. А вы говорите — «по-вашему». Какие у вас сейчас отношения с Людмилой?
— Никаких. Просто бывшие знакомые.
«Опять просто. Да еще и бывшие».
— А раньше?
— И раньше.
— Вот как?
— Почему вас это удивляет?
— Значит, не было и так называемого родства душ?
— Не надо язвить. Я не встречаюсь с ней и не думаю встречаться.
— Тогда я могу подумать, что вы специально познакомились с девушкой, чтобы передать ее Квасникову.
Игоря Митрофановича передернуло.
— Ну, знаете!
— Нечего возмущаться. Благородное негодование здесь излишне. Квасников любыми способами вербовал людей. С одной стороны, к нему шли клиенты, желавшие поступить в вуз, с другой — ему были крайне необходимы молодые люди для сдачи экзаменов за клиентов. К тому же их надо было менять, чтобы не пригляделись преподаватели. К кому же было обращаться Квасникову, как не к знакомым, связанным со студентами, аспирантами, бывшими сокурсниками? Разве моя версия не обоснована? И вот, пожалуйста, Баулов. Сам не сдавал, но человека-то предоставил.
— Логично, — сказал Игорь Митрофанович и, распустив свой румянец чуть пошире, добавил: — если начистоту... Как мужчина мужчине... Было у меня с Людой кое-что. Но, поймите, мог ли я ее толкнуть на такое? Одно дело Баулов или подонок Квасников, но... Я еще раз заявляю, что никаких поручений, советов, наставлений... подстрекательств, если хотите, с моей стороны не было. В конце концов, спросите у нее.
— А если я спрошу у Квасникова?
— Что скажет он — мне совершенно безразлично. Этому подонку не может быть веры. Но, мне кажется, я имею все основания полагаться на ваше доверие.
Следователю не терпелось оборвать истончавшуюся нить контакта, которая еще связывала их, как бы объединяла. Контакт был необходим для дела, для изобличения этих трех молодых женщин, нарушивших закон, но неприятен. Это временное, вынужденное объединение вызывало брезгливость (поймите следователя!). Как пожатие потной, холодной руки. А некоторые с такими руками еще имеют привычку задерживать чужую в своей. Скорей выдернуть и вымыть.
— Что касается Людмилы, наших взаимоотношений... Надеюсь, вы понимаете, что нет ничего одинакового во взаимоотношениях людей. Даже в схожих ситуациях. Таких, к примеру, как у трех пар, как вы выразились... И вы — исследователь человеческих поступков, должны это понимать не хуже меня. Все мы люди. В чем-то одинаковые, но во многом разные. И мерить на один аршин! — Свою тираду он продолжал с нараставшим негодованием, но следователь не перебивал. — Мы можем очаровываться, и это прекрасно! Но мы имеем право и на разочарования. Не так ли? Это естественный процесс. Наконец, для кого-то это нормальный природный отбор. И вправе ли один обвинять другого? В том, что наступил разрыв, иссяк источник, питавший отношения? Люди свободны...
— Но не безответственны.
— Санкцию! — вскричал Игорь Митрофанович.
— Какую санкцию? — не понял следователь.
— Дайте санкцию за уход мужика от бабы или бабы от мужика! Нет такой. Почему?! Назовете меня подлецом, к примеру. А я вас! Плюньте в лицо. А я — вам! Что еще? Дуэль? Их отменили. Да и то была для голубой крови. Девкам ворота дегтем мазали. А мужикам кто мазал? Чем?! Нет санкций — нет ответственности!
— Сегодня подлость, завтра подлость, послезавтра — преступление!
— Возможно. Вот когда оно произойдет, тогда и судите... А что касается Людочки, она не ребенок, не деточка малая... Эта же Людочка, придет время, наденет свадебную кисею, флёрдоранж, поцелуется всенародно с суженым, но морду ему не набьют за то, что до марша Мендельсона десятерых ее подруг совратил и побросал. Что до нее в последних подлецах числился. Слава богу, и с них все меньше и меньше спроса. Сексуальная революция! Равенство полов и желаний. А вы — безответственность! — он передохнул и заключил: — Сейчас у меня нет ни желания, ни времени на серьезные встречи. Ни с этой Людмилой, ни с какой другой. Занят. Подобные встречи, с продолжением, съедают массу полезного времени. Для делового, — он поправился, — занятого человека они — бич!
— Встречи?
— Они самые. Растрата ума, энергии, нервов. Всего прочего. Для ученого особенно.
«Ах ты, «умница», — чуть не воскликнул следователь. Но, докапываясь до его «мировоззрения» на этот счет, спросил:
— А вдруг любовь? Нечаянно нагрянет. Когда ее совсем не ждешь? Тогда как? Равенство-то отпадает...
Ученый муж приободрился. Он уже чувствовал перед собой не противника, а оппонента. А это совсем другой коленкор. В его мире оппонент — не прокурор, а критик с деревянным копьем. Для кое-кого и вовсе шут с бубенцами.
— Не понял. Чья? На кого нагрянет?
— Не на вас, конечно. А может, и на вас? Незапрограммированная. Тогда осечка? Прокол?
— На кого нагрянет, его и трудности. На меня не нагрянет. Знаю я эту любовь. Читал.
— В виде лекций? — следователь тоже уважал шутку.
— Почему? В книгах, — Игорь Митрофанович покосился на следователя. Но тот сохранял на лице заинтересованное выражение. — Если по-вашему, криминальному, любовь — тот же грабеж. Разбой на большой дороге жизни... Знаю я одного мальчика. Умница! Красивый, чистый, любимец всеобщий, именной стипендиат, надежда науки! Какие девчонки бегали за ним! С какими родителями! А он — наткнулся в какой-то компании на пустышку, но с претензиями. Ну, из тех, что сидят целый день у Центрального телеграфа на парапете, покачивая ногой да пепел сбрасывая. Грязненькие такие, в рваненьких джинсиках. Так вот, наткнулся и связался. Через месяц она к нему с чемоданом. У него брови до затылка. А она — куда я теперь?! Как родителям покажусь?! Да родители-то рады несказанно. Мальчик воспринял как любовь, жертву, так сказать, в стиле девятнадцатого века. Бежала! К нему! Ну и оставил на свою голову. За ней следом многочисленные подружки и так называемые друзья наполнили его холостяцкий быт. Ура! Поздравляем! И свадьба через пару месяцев. Диссертация побоку. Сидит мальчик над халтурой, света белого не видит: супругу надо кормить, поить... Грустная история! Нет уж. Любовь — на пляж, в санаторий. Там она в стоимость путевки входит, как законная процедура. Хе-хе! И ее надо оправдать, путевку... Какой первый вопрос задают вам коллеги, когда вы возвращаетесь с курорта? Можете не отвечать... Без черемухи, конечно, скучно. Но когда свободен. Не верю я в любовь, и не я один. Даже поэты. Сами пишут о ней, а ведь врут. Противно читать. Знаю одного. Члена союза писателей. Квартиру дали ему двухкомнатную. На одного, чтоб творил. «Зачем тебе, Володька, — спрашиваю, — две комнаты? Ты и одну-то загваздал. Или творить?» — «Я сейчас поэму о большой любви пишу. «Черные камни» назвал». — «Хорошее название для светлой любви, — говорю, — а героиня кто же? Что-то они у меня перед глазами мельтешили?» — «Ольге из Баку посвящаю». — «Какой Ольге, Володя?» Только и засмеялся в ответ. Нет, каждый должен понимать — по Сеньке ли шапка. И не рыпаться, не претендовать. И вообще, надо освобождать мысль для высшего полета, идеи. И не краснеть за ложь. Не говорить сорок бочек арестантов, не вешать лапшу на уши...
— И вы не вешаете?
— Избегаю. Я считаю, каждый должен знать, что хочет и что способен дать другому, что получить взамен. Не таково ли веление времени, века космических скоростей и микрофильмов? «Войну и мир» скоро в булавочную головку издадут! И верно!
— А живопись, скульптура?
— Живопись — не знаю, не думал. А скульптуру вполне можно надувать. Господи, да какая разница — мрамор, гипс, бронза или резина поплотнее? Ну, какая?!
— Хилые дети будут от такой любви.
— Не уверен. Хилые, между прочим, лучше вес набирают, чем крупные. Медицина разберется... А вы — «встречаетесь — не встречаетесь!»... В городах — гуляют. На селе — ходють. Интеллектуалы — черт бы их всех побрал! — спят. А ведь верно — большей частью спят. А по сути — одно и то же... Я с ней не гулял четыре года и на пятый я ей не изменял.
— Послушал я вас, не перебивал. Простите за откровенность, но все ваши теории отдают пошлостью. Да и практика... Я далек от желания читать мораль вам. Бесполезно, наивно. Даже смешно. Но вы же преподаватель, читаете лекции молодым. Они вас внимательно слушают. Как я сейчас. Не думаю, конечно, что вы свои теоретические изыски так вот прямо с кафедры и бухаете. Не позволите, побоитесь. Но в виде лирических отступлений, отдельных вопросиков... А? Проскальзывает? Ну, ладно. Будем считать, что ваша лекция рассчитана на одного слушателя. Ну, а нравственность? С нею-то как быть? Хоть малый, но какой-то заряд должен входить и в ваши лекции. Или вы все это обходите? Подобно опереточному Зупану. Помните: «Нет уж, нравственность я развожу в одном месте, а свиней в другом. Им вредно».
— Я читаю не о морали. У меня двигатели внутреннего сгорания.
— Не о морали? Тогда, значит, пусть все горит синим пламенем... Нехорошо, Игорь Митрофанович! Не как законник, а как мужчина с мужчиной. Хотя для вас мои слова с казенным привкусом. Мол, положено. А в искренность не верите?
— Вам это обязательно?
— Это вам обязательно... У нее нет брата?
— У кого?
— У вашей Людмилы.
— Не знаю... Она, как мне помнится, единственная дочь.
— Жаль. Хотя сейчас братья пошли... Извините за горячность — откровение за откровение, — да мы, мужики, уверены, что за них некому заступиться. По части рыцарей острый дефицит. Легче фирменные джинсы найти, чем рыцаря-мужчину. Вы вон какой орел, а тоже... Не обижайтесь, Игорь Митрофанович, я ведь с вами неофициально сейчас...
— А как рыцарь!
— Ну, что ж, — усмехнулся следователь, — удар законный, не ниже пояса.
Игоря Митрофановича не обидела, не проняла откровенность собеседника. В глазах заметно густела скука, перемежаясь с легонькой насмешливостью ученого человека над законником-моралистом. Даже скрытое превосходство человека вольного, раскованного над застегнутым на все пуговицы официальным лицом. Игорь Митрофанович мог даже подумать, что вот, мол, распинается передо мной — грешником, а самого пощупать, просветить — откроется такое. Не верил Игорь Митрофанович ни в какие морали. Всё фальшь, считал он, кругом фальшь, прикрытая всякими рассуждениями.
Игорь Митрофанович даже зевнуть был бы непрочь, но как человек, считавший себя воспитанным, подавил зевок. И, выдержав паузу, сказал:
— Но встречаться или не встречаться — мое личное дело.
— Безусловно, — сказал следователь.
— Их встречи — их дела. С них и взыскуйте. С гражданина Квасникова...
— И гражданки Людмилы, — досказал следователь.
— Хотя бы. А я все рассказал, все выложил. И, как говорится, умываю руки. Звучит аморально? Согласен. Зато прямо. Думаю, вам не так уж часто приходится иметь дело с откровенными людьми. Кто напрямик, без иллюзий. И потом — я рассказал и то, о чем вы не знали. Да и, возможно, не узнали бы никогда. Без нажима. Добровольно. Не так ли, товарищ следователь? Или мне к вам только как к гражданину обращаться?..
— К чему это все?
— А к тому, что у вас ко мне не должно быть претензий. Так полагаю. Разве мои показания — не помощь правосудию?
— Правосудию?
— А разве сейчас уже не так называют? Лично я согласен с этим определением. У вас есть другое?
— Определение не безразмерный чулок, который можно натянуть и на чистую и на грязную ногу. А показания вы дали для собственного спокойствия. Чего уж там. Они, конечно, помогут следствию.
— Спасибо за добрые слова. Я искренне убежден — каждому свое. У всякого — голова на плечах. Сумели договориться или, по-вашему, сговориться, сумеют и ответить. Существует же элементарная этика!
Неспокоен был Игорь Митрофанович. Бередило что-то. Такой огромный, сильный на вид, а скользкий. То одним боком повернется, то другим. От цинизма к этике.
— Есть еще ко мне вопросы? На любые отвечу!..
«Высказался до конца, вывернулся, как мешок из пылесоса. Теперь готов на любую откровенность».
— ...Ничего не собираюсь утаивать... Черт бы их всех побрал! Умеют сойтись, снюхаться, заработать деньгу... Ведь не рубли, не копейки — тысячами ворочали, а теперь по кустам! А другим треплют нервы, вызывают, таскают на допросы! Еще надо оправдываться! Квасникова Колю своими бы руками задавил! Сволочь!.. А меня прошу больше не вызывать.
«Этот лощеный тип предпочитает, чтобы его грязное белье стирали чужие руки».
— У меня диссертация. Срочное оформление научной командировки. За границу, — уточнил значительно. — Не хватало, чтобы эта история как-то отразилась... Вы считаете, может сорваться моя поездка? — вопрос прозвучал по-детски.
— Отчего же?
— Вы не сообщите?
«Вы уж не говорите папе, а то он меня выпорет».
— Куда и о чем?
Чтобы разгребать грязь, по необходимости и обязанности, лучше, конечно, обуть болотные сапоги, надеть резиновые перчатки, повесить на грудь фартук до пола, как у мясника на бойне, даже натянуть противогаз, чтобы не шибало вонью. Но от этого процесс разгребания не станет стерильным. Сбросишь резиновую защиту, стащишь рубаху, стянешь штаны и белье, отстоишь под горячим душем, намыливаясь и натираясь мочалкой, вытрешься чистой простыней и, вымытый, наденешь свежее белье — все равно не пройдет ощущение грязи. Какой же заряд подлинной этической стойкости должен иметь следователь, чтобы противостоять любым вредным воздействиям, избежать очерствления души, не стать циником. Сохранить, отстоять в себе человечность. И еще передавать людям, утверждать в их сознании.
— Вы по утрам бегаете? — спросил следователь Игоря Митрофановича.
— Бегаю, — ответил, удивившись.
— И зимой?
— И зимой.
— Правильно делаете.
Игорь Митрофанович пожал плечами и взбодрился.
— Мне можно идти? — спросил.
Следователь заново окинул взглядом мужчину. Вялости у того как не бывало. Словно подкачали до полной тугости, как резиновый матрас. На таких плотиках-лежаках приятно покачиваться на волнах у берега. Если умеешь плавать, и далеко все же не отплывать.
«Прекрасно, когда в здоровом теле — здоровый дух. Прописная истина. Понятно и грустно, когда в больном — больной. Но непонятно и даже страшно, когда больной дух в таком здоровом теле».
Следователь сам иногда, чаще зимой, вытаскивал лентяя сына на пробежку. Они жили рядом со стадионом. Стадион был не из главных, всемирно или всесоюзно известных. Он принадлежал какому-то ведомству, но был сравнительно ухоженным. На нем проводились соревнования отраслевого и городского масштаба, однажды международного — по регби. Почему-то в самое мокрое, близосеннее время. Очевидно, регбистам было сподручнее, мягче падать в грязь.
Как-то зимой, скорей всего в понедельник, они прибежали на стадион в ранних предрассветных сумерках и были поражены непонятным зрелищем. На противоположном краю, за перилами, ширилась, сужалась и снова расширялась черная, контрастная белому полю, толпа. Словно дышало, ворочалось неизвестное, громадное, мохнатое животное. Толпа скопилась между стадионом и клубом. Вначале показалось, что люди пришли пораньше, чтобы занять очередь в кассу, за билетами на какой-нибудь потрясающий фильм из фестивальных или на концерт ансамбля «Головорезы». Но это предположение показалось наивным, да и очереди в кассу не было. Тогда подумалось, что людей собрала какая-то общая работа с отрывом от основного производства — разгрузка эшелона со скоропортящимся товаром, заготовка дров, переборка овощей на базе, да мало ли на что посылают в рабочее время, когда где-то остро не хватает рук. И люди ждали подачи автобусов.
Толпа не таяла. К ней скоренько, деловито подходили с улицы и соседних дворов новые люди. И, не мешкая, примыкали, вливались.
Обежав полкруга, отец и сын стали приближаться к людской массе. Еще ближе. И они поняли, что заставило собраться в столь ранний час. Люди дружно опохмелялись.
Черные на снегу, сутуловатые, с поднятыми воротниками и опущенными ушами шапок, с надвинутыми кепками, с круглыми от втянутых и согнутых в локтях рук рукавами пальто и курток, отчего конечности походили на обрезанные водосточные трубы, эти фигуры ежились, стучали башмаками, пританцовывали, покачивались на морозном ветру.
Еще ближе. Стали различаться малиново-синие руки. В них посверкивало зеленое стекло бутылок с прозрачным или темно-бурым содержимым, водкой или «портвешом», и грани стаканов. Кое-кто жевал. И было слышно негромкое, щадящее утреннюю сонную тишину добродушное, можно сказать, интимное бормотанье. Ведь что-то говорили, не молчали. Говор дробился о звяканье стаканов, бутылок, зубов. Может, этих звуков не было слышно, но они воспринимались.
Признаться, отец с сыном пробегали с некоторой опаской мимо людей, спозаранку вливавших в себя алкоголь. Но к белому подносу стадиона, в основном, были обращены спины, плоские и напряженные. Лишь один навалился на барьер животом и загадочно ухмылялся чему-то, полупрезрительно-полуодобрительно.
Видавшему виды следователю стало жутко от пьяного стойбища. От полярности непотребного в столь ранний час поглощения спиртного с предстоящей через считанные минуты, а не часы работой. В основном, собрались работающие люди, не какие-нибудь тунеядцы. У последних оживление начинается с одиннадцати утра — вот отсчет их дневной жизни. С открытия винных отделов и лавок. Они-то могли перемаяться, дотерпеть, доспать до желанного часа. Но сюда пришли те, кто припас «пузырь» с вечера и не «зажал» его, а принес поделиться. Сам примет и товарища-собутыльника «поправит». А потом на работу. К станку, сцепке вагонов, к мотору автомобиля, к раствору. Были среди них и те, кому к письменному столу, другим обязанностям. Пришли с надеждой «подлечиться» в складчину или на дармовщину. Пришли и крохоборы, и спекулянты мелкие, сорвать с алчущего лишний «рваный», хотя бы полтинник. Им не врежут по скуле, потому что без их корыстной услуги не обойтись в ранний похмельный час. Здесь свои дела и счеты, своя запойная взаимовыручка. Свое братство и равенство.
И било по глазам другое несоответствие. Пожалуй, самое разящее. Одни глотали натощак отраву. Обжигая пищевод и желудок, разрушая постепенно, но по нарастающей, печень, почки, все — от мозга и волос на голове. Убивая мысль, ритмику движений, пол. Не в дымном кабаке, грязном подъезде или подворотне у вонючих помоечных баков. А на свежем воздухе и чистом снегу. Правда, замарав окурками и плевками. И тут же, рядом, другие люди — такие же молодые, немолодые и пожилые бежали по иному кругу.
Это было самое разительное. Они бежали, заряжаясь тем же свежайшим воздухом, промывая им слежавшиеся за ночь легкие. Вспенивали кровь, горячили мышцы, держа ритм, дыхание, дымя легким парко́м. Бежали, не касаясь черного, смрадного круговорота, пьяного омута. Не задерживаясь. Не оборачиваясь. Не было им никакого дела до пьющих собратьев.
Обежав один круг в четыреста метров, уходили на второй. Одолев его, шли на третий, на четвертый и так далее, кто сколько задал себе. Молча и мимо. Не думая о злостных пьяницах и просто пьянчужках. Будто тех не было вовсе, а просто колебался ветром темный кустарник. Будто не сборище людское, а расползлась у белого блюда стадиона фантастически гигантская безвольная амеба.
Но те, кто не пил водку и портвейн, кто бежал, так же не виделись людьми. А казались стрелками на белом циферблате поля. Обегая его, они отсчитывали время тех, кто крутился в омуте, и оно уходило, умирало...
И от этого взаимно-отчужденного безразличия веяло не только жутью, в нем была трагедия, множество трагедий. И голубовато-снежный, сверкавший стадион, на который шла желтизна от первых солнечных лучей, и лазурный воздух, и ультрамарин винно-водочного стекла, и эти сутулые, колеблемые ветром и хмелем фигуры — все это казалось каким-то огромным запачканным полотнищем. Оно тяжело шевелилось над рождением рабочего утра, и его необходимо было немедленно сорвать и сжечь. Истребить на костре восходившего солнца.
— Вы свободны, — сказал следователь.
«Свободны!» Как прекрасно звучит это слово! Особенно когда его произносит служитель правосудия.
Следователю хотелось добавить: «Бегите по своему кругу». Но зачем обнаруживать чувства, которые озлобят человека.
Глава вторая
Людмила рассказывала. Следователь слушал и не слышал. Он больше любовался девушкой. Ее мелодичным голосом, мягкими движениями и поразительным спокойствием, натянутым, как струна.
Показания Людмилы почти не отличались от показаний других лиц, сдававших экзамены за лже-абитуриентов. Показания — стереотип. Лишь менялись названия вузов, даты, имена да суммы денег, еще некоторые детали. Различие заключалось в людях, дававших показания. В их отношении к содеянному.
Для одних оно было незначительным прегрешением, пустяком. Для других обернулось подлинной драмой, позором.
Следователю не пришлось объяснять Людмиле причину вызова на допрос, приводить факты, убеждать. Он протянул ей экзаменационный лист с ее фотографией, но под чужой фамилией и спросил: «Ваша работа?» Едва скользнув взглядом по фальшивому документу, позволившему кому-то занять в институте место незаконно, за счет другого, не попавшего в вуз, и вспыхнув, она утвердительно кивнула головой.
Как хорошо, что и следователям дано любоваться и восхищаться сидящим перед ним человеком. Так же, как ненавидеть или презирать. Но обязательно зашторив чувства, обуздав эмоции. С этого и начинается опыт. Нельзя не только быть, но и показаться бесстрастным. Люди не прощают равнодушия. Оно не только обижает, но и отталкивает, замораживает. Не страшно, если увидят маскировку, шторы. Пусть за ними скрыто загадочное, тревожное, опасное. Пусть даже думают, что сидящий перед ними работник следствия или суда хитрит. И это не осудят — ведь для дела. А заметили — значит, неопытный работник. Но только не холодная пустота.
Следователю легко давалось спокойствие — напряженное, сдержанное, хотя и не бесстрастное, выработанное. Но для Людмилы допрос был первым. Ее спокойствие было нелегким. Тоже на выдержке, воспитании, а главное — на достоинстве. А сохранять достоинство в таких обстоятельствах можно только правдой. Достоинства на лжи не существует. Гонор, спесь, игра, но не достоинство. В обнаженно-бесстыдном откровении — цинизм.
Она рассказывала, не пытаясь защищаться, оправдывать себя, хотя бы как-то смягчать то, что сделала. И в ее откровении, полном, хотя и повергавшем в стыд, было именно достоинство правдивого человека.
И все же в тоне рассказа, без нажима и страха, звучала надежда. Если бы следователь фиксировал только фразы, чтобы точнее записать в протоколе, он бы не расслышал этой надежды. И прежде всего искреннего желания избавиться от запятнанности. В этом суть чистосердечных признаний, раскаяния, повинной, — а отнюдь не стремление лишь получить смягчение наказания. Человек как бы очищается, протягивая руки: «Я вам всё отдаю, всего себя. Сделал страшное, но решился и открыл, отдал. Теперь я перед вами чист. Ничего во мне не осталось от злого, грязного, удушающего. И не хочу иметь. Не пущу. Теперь судите».
И все же редко кто не ждет смягчения за правду. Но упрекать ли человека за просьбу о милосердии? А есть и такие, что не просят, даже отвергают прощение или хотя бы смягчение своей участи. И в этом упорстве не только гордость и честность, а самоприговор.
Она жаждала как можно скорее рассчитаться за совершенное. Любым наказанием. Любой ценой. Может, надеялась, что потом будет спокойней, без воспоминаний и угрызений. Из памяти вон!
Но следователь проник глубже.
Своим признанием Людмила казнила себя не за одно содеянное, а за что-то личное, по ее понятиям, более тяжкое, чем преступление, хотя ей грозило наказание до пяти лет лишения свободы. И это личное не принадлежало следствию и суду. Потому и спрятала подальше от чужих глаз и ушей. Тем и отличалась ее откровенность от исповеди. И это не мог не почувствовать следователь.
Как было не любоваться этой девушкой? Ее нежным лицом, успевшим принять ранний летний загар. Необычайно выразительными глазами цвета темной меди с прозеленью. Чистым, гордым лбом, на который у висков черными шторками спадали волосы, густые и атласные, забранные на затылке в тугой узел. И чуть вздернутый, прямой нос, немного впалые щеки, большой рот, чувственный, белозубый, и овал подбородка, — все очерчено природой четко, но мягко, а шея, без единой складочки, казалась выточенной.
И вся она — рослая, с прекрасной фигурой, и какая-то хрупкая, и ее одежда — тонкая кофточка белее снега, обнажавшая до плеч загорелые руки, отлично сшитая темно-зеленая юбка с глубоким разрезом, и туфли на высоченном узком каблуке, несмотря на рост, — весь ее облик был наглядно смел и чист. И трудно было представить, что эта молодая прелестная женщина позволила втянуть себя в нечистую аферу, стала соучастницей проходимца.
«Неужели, — думал следователь, — и до такой вот человеческой красоты, до такого произведения природы добирается вакханалия меркантилизма? Словно моль, червь, ржавчина? — И он не мог согласиться. — Нет, — говорил он себе, — здесь не то. А что?»
Но может ли хватить часового, от силы двухчасового допроса на выяснение подлинной причины невероятного падения?
Не только положенная объективность и собственная совесть требуют всякий раз исчерпывающего ответа, и не всегда, далеко не всегда он бывает истинным, но и закон: ищите, выявляйте, устраняйте! Какие бы ни раскрывались преступления: квартирные кражи или многотысячные хищения, ординарное хулиганство или убийство особо жестоким способом. И те, на которые достаточно десяти-двадцати дней, и на которые уходят месяцы, а то и год с лишним — нужно высветить.
Когда он работал в районе и приходилось одновременно вести много дел, хватало ли времени на долгие, проникновенные беседы? Но и тогда упорно шел к истокам. В че́м они, как смог человек преступить? Ведь причина не в заборе с проломом или щелью. Не в глупо составленной инструкции, фиктивном отчете, неисправном моторе. А в самом человеке! Он был всегда убежден в этом, и убеждение не таяло, а росло, крепло с каждым годом.
Однако в том «цехе» уголовного процесса, где он сначала был учеником, затем рабочим, потом мастером, время поджимало. Всегда в обрез. Но и тогда следователь пытался не торопиться, приглядеться к человеку, глубже разобраться в нем и его поступке, поставить наиболее точный диагноз. И потому время не смазало ли́ца, сотни лиц и судеб — обвиняемых, подозреваемых, потерпевших, свидетелей. Нет-нет да проявится одно, другое, конечно, из наиболее ярких, характерных, запечатленных не только памятью, но и душой. Для настоящего следователя чужая боль — и его боль.
Теперь, занимая более десяти лет высокую должность следователя по особо важным делам, он мог позволить себе познакомиться с человеком ближе, и не жалел времени. Хотя допросы подчас походили чуть ли не на дружеские беседы или дебаты, пустыми они не были. Все шло в копилку опыта, на пользу делу и людям. Этому способствовали и сосредоточенность на одном деле, и помощники — члены следственной бригады, и умение более рационально планировать время. Но главное — жизненный опыт. Один лишь закон не волен дать «добро» на проникновение в душевные тайны человека. Эта собственность — священна. Право на вмешательство для следователя, как у хирурга — долгий путь от аппендэктомии до операции на мозге или на сердце. И все же без согласия больного их не производят.
Красота всегда светит. Ее свет бывает жарким, ослепляющим, как от лампы в сотни ватт, или же ледяным, но также слепящим, как от тороса. Красота Людмилы была мягкой и теплой. Эту девушку легко было представить преданной женой порядочному мужу и заботливой матерью двух-трех славных, ухоженных ребятишек. Уравновешенной, доброй, покладистой. Долго сохраняющей юную свежесть лица и неукротимо полнеющей. Но не чьей-то любовницей. Хотя стоит ли всегда подразумевать под еще обиходным званием нечто вызывающее, непостоянное, просто легкомысленное. Мало ли по каким причинам люди не вступают в брак, но искренне, взаимно любят. Это их дело. Но Людмила, казалось, всем обликом гарантировала прочное семейное счастье, какое не дано предусмотреть самому совершенному компьютеру. Связь с «Русланом», а он так подходил ей ста́тью — прекрасная пара! — конечно, могла кое-кому казаться следствием невоздержанного любопытства или бездумной, безоглядной влюбленности. Но в их близости не хотелось видеть ничего, кроме сильного чувства девушки, заждавшейся настоящей любви, и веры, внушенной опытным мужчиной. Чтобы понять это, не требовалось специально прослеживать жизненные пути тридцатитрехлетнего «Руслана» — Игоря Митрофановича — и двадцатидвухлетней Людмилы.
Где-то и почему-то соединились. Затем круто разминулись. Так взбирается на обочину шоссе узкая, слегка обозначенная тропка, в травинках, и сливается с заезженной дорогой. А потом неожиданно отходит, сбегает вниз и через канавку или подвернувшийся мостик удаляется прочь, в чистое поле или лесную чащу, где и теряется. Зачем взвешивать слова, подобранные кем-то из них при знакомстве, промолвленные в приливах нежности и страсти, когда допустимо верить и не верить, сказанные при обыденных обстоятельствах, в ссорах и примирениях, наконец, оброненные или брошенные в лицо в момент разрыва, чтобы сопоставить с поступками, определить, когда говорилась правда, когда ложь. Подобные проверки необходимы, скажем, при расследовании убийства из ревности. Но когда кончают любовь, эти изыскания не в компетенции следственного органа.
— Все правильно, — кивнул следователь Людмиле, когда она рассказала о содеянном, — но далеко не всё.
— Что не всё?
— Не вся правда. Не все, что вы должны рассказать... Итак, уточним: кто вас познакомил с Квасниковым?
Людмила закусила губу, словно хотела задержать слова правды, готовые вырваться, и отвернулась.
— Вы знаете, кто.
«Почему я должен знать?» — хотел спросить он, но не стал играть в кошки-мышки.
— Так кто же? — дал понять, что если и знает, то все равно желает получить ответ.
Ее спокойствие было на пределе — вот-вот лопнет. Возлюбленный оставался в ней. Не отлучался в течение всего допроса. Словно перебрался из сердца в голову и, надежно устроившись, контролировал каждое слово. Старался за себя.
Людмила не знала, что Игоря Митрофановича успели вызвать и допросить. Она могла предполагать, что следователь вообще не знал о нем. Во всяком случае, если вызвали, то Игорь должен был предупредить ее, хотя бы ради собственного спокойствия. Но тон следователя не вызвал сомнений: Игоря не допрашивали. И Людмила поняла, что их обоих выдал Квасников. Кто же еще?
В широко раскрытых глаза — мольба. Дрожащими губами, тихо, словно их могли подслушать, а крик рвался, она произнесла:
— Не вызывайте его! Прошу вас!
«Даже не предупредил, что его вызывали».
— Он непричастен, — добавила.
Следователь молчал, подбирая слова. Охота ли смотреть на слезы. Хотя их поток нередко вымывает ложь, приносит правду.
— Вы его защищаете, и я знаю почему. Вы его любите.
Называется — подобрал слова! Да еще так твердо, убежденно. Жестокая правда.
Она еще держалась. Глаза потемнели. Прозелень словно выжгло. Из губ отчаянно рвалось: «Да! Да! Люблю!» Но, казалось, горло сдавило, не хватало дыхания.
Он видел это. Не впервые наблюдал такое. Однако ничем не мог помочь. Да кто и чем поможет?
Показались слезинки. И задержались на ресницах. Посверкивали. Даже играли веселыми лучиками. Лживо-веселыми. Просто отразили солнце из окна. И спрыгнули — один мужчина предал, другой словно любовался результатами предательства, — упали, будто высохли, будто и не было и потом не будет. Две капельки так и не пошедшего дождя в летний зной.
«А вдруг спросит, был ли ее герой у меня и что показал», — подумал следователь. И хотя он вправе не отвечать на вопросы, как солжешь!
Не спросила. Была уверена: не давал Игорь на нее показаний.
Грустно было видеть столь бесплодное, наивное самопожертвование. Казалось, эта молодая женщина еще отдавала себя возлюбленному. Не тело. В нем тот больше не нуждался. Не душу. Зачем ему душа. Он и раньше не понял и не принял, а теперь и подавно. Она отдавала честь. Все взваливала на свои плечи. Даже его защиту.
Игорь Митрофанович, казалось, не только присутствовал незримо, но и расценил как должное жертву преданной ему и преданной им девушки. Он и от следователя уходил, не сомневаясь, что она поведет себя «героически». А может, и не думал об этом. Может, ему было ровным счетом наплевать на все эти сомнения, чувства, эмоции: скажет, не скажет — какая разница. Он отговорил что положено и, утвердившись в своей правоте, полагал себя непричастным к этому делу, выбившему его из привычной колеи, и даже вполне мог испытать брезгливость.
Нет, она боролась не только за него. Она судорожно цеплялась за остатки веры. Легко ли сознавать, что не только не нужна любимому, но еще и предана им.
— Значит, можно записать, что вы познакомились с Квасниковым через Игоря Митрофановича?
— Да. Но это вышло... случайно.
— Вы в этом уверены?
— Да.
— Получается, Квасников сам обратился к вам или вы к нему без посредничества вашего знакомого?
— С Квасниковым меня познакомил Игорь Митрофанович. Но относительно всех этих дел, о которых идет речь, ничего мне не говорил. Когда мы познакомились, Квасников сам завел разговор о сдаче экзаменов. Игорь Митрофанович при этом не был.
— Значит, Квасников, фактически не зная вас, на первой же встрече, с ходу, предложил вам участвовать в преступлении?
— Кажется, это была уже вторая встреча, — сказала и смутилась. — Да, он позвонил, и мы встретились.
— Кто — он?
— Квасников.
— Кто же ему дал телефон? Вы или Игорь Митрофанович?
— Я.
— Когда же? — настаивал на точном ответе следователь.
— При первой встрече. Мы встретились на стадионе, на теннисном корте, Игорь стал играть, а мы смотрели. Квасников попросил, и я дала свой телефон. Что тут особенного?
— В общем-то, ничего. Но вы были, так сказать, близкой знакомой Игоря Митрофановича, пришли с ним, и вдруг посторонний мужчина, хотя и приятель вашего друга, просит телефон. Зачем? И вы тут же его даете. Признаться, вы не похожи на девушку, которая дает телефон каждому встречному.
— Николай сказал, что, возможно, подберет мне работу. Не сказал ничего конкретного, но работа, как он выразился, будет непыльная, зато денежная. Причем летом, в свободное время.
— Вы сказали об этом Игорю Митрофановичу?
Она замялась.
— Нет, не сказала.
— Итак, Квасников позвонил...
— Да. И предложил встретиться, поговорить о деле. И, как я уже рассказывала, я согласилась.
— Но что вас заставило сдавать экзамены за неизвестных? Этого вы не сказали.
Она поколебалась.
— Квасников предложил заработать... Ведь практикуется... Ну, скажем, изготовление чертежей... Студенты часто подрабатывают таким образом.
— Или написанием курсовых работ, — подсказал следователь. — Невинное занятие.
— Но студенту необходим приработок. Не все же обеспечены... На одну стипендию, если не помогают родители...
— И это единственный путь свести концы с концами? А работа на производственной практике? Стройотряды? Хотя бы репетиторство? Или это уже девятнадцатый век? Насколько мне известно, и двоечники нуждаются, и десятиклассники готовятся в вузы. Да вы и сами знаете. Лучше уж вагоны разгружать, чем идти на подлог. Вы совершили самое настоящее преступление.
— Я знаю.
— Ничего вы не знаете! Вчера чертежи за бездельников, курсовые работы. Потом наступила очередь экзаменов. Что еще осталось? Диссертации? Изобретения? Открытия? Всё на продажу!
Она вспыхнула.
— Вам что, приходится жить на одну стипендию?
— Нет, мне помогают родители. Я живу с ними.
— Значит, нет проблем финансового порядка. Тогда что же заставило вас согласиться на предложение Квасникова? Какая особая нужда?
Она молчала.
— Значит, корысть? Триста рублей — немалая сумма.
Она снова вспыхнула.
— Тогда родители не помогали, — сказала и отвернулась к окну.
Всем в его кабинете, кому хочется промолчать, задуматься или отвлечься, оставалось смотреть в окно. Картины в кабинетене висели. А что за окном? Старые дома напротив. В темно-пыльных квадратах окон. По тротуару идут люди, прожаренные солнцем, пропыленные, пробензиненные. Зато свободные от подобных вопросов. Идут мимо, отделенные всего лишь стеной, хоть и мощной, старинной кладки. Дом ничем не отличается от других на этой улице, известной многим, ставшей почти легендарной. Идут и идут, безучастные.
— И долго? — спросил он.
— Не очень.
— Вы уходили из дома?
— Да.
— И жили у него?
— У кого?.. Нет, конечно.
— Снимали комнату?
— Да. Для этого нужны были деньги.
— Понятно... Итак, поссорились с родителями, отказались от их помощи, решили пожить отдельно. Самостоятельность всегда похвальна. Из-за чего же произошла ссора?
— Извините, но это к делу не имеет отношения.
— Допустим. Так кто же платил за комнату?
— Тот, кто в ней жил. Я, разумеется.
— Да, на одну стипендию, еще с оплатой жилья, проживешь ли. Ну, а мать?
— Мама предлагала мне деньги, но я отказалась. Это все равно, что объявить домашнюю голодовку, а по ночам таскать из супа мясо. Как Васисуалий Лоханкин из «Золотого теленка», — улыбнулась. В первый раз.
— Тогда вам предложили помощь с другой стороны?
— Это не оправдание.
— Но объяснение.
— Поверьте, я не ищу оправданий.
— Это делает вам честь, — сказал следователь. — Но когда взрослый мужчина уводит девушку из родительского дома...
— Он не уводил.
— Когда уводит... — повторил следователь. — Из-за которого она порывает с отцом и матерью... Разве это не накладывает на него обязанности заботиться о ней?!
— Он не уводил. Он не хотел, чтобы я ушла из дома.
— Ему было невыгодно.
— Почему вы так говорите?! Ведь вы ничего не знаете о нас!
— О вас — да. Но за все, в таком случае, — подчеркнул следователь, — отвечает мужчина. Если он не альфонс, конечно, а мужчина. Так я полагаю.
— Что ж вам мешает? — сказала она. — Привлекайте. Предъявите ему обвинение, отдайте под суд. Нет, ничего вы не сделаете. И я ушла от родителей по своей воле. Не девочка! Мои поступки — это мои поступки. И мне одной отвечать. Готова. Ни с кем не намерена делить вину. Взваливать на кого-то. Оставьте уж ее мне!
Он промолчал, словно проглотил упрек, в котором была не столько дерзость, сколько обида и досада. И вспомнил, как сказал одной бывшей знакомой с ее вечным недоверием, капризами, вспышками неоправданных обид, что у таких женщин, как она, новый мужчина всегда расплачивается за грехи предшественников. Но как милы, очаровательны женщины, которые способны оценить разницу!
Она снова отвернулась к окну, задумалась.
— Все это не имеет уже никакого значения. Мой уход, мой приход... Тем более — для дела, которое вы расследуете. Что вы можете изменить?
— К сожалению, мы приходим к финалу, — сказал он, — когда уже трудно что-либо поправить. Но мы не сторонние наблюдатели. А что имеет значение для дела, все же решать мне.
Людмила не понимала, что для него в этом эпизоде не было загадок. Факты ясны, прозрачны. Но она еще пыталась убедить его в том, в чем себя бы не смогла, останься лицом к лицу не с любовью своей, запачканной, а с голыми фактами.
— Ладно, — сказал следователь, — вы нуждались в деньгах, и вы заработали приличную сумму.
— Да, — ответила она с некоторым вызовом, хотя и покраснела.
— Это был не единственный путь достать деньги, но выбрали его как самый доходный, — сказал он, решив: «Раз взвалила на себя — так неси!»
— Да, — повторила.
— Вы не колеблясь согласились с тем, что вам подсунули, на что толкнули. Легко и просто.
— Зачем вы так? — не выдержала она.
— А как? Боролись с искушением? Метались от одного советчика к другому? Или не с кем было посоветоваться? Чепуха! Совет был. И вы ему последовали. И это был совет не Квасникова... Я не предлагаю вам делиться подробностями вашей любовной связи с Игорем Митрофановичем. Это, действительно, ваше личное дело. Хотя мы оба знаем, во что обошлась вам эта связь. Но мне необходимо твердо знать его роль в преступлении. Вы просите не вызывать его... Я не могу удовлетворить вашу просьбу. Вы меня не убедили.
— Я сказала правду. Он ни в чем не виноват. Как вас убедить?
— Решение вашей судьбы не может основываться только на ваших показаниях. Вы должны это понять. С такими, как Квасников, проще. Его вина неизмеримо выше, он — организатор махинаций, нажил большие деньги. Его арестовали и, несомненно, осудят на долгий срок. Откровенно говоря, не жаль этого субъекта. Прогнил. Но вы — другое дело.
— Чем же я лучше? Меньше заработала?
— Вопрос самокритичный! Трудно решать судьбу любого человека. Но когда он так молод, особенно тогда, надо знать еще больше, чтобы не ошибиться. Сложившийся, пожилой — почти на все сто за себя в ответе, ну, а за молодежь во многом и мы... Взять хотя бы тех, кто поступил в вузы по фальшивым документам: по существу, они — взяткодатели. Их действия серьезнее, опаснее, чем подделка документов, в чем обвиняетесь вы. Но тоже нельзя под одну гребенку... Люди разные. Есть и ребята с производства, но таких немного. В основном, специалисты-практики, без диплома, а требуется... Инженеры, экономисты, товароведы. Или только что окончившие школу. Тут уж родители виноваты. Ну, а попадались и такие, которым дипломы совсем ни к чему, — следователь усмехнулся. — Ну вот один из них — буфетчик из Гурджаани. Дом купил на зарплату в сто рублей, «Волгу». В доме — ковры, фирменные гарнитуры, хрусталь, серебро, два холодильника, телевизоры и прочее, крайне необходимое. А диплома — нет. Зачем ему? Над стойкой, что ли, повесить? Вызвали — говорит, сам сдавал. Пригласили экзаменаторов. Оказалось, не может решить простого уравнения, на одной странице контрольного диктанта — сорок две ошибки. А на экзаменах одни пятерки. Ясно, за него сдавали. Нашли и того, кто сдавал.
— Как же он утверждал, когда фотография не его?
— Успели переклеить. Подкупили секретаря комиссии. «Арагви», цветы, чеканка, правда, дешевая. Мы эту дамочку тоже привлекли... Арестовали буфетчика. А вот за другого мальчика все обделали родители. Ты, сказали ему, Гиви, отдыхай, набирайся сил, а с первого сентября будешь в институте. Значит, Гиви под суд? Жизнь ему покалечить? Нет, уж мы с родителей взыщем. А парню, может, само следствие и суд на пользу пойдут. Одним аттестатом зрелости больше.
— Мои тоже, выходит, меня не уберегли, двадцатидвухлетнюю крошку?
— Вас-то? Здесь другое... Где уж им с великолепным Игорем Митрофановичем тягаться.
— Вы же не знаете его. Вы даже не видели.
Тень легкого смущения прошла по его лицу. «Не видел? Не знаю? Да как облупленного!» И подумал: «Кто она мне? Дочь, сестра, близкая знакомая? И кто я ей? Официальное лицо. Власть. Допросил, выполнил формальности — и все! Игорька хочу утопить с ее помощью? Неблагородно!.. Дурочка! Твой Митрофаныч побродил в мутной водичке и вышел сухоньким, чистеньким. Ручкой махнул и слинял. Еще не одной махнет... Да и какое мне дело до вас обоих! Трачу время, нервы, сколько еще допросов. Сколько людей вызывать... Все! Хватит!»
Он посмотрел на молодую женщину пристально, изучающе, будто только что увидел. Пытливо-холодным взглядом. Он так и не нащупал проводок контакта. Не состоялся контакт. И ее индивидуальность, так резко обозначившаяся вначале, стала высыхать, испаряться. Перед ним сидела просто молодая, возможно, красивая женщина, — дело вкуса. И эта женщина совершила корыстное преступление. И нечего идеализировать: за ним, не исключено, таятся и жадность, и хитрость, и черт знает что еще. А он растаял от чар! Если мужчины загадочны порой, то женщины подавно. Миледи! Нет, он не д’Артаньян — один из любимых героев детства. Чтобы разглядеть выжженную на прекрасном плече лилию, ему не обязательно всякий раз раздевать красавицу.
Теперь он видел перед собой просто кандидатку в обвиняемые. Чужую мыслями, чувством к человеку, которого презирал. Чужую своей неразгаданностью, казавшейся враждебной. Обаяние не действовало. Иссякло, как ток в батарейке. Он поймал себя на мысли, что необъективен, раздосадован. «Уж не ревную ли к этому типу?» И высмеял себя за глупость.
Человеку, отвергающему тебя, твое участие, сочувствовать трудно. Разве вызовет жалость. И следователь подумал: «Кто же протянет тебе руку, когда выйдешь отсюда? Кто поможет выбраться из ямы, в которую столкнули тебя Игорек и Коля-штангист? Отец, мать, подружки? Или новый друг? Уйдешь выпотрошенная. А к кому?»
— Вы упорно просите, чтобы я не вызывал Игоря Митрофановича. Знаю — почему. Если вы все честно рассказали, то лишь один ответ — вы ему не верите. Да. Боитесь его последнего слова. Грубо говоря, последней оплеухи. И жалеете не столько его, я понял, — свое чувство вам жаль. Не хотите окончательно замарать. И гордость — остаться чище, выше. Что еще я должен понимать?.. Давайте повестку. Отмечу, и до свидания.
Ничего не теплилось. Если бы вышла в коридор и села в ряду посетителей, вызванных к другим следователям, скучающих, унылых, прошел бы и не взглянул. Полное отчуждение.
Сейчас он глядел на нее так, как на человека, которому ни ты не нужен, ни он тебе. И сказал про себя: «Ничего. Ты — гордая, красивая. В этом твои невзгоды, но и счастье. В красоте — сила. Выстоишь! Чего тебя жалеть? В жалости нуждаются не такие!»
И она смотрела в его глаза. Серые, как камни. Такими они показались в это затянувшееся мгновение. И почувствовала себя неуютно, одиноко. Так одиноко, как никогда. И вдруг до нее дошло, с ясностью черной строки на чистой бумаге, что этот человек, пока они были вдвоем, совсем не был ей чужим. Но, успев притянуть, уже отталкивает. Отходит. Исчезает. Оставляя ее наедине с хаосом мыслей и чувств, гнетущих, неразрешимых. Сейчас как бы сольется со стенами, уйдет за этот зеленый забор, и останется лишь стол песочного цвета, скользкий от лака, с книгами на краю — законами, пособиями «как лучше посадить», протоколами и прочими бумагами, сухими, как придорожный репейник. И нарастала мысль — бредовая, но реальная, что во всем мире, недобром, придавившем ее неумолимой тяжестью случившегося, этот следователь, которого она еще вчера не знала и не хотела знать и сегодня не приняла, действительно, оказался тем близким человеком, который один способен понять и верно оценить ее состояние. А кому под силу распутать клубок? И если не освободить от пригнувшей тяжести, то как-то облегчить? Сейчас он замкнется — и все!
— Нет! — промолвила она.
— Что? — не понял.
«Не надо уходить! Не бросайте!» — чуть не вырвалось у нее, хотя он никуда не уходил, а должна была уйти она.
И повестка в руке казалась легоньким платочком, которым смешно взмахнула.
— Подождите! Я сейчас! — так просят немного погодить робкие больные врача или медсестру, цепляясь за руки от страха перед предстоящей болезненной процедурой.
Людмила бросила повестку и достала платок. Тогда-то слезы и полились неудержимо.
Следователь указал на графин с водой и стакан. Она отрицательно мотнула головой.
— Извините, я сейчас. — Вытерла глаза, щеки. Слезы не оставили следов. Ни припухших век, ни покрасневшего носа. Эта девушка и плакать умела красиво.
— Только прошу — не записывайте. Это же личное.
Тогда он показал жестом, что, может, не сто́ит.
— Нет, я сама хочу, — сказала твердо и приложила платок к глазам.
Следователь решительно сдвинул бумаги, в том числе и протокол допроса, на угол стола. «Ты и я. И между нами нет уголовного дела!»
Она поняла и благодарно улыбнулась.
— Трудно сказать, кто из нас двоих прав, кто виноват, — проговорила Людмила, — наверно, оба... Игорь показался особенным. Он обращает на себя внимание, привлекает, прежде всего внешностью. Обликом. Если бы вы его увидели, согласились. Уверяю. — Он невольно кивнул. — Разве могут сравниться с ним хотя бы мои сверстники? Большой, сильный. Добродушный... Таким показался с первого взгляда. И я не могла, да и не хотела отказываться от этого впечатления. Да, да, даже когда убедилась в обратном, когда ничего не осталось от силы и доброты... Ничего! Хотелось воспринимать его только таким. А признаться, что это мираж, было страшно. Легче обвинить себя. Понимаете?
— Да.
— Сначала, казалось, было все прекрасно. Отдельные замечания, выражения, даже поступки — в счет не шли. Не казались главным, серьезным. Идеальных людей нет. Да и нужны ли? В первое время... Почему в первое? Он и сейчас видится мне волевым человеком. Мне казалось, что с ним, таким мужественным, как за каменной стеной. И все у нас будет замечательно... Только с ним. Но, — она замолчала на миг, — все чисто внешнее.
— Полированная мебель из прессованных опилок.
— Слишком сильно... В Игоре нет явно показного. Он естественно выделяется, без наигрыша... Говорю как об умершем. Но о мертвых либо говорят хорошее, либо молчат...
— Это я вас заставил.
— Нет, что вы! Меня никто не может заставить. Если человек не хочет, из него клещами не вырвешь. Вы же знаете, — она вздохнула. — Не умер. Живет, — сказала почти отчужденно. — Чем-то занимается... Думает ли он в эти минуты?.. А я так вот, за глаза...
Людмила взглянула вопросительно.
— Допрос — не собрание, — сказал он. — Тем более не исповедь.
— Нет, похоже на исповедь... Сейчас я не чувствую, что на допросе. Право, я почему-то меньше всего вижу в вас следователя.
— Смотрите, не проговоритесь, — сказал с улыбкой. — Это опасно, когда в нас не видят следователей.
— Меня никто за язык не тянул.
— Не волнуйтесь. Я слушаю.
— Спокойно трудно. Не пришло время, чтобы спокойно, как о далеком прошлом. И тогда волнуются, вспоминая...
— Да, это верно.
— Но так уж вышло, — сказала и быстро стерла две опоздавшие слезинки. — Первое время, да и позже я любила всюду бывать с Игорем. Любила гулять, — усмехнулась, — показывать его... Затащила как-то домой, хотя он упирался. Отец встретил его приветливо, но сдержанно. Был с ним вежлив. Но больше молчал. А маме Игорь очень понравился. Она даже шепнула, не удержалась: «Вот зять, какой мне нужен!» Игорь не слышал, но чрезмерное радушие мамы его насторожило. «Нет уж, зятя из меня никто не испечет», — подумал, а потом и сказал, значительно позже. Между прочим, я с ним ни разу не заговаривала о браке. Ни намека... С мамой он держался чрезвычайно любезно, галантно, с интересом поддерживал разговор на любую тему. Обворожил!.. Если бы мамочка видела, каким он может быть жестоким!
— Мягким тигром.
— До тигра он не дотянул! — Ему послышалась злость. И, как бы возражая, сказала: — Я не со зла. Хотя злость была. В глупости, скверности того, что, слава богу, прошло, мы сами виноваты. Слепота — вот что, если оправдываться. Даны же человеку глаза, осязание, чувства! Нет, нечего себя оправдывать.
Задумалась.
— Если честно, — глядела куда-то мимо, — Игорь Митрофанович, — впервые так назвала, — из тех вежливых, элегантных, которым ничего не стоит отшвырнуть с дороги ребенка, чтобы не запачкал брюки!
— Сильно.
— Пускай, грубо, но справедливо! Такие, как он, всего добиваются. Ни перед чем не остановятся. И никто не помешает. Хватка! Впрочем, они не допускают ничего противозаконного. Но люди им — только для дела, и в первую очередь — для собственной пользы. Они просто не нуждаются в тех, от кого нечего ждать пользы. Раньше скрывалось. Теперь — в открытую: ты мне — я тебе. Ведь вот как рассуждает Игорь Митрофанович. «Жизнь, — говорит он, — должна строиться по олимпийской системе: бросили на лопатки — выбывай и не жалуйся». И он по-своему честен. «Пусть и со мной так же, как и я с другими. Учись быть полезным. Не научился — пеняй на себя. И не навязывайся, не висни гирей на чужой ноге, не будь препоной. Попробуй прояви слабость к кому-то, жалость, сочувствие. Думаешь, поблагодарит в душе? Никогда. Всякая слабость вызывает презрение. Да и ты себя за слабость не простишь. А жалость унижает взаимно».
— Все нипочем, все дозволено?!
— Зачем? Игорь Митрофанович утверждает, что все должно вмещаться в рамки закона, правил, норм. Все. Кроме морали.
— Да, — сказал следователь, — они закон чтут, потому что трусы. Страшно боятся наказания.
— А вот мораль человек вправе выбирать себе сам. У каждого — собственная, — продолжала цитировать Людмила своего знакомого.
— Подходящая его интересам?
— Именно. Здесь уж я хозяин. И не суйтесь. Не навязывайте. Вот если завтра, сегодня, пускай через час произведут моральную норму в чин закона, тогда — поднимаю руки!
— А как же быть не согласным с такой моральной установкой?
— Не согласен — и не надо. Все равно, у тебя своя мораль, только занятая, приспособленная. Нравится — пользуйся. А с советами, нравоучениями не лезь. — Следователь вспомнил диалог с Игорем Митрофановичем. — Так что, не согласен — зеленая улица, скатертью дорога.
— Право сильного, ловкого. Право проходимцев.
— Почему право? Мораль. «У права не должно быть сильных, — говорит Игорь Митрофанович. — У него только судьи. На них лежит обязанность быть честными и беспристрастными»...
— И тоже без морали?
— Ни в коем случае. Игорь Митрофанович считает: они с моралью такую бодягу разводят, что от этого один вред. Скажем, два воришки по три рубля вытащили. Так вот, одному судья год дал, а другому — два. Где же справедливость? А оттого, что судьи мораль применили. Ах, у одного, видите ли, тяжелое детство, недостатки, родители обижали, а у другого — изобилие. А им-то что до этого? У одного обида, зависть, у другого — насмешка. И никакого уважения к закону. Нет уж, что сделал, за то и получи.
— И все это он вам говорил?
— Со мной он такие разговоры редко вел... С приятелями. Один его друг любил повторять: «Морали нет, есть только красота!» А сам любую красоту способен запачкать...
«Брэм», — догадался следователь.
— В области морали — произвол. Вот их кредо. И нечего возмущаться. Естественно, как в мире животных, где высший закон — здоровые инстинкты и отбор. Никаких писаных, сочиненных норм, установок.
— И тигр вас слопал?
— Как видите, цела.
— И даже улыбаетесь... А не рисовался Игорь Митрофанович? Похоже.
— В том-то и беда, что убеждение... Он не любил рисоваться. Даже когда замечал, что нравится кому-то.
— Особенно женщинам.
— Игорь умеет нравиться, — опять назвала без отчества. — Привык. И пользуется. Можно ли за это осуждать? А все его моральные установки скорей всего от худого воспитания, образа жизни, от окружения. Не подошла. Не полезна. А казалось, нет ближе человека. Обидно. Горько.
И добавила, после короткой паузы, тихо:
— Моя первая любовь.
— Да?
— Если не считать школьного увлечения. Но там все по-детски, — хорошо улыбнулась, коснувшись чего-то далекого, светлого. Опустила голову. — Единственный мужчина, — сказала и вскинула голову. Глаза были сухими. Посветлели до янтарной зелени. — Не знаю почему, но я не испытываю неловкости перед вами. Скажете, совсем без стыда.
— Ну, что вы?!
— Ни с кем не делилась. Вам первому.
Он понимал, и она это чувствовала. Отчужденность ушла.
— Я не виню Игоря. Сама пошла на это. Любила и хотела быть с любимым... Говорят — сломя голову. Нет, сознательно. Конечно, не думала, что так кончится. И потом... Он сказал, что не считает подарком... Уж потом. Это в ответ на мой упрек... Главное — быть нужной человеку. Неотъемлемо нужной. Даже если сам глупый, не осознает. Тогда стоит бороться и за него, и за любовь. Разве это эгоизм? Но за что же было бороться в данном случае?
Она замолчала.
— Однажды Игорь спросил: «Ты на самом деле так сильно любишь меня?» Я сказала правду. Показалось, он испугался. Стало грустно, но не больно. Испуг отрицал самодовольство. Некоторые почувствуют, что их сильнее любят, чем они, и начинают куражиться. Стремятся совсем подавить, подмять. А Игорь просто не испытывал потребности любить кого-то или быть любимым. Сам никогда не любил и не требовал, чтобы его любили. Избегал ответственности. Так спокойней. Не мешает жить. Не знаю, посещает ли его тоска. Не замечала, хотя и на таких равнодушных должна нападать. Скучно ему бывало. Всегда спешил, торопился, смотрел на часы. «Ты хоть раз приди без часов или не смотри на них!» — сказала как-то. Свидания, как визиты к врачу. Время истекло, сеанс окончен... Я не удерживала, хотя порой было невыносимо. Уходил, а у меня словно все обрывалось. Иди куда хочешь, с кем хочешь — ему все равно. Или жди следующего визита... Наверно, так бывает с женатыми? Отрезают кусочек от большого пирога... Подбирай крошки!
— Всякое бывает, — что еще он мог ответить ей. — Все зависит от людей, а не от положения: женат — не женат. Или обстоятельства сильнее людей, или люди. Все решает честность. Главное — бережность, понимание. Конечно, взаимное.
— Бережность? Наверно, это самое ценное.
— Да. И ответственность. Потому я и сказал об ответственности мужчины за поступки девушки. В чем тогда мужская сила? В мускулах, грубости, хамстве? В подавлении слабых, беззащитных? Нет, в доброте. Быть сильным и добрым. Надежным.
— Я потянулась к такому. И сейчас гадаю: неужели в нем нет ничего, чем стоит дорожить без расчета, выгоды? Ведь он не скупой. Расчетливый, но не жадный.
— А плата за комнату, которую вы снимали?
— Комната — другое дело.
— Ладно. Но были же у него близкие друзья? Не такие, как Квасников... Баулов?
— Вы и Баулова знаете? — удивилась Людмила.
— Я многих знаю.
— С Квасниковым он не дружил... Вообще, такое понятие, как дружба, здесь неприменимо. Дружба, друг — о чем вы говорите?! С Бауловым они давно знакомы. Но надо знать Александра Ибрагимовича, чтобы завязать с ним дружбу.
— Опять взаимная выгода?
— Не знаю. Но тип он — мерзкий.
— Ну однокашники. По школе, институту?
— Однокашники... Прошлой осенью позвонил Игорю из Челябинской области товарищ по школе, работает комбайнером в колхозе. Собрался в Москву, в отпуск. Хотел с Игорем повидаться, музеи посмотреть, купить кое-что для семьи. А с гостиницами туго. Попросил Игоря приютить у себя. Игорь живет один в однокомнатной, кооперативной. Так он ответил комбайнеру, что рад бы принять, да сам уезжает в командировку. Неудачное совпадение.
— Правда уезжал?
— Нет. Велел еще позвонить, сказал, что-нибудь придумает. Спросил меня, как поступить.
— Это он-то растерялся?
— Выходит. Я сказала, что надо обязательно принять человека. Учились вместе, земляк. Как же так? «Нас, — ответил Игорь, — целая ватага собакам хвосты крутила. Всех и принимай! Да и о чем с ним говорить? Ну, выпьем бутылку, вспомним тетку Марфушу, Толю — дурачка деревенского, а дальше? Нет уж, уволь». — «Да как же так можно?!» — «Ладно. Твой телефон дам, если позвонит — передашь ему ключи от моей квартиры. Сам где-нибудь перекантуюсь. И верно, если придется съездить в деревню к родным, неудобно будет».
— Позвонил комбайнер?
— Позвонил и приехал. Очень славный человек. Я с ним в Третьяковку ходила, в Кремль. В магазинах помогла кое-что выбрать жене и ребятам. Посидели в «Славянском базаре». Все сокрушался, что Игоря нет с нами, а он в кои веки выбрался в Москву. Между прочим, у него орден и две медали за доблестный труд. Рассказывал о работе, звал обязательно приехать к ним вместе с Игорем. «Мы вам, — сказал, — настоящую свадьбу отгрохаем. Сельскую».
— Поехали бы и отгрохали.
— Шутите? Какая свадьба?! Я потом, упрекая Игоря в черствости, помянула и комбайнера... Все же мучило его — так раскричался! И, как всегда, теория. «Ты «Маяк» слушаешь? Есть передачи о розыске родных, потерявшихся в минувшую войну. Сколько лет прошло, а все ищут. Зачем? Ну, мать сына — понятно, может, алименты высудит...» — «Да ты что!» — вскричала я. «А ничего, что слы́шишь». — «И слушать не хочу!» — «Не лю́бите правду... Брат сестру разыскивает, сестра — брата. Зачем? Встретятся — совсем ведь чужие люди. Одно любопытство. Подсунь другого — поверят. У каждого своя жизнь, интересы, связи. Хвосты прошлого, а то и судимости. Может, братишка спился, алкоголик? Подарочек сестрице! Расцелуются, прослезятся, а потом? Куда его потом-то девать? Что с ним делать? Да пропади пропадом такой родственничек. От тех, кто рядом, не знаешь куда спрятаться. Милая! Походи-ка по судам. Скандалят, делят имущество, дачи, жилплощадь. Матерей в дома престарелых сдают». — «Но ты же, — говорю, — видел, как не родственники, не родные, просто однополчане встречаются!» — «Видел эти объятия... От тоски одиночества. У молодых-то своя жизнь». — «Как ты можешь говорить так?! — возмутилась я. — Это же кощунство!» — «Успокойся, им я сочувствую».
«Этому ли типу судить о людях войны! — с гневом думал следователь. — О спавших под одной плащ-палаткой, деливших котелок на двоих, бинт пополам на две раны! Да еще сочувствовать!»
— Я дословно. «Война войной, — сказал, — а теперь мирные дни». — «Значит, в мирные дни ничего святого не закладывается? Так, что ли?» — спросила. «Закладываются... вещи в ломбарде, — ответил с усмешкой. — Друзья не больно в долг дают. — Скаламбурил и засмеялся, довольный. Привык пошлить. — Нет, дорогая, я все ставлю на свои места. Как в магазине после учета, после ревизии». — «Ты и есть ревизионист самый настоящий». — «Тоже неплохой каламбурчик», — засмеялся. «Жалкий ты человек!» — выпалила ему в лицо. Он усмехнулся: «Нечего меня жалеть. Я никого не жалею, и меня не надо». Тогда я сказала, что, наверно, у него было жуткое детство. «У меня? — он осекся. В его глазах что-то мелькнуло, словно пролетели черные птички. — Откуда ты взяла? Нет, Людочка, детство у меня было самое расчудесное». Правда, Игорь при этом нахмурился, замолчал.
— В людях есть все, всего понемногу, — сказал следователь, — бывает тоска и у самых бодрых оптимистов. На самой глубине души многое спрятано.
— В тот вечер Игорь был каким-то необычным и ласковым. Уходя, сказал: «Не делай, Люда, в жизни никаких долгов. Ни моральных, ни материальных. Не облагайся данью, и других не облагай. Долги — это оброк, барщина! Учти». Я сказала, что не обременю его. Он похвалил меня, сказал, что всегда думал обо мне хорошо. Уверен, что не подведу.
— И не подвели. Могу засвидетельствовать, — сказал следователь. — Да, порядочный человек хочет остаться честным даже в глазах подлеца, а не только уважаемых людей.
— Не хочу думать, что он подлец. Может, я что-то не разглядела в нем? Была ослеплена. А он скрытный. Но ведь не вакуум же у него вместо сердца.
— Вскрытие покажет, как говорит мой знакомый судебно-медицинский эксперт. Ваш откровенный рассказ похож на вскрытие.
— Вы меня осуждаете?
— Нисколько. А что касается пустоты... Человек полимерен. Вам этот термин знаком. Все в нем заложено. И вредные, и полезные ископаемые. Как таблица Менделеева. Разница в долях. Одно — в больших, заметных дозах, другое — в микроскопических. Иногда так мало, что добывать нерентабельно.
— И это говорите вы?
— Я. Успел убедиться. Правда, мой коллега, Николай Николаевич, в своей диссертации о воспитательном аспекте в работе следователя утверждает, что сам процесс следствия рентабелен, обязательно отзовется на любом преступнике. Рано или поздно. Не хочу сомневаться, но на всяком ли? Крупицы совести, жалости есть у любого, даже у зверя в человеческом обличье. Но под таким лежалым пластом, таким грузом жестокости, зависти, ненависти и прочих «добродетелей», что не знаешь, чем копать. Одно остается — взрывать!
— На то и существует смертная казнь?
— На то. Но как исключительная мера, когда иного приговора быть не может.
— Страшно.
— Да. Потому что не сразу за приговором... Осужденный думает неотступно каждый час, каждую минуту.
— Что же поддерживает его жизнь?
— Надежда. Она умирает вместе с человеком. А если раньше — он уже не человек... Заговорились мы. Пора вернуться к нашему герою. Ему-то смертная казнь не грозит... Хотелось бы знать более подробно, как Игорь Митрофанович привлек вас к махинациям Квасникова.
— К махинациям он не привлек, — твердо сказала Людмила.
— Но знал же, с кем знакомит девушку, которая его любит. Для которой он — всё! Не истукан же ваш Игорь Митрофаныч?!
— Не истукан... Но расскажу по порядку.
— Хорошо.
— О нашей близости никто не знал. И все же я имела глупость как-то выплакаться матери. Реакция была неприятной. Мать потребовала, чтобы я привела его. Я обещала, но не собиралась этого делать. Бесполезно. Тогда мать рассказала отцу. Он отнесся к «происшествию» спокойно. Мать не выдержала, и они поскандалили. В доме сложилась невыносимая обстановка. Однажды отец пришел расстроенный, что-то случилось на стройке. Он работает прорабом. Тут еще мать с моими трудностями. Отец вспылил, раскричался. Раньше, сказал, за такие вольности дочерей из дома выгоняли, и Игорю твоему морду бы набить холеную... Я не смолчала: «Могу уйти». Отец: «Скатертью дорога!» Ну и ушла к подруге. Решила снять комнату.
— А Игорь Митрофанович?
— Относительно комнаты требовал, чтобы не дурила и возвращалась к родителям.
— Но у него же отдельная квартира?
— «Это, — сказал, — мое единственное убежище».
«Сегодня с чемоданом на пару дней, а завтра останется навсегда», — вспомнил следователь рассуждения Игоря Митрофановича.
— Нашла комнату и переехала. Дома был, конечно, страшный переполох, уговоры, но я ни в какую. И адрес не дала, чтобы не вмешивались... Правда, звонила. Почему-то больше было жалко отца. Но дело в том, что комнату сняла, а чем платить?
— Что же Игорь?
— Игорь отругал меня, велел немедленно вернуться домой. Говорил, что я могу этим сильно подвести его, что ему не денег жалко, а принципиально против.
— Однако гостем был?
— Он ссылался на трудности с финансами, говорил, надо искать выход, если не желаю вернуться к своим.
— И придумал?
— Не сразу. Но спустя некоторое время — это было прошлым летом — сказал, что есть один человек... Вы меня извините, я не совсем точно показала о знакомстве с Квасниковым...
— Рассказывайте, как было.
— Игорь объяснил, что этот человек может кое-что предложить. Есть приличная халтура. Что за халтура, он, правда, не сказал. Я согласилась встретиться с тем человеком. Тогда и познакомились. Это, действительно, было на теннисном корте, где Игорь играл. Он представил его и ушел переодеваться, а мы остались и обо всем договорились. Еще до встречи с Квасниковым Игорь предупредил, что он человек хитрый, наглый, может обмануть при расчетах. «Так что смотри в оба, — сказал, — не промахнись. А что за работа — не знаю, сам расскажет».
— Да, Игорь Митрофанович законы чтит.
— Когда узнал, чем я занималась, это и послужило причиной нашего разрыва.
— Вот как?
— Теперь, конечно, все можно думать, но тогда я была уверена. Судя по его реакции.
Она замолчала.
— Мы познакомились с Игорем прошлой весной, в начале марта. Виделись часто, в первые месяцы почти ежедневно... Когда сняла комнату — появился на горизонте благодетель Квасников. Начались злополучные экзамены. С Игорем мы виделись урывками. Когда начался учебный год, я стала много заниматься. У Игоря тоже лекции, семинары, научный кружок. Перед ноябрьскими праздниками он уезжал на какой-то симпозиум. Праздники я провела без него, с девчонками. Потом опять командировки, странные для преподавателя. А в промежутках работа над диссертацией. Этой осенью защита. Короче говоря, много всяких причин, а на самом деле просто изменилось отношение... Потом совсем куда-то исчез и не звонил. Я не выдержала и, стыдно сказать, решила подстеречь его у института. Вообще мы там не встречались, Игорь не любил... И дождалась. Он вышел с какой-то девушкой. Я подумала — его студентка. На улице она взяла его под руку, прижалась. Смугленькая, модно одетая. Ирина позже сказала, что эта девушка с физмата университета, у Игоря с ней роман. А тогда представьте мое состояние... Стыд! Как шпионка! Дала себе слово больше не звонить. Перед Новым годом он сам позвонил, поздравил, но вместе встречать не предложил... Новый год я встречала с подругой.
— Но продолжали жить в этой комнате?
— Да. Мне было стыдно возвращаться к родителям. Блудной дочерью от разбитого корыта... Но все равно пришлось. Кончались деньги. Квасниковские.
— И ни разу не видели Игоря?
— Нет.
— А Квасникова?
— Звонил. Просил встретиться. Сказал, есть задание мне на зимнюю сессию. Я отказалась. Запретила звонить.
— За скольких девушек сдали экзамены ваши сокурсницы Ирина и Лора?
— Я знала, что они сдавали экзамены, но в какие вузы и за скольких человек, честное слово, не знаю.
— От кого и когда вы узнали, что они сдавали экзамены?
— От Ирины. Недавно. В мае.
— Ирина не сказала, что Квасников арестован?
— Нет, не говорила... Перед майскими праздниками раздался звонок, — она грустно усмехнулась, — как подарок... Звонил Игорь, предложил встретиться. Честно говоря, я не хотела его видеть. Но услышала голос... Казалось, поставила крест, но позвонил... Встретились у меня. Это было ужасно...
Она опустила голову и замолчала.
Следователь не торопил.
— Началось с общих фраз. — Комок в горле мешал говорить. Передохнула. — Спросил, как живу, почему не возвращаюсь к родителям. «Жду тебя. У окна, как царя Салтана». Он засмеялся. Я не выдержала, поинтересовалась, где и с кем обитал он все это время. «Был занят, — ответил, — а потом... Потом нарочно не хотел тебя видеть». — «В чем же я провинилась?» — спросила. Тогда он сказал с аффектацией: «Если мы раньше еще могли говорить о какой-то любви, то теперь с этим покончено раз и навсегда». — «Почему? Что случилось?!» — «Любить, — произнес он, — имеют право только честные люди».
— Не понял.
— Он сказал, что один из нас предал другого, оказался нечестным, обманул.
— Похвальное самобичевание.
— Отнюдь. Он имел в виду меня.
— Вас?
— Да, и сказал, что я не должна была соглашаться на предложение этого прохвоста, что он предупреждал — следует быть осторожней. «Позволь, но ты же сам предложил. Разве ты был не в курсе? Я думала, ты знал». — «Ты ни черта не думала! — закричал. — Я говорил, чтобы ты возвращалась к матери? Говорил! А ты — комнату снимать. Доснималась! Чем я тебе мог помочь?! И о Квасникове предупредил». — «Ты предупредил лишь о расчетах», — сказала я. «Да. Но я же не знал, в чем состоит его предложение. Если бы знал, неужели бы согласился, как ты думаешь?!» На мой вопрос, почему сам не спросил, ответил, что и так много дел и прихоти мои он не в состоянии удовлетворять. «Понимаешь, — сказал с негодованием, — что вы с Квасниковым совершили настоящее преступление?»
— Хорош!
— Но я, действительно, не сказала. Вообще стыдно было вспоминать. И действительно, хотелось думать, что не знает. Ведь такие дела кладут нехорошую окраску на отношения...
— Верно, преступление не сближает.
— Вот и Игорь сказал.
— Игорь, Игорь. Вы все еще верите? Ему, его морали, преклонению перед законом? Чушь собачья! Демагогия аморального типа.
— Он еще добавил: «А если бы этот мерзавец, этот жулик предложил тебе еще кое-что, ты бы тоже согласилась? Здесь уж ты точно не спросила бы моего согласия!» До меня как-то не сразу дошли его слова. Я спросила, что же Квасников мог еще предложить. «А то ты не знаешь, чем с ним занималась Ирка, твоя подружка?» — «Чем?» — спросила я. «Да он же затащил ее в свою постель! И ты — на очереди!» Тогда я заплакала. Игорь понял, что грубо оскорбил меня, сказал, что погорячился. «Но пойми, — сказал, — каково узнать про ваши дела... Ты поступила неосмотрительно. Но надеюсь, все обойдется». — «Что же мне делать? — спросила я. — Может, пойти и все рассказать?» Он снова вскипел. Назвал меня дурой. «Куда пойдешь, там и останешься! А диплом? Родители? Я, наконец? Обо мне подумала? В какую грязь втянула?!»
— Это вы — его?
— Выходит, я.
— Хорош! Нечего сказать! А не догадались спросить, откуда ему все стало известно?
— Нет. Я подумала, от Квасникова. Но потом поняла, что не мог узнать от него.
— Почему?
— Квасников никому не давал своего адреса и телефона. Это исключалось. Найти его было невозможно. Когда нужно, сам разыскивал. И потом: когда его арестовали?
— В феврале.
— Ага, значит, Игорь терпел до мая?
— А вы — догадливая!
— Вот так! — и усмехнулась.
Квасникова взяли неожиданно. Об этом свидетельствовал и обыск. На его квартире обнаружили кучу фальшивых документов и другие вещественные доказательства. И на работе, в столе. Наглый, но осторожный преступник, он, если бы почуял погоню, успел бы спрятать, уничтожить. «Значит, — подумал следователь, — или сам факт исчезновения Квасникова подсказал Игорю Митрофановичу, что он арестован, или узнал от Брэма. Впрочем, какая разница».
— Да, повинная бы вам не помешала.
— Что теперь говорить... Игорь велел немедленно возвращаться домой. К «предкам». И затаиться, как мышь в норе. Никому ни слова. «И своим девкам. Пусть выпутываются, как впутались». — «Ну, а мы?» — спросила я. — «Что мы?» — «Как же у нас теперь?» — «Никак. Что может быть после такого? Жизнь строят на прочном фундаменте. Воздушные замки — и то на песке. А что построишь на грязи?»
— Логично.
— Его логика убивала. Жить не хотелось... — Она остановилась. — Еще сказал, перед уходом, так, что меня передернуло: «В брошенной женщине, если она держится печально, но достойно, есть особая прелесть... Я вот смотрю на тебя и любуюсь... Держись, Люда. Мужчины замечают эту прелесть, и женщина не остается одинокой».
Слезы давно не капали. Лицо было сухим, как бумага под солнцем.
— Еще спросил, не мог уйти так, куражился... читала ли я «Человеческий голос» Жана Кокто. Посоветовал обязательно прочитать в журнале «Иностранная литература». И добавил: «Бросить можно немощного старика или малого ребенка. Ты — взрослая, красивая, молодая. Какие еще предстоят встречи! Мы с тобой просто расходимся. Каждый в свою сторону». Больше мы не виделись.
Она задумалась, что-то вспоминая. Словно хотела собрать все, что было связано с Игорем Митрофановичем, и выбросить, как аккуратная хозяйка убирает квартиру, выскребывает каждое пятнышко. Но разве можно истребить память о человеке?
— В самом начале, когда на горизонте ни облачка не было, Игорь как-то сказал: «Люди все равно что аэродромы и самолеты. Каждый способен принимать только определенные типы, то есть людей с их умом, чувствами, запросами. Ну и с любовью, конечно. Лично я сомневаюсь в ее существовании. Так вот ты, Люда, такой самолетик, которому нужен очень большой аэродром. С прочной посадочной площадкой. На моем ты не сядешь. А попытаешься — разобьешься». Он доволен был образом. Но ведь честно предупредил. И, как видите, разбилась.
— Аэродром на болоте, — сказал следователь. — Нет, Люда, вы не разбились. Поломались, да, но не разбились. Целы. Оттого, что вы цельный человек. Такие не разбиваются.
— Разбиваются, — не соглашалась она, — еще как. И вы это знаете. Цельным — тяжелее. Внутри все обожжено, исковеркано. Все надо чинить, как после аварии.
— Я не Лука-утешитель. Но это же не так.
— Не знаю, чего ждать, что желать. Чем все кончится. А просьба моя остается... Надеюсь, теперь вы поверили мне?
— Поверил.
Она благодарно улыбнулась.
— Не хочу, чтобы он думал обо мне плохо. Не хочу. Потому и прошу.
Следователь лишь покачал головой. Он же допросил Игоря Митрофановича. И подумал о нем: «Защитит диссертацию. Сгоняет за границу, столь желанную. Шмоток привезет. Из исполняющего обязанности доцента произведут в действительные. Будет просвещать молодежь... Хотя у него всего лишь двигатели внутреннего сгорания... Ну что ж, будет просвещать индивидуально, меняя для физиологического равновесия в собственном организме. Пока не зацапает Игорька смазливая стерва с волчьим нюхом и мертвой хваткой доставалы. Такие всему знают цену. И кузнецовскому фарфору, и тряпкам из «валютки», привозимым из-за кордона, и престижному супругу. Не шелохнется добрый молодец. Но когда-нибудь вспомнит Людочку-Люду, «девочку что надо», как оценил ее задушевный приятель Брэм. Молодую женщину с прекрасной душой и верностью. Вспомнит с полусонной грустью. И, может, сожмет где-то между грудью и животом подобие тоски. Подержит и отпустит, словно расшалившийся гастрит. А может, и не сожмет иммунного, заплывшего, закисшего в своем материальном и моральном кайфе... Но пока еще бегать Игорю Митрофановичу по избранному кругу. Суетливо выискивая пользу, выбивая подряды на все, что необходимо для жизни, какую ведет. Утверждаясь, захватывая лучшие куски, ни с кем не делясь. Не замечая бегущих по другому кругу, их ошибок, болезней и драм, их трагедий. Ему, бодрому, преуспевающему, румянощекому, не до них.
Глава третья
Пришла Ирина. Села так, будто явилась только ради того, чтобы наконец сесть и сидеть. Как заходят в сквер набегавшиеся по магазинам домашние хозяйки — передохнуть. Вялая, опустошенная, почти безразличная. Ей было худо, тошно. Как человеку, который отравился недоброкачественной пищей. Ирине можно было даже посочувствовать. То, что случилось в ее молодой жизни, так сказать, в самом расцвете, было некрасиво, по́шло.
Ирина нервно приглаживала пухлой рукой рыжеватые некрашеные волосы, усиленно моргала белесыми ресницами — не успела подкрасить или не до того — и пыталась как-то объяснить. В сырой зелени крупно вырезанных глаз плавала тоска, мешаясь с ленью.
Единственная дочь боготворивших ее родителей, она ни в чем не ведала отказа. Хотя особо капризных желаний у этого вяловатого существа не проявлялось, но старались папенька с маменькой. Сами гадали, что бы еще придумать для своей царевны Несмеяны. Угадывали — радовались. Ошибались — огорчались, смотрели, потупясь, в углы и снова разжигали инициативу, чтобы предложить более редкостное, занятное, как-то расшевелить родное дитя. Однако, несмотря на жизнь белоручки с пеленок, Ирина, как ни странно, выросла девушкой доброй и при неостром, непытливом уме училась неплохо. Она как бы благодарила родителей хорошими и отличными отметками, прилежным поведением. И в институте, довольно трудном для учебы, занималась вполне сносно, хвостов не имела и стипендию получала. И Квасников в ней не ошибся: за клиенток-балбесок набрала высшие баллы. Но в моральные тонкости никогда глубоко не вдавалась. Как неумеющий плавать, она плескалась у самого берега, радуясь несильно набегавшей волне. А толкни подальше, где глубоко, без большого шума и крика сразу пойдет на дно. Уйдет такой «пловец» в воду с утра, а хватятся его лишь к вечеру. Ей просто лень было разбираться в тонах и полутонах морали. Привыкнув все получать на белом блюдце с голубой каемкой, воспринимать готовым, разжеванным, Ирина все явления в жизни принимала как должное, неизбежное, чуть ли не фатальное. И заранее мирилась с тем, что может наступить, хотя еще не знала, что. Путаладобро и зло, ленясь ставить точные оценки. Так восприняла и возникшего на пути Николая Квасникова. Как предопределение свыше.
Долговязый, жилистый мужчина, больше похожий на бывшего баскетболиста, нежели на атлета-тяжеловеса, толкающего и выжимающего штангу, с быстрыми, цепкими движениями и колючим темным взглядом (это он в следственном изоляторе скис, опустился, подделывался под «чокнутого»), на воле был хоть куда — решительный, деятельный, наглый.
Ирина не испытывала нужды в деньгах выше предела, необходимого для студентки. Правда, эти пределы возрастают и возрастают благодаря моде и нетерпению. Но когда Квасников подкатился и решительно предложил заработать, она согласилась. Деньги всегда не лишние, решила рассудительно, хотя и без жадности, а способ заработка не насторожил. Преступно или законно — ее не занимало, кто-то знает, кому-то известно. Предложил — и согласилась.
Квасников без труда накинул на это инфантильное существо поводок своего стремительного влияния и повел. Благо, она не проявила ни воли, ни желания к сопротивлению. «Да из нее можно веревки вить!» — понял Коля-штангист и поманил дальше. До странности безропотно, с несильным испугом и легким заревом пошла и на близость!
Естественно, Ирина не получила ни ощутимой материальной выгоды от сделки, ни радости от связи с этим мужчиной. Зато расплачивалась с избытком. Девичьей честью, привычным безоблачным существованием, да и будущее, о котором она раньше мало заботилась — кто-то менял бы белые блюдца с голубой каймой, и все в розовом тумане, — теперь приобрело окраску смога.
Она сидела перед следователем, стыдливо моргала глазами, вздыхала и роняла крупные слезы в скомканный розовый платочек.
— Чем же вам понравился Квасников? — не выдержал следователь.
— Ничем, — ответила Ирина честно. — Он мне совсем не нравился. Вот еще!
Слезы посыпались, словно из лейки. На тугие розовые щеки — спелые яблоки-апорт под зелеными листьями глаз. Сквозь всхлипы послышалось:
— Он был мне противен.
Это была загадка. Впрочем, не такая уж трудная, но следователь не брался ее разгадывать. «Господи! — подумал он, — ведь без пяти минут инженер. Руководящее звено производства!»
Лора впорхнула легко и изящно, слегка запыхавшись, будто опоздала на желанное любовное свидание, от которого ждала множества приятных мгновений. Понятно, она знала о причине вызова, но не проявляла заметного смущения. Не исключено, получила от подруг, товарок по несчастью, информацию, что следователь не зверь или «наждак». Во всяком случае, Лора без робости, даже с интересом поглядывала на него своими глазами-маслинами. Поблескивали они не от слез.
Она весьма кротко выслушала напутственную речь следователя, согласно кивая пышной темной головкой, и незамедлительно поведала не об одном, известном следователю факте сдачи экзаменов за другую девушку, а сразу о трех.
— Нет, вы не все знаете, — сказала Лора, — я сдавала еще в двух институтах. — И тут же, не спрашивая следователя, пересмотрела остальные экзаменационные листы и заявила: — Среди этих не вижу. Видимо, они в делах институтов.
Она назвала фамилии лже-студенток.
— Платил мне Николай по четыреста рублей за голову... За пустую, — сказала и хихикнула. Но одернула себя. — Всего я получила от него тысячу восемьсот рублей.
— Из какого расчета?
— Я сдавала не только вступительные экзамены, но и за первый семестр. Это еще по двести с головы.
— И это работа Квасникова?
— Чья же еще? Я с его девицами не знакомилась, не видела их никогда. Он их скрывал. А мне больно надо их знать.
— Он получил с каждой по две-три тысячи, — сказал следователь.
Лора округлила глаза.
— Крепко! Знала бы, сорвала с него больше. — Она, вероятно, не понимала, что эти слова характеризовали ее не с лучшей стороны. — Но зато он больше рисковал. Находил клиентов, договаривался... Хозяин!
— Да, он был ваш хозяин.
— Ну уж нет! Он предложил по двести, но я удвоила ставку.
— Но у вас разве было меньше риска?
— Риск? Зато захватывает! Представляете: сдаю в один, другой, третий! Все — на пятерки. Без подготовки! Люди мучаются — в один бы поступить, а я в три сразу! А билеты тянуть? Детектив! А деньги? Меня не деньги интересовали, по правде сказать. Я не жадная. Ненавижу жадюг, презираю. А цену удвоила — не дешевка какая-нибудь. Еще что, за двести!
— А за второй семестр?
— Не сдавала. Не успели. Договоренность была, но вы же накрыли лавочку.
— Вы что же, собирались опекать этих неизвестных вам девиц вплоть до диплома? Не тяжко ли?
— Зачем до диплома! Коля впускал их в вуз и вел до второго курса. Они, конечно, сидели дома и грызли семечки. Потом я должна была взять в институтах справки об окончании первого и переводе на второй для того, чтобы перевестись в другой вуз. По тому же профилю, но расположенный в другом городе, где они живут, или поблизости. Ну, понятно? Они же заочницы. И с этой справкой они бы поступили сразу на второй. Справки выдают свободно. Фотографий на них нет. Мне дали, я — Коле, Коля — им, а дальше уж тяни лямку сама. Грызи гранит собственными зубками. Как? Это уж их забота. Учились бы. Кто не способен учиться в заочном? Относительно того, что справки без фотографий — это, конечно, упущение, на мой взгляд. Вот и пользуются.
Упущения! Они и провоцируют преступления. Обычная дыра в заборе. Один, другой пройдет мимо, а кто-то стащит, что плохо лежит, и проползет. Но это — примитив. Нечистые на руку люди специально изучают обстановку, выявляют прорехи в учете, лишние допуски в раскрое ткани, например кожи, щедрые проценты на усушку и утруску. Они учитывают спрос на дефицит, конъюнктуру. Пользуются вольготным режимом работы, близорукостью руководителей. Все это создает те самые условия, которые не только клад для ищущих, где приложить нечестную руку, но подталкивают к криминалу просто неустойчивых. В них как бы затаились, ждут сквозняка бактерии преступной простуды... Не предусмотрели наклеивать маленькую фотографию, прибив ее гербовой печатью, и пожалуйста — снят шлагбаум.
— И на что вы истратили деньги?
— На галстук.
— Тысячу восемьсот?!
— Ну что вы! — глаза молодой женщины блеснули иронией, хотя все это она произнесла серьезным тоном. — Но галстук явился толчком. Маленький галстучек. Широкий. Синий, в белый горошек. Я видела у одного американского президента. По телевизору. И галстук был в самом деле из Штатов. Привозной. Мальчик один привез, из ансамбля «Осинка». Они всегда возят. А то вы не знаете... Вот я и решила купить. Иначе бы ни за что не согласилась на предложение Квасникова.
— Итак, галстук за тысячу восемьсот. Вроде платья кинозвезды за тысячи долларов. Интересная байка...
— Ничего не байка. Я говорю, как было на самом деле. Галстук стоил тридцать рублей. А у Миши, моего мужа, день рождения. Что же оставалось делать? Вам никогда не приходилось путешествовать по магазинам в поисках подарка? Это же му́ка! А тут подвернулся. Денег, конечно, нет. Откуда? Муж — аспирант. Мать у него пенсионерка. На стипешку не разгуляешься. Родителей своих и так обобрала до нитки. А тут как раз президент с предвыборной речью...
— Вы, конечно, были на ней. Вас пригласили.
— Меня? Нет. Забыли. Президент мелькнул в программе «Время». И тут Коля со своим предложением. Вот и состыковалось. Коля выложил задаток. Зато галстук был на муже.
— Да, здорово вы Квасникова заарканили, — усмехнулся следователь. — Ну, а на сдачу что купили? На тысячу семьсот семьдесят рублей?
— Так, пустяки... Дубленку себе. Сапоги. Шапку из песца... Белье... Вас это интересует? Могу назвать размеры, перечислить...
— Не надо размеры. Я определил, — сказал следователь тоном, пресекавшим заигравшуюся свидетельницу. — Всё из «Осинки», конечно?
— Откуда вы знаете?
— Но вы сами сказали, что я знаю.
— Ну вот, теперь за «Осинку» возьмутся. Язык мой — враг мой.
— Ну, а муж?
— Галстук ему понравился, хотя он у меня не пижон. Миша не от мира сего! О цене, конечно, не сказала. Он бы не понял, чего доброго, выбросил бы или истоптал.
— А дубленка и прочее?
— Я объяснила, что все купила на мамины деньги. Сказала, что это часть приданого, с которым она задержалась. Поворчал, но поверил. А маму я предупредила.
— Что ж вы ей сказали?
— У нас свои секреты, что сказала, то и сказала. Конечно, не о сделке с Квасниковым. Ни маме, ни мужу. Что вы! Я вас умоляю!
«Все умоляют».
— Если узнает Миша, это его убьет! Поверьте! Миша не выдержит. Он вне этих дел. Вообще редкий человек. Исключительный. Таких, как он, вряд ли встретишь. Взять хотя бы распределение. Какую борьбу мы выдержали. Решил на самую дальнюю стройку, в топь, болота, к комарам на съеденье. «А как же я? — спрашиваю. — Мне еще два года. И тебе аспирантуру предлагают!» «Никуда не денется, — сказал, — настоящие ученые всегда начинают с практики». Борьба была страшная, но победила я. Пригрозила разводом. А все его мать — идейная женщина! Миша в нее. Но я горжусь им, честное слово. Для него на первом месте — долг, обязанности, а для себя, для семьи — на втором, а то и на третьем. Тяжело! Да с моим характером. Подружка пошутила: «Эх, Лорка, поменять бы твои долги на его долг. Вечный». Разве понять дуре?.. Ах, как бы я хотела, чтобы вы познакомились с ним поближе, не здесь, не в этой обстановке...
Ее искреннее, взрывное желание, увы, оказалось пророческим.
— А как говорит! Какая речь! В последний раз, например, когда выступал перед стройотрядом, на вокзале. Когда ребята уезжали в Кустанайскую область строить какие-то фермы, свинарники.
— И он уехал?
— Не получилось... Очень хотел, но заболел. У него хронический бронхит. Он у меня слабенький. За ним уход да уход. А он: «Нет, я твоя опора!» — Да — моральная опора. Умеет зажечь людей, увлечь. Нет, одной головой не возьмешь. Это — из сердца. Убеждение. Вера.
— Хорошо говорите о муже.
— Еще бы! Как не гордиться? — в глазах была искренность. — А вы — рассказать...
— Но рано или поздно все равно узнает о вашем преступлении. Будет суд...
— Преступлении? — вздрогнула Лора. Блеск маслин потускнел. — Я как-то не думала, что преступление. Честное слово... Преступление?..
— А вы играли в детектив. И доигрались... Галстук, президент, «Осинка», дубленка... Экзаменационная авантюра. Размеры белья... Шуточки!
— И что за это полагается?
— По статье уголовного кодекса до пяти лет лишения свободы.
— С воровками!.. — воскликнула она.
— Да, компания может подобраться своеобразная. Не исключено, кто-нибудь из «Осинки» встретится... Уже лучше.
— Позор! Какой позор! — Она схватилась за голову и качалась из стороны в сторону. — Но самое ужасное — узнает Миша... И все же лучше, если я сама скажу. Как-нибудь объясню... Но что?! Что здесь объяснишь?! Запуталась! Только и остается. Миша поймет. Он способен понять и простить. Один о́н.
— Да, дела, — посочувствовал следователь. — Но на суде может всплыть еще одно обстоятельство...
— Какое еще? — она насторожилась.
— Ваша связь с Бауловым.
На мгновение Лорина смуглота побледнела, пошла желтизной. Остановившийся взгляд стал черным-черным.
— Вы знаете и о Брэме? — пролепетала. Желтизна зарозовела.
— Знаю.
«Ах, смуглянка-молдаванка! Ничто тебя не берет! Как не удивиться твоему самообладанию».
После двух ошеломивших ударов она выдержала мгновенную паузу и тут же, выпятив губки, заиграла длинными, острыми ноготками в морковно-томатном лаке, словно нащупывала на невидимом блюде самый вкусный кусочек, чтобы взять и отправить в рот.
— С ним покончено, — сказала. — Могу вас заверить, Брэм всего лишь познакомил меня с Квасниковым, но сам в это дело не влезал. Я нисколько не собираюсь его защищать — больно нужно, но заверяю вас: он не причастен. Баулов очень осторожный. Не спорю, мог знать о Колиных делах, уверена, что знал, допускаю, что и меня свел с ним с этой же целью, по его просьбе, но сам — ни-ни! — Лора пригорюнилась. — И опять Миша... Как он все перенесет?
— Вы же сказали, что он способен понять и простить. Будем надеяться.
— А-а, — Лора махнула рукой. Сверкнул лучиком бриллиантик на перстеньке. — Обойдется! Что было, то было. Было да сплыло!
На улице потемнело. В открытое окно ворвался ветер, погнал по столу бумаги.
Следователь закрыл окно. В комнате стало как-то глухо.
Лора молчала. Пожав плечами, сказала задумчиво:
— Не понимаю, почему я так откровенна. Но, знаете, тянет сказать еще больше.
Она смотрела следователю в глаза, покусывала пухлые губы, покрашенные в тот же цвет, что и ногти.
— Хотите знать — у меня и сейчас есть близкий человек.
Он разглядел в ее глазах лихой вызов. Взгляд без стеснения, но и без нахальства. Поэтому не спросил: «А как же Миша?»
— Зачем мне-то об этом? Или «близкий человек» все же имеет отношение к делу?
— Никакого.
— Отчего такое доверие?
— Не знаю. Но вам легче рассказать такое, что другим не скажешь... Вы не спрашивайте, а слушайте, — сказала наставительно, — и радуйтесь, что с вами настолько откровенны.
«Чему радоваться?» — подумал следователь. С ним нередко были откровенны не только обвиняемые, но и свидетели. Им бы дать показания и уйти поскорей, подальше, а они выкладывались. Обнажали потаенное, что лучшему другу, родному человеку не открыли бы, постеснялись, побоялись. Особенно женщины, по своей природе более скрытные. Но выпадала возможность — пользовались. Вначале их доверие удивляло, даже радовало. Он относил его за счет умения расположить человека. Но позже стал ощущать некоторую досаду. Понял, что эта душевная обнаженность не оттого, что приблизились, а что увидели в нем надежного собеседника. Удобнее выговориться именно перед ним. Он же связан законом, обязан хранить тайну, как врач или когда-то священник. Сокровенная тайна как бы прилипла к делу, которое следователь знал лучше других. Как ракушки на корабельном брюхе. Дело уйдет в архив, и с ним как бы исчезнет и следователь. И тайна. Навсегда. С чужим человеком, которому ты безразличен. И тебя забудет, и тайну твою.
Исповеди доходили до цинизма. До бесстыдной бравады, самолюбования откровенной нечистоплотностью, уязвленностью. Были даже страшнее, гаже преступления. Словно нищие на паперти, обнажали напоказ язвы и раны. И кому? Следователю, опасному человеку. Какой же героизм, если не опасному? Вот и Игорь Митрофанович открылся, а вроде скрытный субъект. Разве не наблюдали вы на улице или в общественном транспорте, когда иной пьяный не прячется от милиции, а наоборот, завидев милиционера, петляет прямо к нему? Чего, спрашивается, надо? Зачем нарывается? И в отделение отведут, и оштрафуют за появление в нетрезвом виде, чего доброго в медвытрезвитель направят с услугами — дороже «люкса» в самой шикарной гостинице. Нет, подходит, заговаривает. Вот, мол, какой я: на всех плюю, самого блюстителя не боюсь! А может, потому, что никто с ним говорить не хочет. Всем противен, безразличен, а милиционер поговорит, может, и заберет, но скорее всего посоветует идти домой, где жена, детки беспокоятся, заждались кормильца. Игорь Митрофанович, пожалуй, вернется к своим друзьям и заявит: это вы храбрые трепаться среди своих за бутылкой коньяка в тесной компании, а я самому следователю такое в лицо выложил! Вот я каков!
И он выслушивал. Оспаривал, высказывал свое мнение, иногда возмущался, обрывал. И все же принимал откровение, как банк добровольные вклады, от любого лица.
Напрасно думают, что откровенность всегда сближает. Порой еще больше отчуждает. И от него уходили, сожалея о болтливости, ругали себя за длинный язык, за то, что вывернули душу наизнанку, да еще кому! Наверно, были и те, кто ненавидел исповедника от закона. Да, часто хотелось крикнуть: «Хватит! Довольно!» Но верх брало другое: «К кому же податься человеку, доведенному бедой до отчаяния? Поделиться с близкими? А как жить с ними потом, открыв постыдное или святое? Где гарантии, что не растреплют по белу свету, не напомнят при ссоре, не упрекнут твоим же откровением? А то и вовсе пустятся на шантаж, замордуют!» Случалось, поделится человек страшной тайной, такой, что слушать жутко, а после смотрит на того, с кем поделился, как на врага. Случалось, и убивали «тайников», в самом деле зарывали тайну в могилу...
Еще соображение: расскажу о заветном, понятнее станет мое прегрешение, авось выйдет смягчение. Не без расчета открываются. Пусть, и в этом долг следователя. Терпи и выполняй.
— Знаете, чем опротивел мне Брэм? — сказала Лора.
— А он был приятен?
— Нет, приятен не был. Можете не верить, но вспоминаю с отвращением...
— Как же тогда?
— Он завидно настойчив, терпелив. Адское терпение и выдержка. Снесет любое оскорбление, когда добивается своего. Он настолько бессовестный... Я часто такое говорила ему в глаза, такие слова — хуже пощечин. Как плевки. А он сносил. Утирался и ухмылялся. Как пес, стоял на задних лапах, а побитой собакой себя не чувствовал. Тоже наглость своего рода, извращение. «Мне, — говорит, — многое пришлось вытерпеть в жизни, преодолеть, а уж тебя-то подавно вынесу».
— И завоевал?
— Ну уж! Добрался! Так вернее сказать. Долгой осадой. Это тоже достает.
— И еще любопытно.
— Не отрицаю. Гадала иногда, что же за этим скрывается... Вы бог знает что обо мне думаете. Мне, поверьте, не безразлично, но раз уж начала, выложу начистоту.
Сильный порыв ветра за окном снес гроздь дождя, ударил дробью. Крупные капли смешались, потекли неровными, волнистыми струйками, смывая пыль. Изображение сломалось.
— Если б он так же смыл все, — тихо сказала молодая женщина. — Откройте, пожалуйста, окно. Или боитесь молнии?
— Я грома боюсь. Как бы нас не убило.
Она засмеялась.
Он распахнул окно, и в комнату влилась свежесть.
— Люблю грозу, — сказала она.
— В начале мая, — продолжил он.
— Сейчас июнь... А вы?
— Люблю. Только в деревне. В городе она, как трамвайные искры. В деревне совсем другое.
— Сидишь в теплой избе... Печь топится.
— Какая же топка летом?
— Пекут же хлебы... Обязательно, чтоб тепло и сухо. А на большой сковороде — жареные грибы с картошкой...
— И «горный дубнячок» под них. С малосольным огурчиком. Хорошо! — признался он, вспомнив один свой отпуск в грибной сезон под Волоколамском. Грибов — хоть косой коси, не лукошечками, ведрами носили. Жарили, сушили, солили. Какой был сентябрь, пока первый морозец не захрустел листьями.
— Вы, мужчины, без этого и помечтать не можете.
— А вы, женщины, под шампанское?
Они засмеялись.
Дождь звонко постукивал по наличнику, забега́л на подоконник, кидал брызги в комнату, на стол. Не закрывать же окно. К прерванному разговору не тянуло.
— Эх, сигарету бы! — сказала Лора.
— Вы курите?
— Давно бросила. Уступила Мише. Тоже принцип... Сейчас в самый бы раз.
Он порылся в ящике стола.
— Я ведь не курю, — сказал и вытащил случайную пачку «Явы» с остатками содержимого. — Вот и спички оказались. Подойдет?
— Вполне, — и выбрала несломанную. Он дал прикурить. Затянулась она умело. Сигарету держала привычно красиво.
— Спасибо, — сказала, выпустив дымок. — Мне кажется, вам полезно знать таких, как Брэм. У вас ведь все преступники. Наверно, попадаются такие, что и при свете страшно глядеть. Но этот — хуже. Не страшный, но во сто крат хуже. Животное!
Лора затянулась сильнее, задумчиво пустила несколько колечек, стряхнула пепел в коробок.
— Ужасная несправедливость! Такой ведь никогда не сядет на скамью подсудимых, за решетку. Бауловы чересчур осторожны. Изворотливы. Расчетливый народец... Вообще-то Брэм не трус. Но осторожен до трусости, до паники. Заранее стелет солому. Как-то сказала: «Брэм, ты и женщину не можешь обнять, не озираясь». — «А ты бы хотела, чтобы нас накрыли? — ответил. — Тебе что — выпорхнула и была такова, а у меня — тачка. Права отберут, имя запачкают».
— И на чем же он «прокололся» в ваших глазах? — спросил следователь, желая закруглить тему Баулова.
— Он как-то привез меня на квартиру своего папеньки. Тот был в отъезде. Я вообще отца его не видела. Домой Брэм опасался водить. У отца хранит кое-какие вещи, книги. У него есть очень ценные, старинные, в коже. Я спросила, почему он не перевезет их к себе. «У меня, — сказал, — нет своего дома. Дом жены — не мой!» И я увидела над тахтой, на коврике, рядом с ружьем для подводной охоты — это его хобби, он каждое лето проводит на море, — увидела большую медаль. Вырезана из чего-то. С надписью: «Лучшему кадрильщику». Дружки подарили. Безделушка, а меня словно током пронзило. Что я для него? Вроде насекомого на булавке. В коллекции у этого биолога. Одна из его лягушек, жучков-паучков, крыс... Невольно сравнила, а стало противно до ужаса, омерзительно. Он в это время суетился по комнате. Какие-то харчи готовил, с тахты что-то убирал. Посмотрела на него — чуть не стошнило. Сказала, что мне надо кой-куда выйти, а сама вон из квартиры... Несколько раз звонил, донимал звонками, но я ни в какую. Так и остался в неизвестности...
«Игорь Митрофанович. Квасников. Баулов-Брэм. Где же женское чутье? Природная стыдливость, осторожность, наконец, элементарная брезгливость? Каким образом удается подобным типам пробираться в «девичьи светелки»? И не гонят взашей: «Ату его! Ату!» Их же псами травить!»
В памяти всплыл чей-то стих: «Как странно, если пошлой фразой с улыбкой кто-то привлечет ту девушку, которой мы ни разу руки пожать не смели целый год».
Следователь был далеко не наивным человеком. Всякое повидал за свою жизнь. Практика выдавала столько человеческих связей, поражавших воображение. Но всякий раз удивлялся и искренне сокрушался. Таково свойство честных натур.
— А сейчас что висит? Над новой тахтой?
Лора не ожидала подобного вопроса в ответ на щедрую откровенность и покраснела.
— Портрет жены и дочери.
Она загасила сигарету, сжав гармошкой. Поиграла пачкой. Отбросила. Постучала по столу ноготками цвета кетчупа.
— Дочь — ваша ровесница, — сказал следователь, — а жена — больная, разбитая женщина. Стареющая и сварливая. Его она, конечно, не понимает так, как сумели понять вы.
— Не угадали. Дочери — семь лет. В сентябре пойдет в первый класс. Жена у него — красивая, молодая и здоровая. Кровь с молоком! И мужа понимает... Но она — все время в плавании.
— Официанткой на речном трамвае? Или в море житейском? — следователь не снимал иронию.
— В океане... Его супруга — специалист по морской фауне и флоре. Плавает на исследовательском судне типа «Витязь». Между прочим, кандидат наук и даже лауреат. Выдающаяся женщина.
— Вы знакомы с ней?
— Конечно.
— Опять биолог! Везет вам на биологов. Вообще, в этом деле — сплошная биология... Ну, а ейный витязь устал бегать по причалу, держа руку козырьком?
— Смеетесь! А он, между прочим, с дочерью без меня как без рук. Да! И обед сварить, и постирать, и поштопать. Его Катюха от меня ни на шаг. Только что мамой не называет.
— Значит, кроме учебы в институте, сдачи экзаменов за клиенток, семейных обязанностей вы еще на поприще фирмы «Заря» стараетесь? Бюро добрых услуг?
— Не совсем добрых, — хмыкнула Лора.
— А жена? Вдруг десант с «Витязя»?
— Был. Застукала. И сказала: «Молодец, Лорка! Держи вахту на суше, пока я в море». Дочь она любит. А мужа... Не любит. Жалеет. Он для нее неудачник. Добрый, безобидный, бородатый неудачник-программист.
— Ну, а Мишутка? Какую роль определили ему на вашем соломенном Кон-Тики? И вообще?
— Для вас я, безусловно, испорченная, легкомысленная особа. Год замужем, полтора знакомы, и вот, пожалуйста. Был Брэм, теперь другой, тоже Саша... Не гожусь я Мише! Не достойна! Я по своей натуре не могу быть ниже кого-то, хотя бы дорогого мужа! Он за мной с шестого класса бегал...
— Бородатый программист Шурик?
— Миша!.. Проходу не давал. Девочки завидовали: круглый отличник... Это раньше отличников презирали, а теперь их на руках носят. Сейчас мозг главное, а не шалости. Шалят только идиоты или будущие неудачники, изгои... Один великий артист сказал своей дочке: «Твое спасение в образовании!» Да, сейчас время для образованных, рациональных молодых людей... Миша не был шалуном. Он был старостой с шестого класса, а это надо уметь.
— Почему только уметь?
— Уметь надо, не спорьте. Все надо прежде всего уметь... Был неоднократным победителем математических олимпиад и прочих марафонов. Аспирант. Блестящее будущее! Я прыгала, головы ребятам кружила, а Миша, несмотря на свои удачи и заслуги, — спутником вокруг. И в школе, и когда в институте учился. Такая преданность разве не достойна награды? Он ее получил.
— Теперь отбираете?
— Скучно. Принципы эти, наставления, морали.
— С Брэмом свободней?
— При чем здесь Брэм?! С ним покончено раз и навсегда. Брэм меня за шлюху считал, извините за выражение, так для него все женщины на один манер. И, представьте, не обидно. Что с него взять? Сам такой. А Мишенька из меня пытается святую сделать. А святыми не делают. Святыми признают. Как Христос Магдалину. «Бейте, камнями!» И никто не бросил! А Мишины проповеди — хуже камней!.. Какой-то философ сказал, что бесконечные моральные проповеди рождают негодяев... Я не считаю себя негодяйкой. Значит, не дошли его проповеди до меня.
— Откровенность за откровенность: насчет проповедей — не спорю, но тормоза подтянуть бы не мешало.
— Разболтались. Согласна. Самое время. Стукнуло. Но не хочу ничьей опоры. На кого опираться-то?.. Что было до Брэма, я Мише рассказала. О Брэме не смогла. С души воротит. Теперь придется. Всё заодно. Пусть сам решает. Или я решу. Не хочу новых проповедей. Больше не позволю...
Она взяла пачку с остатком сигарет, но отодвинула.
— Опора! Мужчины!.. Людка встретила принца. Балдела от него. Мы ей по-хорошему завидовали: какого мужика подцепила. А он — нищий. Брэма хоть сразу видно. Коля — волк и не скрывает... А Игорек! Тьфу! Мишку жалко, конечно. Искренне старался... «Не затем, — говорит, — декабристы жен своих в Сибирь вызвали, чтобы им щи там варили»... Это о назначении женщины... «А зачем, таскать за них кандалы?» Возмутился: «Как ты можешь! Революция освободила женщину от воспитания детей, кухни, церкви. Что мне тебя — к сковородкам, пеленкам? Ты расти должна». — «Куда? Я вон какая, не ниже тебя». — «Не играй словами!» Ну и что? Детей он принципиально не желает. Готовит его мать. Значит, ни детей, ни кухни. А церковь — осталась: его проповеди. Он — весь в аспирантуре, науке, общественной работе, а я... свободна. Вот и получилось два фронта... Шурик хоть и горемыка у своей «Летучей голландки», да на меня богу молится. Как глаза сияют его да Катькины, когда я прихожу. Опора я! Теперь понятно? Арестуете меня, засадите в тюрьму, а с кем они останутся? — Но беспокойство было с наигрышем.
Дождь перестал. По синему небу несло серо-белые облака, как рваные газеты. Снова подавлял шум машин. Эта часть улицы для обитателей домов была несчастливой — она шла на подъем, и машины, преодолевая его, щедро отравляли воздух выхлопными газами. Бензин боролся с озоном и побеждал.
Очень хотелось сказать этой взбалмошной, но незлой молодой женщине что-то доброе, но не мог подобрать слов. Совершила преступление, но искренняя. Изменяла мужу, неразборчива в связях, а не похожа на распущенную. Отчаянная, даже хваткая в чем-то, но не бессовестная.
— Вы искренний, неплохой человек, Лора, — сказал он.
В ее глазах появилось удивление. Как у малого ребенка, не ждавшего, но получившего подарок. Совсем не ждавшего.
— Спасибо, — сказала спокойно. И с достоинством, как будто иного не ждала. От следователя. От мужчины. От постороннего человека.
Встала во весь рост. Тоненькая, ловкая. Зачем-то раскрыла сумку. Ничего не достала и щелкнула замком, как бы ставя точку. Повесила на плечо. Вздохнула. Улыбнулась. И ушла.
Глава четвертая
Самым решительным и неумолимым показал себя ректор. «В приказ!» И словно одним щелчком трех букашек-вредителей отбросил, отстранил от защиты диплома на год.
Следователь представлял себе ректора — седовласого профессора, доктора наук, неоднократно награжденного, уважаемого коллегами, широкой научной и ненаучной общественностью. Труднее, но можно было представить и его взгляды на жизнь, на место ученого в обществе и проблемы воспитания юношества. Взгляды прочные, устоявшиеся. Возможно, их исток брал начало еще в гимназии, в ранней трудовой школе. Следователь думал, что ректор, если учился в университете до революции, то вряд ли носил шинель с белой подкладкой и шпагу. Скорей всего, он бегал по урокам, завтракал чаем и булкой, обедал в дешевой кухмистерской. Но более вероятно — ректор полностью изведал полуголодный быт рабфаковца, носившего оставшуюся от гражданской войны шинель или тужурку рабочего. Красные руки, красные книги и красная косынка на голове у подруги. И все серое, черное, отживавшее освещалось этим прекрасным цветом. А может, в июльско-августовские дни сорок первого ушел в ополчение, с противогазом и в пенсне. Так или иначе, его честность прошла особую закалку. В этом следователь не сомневался. И не гадал, каким путем, сквозь тернии или с помощью катапульты, шло его восхождение. Твердым и неколебимым, как аксиома, оставалось одно: профессор всегда и во всем исповедывал безупречную честность — гарантию научных успехов, положительных достижений на практике.
На ниве, которую взращивал колоссальный коллектив деканов, профессоров, доцентов, преподавателей и ассистентов, возглавляемый ректором и проректорами, золотилась не одна тысяча колосков. Из года в год институт выпускал высококвалифицированных специалистов народного хозяйства и науки. Из них вырастали потом талантливые руководители, крупные ученые, даже светила.
Но случалось, произрастали и негодные колосочки. Не сорняки, но попорченные, зараженные. Можно ли их оставлять, позволять портить других? Не лучше ли вовремя вырвать и отбросить? Тем более что неизбежно велась ежегодная прополка. Среди многочисленных, облепивших стены просторного вестибюля объявлений: о защите диссертаций, докладах на заседаниях научных кружков, о выезде агитбригады в подшефный совхоз, собрании секции подводного дзюдо, культпоходе на кондитерскую фабрику, повторном переносе заседания студкома по персональному делу студента Сванидзе, прошедшего по карнизам одиннадцатого этажа в женское крыло общежития, сеансе одновременной игры на сорока досках с гроссмейстером Б., о задолжниках библиотеки — раздвигали для себя место и приказы об отчислении за неуспеваемость, хроническую задолженность, систематические прогулы и за другое. К этим потерям не только привыкли как к обычным издержкам учебного и воспитательного процесса — они предсказывались неумолимой статистикой. Даже как бы планировались, словно утруска, усушка, бой.
Потому и происшедшее со студентками пятого курса такого-то факультета Людмилой С., Ириной Ф. и Лорой М. хотя и носило чрезвычайную окраску, волновало больше тем, что его виновницы были не салажата с первого, а выпускницы. Если тех исключали почти без сожаления, то последних взращивали, пестовали, учили уму-разуму пять лет. Сколько затратили времени и средств! И впустую?!
Нашли решение. Как наказание — исключить! А в окупаемость затрат — разрешить защиту через год.
Но следователя волновала их дальнейшая судьба. И его забота о судьбе трех студенток происходила не из чистого альтруизма или симпатии к этим молодым особам. Хотя и антипатии не было.
Он думал о рецидиве. Знал по опыту, что если совершивший преступление человек остается без должного внимания, неустроенным, неприкаянным, то вполне может повторить противоправное действие. Это относится и к воришкам, и к хулиганам, и к таким, как герои нашего повествования.
Когда говорят: «Идти на все четыре стороны», почему-то не думают: а какие они из себя, эти четыре? Гладкие, ровные, честные или же очень не безопасные для посланного и для тех, на кого наткнется он на одной из вольных четырех дорог? Об этом всякий раз думал следователь. Все так должны думать, к кому обращаются люди за помощью, за советом, за работой.
И почему провинившегося человека во всех случаях надо обязательно изгонять? Почему студента исключать из института? «Опозорил высокое звание студента? Пусть идет на завод! Пусть послужит в армии!» Позвольте, чем завод ниже института, а рабочий или солдат — нашкодившего студента? Нельзя допускать к работе или к обучению определенной специальности, если сам проступок противоречит этике данной профессии, отвергает ее задачи и цели. Скажем, проворовался продавец или завскладом — подальше от материальных ценностей. Садится пьяный за руль — отнять баранку. Занялся студент-медик подпольными абортами или перепродажей дефицитных пилюль — нужен ли обществу такой эскулап? Нечист на руку студент-юрист — хорош будущий блюститель закона! И в самом институте — нарушал дисциплину, лодырничал, не тянешь — уступи место достойному! Здесь и без суда ясно. Не всегда же суд.
Спорить с ректором было не только бесполезно, но и неловко: карательный орган, а защищает! Переговоры велись через его подчиненных, самого следователь не смог застать даже по телефону. И о ректоре осталось чисто умозрительное представление. Абстрактно-стереотипное.
Закон для всех один. Но он предусматривает различный подход к людям, совершившим одно и то же преступление. Учитывает характер и степень его опасности и личность виновного, многие обстоятельства, которые смягчают или отягчают вину. Наш закон потому и отрицает однозначные оценки, что зиждется на высокой морали, гуманизме. Его высшая цель — истина и справедливость, суровая и милосердная. И применение закона — задача и следователя, и суда — невозможно без учета тех самых моральных норм, которые так лихо отвергают Игорь Митрофанович и ему подобные.
Следователю предстояло еще много работы по этому делу, чтобы завершить его справедливым решением, от которого зависели судьбы многих. И он отвергал скоропалительные дополнительные меры наказания, в чем-то предрешающие и приговор, если человеку предстоит суд. Так он рассматривал и приказ об исключении трех студенток из института на пороге его окончания. Дело еще велось, когда еще состоится суд, а вся троица оказалась между небом и землей. Курс обучения прошли, экзамены сдали, специальность приобрели, а... институт не окончили. И на все четыре стороны.
— Оставьте при институте. Хотя бы лаборантами. Ведь требуются! — убеждал следователь представителя администрации. — Куда же им теперь?
— Не можем. Плохой пример для остальных.
— Наоборот, хороший пример. Самое трудное для них — оказаться теперь среди однокашников. Позор ведь. Каково перенести. И другим наука, — возражал следователь. И добавлял не очень-то уверенно: — Не лишайте их воспитательного воздействия коллектива. Все же пять лет вместе.
Представитель не возразил относительно силы воздействия, но заметил, что того коллектива уже не будет. Получат дипломы и разъедутся. И приводил такой резон: «Если пяти лет мало оказалось, чего же добьешься за год? Что изменится? Нет, пускай узнают, почем фунт лиха, а то все няньки да мамки».
— Им нужен здоровый коллектив, так сказать, в комплексе. Молодежь, комсомол, преподаватели. Соответствующий уровень индивидуального подхода.
— Индивидуального? Да они же взрослые люди. Одна замужем. Ей-то кого прикреплять?
— Но вы же не будете отрицать...
— Не буду...
— И они ваши.
— Были. Теперь, скорей, ваши, — сказал так, словно предложил делать с ними что угодно. — Да, не углядели. Опозорили вуз, замарали честь студента, альма матер... Что им еще от института требуется?
— А дипломы?
— Пожалуйста. Пускай приходят через год и защищают.
Но еще шло следствие. Вызывались люди. Устанавливались новые факты. Несмотря на отказ Квасникова давать показания, следователь провел с ним очные ставки.
Симулянт оказался на высоте лицедейства. Появление Лоры не произвело на него ни малейшего впечатления. В ответ на ее показания что-то бормотал. Так же и на очной ставке с Людмилой. Девушек поразил вид бывшего «патрона». Вначале даже сжалились, но потом его поведение вызывало лишь презрение и смех.
Последней пригласили Ирину. Сделала несколько шагов и почувствовала в ногах вату. Остановилась нерешительная, пораженная, бледная. Не хотела, не могла, боялась взглянуть на этого человека. Но куда спрячешь глаза? Ведь предложили сесть почти рядом и повернуться к нему лицом. Имей право, попросила б, потребовала, чтобы глаза завязали и так провели обязательную встречу, вслепую.
Как изменился! Он как бы подсох, отбелился... В куртке цвета угольного шлака, надетой, казалось, на голое тело. Лицо, шея, глубоко открытая грудь — все неестественно бледное и странно чистое, а руки — конечности какого-то гомункула, взращенного в темноте, или стебли растения без хлорофилла. И они ласкали ее! Эти тусклые, как куски торфа, глаза смотрели на нее когда-то с любопытством, загораясь вожделением! Эти погасшие губы, словно лоскутки-обрезки от куртки, целовали ее щеки, шею, плечи, рот! Можно ли избрать провинившейся кару более тяжкую, чем такое созерцание?! Это и приговор и его исполнение. И очищение.
Глаза Ирины остекленели. Голос стал деревянным. Чем отзывался его мозг на этот деревянный, но упорный стук? Что шевелилось в нем, признанном опытными медиками-экспертами здоровым, полноценным, без каких-либо признаков патологии?
Квасников замер. Он смотрел сквозь сидевшую напротив, как сквозь стекло, невидящим взглядом. Свое притворство он довел до совершенства. Лицо его походило на непропеченный блин с двумя подгоревшими пузырьками.
Ирина быстро закончила свои показания. Следователь задал вопрос Квасникову, подтверждает ли. Но тот не отреагировал. Следователь повторил, но Квасников лишь пробормотал: «Что-что?» — и замолк.
— Что с ним делать? — сказал следователь, обращаясь в пространство. — Артист!
Квасников зажмурился и оскалил зубы, словно кто-то стянул ему кожу к затылку. С полминуты сидел напряженно, потом снял гримасу и принял прежнее безучастное выражение.
Следователю хотелось сказать Ирине: «Полюбуйтесь, какой красавец!» Но оказалось достаточно его взгляда. И она стала, как маков цвет. Следователь очень хотел, чтобы последним впечатлением, словно тряпкой, стерла все, что еще могло теплиться в ней от прежней близости. Но, похоже, ничто уже не теплилось. Одно отвращение.
Ирина подписала протокол. Квасников отказался, промолчав. Его увели.
— Он не болен? — все же спросила.
— Здоров, — сказал следователь и для полной убедительности дал ей прочитать заключение судебно-психиатрической экспертизы.
— Какая гадость! — Ирина снова покраснела.
Игоря Митрофановича больше не тревожили. Баулова вызывали, но он не явился. Укатил куда-то на своей машине на все лето. Страну омывает много морей-океанов. В какой нырять — разыскивать? Не стали. Он — не обвиняемый. А на свидетелей розыск не объявляют. Да и встречаться с ним следователь не имел особого желания. Каких от него ждать показаний?
Глава пятая
Телефонные звонки различаются. Даже один аппарат имеет разные тона. Они отражают состояние звонящего, настроение, отношение к тому, чей набрал номер. Раздается требовательный, громкий звонок. «Шеф», — восклицает подчиненный и срывает трубку. Робкое треньканье: «Проситель». И точно. Отличаются звонки супруги от звонков не супруги. Пустые, назойливые «не туда попавших». И так далее.
Звонок был резким и, как пишут в детективах, тревожным. Словно человек на другом конце провода набрал «02» или «03». Хотя к этим каналам связи аппарат следователя подключен не был. Обычный семизначный.
Следователь снял трубку и отозвался. Взволнованная неизвестная женщина назвалась Мишиной мамой.
— Простите, — сказал следователь, — я не знаю никакого Миши. Вы, видимо, ошиблись.
— Миша — муж Лоры, — женщина назвала фамилию, — она была у вас.
— Что вы хотите?
— Очень прошу приехать к нам. Это необходимо...
— Что случилось?
— Я бы хотела не по телефону. Прошу вас, приезжайте.
Он не любил загадок. Такова уж профессия. И на квартиры подследственных без надобности не выезжал. На обыск, задержание, для допроса, если он нужен срочно, а человек болен, лежит в постели, — другое дело. А с визитами — нет.
Однако, умоляя приехать, женщина уклонялась от объяснения причины своей просьбы. Тогда следователь сказал, что если есть необходимость видеть его, то он примет ее у себя, одну или с сыном, все равно.
— Я не могу, — ответила женщина. — А Миша не в состоянии.
«Вот еще», — подумал следователь и спросил:
— Что с ним?
— Страшно сказать... Он пытался покончить с собой.
— Вы вызвали «скорую»?
— Нет, но уже не нужно.
— Как не нужно?
— Я вас прошу, пожалуйста, приезжайте! — взмолилась еще раз.
И следователь сказал:
— Я приеду. Давайте адрес.
Он записал. Искать протокол допроса Лоры, где указан адрес, не было времени.
Следователь поднялся к Зое Васильевне, секретарю начальника управления, и попросил машину.
В жизни большей частью не так, как в кино: срочный выезд, вызов машины. Подкатила. Хлопнули дверцы. Помчались. Следователю приходится доставлять задержанных на троллейбусе и трамваем возвращаться из следственного изолятора, прижимая портфель с делом к груди, или ехать так же на обыск, а то и на задержание.
Распоряжаться машинами было поручено Зое Васильевне, и для следователей обычно не было проблем с транспортом. Все поездки она планировала накануне. Кто вовремя дал заявку — получай. А тех, кто спешно выезжал, Зоя Васильевна подсаживала к кому-нибудь попутчиком. Особенно нетерпеливых успокаивала, мягко советуя проехать общественным транспортом: «Посмотрите, какое солнце, какая погода. Одно удовольствие прогуляться». А если шел дождь, предлагала: «Возьмите мой зонтик!» Следователь как-то пошутил, что в ней пропал талант станционного смотрителя.
Юра Фадеев умел водить свою «Волгу» даже по тротуарам, не задевая прохожих. Требовалось — обгонял трамвай с левой стороны, шел на «кирпичи», петлял среди невозможных препятствий, но никогда не создавал аварийных ситуаций. Рекордом была поездка от улицы Огарева до Внуковского аэропорта. Они со следователем пронеслись по этому «отрезку» за семнадцать минут.
Куда-то запропастился билет, пока следователь искал его, ушло время. И нагоняли. Фадеев задал такую скорость, что следователя словно по инерции вынесло из «Волги». Он взбежал по уже отчаливающему от корабля трапу, проскользнул в полузакрытую дверку, не теряя инерции, добежал досвободного сиденья, сел, и, когда пристегнулся ремнями, реактивный лайнер, казалось, принял скорость, развитую Фадеевым. Задрожав от гневного нетерпения, он, словно многотысячный табун, рванул, чуть пробежал по бетонной полосе, подскакивая, и оторвался, и пошел круто вверх, набирать высоту. Но его порыв не казался столь стремительным, как у фадеевской «Волги»...
Следователь ожидал увидеть во дворе молчаливую толпу, окружавшую санитарный фургон. Но у подъезда на горячей от солнца кафельной плитке, сгруженной для ремонта, сладко спал кот, бело-розовый, как зефир. Спал крепко, безмятежно, вывернув морду вверх. Ему снилась белая мышь или сосиска без целлофана.
— Пошли со мной, — сказал следователь Фадееву, — запирай машину.
В незнакомую квартиру лучше заходить вдвоем. Следователь избегал сюрпризов, в которых притаилась провокация. С тем же Фадеевым они однажды наткнулись на такое, что хотя и позабавило, но могло обернуться неприятностью.
Он вел дело человека, который, грубо нарушая правила дорожного движения, с недозволенной скоростью проехал на красный свет, невзирая на переходивших улицу пешеходов, и так подцепил одного — аж подбросило над машиной, и скрылся. Рядом сидела любовница. Их разыскивали всю ночь. А утром нарушитель заявил, что машину угнали неизвестные и совершили наезд. Парочка вела себя неприглядно. Преступник оказался изворотливым, наглым. Закатывал скандалы, устраивал провокации, посылал клеветнические жалобы во все инстанции. В прошлом имел судимость за кражи пишущих машинок из редакций. И это как-то сблизило его с литературно-журналистскими кругами. Кое-что писал, кое-где печатался... Оказались поддельными и водительские права. Понятно, что с таким человеком необходима особая бдительность.
Следователь установил, что у преступника ранее было еще два наезда. В первом случае его сопровождала также любовница, во втором — около него сидела начинающая поэтесса.
К следователю по вызову пришла весьма кокетливая юная особа. Она только что вернулась с юга и всячески демонстрировала загар. Однако допрос не сорвался. Свидетельница дала хозяину злополучной машины нелестную характеристику. А на другой день позвонила и заявила, что имеет важные дополнения к показаниям, но прийти не может, так как немного приболела, и поэтому просит следователя приехать к ней. В деле важно было любое доказательство, и он сказал, что приедет. С собой взял водителя Фадеева.
Открыла им соседка. Она не спросила к кому, видимо, ее предупредили, и, лукаво поигрывая глазами, указала на дверь в комнату поэтессы. Из-за двери доносились звуки модной джазовой музыки.
Следователь постучал, услышал звонкий голосок: «Войдите!» И они вошли.
Их встретил оглушающий рев музыки. Будто не проигрыватель, а ансамбль целиком обосновался в комнате. И тут из голубой пелены табачного дыма и облака цветочных духов на них выплыло сказочное зелено-желто-розовое существо. Если бы они не миновали только что пропахший жареной треской коридор коммуналки, то подумали бы, что прямо с улицы свалились в камыши, из которых вылезла потревоженная русалка.
Следователю удалось посмотреть несколько фильмов небезызвестного режиссера Полански, в том числе «Любовники вампиров». Так вот лично ему померещилось, что прямо на него, как на героя фильма, наступает восставшая из склепа красавица. Сейчас обнимет, прижмется, вопьется волчьими клыками в горло и... прощай, работа! Он невольно подался вбок и задел сервировочный столик, с которого чуть не попадали звякнувшие бутылки. Наблюдательный взгляд охватил их: лимонная водка, армянский — три звездочки, чешский ликер «Карлсбад» и коричневый керамический цилиндр с рижским бальзамом, а также высокие, тонкие бокалы с соломинками и пузатенькие рюмашки.
На юной поэтессе не было ничего, кроме кисейного пеньюара без подкладки цвета водорослей из аквариума и рассыпанных по плечам льняных волос. «Вчера они были темно-каштановые», — с ужасом вспомнил следователь.
— Ах! Вы не один! — певуче воскликнула русалка-вампирша, возвращая следователя и его верного оруженосца-водителя в реальный мир. — Как быстро, однако! — На ее круглом личике не было заметно ни малейшего смущения, а только досада. Возможно, ее стыдливость выдержала бы и не четыре мужских глаза, если вообще была, но следователь, хотя и закаленный человек, все же сказал:
— Вы уж накиньте что-нибудь потеплее, а то простудитесь. Вы же больны, а мы с улицы. На дворе-то осень...
В синих глазах водителя Фадеева скользнул упрек в адрес следователя: такого не увидишь на автобазе.
Экстравагантная питомица муз, не суетясь, задрапировала себя в лиловое покрывало и утонула в глубоком кресле, закинув ногу на ногу. Стриптиз сократился на пятьдесят процентов. После этого сели и они. Следователь на твердый стул, а водитель поодаль на пуфик.
— Что будете пить? — спросила она тоном героини западного романа и махнула свободным крылом-рукавом в сторону столика с напитками. — Наливайте сами.
— Мне бы те важные сведения, из-за которых вы нас вызвали, — ответил невозмутимо следователь, пренебрегая щедрой выпивкой.
— Сведения... Да в них, право, ничего особенного... Я думала, что на следствии надо быть обязательно точным. Поэтому для уточнения...
— Вы правы, что надо быть точным. Но зря побеспокоились. Если ничего существенного, могли бы и потом. Тем более что вы больны. — он указал на разобранную постель. На чистой наволочке и таком же чистом пододеяльнике — судя по складкам, их только что надели, и они резко контрастировали с остальной неряшливой обстановкой, — были разбросаны листы с напечатанными на машинке стихами. Этакий творческий беспорядок!
Хозяйка закурила и предложила им. Следователь сказал, что не курит. Фадеев тоже.
— Мы не курим, мы не пьем, мы здоровыми помрем! — она засмеялась. — Ну что за мужики пошли — ангелочки!
— Не пьем на работе, — пояснил, обидевшись, Фадеев.
— Рассказывайте, — продолжил следователь, хотя предпочел бы уйти. Но раз приехали. Он достал бланк и приготовился записывать «важное дополнение».
— Я от чистого сердца, — сказала поэтесса, кивнув на бутылки. — Так принято.
— Спасибо. Но я не пью натощак, — сказал следователь.
Ей пришлось напрячь всю память, чтобы что-то наскрести. «Важное дополнение» выдавливала, как пасту из иссякшего тюбика. Оно оказалось несущественным. И тут послышался телефонный звонок в коридоре. Кто-то взял трубку. Постучала соседка, оглядев комнату горевшими любопытством глазами, позвала поэтессу к телефону. Она извинилась и вышла. Дверь хлопнула и отошла от удара. Разговор был слышен. Поэтесса изъяснялась междометиями, но диалог был понятен.
— Да, не один. Но я-то при чем?! — было ясно, что оправдывалась...
Вернулась расстроенная. Получила взбучку, понял следователь.
Войдя, она тут же сказала:
— Извините, но, пожалуй, все. Откуда мне знать, что важно, что не важно. Вы сами разберетесь. Я просто считала своим долгом.
— Разберемся, — заверил следователь.
— Ваша служба... Еще раз простите, что побеспокоила. — И добавила с нажимом: — Вас и вашего оперативника!
— Ничего. Ему не повредит, — сказал следователь. И, переведя взгляд с ее темных и блестящих, как растворимый кофе, глаз на такой же коричневый и блестящий сосуд с бальзамом, добавил: — Бальзамчик-то вам Голосов привез. Из Риги? — Она залилась краской. — Не успели распечатать. Видно, только вчера приехал. Что ж сюда не пожаловал? А ведь звонил, беспокоился...
— Почему вы решили, что звонил именно он? — спросила она фальшиво, и краска на еще свежем личике не линяла.
«Бедная девочка, не весь стыд утратила. Не умеет врать. Не научили».
— А разве не он?.. Ай-яй-яй! Что подумают музы, глядя на вас с высоты Парнаса? Или вы противница чистой поэзии? Так что ж обещал он вам за стриптиз, за совращение неискушенного представителя власти? Рекомендацию в члены литфонда? Или на первый случай содействие в публикации ваших стишат в журнале «Гуси-Лебеди»?
Кофе в ее глазах словно заново вскипятили. Наигранный блеск радушия покрылся пенкой разочарования, досады, неприязни. Она же не была настолько глупа и бесстыжа, чтобы не почувствовать унижение.
— Зря с ним связались. Это не та литература. Не то творчество... Поехали, Юра. Спектакль окончен. Финита ля комедиа... А такая юная! Жаль!.. Привет режиссеру-постановщику!
Дом, в котором жил Миша с мамой и со своей Лорой, был старинный, пропахший многими запахами. Они пропитали его за сотню с лишком лет и не истреблялись никакими покрасками. Лифт — тоже старинного производства, с узорной решеткой, облицовкой красного дерева и зеркалом. Кататься в таком — удовольствие, словно на миг вскочил в вагон международного класса — раньше были такие, облицованные снаружи деревянными планками; а внутри зеркала, полировка, бронза, ковры. На красном дереве лифта нацарапаны имена любимых и мало любимых девушек, неприличные словечки.
Лифт остановился на пятом этаже, и они подошли к нужной двери. Среди фамилий на разнокалиберных табличках отыскали Мишину, нажали под ней кнопку. Где-то задребезжал звонок. Шагов они не слышали, но дверь отворилась сразу. Ждали.
Следователь увидел пожилую, худенькую, чистенькую женщину с потухшим, но симпатичным лицом. Характерными были у нее волосы. Густо-черные и снежно-седые. Они не смешались, а лежали полосками: черная пошире, серебряная поуже. Они как бы отражали чередование ударов судьбы. Парадоксально — черным отмечались светлые полосы, белым — темные. «Игра воображения», — подумал следователь и показал удостоверение. Женщина посмотрела, поняла, кто явился.
— Проходите, пожалуйста.
Они шли по коридору, в который выходило много коричневых дверей. На стене, справа от входа, висела черная гроздь электросчетчиков. «Осиное гнездо», — пришло в голову, хотя счетчики больше походили на гигантских жуков. Слева — вешалка с верхней одеждой. В углу приткнулся трехколесный велосипедик.
Двери были закрыты, как в учреждении, но женщина говорила очень тихо, почти шепотом. Открыв одну, снова сказала «пожалуйста» и пропустила их.
Следователь не успел оглядеться, когда она сказала:
— Вот, — и показала на тонкий стакан с какой-то мутно-белой жидкостью или кашицей. Казалось, в нем развели мел, или осел, показав воду, кефир.
— Что это?
— Это он пытался выпить.
— А это нельзя? — спросил водитель Фадеев.
— Это снотворное. В очень большом количестве. Таблеток пятьдесят, не меньше... Смертельная доза.
Следователь подумал, не отрывая примагниченного взгляда от стакана: «Значит, все время со дня допроса жены ходил и скупал таблетки». Мысль была глупейшей. Но следователь никогда в жизни не пользовался снотворным, хотя испытал не одну бессонную ночку. Не принимал и после тяжелых операций, связанных с ранением и его последствиями, когда в тягучие госпитальные ночи не приходил сон. Когда одиночество, отрешенность от близких и любимых, от всего жизнерадостного, энергичного казались безнадежными, схватившими навсегда. Он боялся привыкнуть к лекарству, которое не лечит, а только успокаивает. Полагался на организм. Не сегодня, так завтра сон победит, переломит любую бессонницу — от физической боли или душевной, просто от переутомления, нелегких мыслей. И сон приходил наперекор всему, снимал усталость.
«Снотворное принимает мать, а сынок воспользовался», — более реальная мысль позволила оторваться от созерцания опасного стакана и взглянуть несколько шире. Стакан располагался в центре журнального столика, а рядом, словно белая тень, лист бумаги. На нем что-то написано. Столик почти вплотную примыкал к старенькому диванчику, прикрытому смятым клетчатым пледом. На нем, судя по вмятине, кто-то лежал и только что встал.
— Где же он, ваш сын?
— Миша! — позвала мать.
В комнате, несмотря на солнечный день, царил полумрак. От тяжелых штор, полузакрывших окна, и густо разросшихся цветов.
Никто не откликнулся.
«Но в комнате есть человек», — следователь чувствовал чье-то присутствие. И верно, Михаил обнаружился за кадкой с филодендроном.
— Я люблю их, — сказал следователь, показывая на растение, стебли которого, словно лианы, а огромные листья, — как порезанные зонтики. — Моя бабушка зовет их проще — «филогендрой».
— Да? — машинально спросила женщина.
— У бабушки такой же красавец!
Слова о растении с труднопроизносимым названием, входящим в моду, не были сказаны нарочно, но вывели женщину из напряженного состояния, в котором та находилась не один час. Однако человек за кадкой не подал признаков жизни.
Теперь они все трое повернулись в его сторону, и хотя во взгляде каждого было свое: у Фадеева любопытство, у матери страх и сострадание, а у следователя вопрос с готовым ответом: «Лора!», их что-то объединило.
— Простите! — воскликнула женщина. — Я не предложила вам сесть. Садитесь, пожалуйста! — как будто это было главное, зачем их позвали сюда. Сядут, и все разрешится.
Женщина стала хвататься за стулья, но следователь остановил ее:
— Не беспокойтесь, мы сами.
Каждый взял по стулу. Сели полукругом, лицом к человеку за филодендроном — так получилось.
Сквозь глянцево-зеленые резные опахала и переплетения ветвей и стеблей темнел силуэт человека в кресле. Проникавшие из окна яркие лучи солнца чуть подсвечивали волосы на макушке, словно ореол великомученика. Поникшие плечи и острые колени. Он сидел, упираясь в них локтями, держа голову в руках, как котелок на ножках тагана. Что за мысли варились или стыли в ней? Неподатливые и крепкие, как кукурузные початки, или расползшиеся, клейкие, как сибирские псевдопельмени из коробки?
Разговор чужого человека с матерью о филодендроне казался страшным. «Почему о филодендроне?! Зачем о филодендроне?! Причем тут филодендрон, когда я так и не выпил проклятый стакан! И это не смог!» — слова доходили клочками, как из сна во сне или после пробуждения от наркоза.
Человек не изображал трагедию. Она была в нем.
«Да, Лора сказала правду, что известие убьет его», — подумал следователь и спросил:
— А где Лора?
Показалось, что листья качнул ветерок. Но ниоткуда не дуло. В комнате было душновато.
— Ее нет, — ответила мать. — Она ушла.
— Куда?
— Совсем... Ушла от него.
— Вот как. Они поругались?
— Нет, не ругались.
— Сегодня ушла?
— С месяц.
— Ага, — промолвил следователь, хотя ничего не понял. «Почему же такая замедленная реакция?»
— Из-за чего они разошлись? — спросил следователь мать, забыв, что на этот вопрос лучше смог бы ответить человек за кустом. И он дал знать о себе.
— Мама! — закричал. — Не надо! Не надо, прошу тебя! Замолчи, — хотя мама не успела и рта раскрыть.
— Маме не надо рассказывать, — сказал следователь. — Вы объясните, в чем дело... Мы не сами оказались здесь. Нас пригласила ваша мать. Если надобность отпала, мы уезжаем. Извините, но...
— Не уходите, — ответил человек из субтропиков. — Это я просил.
— Тогда не понимаю.
— На столике лежит бумага, мое заявление. Написано для вас.
Следователь взял бумагу — белую тень стакана. Да, адресована ему и озаглавлена: «Повинная». Интересно. Следователь внимательно прочитал. При этом два раза кашлянул. И отстранил с удивлением.
— Вы писали?
— Да, я.
— Когда?
— Вчера.
— А почему сами не принесли?
— Почему?.. Не знаю почему! Не знаю!
Следователь говорил спокойно, голосом врача-психотерапевта:
— Вы должны понять, что в связи с вашим заявлением у меня к вам есть ряд вопросов. Короче говоря, я должен допросить вас.
— Допрашивайте, — сказал человек за зеленым забором.
— Тогда выезжайте оттуда, — сказал следователь. — Впрочем, если позволяет ваше состояние... Я — о возможности дачи показаний.
— Позволяет.
— Подожди, Миша, — вмешалась мать и обратилась к следователю: — А нельзя, чтобы здесь, дома?
— Это допустимо, когда человек болен... Но я не уверен, что ваш сын в состоянии отвечать... нормально.
— Какое у меня состояние?! — воскликнул Миша. Он еще не вылез из сада. — Самое нормальное! Почему не могу? Где угодно. Хотите у вас? Пожалуйста.
Следователь взглянул на снотворную сметану, пожал плечами.
— Лучше бы все-таки врач освидетельствовал.
— Никакого врача! — дал заключение Михаил.
Заросли зашелестели. Из-за них показался, поднимаясь, высокий узкоплечий человек, в очках и взъерошенный. Движение, растормозив его, придало ускорение. Он проворно подскочил к столику и схватил белый стакан. «Выпьет!» — похолодел следователь. Но Михаил не выпил, а вылил содержимое в кадку с растением, за которым прятался, и поставил пустой стакан на место. Потом взял кресло и выдвинул его на середину комнаты.
— Спрашивайте, — и скрестил руки на груди.
— Успеется, — сказал следователь и взглянул на мать. — А филодендрон не заснет?
Она улыбнулась шутке. А следователь сказал Фадееву:
— Юра, ты, пожалуй, езжай... Мы нескоро управимся.
Фадеев вышел.
— Извините, не знаю, как вас зовут... В этой суматохе.
— Софья Григорьевна, — ответила женщина.
— Очень приятно... Софья Григорьевна, мне бы хотелось остаться с вашим сыном наедине. Так положено. У вас одна комната?
— Есть вторая. Я перейду.
— Спасибо. Не найдется ли у вас несколько листочков бумаги? Я не взял с собой, не ожидал, что придется писать...
— Сейчас принесу.
Она ушла за бумагой.
Принесла стопку и оставила их вдвоем.
— Первый вопрос, — сказал следователь. — Что вы сделали сначала — приготовили эту кашку или написали повинную?
— Я же говорил, что написал еще вчера. А снотворное приготовил сегодня.
— Адскую смесь?
Миша опять уронил голову в ладони. Сидел, похожий на огромного кузнечика. В приталенной зеленой рубашке, джинсах, обтянувших тонкие ноги с острыми коленями, длинными ступнями.
— Вы не думайте, я давно хотел прийти.
— Но боялись.
— Да, боялся. Но не за себя!
— За кого же? За мать?
— За Лору.
— Непонятно.
— До того, как она побывала у вас, я не мог пойти.
— Что же мешало?
— Такие дела решают вдвоем, понимаете? А она пошла одна и мне ничего не сказала...
— Вдвоем, конечно, лучше. Написали бы семейную повинную и махнули прямиком.
— Дело в том, что она не знала, что я тоже...
— А вы?
— Я-то знал о ней. Знал и молчал. А она думала, что я не знал, и тоже молчала. Когда ее вызвали, пошла, а мне не сказала... И только на третий день рассказала.
— А вы?
— Не рассказал. Это было выше моих сил!
— Но ведь будет суд, она все равно узнает.
— Что мне делать?! Что делать?! — запричитал молодой человек, раскачивая лохматой головой.
— Из-за чего вы расстались?
— Это не относится к делу.
— Ну, а когда расстались?
— В тот же день, когда сообщила о своем визите к вам.
— И вы прогнали ее?
— Что вы! Для меня это не было откровением... Она сама ушла.
— Гордая женщина, — сказал следователь. — А больше ничего не рассказывала?
Михаил не ответил. И следователь понял, что Лора рассказала все. И о Брэме, и Шурике-биологе, или программисте, — разве упомнишь? И дала Мише отставку. По всем пунктам.
— Где же она сейчас обитает?
— Не знаю. Можно разыскать через подруг.
— Пока не закончились следствие и суд, мы должны знать новый адрес вашей супруги. Почему она не у матери?
— Не знаю, — сказал Миша, и легкий румянец покрыл бледные щеки. — Я могу дать телефон ее подруги, она скажет.
«Легкомысленная особа, — подумал следователь. — А может, оставила инициативу за мужем? Знала о его делах, но не сказала ни мне, ни ему? Нет, она тогда не разыгрывала комедию. Не знала».
— Ладно. Разыщем,— сказал следователь. — Но почему вы-то целый месяц тянули? Уж сразу — она от вас, а вы ко мне.
— Если бы вы могли понять, как я существовал все эти месяцы! Не жизнь — пытка! Весь год!
— Вот бы и разрядились. Вслед за женой. Как вы сами убедились, вернулась от следователя целехонькая. Теперь что говорить... Правильно сделали, что написали. А вот это зря, — следователь указал на стакан.
Михаил молчал.
— Маму напугали до смерти... А мученик из вас не получился.
Следователь мог бы удержаться от слов, обидных для мужского самолюбия. Но «драму» необходимо было низвести до комедии. Уйдешь, а он снова. Нет уж!
— Скверно, — следователь вздохнул, вроде посочувствовал. — Конечно, если собрать все ваши горести в одну кучу: соучастие с Квасниковым, уход супруги, предстоящий суд, — не позавидуешь. Но если бы все в один день. А спустя месяц — мелодрама. Жена подозрительными делами занималась, и сам не пример. Как она вас расхваливала! — Миша метнул на следователя огонь стекол. — Последний месяц маялись страхом, трусили.
— Я не трусил.
— Не поверю. Сам не пробовал, не тянуло, но уверен — от нервного сдвига такие дела одним махом решают. Сгусток бед, безвыходность положения — или падение всякой воли, или наоборот.
В ответ — очами-очками, как лазером.
— Не мечите молнии... Нет, не мучились вы до вызова ее на следствие. Стерпелись. Сжились. Противно было, в это верю, но совестью не мучились. Страхом. Более того — вас раздосадовал вызов жены. Да, да. Наступила ваша очередь идти, а вы продолжали молчать. Чего ждали? Лора не знала, а Квасников не проговорится?
— Неправда!
— Правда, Михаил, как вас по отчеству?
— Борисович.
— Да, Михаил Борисович, боязнь взглянуть Лоре в глаза — показное, как стакан с таблетками.
— Как вы можете?!
— Могу. Не арестуй я Квасникова, жили бы до его второго предложения, до нового экзаменационного сезона. С каждым днем все спокойнее. Но знайте: ни одна зараза не исчезает бесследно, особенно преступная. Обязательно даст осложнение. И никакими речами не изгнать на собраниях. Призывами.
Он смотрел на Мишу. У того уши пылали.
Следователь не испытывал ни жалости, ни сочувствия к его беде — уходу жены. Не сострадать же преступлению. Как у хирурга к чужой гнойной ране. Вскрыть, очистить, не щадя здоровое мясо по краям, набить антисептикой и зашить.
— Страх у вас был, голый страх. И с женой упустили момент. От следователя пришла и от вас отказалась, от чистенького. Сказали бы: «Дорогая! Да я такой же», — поняла бы и осталась, — и хотел добавить: «Слабенький ты ближе бы ей показался, человечней». Но сказал: — Женщины на жалость слабы... Вы ее с верой в себя отпустили. Ушла непреклонная, не хотела ни вас пачкать, ни упреки ваши слушать. Вот на матери и отыгрались...
— Да как вы смеете! — вскричал уязвленный молодой человек. — Вы что говорите?!
— Смею. Говорю что есть. Что от другого не услышите!
«Коль приходится вашу грязь разгребать, так получайте», — мысленно произнес следователь, обращаясь не к одному Михаилу Борисовичу. Без злорадства. С горечью.
— Да, мама вашей му́кой терзалась, а вы... и написать не сами решились?
— Сам.
— Писали — да, но по настоянию матери. Если честно.
— Я сам думал, сам хотел.
— Хотели... Нет, без матери бы не решились. Суда ждали. Суд бы прошел, ваши факты умолчались и гора с плеч.
— Я написал до суда!
— А стакан со снотворной кашей?! Стакан зачем?! Месть матери? За подсказку идти с повинной?
— Да вы что?
— Таблетки у нее взяли?!
— У нее.
— А если бы переиграли да наглотались? Что с матерью сталось бы? Жила с правдой и убила ею родного сына!.. Об этом подумали? Мы с вами дела-то не касались еще. Все о морали. Не пустое? Не зря ли? Был у меня один молодой гражданин, постарше вас. Очень законы уважает, а мораль — побоку. У меня, мол, своя. И не порочьте ее. Живу по своей и дальше буду. Может, и вам зря талдычу? Агитирую взрослого человека? Принял повинную, составил протокольчик — и адью! Так надо?
«Нет, — думал следователь, — ему не зря говорю. — Чувствовал, что не впустую, не на ветер слова. — Струсил, смалодушничал, но нельзя совсем не верить». И продолжал стегать:
— Еще обидное скажу... По-бабьи поступили. Да-с, Михаил Борисович. Если не инсценировка. Снотворным лишь дамочки-психопатки да истеричные девицы отправляют себя в потусторонний мир. Еще уксусной эссенцией. А мужики — иные способы предпочитают. Подсказать?
«Не только уши, наверно, и лицо пылает? Молчит».
— Галстучек носите еще а ля президент? — вдруг спросил.
— Какой галстук? — насторожился Михаил.
— Информация к размышлению, — сказал следователь.
Иногда на допросе полезно задать вопрос вроде ни с того ни с сего. Допрашиваемый не может взять в толк, гадает, к чему это, о чем, а тем временем скрытую мысль раздробит и просыплет. С Михаилом такой ход не требовался. Бедняга впал в недоумение. Но своим вопросом о галстуке следователь помог ему съехать с шоковой колеи на ровную.
— Ладно, — сказал следователь, а себе: — «Хватит». — Повинная принесена. Нравственные терзания отложим в сторонку. Думаете, я не понимаю? Написать тоже нелегко. Трудный шаг! Честно говоря, нас повинными не балуют. Косяком не идут...
Слова его разогнули парня. Он приподнялся, взбодрился. Много ли человеку надо? Два-три добрых слова — и ожил.
— А маму не смейте больше пугать! Она мне показалась настоящим человеком. И вас таким желает видеть. Да и видит!
— Крах! Это — крах!
— Не крах! — сказал следователь твердо. — Ну, развалилось здание. Построите другое. Полагаю, и от старого остались хорошие кирпичики...
Миша снял очки. Протер. Надел.
— Знаете, товарищ следователь... Можно вас так называть? Или гражданин?
— Можно. Вы пока не обвиняемый.
— Кто же я?
— Сегодня — свидетель. Предъявят обвинения — станете обвиняемым. Потом подсудимым. Титулов впереди предостаточно.
— Ага, — согласно кивнул Михаил.
Произнесенное по-мальчишески «ага» понравилось следователю. «Не ищет оправдания. Примирился с любой участью. Пусть мать заставила, но написал же. Зря я его «стаканом»? Хотя для мужчины полезно!»
— Вот вы не верите, что из-за Лоры, — сказал Михаил. — А правда, из-за нее... Не то, что совершил, а что не пришел, не повинился... Обидно. Больше о ней думал. Ей тяжело, а она виду не показывает. Такое самообладание!.. Может, из-за меня? Я ночей не спал. Брал таблетки у мамы, чтобы заснуть, не для чего другого. Это я позже, когда стало совсем невмоготу... Работу запустил, одна мысль точила...
— И вашего терзанья не чувствовала?
— Выходит.
— И поделились бы. Рука об руку ко мне. Подсказали бы. Ведь я прошлой осенью еще ничего о Квасникове не знал, только имя — Коля. Неуловимый Коля, да еще был Витяра. Не имели дела?
— Нет, с Витярой не имел.
— Он не Витяра. Это кличка. Он — Виктор, кандидат наук, работал ассистентом в транспортном вузе.
— Нет, не знаю такого.
— Ладно. Рассказывайте дальше.
— Началось со звонков. Лоре многие звонят. Подруги, друзья.
«Ох, уж эти друзья, — подумал следователь. — Все друзья да друзья, а где друг? Один, ну два от силы? Оттого и происходит инфляция дружбы».
— Мешают, отвлекают от работы. Звонками, визитами. Но мы привыкли. Мама радушна. Встретит, накормит. У нас всегда был дым коромыслом. Это я сейчас в бирюка превратился... Так вот, среди звонков один стал повторяться чаще. Это было прошлым летом. Какой-то странный мужчина звонил. Обычно спрашивали Лору, и если ее не было дома, назывались, просили что-то передать. А этот сразу клал трубку. Вроде меня боялся. А чего бояться?.. У нас не в правилах проявлять любопытство, недоверие... Я сказал Лоре, что ей никак не дозвонится какой-то мужчина, а себя не называет. Она пожала плечами: «Кто же это? Если позвонит еще раз, пусть скажет, когда ждать звонка». Он позвонил, но Лоры опять не было дома, и тогда он назвался Николаем, просил передать, чтобы она была дома в десять вечера. Но Лора засиделась у подруги, и наш разговор принял другой оборот.
Миша поправил очки.
— Я постараюсь дословно повторить диалог. «Опять нет? Жаль, — сказал Николай. — Могу подумать, что ваша жена умышленно избегает разговора со мной». — «С какой стати?» — спросил я. — «Мне кажется, она и вас избегает», — засмеялся он. «Что это значит?» — «А то, что вы живете в блаженном неведении». Я, естественно, возмутился и сказал, что он допускает лишнее и лучше прекратить разговор и не звонить. Но он стал успокаивать, что зря раскипятился... Наглость так и перла, но я почему-то не бросал трубку, что-то удерживало. Я почувствовал какую-то тревогу, что ли. Не за себя, за Лору. И тут Николай сказал, что хочет встретиться со мной и поговорить о деле. Что это за дело, спросил я, но он ответил, что это не телефонный разговор. «Я слышал, вы аспирант строительного института?» — «Ну и что? Какое имеет значение?» — «Огромное, — ответил он, — у меня есть для вас интересное деловое предложение». — «Поэтому и звоните моей жене?» Он уклонился от ответа. Тут уже я не хотел прерывать разговор. При всей свободе в браке, которой я в принципе придерживаюсь, есть и обязанности в отношении жены...
— Ну-ну.
— Мужчина подозрительный, наглый. Я не хотел, чтобы он исчез бесследно. Хотя лучше бы исчез, негодяй!
— Исчез, исчез, — сказал следователь.
— Но поздно!
— Не моя вина.
— Я сказал: «Хорошо, давайте встретимся и поговорим. Где и когда?» Естественно, никакого желания вести с ним какие-то дела в помине не было. Но знает Лору, фактически знает меня. Почему же не познакомиться?.. Он предложил встретиться в метро «Бауманская». Попросил описать мою внешность. Я понял, что не видел меня, описал. Свои приметы он не называл. Позже до меня дошло, почему.
— Хотел проверить, не привели ли кого.
— Мы встретились. Это был Квасников. Думаю, его внешность вас не интересует?
— Нагляделся.
— Поздоровались. Прошли к Елоховской церкви, на сквер. Знаете, где это?
— Родные места.
— Лучше бы вы нас там застукали. В родных местах... — Михаил слегка отошел, но нервное напряжение еще держалось. И сообщало его словам четкость. Это характерно не только для речи людей выдержанных, спокойных. Четкость, рубленность фраз нередка и у нервнобольных. Словно нарезают слова.
— Сели в скверике. Квасников осмотрел меня, словно ощупал, и сказал: «Давайте начистоту». — «Давайте, — ответил я, — начистоту всегда не мешает. Но мне нечего сказать, разве о надоедливости ваших звонков». — «Невежливо, — заметил он. — Зато мне есть что предложить». — «Что же?» — «Сначала небольшое уточнение... Вы, надеюсь, прекрасно знаете математику, физику, химию? Хотя бы в объеме десятилетки?» — «Не понимаю, о чем речь? — сказал я, еще не догадываясь». — «О том, что вам придется сдавать экзамены в институт». — «Мне?! Это зачем же?» — «Лично вам незачем. Вы будете сдавать за других». — «Это еще что?» — «Сдадите и получите хорошие деньги». — «Но это уголовщиной пахнет! Что вы предлагаете? Вы в своем уме?!» Он засмеялся. «Я-то в своем, — сказал, — а вот вы, когда узнаете кое-что, возможно, и тронетесь... Костюмчик на вас, вижу, так себе. Пора заменить... Баретки, гляжу, скоро запросят кашки. И не фирма, не «Топман». Смотрю и диву даюсь: жена — куколка нарядная, а вы?» Я не очень возмутился. Ждал от этого человека гадость, но хуже, и вроде даже успокоился. Но когда я поднялся, собираясь уйти, он взял меня за борта, вот так, и посадил. «Не рыпайся, милый друг! — сказал. — Сиди. Поздно отступать!» — «Отчего поздно?» — не понял я. «Сейчас поймешь и успокоишься». Я не струсил, честное слово, а как-то опешил. Наглость наглостью, но так! Надо признаться, у него железная хватка.
— Да, он занимался тяжелой атлетикой.
— Вот видите! И знаете, он сказал: «Сейчас врежу, святые отцы не отпоют!» Не кричать же? Да и кому? Богомолкам, что в церковь шли? «Спаси, Господи, люди твоя!» — попытался пошутить Миша.
— Закричали б, ножом не пырнул.
— Вы уверены? Вы видели его до тюрьмы?
— Я арестовывал его.
— И он не показался вам форменным уголовником? У него такой вид, будто только освободился, лишь переоделся в приличный костюм.
— Да, в Квасникове есть что-то от уголовных типов. Безжалостность... Хотя далеко не всякий грабитель пойдет на убийство ради денег. Квасников, возможно, не остановился бы, если б отбирали добычу. В нем что-то от кулака с обрезом...
— Жуткий тип! — сказал Миша, содрогнувшись от воспоминания.
— Здорово он вас напугал!
— Он напугал другим...
Когда следователь прибыл к Квасникову на квартиру, чтобы произвести обыск и забрать самого хозяина, жена последнего была на работе. В квартире находились его сын лет десяти и теща. Во время обыска хозяин молча сидел в углу комнаты и цедил сквозь зубы: «Ищите, ищите». После большой осмотрели маленькую, которую занимала теща с мальчиком. Они в это время сидели на кухне.
Когда уходили, следователь предложил Квасникову одеться и взять необходимые предметы: мыло, полотенце, зубную щетку, смену белья и прочее. Квасников понял. Собрал вещи дрожащими руками. Хладнокровия не хватило. Да и понятно.
— Проститесь с ребенком, — сказал следователь.
Квасников вошел в кухню и громко сказал:
— Прощай, сынок. Смотри, как уводят твоего отца плохие люди!
Сынок стал белее снега, губы у мальчика задрожали, на глаза навернулись слезы.
Следователь пристыдил Квасникова, велел прекратить травмировать ребенка.
— Ничего. Пусть запомнит!
Что запоминать? Мальчик дрожал, как листик на ветру.
— Твой отец не прав, — сказал следователь, — он рассержен. Понимаешь? Еще одумается. Сгоряча.
Но в глазах ребенка, таких же темных, как у отца, но ясных, успели зажечься враждебные огоньки. И жалко, и страшно. Что останется в маленьком сердце от такого напутствия?
Старуха смотрела на следователя и его коллегу — инспектора БХСС без заметной враждебности. Как бы ни относилась к зятю, она не могла не понимать, что рано или поздно за ним придут. Трудно предположить, чтобы в семье не заводились разговоры о махинациях хозяина-кормильца, который к тому же последние четыре месяца нигде не работал, целиком переключившись на аферы с вузами. Но как старуха объяснит внуку? Эх, родители, родители!
Следователь не выдержал, обратился к теще:
— Вы уж, мамаша, как-нибудь поласковей, что ли, смягчите...
Она молча покивала.
В машине он сказал задержанному, что тот обошелся с сыном подло.
— Это наше дело, — ответил Квасников.
«В этом человеке, — подумал следователь, — корысть, как гниль в яблоке: с виду крепкое, целое, а внутри — коричневая каша».
Следователь не сказал Михаилу, что Квасников зарабатывал на каждом абитуриенте от двух до трех тысяч рублей. А сколько их было у него! За такие деньги преступники ломают сейфы, калечат сторожей. Стал бы он нянчиться с Михаилом Борисовичем, если бы тот попытался стать на пути к наживе, когда в руки шли тысячи. Михаил Борисович нужен был Квасникову как «фомич» для взлома. И раз уж открылся аспиранту, то свободно бы пошел на крайнее. Сломал Мишу Коля-штангист. Не устояли «принципы» перед волчьей хваткой, железной волей, преступным натиском.
Михаил продолжал излагать свою горькую одиссею:
— «Отступать поздно, — сказал мерзавец, — вы повязаны вместе с женой...»
— С Лорой?
— Да. «Твоя Лорочка тоже в этой руке, видишь?» — «Что это значит?» — спросил я, догадываясь. «А то, что она прекрасно, слышишь, прекрасно сдает экзамены и зарабатывает хорошие денежки. Тебя на них кормит». — «Она мне этого не говорила», — сказал я, ошеломленный. — «Умница девка! С такими и варить кашу!.. Так принимаешь предложение?» Я в сердцах послал его к черту, пригрозил: «И не надейтесь, что останется между нами».
— А дальше?
— Дальше? — Михаил вздохнул. — Дальше он весьма спокойно, хотя и со злостью, заявил, что я могу идти заявлять куда угодно, но чтобы не забыл упомянуть и Лору. «Меня не найдут, — сказал, — нет координат ни у тебя, ни у жены. Так что милиция обойдется ею. Понял? Между прочим, в институтских делах ее почерк — сочинения, заявления. Экспертиза подтвердит. И преподаватели обрисуют. А это — пять лет. Такая роскошная девочка — и на нарах! Иди, заявляй! Могу сказать адрес ближайшего отделения милиции. Только лучше сразу женушку прихвати. Дельный совет. Меньше обломится».
— Верно, — сказал следователь, — хороший совет дал.
Миша развел руками.
— Я был подавлен. «А ты знаешь, — сказал он, — пожалуй, я этого дела так не оставлю, если не согласишься. Заявлю. Ради эксперимента. Анонимно. Лорке твоей — кранты! Из института вышибут, в тюрьму посадят. И тебе зачтется в аспирантуре. При защите».
— И вы сдались? Ведь не заявил бы. Шантажировал, а сам боялся. Ниточка за ниточку — и его бы зацепили.
Миша кивнул.
— Недолго уламывал.
— Что теперь говорить. Потом, когда экзамены начались, думал — завалюсь, сорву... Но ведь аванс получил.
— Аванс?
— Да, всучил. И расписку отобрал.
— Прямо как в кино. Шпионские страсти... Девушкам он не выдавал авансы, лишь одной...
— Кому?
— Вашей жене. Дал на покупку галстука. На подарок вам ко дню рождения.
— Вот, оказывается, что означал ваш вопрос?! Ошейник! Хомут!
— Поводок.
— Петля! — воскликнул Миша. — Удавка! Собственными руками повязала!
— А дубленка, сапоги, шапка из песца?
— Она сказала, на деньги матери.
— И поверили? Вы же знали, что жена работала на Квасникова. Знали же!
Миша не ответил.
— Сколько же он заплатил ей? — спросил.
— Если не знаете, скажу.
— Думаю, за троих абитуриентов шестьсот рублей. Из расчета — по двести.
— Ошиблись. Лора получила по четыреста за каждого плюс по двести за первый семестр. Итого, посчитайте...
— Тысячу восемьсот! — ахнул супруг. — Ничего себе!
— А вам, как вы указали в повинной, по двести за пятерых, всего — тысячу. Просчитались!
— Да... Почему такая разница? — не следователя, а себя спросил Михаил Борисович и опять воскликнул: — Какой позор!
Прозвучало смешно.
«Добила разница в цене. И здесь оплошал. Продешевил».
И спросил:
— А за первый семестр?
— Предлагал. Но я решительно отказался... Подумать только: год жили бок о бок, муж и жена, единое целое! И ничего не знали друг о друге.
— Вы знали... А она просила меня не рассказывать вам, говорила, что это убьет вас. Жалела.
— Хороша жалость!.. Все рухнуло!
Следователь слышал не раз подобные сетования. От многих. Преступление — не обычная житейская драма. Оно рушит привычный быт, рвет отношения, девальвирует ценности. Преступление — не захватывающее зрелище на полтора часа в кинозале, не зачитанный в электричке или на мягкой тахте детективный роман.
Испытывал ли он жалость к сидевшему перед ним молодому человеку? Трудно ответить сразу. Ясно, что преступление обернулось для Михаила настоящей трагедией. Этот молодой человек нисколько не походил на тех, кто грабит, убивает, ворует, насилует, давит людей и скрывается, не думая, что станется с потерпевшим, — лишь бы спасти шкуру. Он не походил на тех, для кого разоблачение влечет лишь страх расплаты, не больше. В свои переживания они не включают совесть. Она — как сорванный тормоз. И все же его зацепило. Вместе с принципами. Как характеризовала его Лора!
Михаил поддался шантажу и погас, струсил. И не убрал, протянул руку за нечистыми деньгами, и расписочку дал, повязавшись с Квасниковым. И задание выполнил. На отлично. И еще раз взял деньги... Говорит, что маялся. Но ведь жил. И признание жены ничего не изменило, потому что не стало для него откровением. Лишь добавило страху: раз Квасников попался, значит, и его могут притянуть. И продолжал маяться дальше.
И крах личной жизни. Бросила и ушла. Он даже не знал, что ушла к другому. Узнай, обдало б горькой ревностью, зато нашел бы объяснение и даже оправдание ее измене в слабости женской. А так — преступница, а гордая. Наплевала на прощение, на его принципы, не зная даже, что он их сам нарушил, предал. Не позавидуешь! Хотя настоящие мужчины, когда все беды на голову, предпочитают уж сразу, заодно. Выдюжить, стряхнуть обломки, перешагнуть... И, как говорится, по новой.
И тут мама с твердым советом: иди и покайся! «Ах, мама, мама, — сокрушался Михаил, — честная женщина. Тебе легко говорить!» Почему легко? Не понял ее Михаил. Не понял, что хотя и теряла сына на какое-то время, зато сохраняла навсегда. Таким, каким знала до беды, и хотела иметь на всю жизнь. Честным и правдивым, порядочным мальчиком. Для нее, как и для каждой матери, он всегда будет мальчиком, даже когда пойдут внуки. Ее мальчиком!
И написал под давлением. Хотя самого тянуло, но что говорить, не хватало воли, трусил. И нечего ссылаться на Лору. Она ушла и уже не будет с ним. Но узнать о его грехопадении может.
Заявление написал, можно сказать, под диктовку. А страх не отпускал. И заметался. Тут и таблетки пришли на помощь воспаленному воображению. Но вышел фарс с самоубийством, такой же постыдный, как все остальное. Теперь-то и страх, наверное, прошел, один стыд остался...
Стыд? Нет, не хотел следователь равнять Михаила даже с такими «непричастными», как Игорь Митрофанович, Баулов-Брэм и им подобные, которые, якобы, чтут уголовный кодекс, а совести у них ни на грош. Таких не ловят за руку в чужом кармане в трамвае, не застают в чужой квартире с отмычкой, не доставляют в отделение милиции после отчаянной драки. Но они не лучше жуликов и хулиганов.
Мысль. Слово. Дело. Вот что определяет сущность человека. Добрая, хорошая мысль требует воли. Не порывов, а решительного действия. В непременном единстве честности ума, доброты чувств и производных от них поступков — вся жизнь человека, которого мы называем просто хорошим. Которому верим. На которого возлагаем большие надежды. И он их оправдывает.
Мысли, слова, дела Михаила во многом отвечали честным, добрым намерениям. Но когда возникала необходимость такого действия, которое требовало сил на пределе и большой нравственной воли, он не всегда осиливал и, случалось, отступал. Хотя при этом испытывал стыд и даже угрызения совести.
Так случилось со стройотрядом. Разве желал Михаил противного бронхита, который напустился на него как раз в дни отъезда. Была и температура, и кашель разрывал грудь, и врач не велел выходить на улицу. Преодолевая недомогание, Михаил выполнил поручение — выступил перед отъезжавшими. Кашель мешал оратору, рвал складные фразы, но от этого речь звучала более выразительно и убедительно, даже мужественно.
А когда скрылись звеневшие песнями вагоны, Михаил понуро уходил с перрона в редевшей толпе провожающих. Отчужденный. Словно возвращался с футбольного матча одинокий болельщик команды, потерпевшей поражение, среди возбужденных поклонников победителей.
Шел, подняв воротник плаща, и его знобило, и пот выступал на лбу, и хотелось скорей в теплую постель, лечь и уснуть или раскрыть любимую книгу. И не думать о про́водах, забыть лица ребят, на которых в момент прощания проступило удивление и разочарование. Это унижало, злило. Не соватьже каждому под нос в оправдание законно выданный больничный листок!
Но поезд ушел.
Дома Михаила встретила не мать. Она эти дни ходила хмурая, замкнутая, чем-то недовольная. Он-то знал причину, но не заговаривал, вроде не замечал. Мать считала, что бронхиты лечат всюду, где есть врачи. А где их сейчас нет?
Встретила сияющая Лора.
— А у меня что есть для тебя... Для нас! Смотри! — И протянула две путевки в Крым. — Море! Солнце! А воздух какой! И конец твоему бронхиту! Конец, Мишка!
И тут, как ящерка в камнях, юркнула мысль: бронхит-то кстати. И отдых у теплого моря. И любимая молодая жена рядом. В конце концов, только поженились, имеют же право!
И живенькую, радостную мыслишку не сразу смыло стыдом. Не сразу... Однако тент, прикрывающий от палящего южного солнца с разными недобрыми гамма-излучениями, не защищал от жара нет-нет да подступавшего стыда, когда Михаил вспоминал ребят, которые обливались соленым потом под казахстанским степным солнцем. Для них ведро тепловатой, привезенной в бочке воды было намного дороже черноморской. Но они не судили его. Знали, что Михаил обязательно поехал бы с ними на стройку, не случись бронхита. И он верил, что поехал бы, обязательно поехал, иначе и быть не могло. И чувствовал подъем духа от этого сознания. В эти минуты Михаил походил на телезрителя, который в уютной домашней обстановке смотрит кошмарный детектив, доподлинно сливаясь с бесстрашным, ловким сыщиком, упиваясь подвигами уже как бы не его, а собственными. Вот, мол, знай наших!
Бередивший стыд таял, как снег на ладони.
Когда же они встретились в конце жаркого лета, загар Михаила ничем не отличался от загара ребят. Разве уж очень тонкие знатоки могли определить. Смешались загары. И не надо было уходить от назойливых вопросов тех, кто не знал, где, в каких краях провел он лето.
Водоворот буден растворял, закручивал и уносил все. Да и с самим собой всегда можно договориться.
Но пришла пора выбора работы, и все повторилось. Под нажимом упорной и пробивной супруги хрустнула красиво-героическая мечта о трудовых подвигах в глухих таежных краях. Затрещала и подломилась, как сухая, отпавшая от живого дерева коряга под ногой таежного первопроходца.
И променял Михаил романтику дальних дорог на уютное сидение в чистеньких, непыльных, хотя и душноватых зальцах читален. На спокойные, мудрые разговоры с коллегами, ласковые беседы с профессорами, на прочую аспирантскую текучку.
Но когда отрывался от этих бесед и нежестких споров, чтения научных трудов и бесконечной писанины и оставался наедине с самим собой, невольно задумывался, что все текущее мелко, далеко не равно тому, о чем мечтал на студенческой скамье. К чему истово готовил себя несколько лет — к добротной чернорабочей практике, а через нее — к подлинному подвижничеству в науке. От чего отступил. И приходила досада, злость, жалость к себе. Но сделку с совестью сглаживала убежденность в своей фундаментальной честности, самокритичности. Проигрыши уже не казались столь ощутимыми потерями, жила надежда на выигрыш. А память заталкивала все отступления и обходы в такие дальние углы, что вроде их и не было совсем.
Так подошел Михаил к встрече с Квасниковым.
Удар оказался сокрушающим. Рухнуло все, как карточный домик. Оставалось только одно — умереть. Как в старину, когда чувство чести не искало лазеек. Когда человека словно бы прожигали слова: «Выхода нет!»
Конечно, все это пережитки. Стоит ли вытаскивать и повторять? Сейчас в плохонькую ЭВМ заложи, казалось бы, самую неразрешимую задачу бытия, и она выдаст столько ответов-выходов, только выбирай — не теряйся. И ничего смертельного. Зря, что ли, человечество старалось, изобретало?
Михаил, казалось, решился на крайность, но действия не произошло, хотя порыв был неподдельным. Игрой не назовешь. И следователь подумал: нет, у подлецов все гораздо проще. Они — без трагедий. С них как с гуся вода.
В течение допроса он раз бросал взгляд на висевший на стене портрет молодого человека в военной форме — гимнастерка с петлицами, а на них три кубика. И находил в лице старшего лейтенанта большое сходство с Мишей. Вроде Миша был старшим братом этого молоденького командира. Но годы, прошедшие с той поры, когда носили такую форму, подсказали: «Наверное, отец». И подумал о Мишиной матери, Софье Григорьевне, о том, что яблоко не падает далеко от яблони. И потому сидящий напротив молодой человек, хотя и разбитый, не может быть конченым, пропащим. Но очень нуждается в помощи.
И от этого все более крепнувшего убеждения следователь почувствовал какую-то легкость и даже радость в душе. Но сказал просто:
— Не хочу касаться вашей личной драмы, но, поверьте, мы учитываем все, прежде чем решать... Все учитываем. Учтем и вашу повинную.
— Вот, возьмите! — встрепенулся Михаил. Вскочил, засунул руку в задний карман брюк и вытащил тоненькую серую книжицу. — Заберите ее.
— Сберкнижка, — сказал следователь, раскрыл и прочитал. — Семьсот пятьдесят... Что означает эта сумма?
— Остаток от тех проклятых денег. Двести пятьдесят я дал товарищу в долг. Остальные положил. Не хотел хранить дома, тратить на себя. И Лоре не хотел отдавать. Грязные! Куда денешь? Не посылать же в детдом, как Деточкин. Хотя, может, самое правильное... деньги не пахнут, а руки жгли. Не вру. Все равно бы отдал. И остальные двести пятьдесят. Заработаю и верну.
«А ведь никто, — подумал следователь, — не сдал незаконно добытые, как этот парень. Каялись, исповедовались, а не догадались. И ведь я никому не предложил».
— Только посоветуйте, что теперь делать. Как дальше быть? Из аспирантуры придется уйти... И уйду. Уеду... Как в глаза руководителю посмотрю?!. Товарищам?!
Что мог посоветовать следователь?
— Мне и Лорин уход не так горек уже... Люблю, но осталась бы... так это же два соучастника один на один. Какая тут любовь? Какая близость, сердечность? Разве может объединять преступление?
— Но кое-кого объединяет.
— Вот именно, кое-кого. Преступление и дружба, преступление и любовь — несовместимы, — убежденно произнес Миша, — сам выстрадал и понял. Поверьте.
— Верю.
— Спасибо. Мне очень нужно, чтоб верили... Вы, конечно, привыкли к иным страстям, к более тяжким случаям. Наше дело — мелкое, пошлое...
— Каждому своя боль сильнее. Только матери способны чувствовать боль детей, как свою.
— Да, верно. Я не спал, потолок разглядывал, рассветы встречал с распухшей головой, а она ведь тоже не спала, думала обо мне. Чувствовала, как мучаюсь... Но таблетки — не инсценировка. Стыдно, жестоко, теперь понимаю, но если бы мама не вернулась. Хлеба надо было купить. Сказала, что сама сходит. Остался — и накатило. Она случайно вернулась, что-то забыла, а может, предчувствовала. А что вас вызвала, нисколько не жалею.
Вошла Софья Григорьевна.
— Вы, наверное, проголодались? Хотя бы чаю.
Так предложила, что следователь не смог отказаться.
— Спасибо, с удовольствием выпью. Мы все втроем будем пить чай. Иначе не согласен.
Софья Григорьевна постелила свежую скатерку на тот же столик, убрав стакан с осадком снотворной гущи, поставила два прибора — чашки старинного фарфора, зеленовато-розовые, с пастушками, сахарницу. «Гарднер», — догадался следователь. У его бабушки были остатки от такого же сервиза... Поставила стеклянную вазочку с вишневым вареньем и большую тарелку с нарезанным маковым рулетом.
— Свежий, — сказала, — вчера испекла. Угощайтесь.
— Спасибо. Я люблю домашние изделия.
— Вам покрепче?
— Да, пожалуйста... А вы что же?
— У меня дела.
Она ушла.
— В Узбекистане ни одно дело не начинают, не попив чаю, — сказал следователь. — А мы заканчиваем... Вкусный чай. И варенье вкусное. Мама варила?
— Сама. Она хорошо готовит.
— Моя бабушка тоже прекрасно варит варенье. Из любых ягод и фруктов. Даже из арбузных корок. А в вишнях не оставляет косточек, не любит. Я говорю, возни много, а она — ничего, зато варенье нежное.
— Вы все время ее вспоминаете. Наверное, очень любите?
— Очень. Она меня с пеленок выхаживала, с малых лет. Редкий человек, лучше не спрашивайте, не остановлюсь.
— У вас большая семья?
— Бабушка живет с матерью. А у меня жена и сын, шести лет.
— Такой маленький?
— Есть и постарше. Ему восемнадцать, студент.
— В каком?
— На юридическом, в МГУ.
— Значит, по вашим стопам?
— Не совсем. Он увлекся международным правом. Охраной окружающей среды. К следствию не потянуло. Да и я не уговаривал.
— Почему? Вы же любите, я думаю, свою работу.
— Я — да. Но родители не всегда хотят, чтобы дети продолжали их дело. Наш хлеб — несладкий.
— А где легкий? У дармоедов. У каждого, кто хорошо делает свое дело, он нелегкий.
— Верно. Зато не горький.
— С кем только придется делить его? — сказал Миша задумчиво.
Следователь не сразу ответил, да и вопрос был обращен Михаилом больше к себе.
— Не подумайте, что хочу копаться в вашей личной жизни, хотя не без этого — дело заставило, но скажу, что семья — это тыл. Когда нет прочного тыла, неспокойно, тяжело. Лучше уж одному... А быть с ненадежным человеком... Не совет постороннего. Сам испытал... В жизни не всегда вперед, приходится и отступать. Как же без надежного тыла?
— Военные термины.
— Зато четкие. Вам необходима именно четкость. В первую очередь. Поражение — это крах для слюнтяев, а для сильных людей — хорошая школа. Для мужчин.
— А я — честный, после того, что сделал?
— Вы сами должны знать, какой вы. Никто у человека не в силах отнять честь, кроме него самого. Не знаю, огорчу или порадую, но скажу... Возможно, люди не скоро поверят вам. Даже остерегайтесь тех, кто будет сочувственно хлопать по плечу. Может, от злорадства. А может, от единомыслия. Нужна осторожность. Но все равно поверят. Однако прежде вы сами в себя поверьте.
— А вот вы в меня?
— Хм. Хотите знать?
— Очень.
— Ну что ж. Если бы не поверил в вашу искренность, в желание избавиться от этой грязи, не сел бы с вами за один стол. Как говорят в Грузии, за один хлеб-соль... Уважаю их обычаи... Да, с вашей матерью бы сел, а с вами — ни за что!
— Это аванс, — сказал Михаил после паузы.
— При чем тут аванс? Не люблю этого слова. Авансы отрабатывают. Доверие нельзя отработать... Его заслуживают. Что сейчас надо? Собрать силы, определить возможности. Меньше всего рассчитывать на чью-либо помощь, протекцию и прочее. И никого не обвиняйте. Никого! Но и себя перестаньте бичевать. Да, да. Самокритика — не шахсей-вахсей, тоже должна иметь пределы. Гордиться, конечно, нечем, но и голову опускать нельзя. В ваши-то годы! И никаких глупостей! Непоправимых!
Задумался.
— Будь я на твоем месте — хотя не приведи господь! — я бы все чувства зажал в кулак! Обиду, ревность, разочарование. Зажал и раздавил! И любовь... Да! И обратно бы не пустил. Все. Как оставляют старую мебель, когда получают новую квартиру. Все новое, чистое! Ты знаешь, о чем я.
Михаил молчал. И следователь понял, что молодой человек впустил его в самое сокровенное и наболевшее.
— Есть, Михаил, гордость одиночества. Она не только для старых дев. Она и для настоящих мужчин. Не высокомерие, чванливость и недоступность. А — в сознании независимости, в опоре только на себя одного. Это делает сильным. А был добрым, добрым и останешься. Только чтоб твоей добротой не пользовались по дешевке, за здорово живешь!
— А как же с целыми кирпичами от разбитого здания?
— Одно другому не помеха. Но без трещин. С трещиной отбрасывать. Оставишь — потом скажется... И вообще, лучше начинать с потерь, чем кончать ими. Чей это портрет? — и он кивнул на фотографию молодого человека в форме с тремя кубарями в петлицах.
— Отца.
— Где он?
— Нет его. Погиб.
— Когда же? Вы ведь с сорок седьмого.
— Тогда и погиб. В сорок седьмом. От ран. («Не умер, а погиб», — отметил следователь). На фронте отец был. Политруком пулеметной роты. Потом замполитом батальона. Два ранения. И два ордена — Отечественной войны и Красной Звезды, медаль «За отвагу». Войну закончил майором. В сорок шестом демобилизовался...
— Пенсию получали?
— Да.
— Понятно... А мама?
— Работает медсестрой в больнице. В хирургии.
— Четкий человек.
— Да. Очень... Они познакомились на фронте. Она его вытаскивала из-под огня.
— Сколько же ей?
— Всего сорок восемь.
— Да... А я подумал — старше.
— Столько пережить. Я ее молодой как-то и не помню. Сразу поседела...
«Эх, парень, парень!» — едва не вырвалось.
— Так можно надеяться? — спросил следователь, поднимаясь.
Михаил опустил глаза, и следователь пожалел, что сказал.
Мать с сыном проводили его до лифта.
Следователь протянул руку Софье Григорьевне, потом Михаилу и ощутил в ответ такие же крепкие рукопожатия, одно — хирургической сестры, уверенное, решительное, почти мужское, другое — окрепшее надеждой.
Ему нравилось попадать из обманчивой тишины подобных квартир и следственных кабинетов в шумный, откровенный уличный водоворот. Он оглушал и даже освежал. Омывал липкое прикосновение жалких, искательных или злых, угрюмых взглядов, освобождал от фальшивых фраз, разыгранных жестов.
Следователь присоединялся к людскому потоку, где каждый человек сам по себе, суверенный хозяин своих мыслей, чувств и дел, и необидно безразличен к идущим навстречу и рядом. Никто не смеет, не пытается проникнуть в чужое, да это и бесполезно. И хотя такое равенство не от взаимности не сближает, но и не отталкивает. Никто в толпе не может пожаловаться на покинутость, одиночество, если, конечно, не одинок сам по себе.
Он шел, не вглядываясь в лица, словно боялся задеть и поранить неосторожным профессиональным взглядом непричастного к его делам человека. Шел и чувствовал себя неотделимо равным всем и каждому и таким же независимым от них, как и они от него.
Оглавление
Владимир Виноградов
Мужчины и женщины на допросе
Повесть
ОТ РЕДАКЦИИ
Глава первая
Глава вторая
Глава третья
Глава четвертая
Глава пятая
Последние комментарии
6 часов 57 минут назад
7 часов 49 минут назад
19 часов 14 минут назад
1 день 12 часов назад
2 дней 2 часов назад
2 дней 6 часов назад