Ольвия (ЛП) [Валентин Лукич Чемерис] (fb2) читать онлайн

- Ольвия (ЛП) 1.99 Мб, 448с. скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Валентин Лукич Чемерис

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Валентин Чемерис

Ольвия

Часть первая

Глава первая Я буду беречь тебя пуще, чем своего коня!..

Этот молодой скифский вождь — дерзкий и лихой — так и сказал ей, загадочно усмехаясь:

— Дочери греческого архонта не о чем волноваться. Клянусь бородой Папая: в степях за Борисфеном я буду беречь тебя пуще, чем своего коня!..

Ольвия с изумлением взглянула на него, встретилась с ним лицом к лицу — с людоловом из диких степей. И в его насмешливых зрачках увидела какую-то девчонку — испуганную, растерянную и совсем беззащитную. Увидела и с ужасом поняла, что это она сама…

— Нет… нет… — торопливо выставила она вперед руку, словно пытаясь защититься от его недоброй, как ей показалось, усмешки. Но черные, похотливые глаза вождя, полные блеска и еще чего-то непостижимого, неведомого ей доселе, немигающе смотрели на нее. И она опустила руку. И — странно! — на какой-то миг ей даже показалось, что он добрый. Или просто она хотела, чтобы этот степняк был добрым… Но эта хищная усмешка на сухих губах! Эта пружинистая, своевольная сила, что так и била из него! Этот откровенный и наглый взгляд необузданного, неудержимого кочевника!

— Ты… кто?.. — зачем-то спросила она. — Человек или…

— Нет, я — скиф! — Он играл треххвостой нагайкой, от удара которой лопалась кожа и на человеке, и на звере. — А скифы сильнее всех людей. Первыми это ощутили на своей шкуре киммерийцы, что некогда жили в этих краях. Скифы пришли, одолели их и сделали их степи своими. А край тот киммерийский назвали Скифией.

— Не хвались, — сказала она, щур́ясь. — Я слышала, что скифов из Азии вытеснили племена массагетов. Отступая, скифы перешли реку Аракс, долго бежали… ну, отходили, пока не попали в землю киммерийскую.

— Кто кого теснил, мы массагетов или они нас, — пусть о том не тревожится дочь греческого архонта, — сдержанно ответил он, а ей стало немного легче оттого, что она все-таки уязвила его гордыню. — Ибо с тех пор, как мы пришли сюда, в степях к востоку и к западу от Борисфена, на юг и на север, нет народа сильнее нас. И покуда в небе сияет Колаксай [1], а на земле течет Арпоксай [2], мы — скифы! — владыки всех здешних родов и племен [3]. И пусть дочь греческого архонта не боится ехать к нам. У саев [4] ее жизнь будет в полной безопасности.

А ей стало страшно.

О мамочки, к кому же она попала!

И от этого страха в груди будто ком заледенел. Пропала ее жизнь! И никто не спасет ни силой, ни словом.

Но усилием воли она поборола в себе этот страх и стала открыто разглядывать его, так открыто, как не подобает девушке бесстыдно смотреть на мужчину, но пусть… Все равно уже… А так он хоть не будет тешиться, что она испугалась, что душу ее сотрясает дрожь от одного его взгляда…

Он совсем не был похож на тихого и застенчивого Ясона. Неудержимый и горячий, очевидно, жестокий, своевольный, хитрый и коварный, он насквозь пронзал, прожигал ее черными глазами. На нем голубая куртка, отороченная соболем, остроконечный башлык с золотым шишаком, из-под которого выбиваются черные волосы. Его конь грызет золотые удила. Скифы так и зовут своего всемогущего и богатого вождя: Тот, у кого золотые удила. Или просто — Золотые Удила.

— Спасибо, что ценишь меня хотя бы выше своего коня, — попыталась она говорить насмешливо, чтобы скрыть тревожное смятение в сердце.

— Не язви, гречанка, — предостерег он недовольно. — Конь для скифа — что крылья для птицы.

— Так и лети на своих крыльях! — И в отчаянии спросила: — Почему ты так на меня смотришь?

А он скалил белые крепкие зубы.

— Когда я впервые увидел тебя в городе греков — а это было весной, — то сказал себе: скиф, не будь вороной! Дочь греческого архонта слишком хороша, а потому должна принадлежать только тебе!

— По какому праву?

— По праву сильного, — все так же скалил он свои белые крепкие зубы. — Потому я пришел и взял тебя, пташка греческая.

— Вы, кочевники, всегда берете то, что…

— …что нам нравится, — насмешливо перебил он ее. — А красивых женщин мы всегда любим. Быстрых коней, ясное оружие и красивых женщин. Вот что мы, скифы, любим.

Его хвастовство начало ее раздражать.

— Вы, кочевники, не люди, а всадники на конях, — пыталась она уколоть его, но он в знак согласия с ее словами одобрительно и удовлетворенно кивал головой, и шишак на его башлыке вспыхивал на солнце белым сиянием. — Дикари с окраины цивилизованного мира! — выкрикивала она не столько от злости, сколько от отчаяния, что его ничем не пронять. — Вы творите произвол и грабите все племена в этих краях!

Он одобрительно кивал головой, шишак на башлыке вспыхивал, и это злило ее еще больше.

— Вас ненавидят!..

— Пустое! Лишь бы боялись да платили дань. Лишь бы наше оружие брало верх. А любить нас… ну, хотя бы меня, будут другие. Например, ты, пташка греческая… Чего дергаешься, злюка? Твой отец отдал тебя по доброй воле, а дары мои принял с благодарностью.

— А моего согласия ты спросил?

— Ха! — Он красовался в седле, пока конь его грыз золотые удила. — Стерпится — слюбится! Женщина идет не за того, за кого хочет, а за того, за кого ее отдают. Так было, и так будет. И не только у нас, но и у вас, у греков, тоже…

И это была правда.

Греческую девушку, которую родители выдавали замуж, везли в новую семью в нарядной, украшенной цветами повозке. Но стоило новобрачной переступить порог чужого дома, как повозку за дверью сжигали. Сжигали в знак того, что назад ей дороги нет, нет и не будет до конца ее дней. Отныне она переставала существовать для своих родителей, для родни, для всего белого света. Ведь повозка сожжена за дверью, а пепел развеян ветром, ведь у них, у греков, женщина делила со своим мужем только постель (чтобы у него были законные дети!), но не стол, потому что ела отдельно и к гостям мужа никогда не выходила. Самой же принимать гостей — и думать забудь! Дом чужой, мужнин, а мужа своего она, как и велит обычай, называла не по имени, а господином. Ибо, по сути, была ему не столько женой, сколько покорной хозяйкой и верной служанкой одновременно… Даже в покоях не вольна была ходить, где хотела: для жизни ей было отведено свое, женское, помещение — гинекей. В том гинекее и протекали ее одинокие дни. А муж обитал в просторном и светлом андроне. Здесь он принимал гостей, шумно пировал. Сюда она, законная, не могла и носа сунуть. Туда, свободно и не таясь, входила другая, чужая, куда более счастливая, чем она, жена своего господина. Входила гетера. Да и какой муж не имел гетеры? Что за любовь и утеха с законной?.. Потому для любви и утех муж находил себе гетеру, которая называла брак рабством, предпочитая ему свободную любовь, вина и философские беседы…

Горько подумала она об этом, а вслух упрямо воскликнула:

— Как бы там ни было у вас и у нас, а твоей я не буду никогда! Слышишь, кочевник?

— Слышу, не глухой. Дочь греческого архонта становится еще краше, когда гневается. А я люблю диких, необъезженных коней и непокорных женщин.

И снова он взял верх!

— Чтоб глаза мои тебя больше не видели!

И рывком опускает полог кибитки, потому что не хочет видеть улыбающееся смуглое лицо молодого вождя кочевников. Оно — лицо этого степняка — влечет ее, и это злит еще сильнее.

— Людолов!!! — кричит она в кибитке. — Хищник!!! Дикарь!!

А он, скача на коне следом за кибиткой, довольно усмехается.

«Моя… Но еще брыкается. Пустяки. Когда молодого коня арканом выхватывают из табуна, он тоже брыкается. Но как бы ни лягался, как бы ни становился на дыбы, как бы ни кусался, а все равно его усмирят, и узду наденут, и удила в зубы сунут. Ха!..»

И загорелое скуластое лицо Тапура с черной жесткой бородкой становится резким и своевольным.

Конь под Тапуром бьет копытом, грызя золотые удила. Вождь треплет его по горячей шее шершавой, загрубевшей от поводьев и рукояти меча ладонью. Сколько себя помнит, он всегда в седле доброго и верного коня, ибо всю жизнь он не просто человек, скиф, а всадник. Конный лучник, как их, скифов, называют другие народы. Что ж, мужчине, если он, конечно, настоящий мужчина, если он воин, так и подобает. Это женщины — ленивые и тучные сколотки [5] — из кибиток не вылезают, а по земле ходят на своих двоих; место же мужчины — седло надежного коня. И так он за жизнь свыкается с конем, что порой ему кажется, будто конь и он — одно целое, что он и родился конем и человеком одновременно, что четыре сильные и неутомимые ноги коня — это его сильные и неутомимые ноги.

Предки Тапура происходили из древнего и воинственного скифского рода гиппемологов [6], у которых были лучшие в этих степях кони, и летали они на них в битвы, сливаясь в одно целое — конь и гиппемолог. Боевой клич у них был «арара» [7]. Потому каждый гиппемолог при рождении сына собирал весь род и хвалился:

— Родился еще один крикун нашего клича!

И вождь Ор, когда родился сын его Тапур, тоже собрал весь род гиппемологов и тоже хвалился, что у него родился еще один, кто будет выкрикивать их боевой родовой клич. И все гиппемологи, пья хмельной бузат, кричали «арара!», приветствуя рождение Тапура.

Искушеннее мужчин из рода гиппемологов никто не мог доить кобылиц и готовить кумыс или бузат, да еще любить женщин. Ну а уж черную стрелу со змеиным свистом метче всех в земли соседей тоже посылал гиппемолог. От них и унаследовал Тапур свой горячий и своевольный нрав. Ар-ра-ра!!!

У Тапура двадцать пять золотых чаш, а уж мечей в золотых ножнах, да акинаков, да полных сундуков золотых бляшек! У Тапура семьдесят четырехколесных повозок с кибитками и сорок пять шестиколесных. У Тапура семь больших табунов коней, пять стад скота, семь отар овец. У Тапура тысячи пастухов, рабов, слуг. Тапур собирает самое большое после владыки Иданфирса войско на резвых конях. Так почему же Тапуру не быть счастливым?

Силен Тапур, богат и знатен в степях!

Теперь у него и жена будет гречанка. Хороша же, молодая чужестранка! Ни у одного из скифских вождей нет такой.

Кому везет, тот все может.

— Людолов! — кричит дочь архонта в кибитке.

— Ха!.. — смеется вождь голубому небу, солнцу. — Кричи не кричи, а все равно будешь моей. Кричи не кричи, а помощи в этих степях ниоткуда не придет. Сказал, что буду беречь тебя пуще, чем своего коня, — значит, буду беречь. И от меня, греческая пташка, ты не сбежишь — ни на коне, ни на крыльях!..

Глава вторая А о моем счастье ты подумал?..

…И кто она теперь?

Пленница?

Рабыня?

Или, в конце концов, военная добыча вероломного скифского вождя? Пожалуй, все вместе.

И кем она станет, когда закончится тяжкое заточение в душной войлочной кибитке — этом привычном для каждой скифянки доме на колесах, а для нее — хуже самой темной темницы? Любовницей вождя? Или его женой, бесправной, подневольной, обязанной каждый день страшиться гнева своего владыки? Станет игрушкой для утех? Или, может, он подарит ее своему старому владыке, которого в мир предков, по жестоким скифским обычаям, должна сопровождать молодая и красивая рабыня?

Слыхала она, как пышно хоронят скифских вождей, как золото и прочее добро на тот свет им кладут. Пусть кладут золото, но ведь и слуг, рабов или рабынь, а порой и свободных своих родичей душат или убивают, чтобы бросить теплые, окровавленные трупы в яму к старому знатному владыке! Бр-р-р!!! Дикари!!! Она всегда ужасалась скифской жестокости, о которой в городе ходило столько слухов, и вот ей предстоит столкнуться с ней лицом к лицу. Мыслей бездна, а утешительной — ни одной. Мечталось, закончит Ясон учебу, вернется из Афин, и поедут они вдвоем на прародину, в солнечную Грецию… А там… Какие города, какая жизнь, какие люди… И вот все пошло прахом.

Мысли, мысли, мысли…

Чего только не передумала Ольвия за долгую-предолгую дорогу. Мысленно она бежала… Чувствовала, как у нее растут-вырастают за плечами крылья, легкие, широкие, невидимые для скифов. И она птицей, степной перепелкой, выпархивала из кибитки и неслась, неслась над степью, никем из поработителей не замеченная. Неслась туда, к голубому лиману, к родному городу… И несли ее надежные крылышки так легко, что плакать от радости хотелось, и в какой-то миг — был, был такой миг! — ей верилось, ей грезилось, что она спаслась, она свободна…

Приходила в себя в невыразимой горечи. То лежала, обхватив голову руками, потому что душили слезы и отчаяние, то металась, не находя себе места, потому что тоже душили слезы и отчаяние, куда-то рвалась, кусала руки от бессилия, готова была рвать на себе волосы, лишь бы это помогло ее горю. Пленница… Рабыня…

О боги!.. Она, свободная, гордая дочь знатного и почитаемого архонта, не знавшая за свою жизнь ни принуждения, ни обиды, ни поругания, выросшая в отцовском доме, — и вдруг бранка… Силой вырванная из родного гнезда. Было от чего сойти с ума, утратить веру, надежду… Она впадала в апатию, лежала безвольная, бездумная, только покачивалась в такт движению кибитки…

То поднимала голову, оперевшись на локоть, и думала. Пусть греческие женщины после замужества не имеют воли, пусть их мир ограничен семьей и домом, и мужья с ними не считаются и держат их чуть ли не взаперти, но ведь это дома, а не в чужих степях, не у жестоких скифов, которым поверить — значит мигом головы лишиться.

В такие минуты ей все становилось безразлично… Чувства тупели, мысли умирали. С утра до вечера равномерно покачивается постылая кибитка, навевая сонливость, равнодушие, неверие в свои силы. Да не все ли равно?

Слышны хлопки кнутов, ржание коней, скрип колес.

Однообразный, тягучий… Умереть бы и не жить.

Все вперед и вперед движется караван, все дальше и дальше, в глубь загадочных степей. Где теперь ее город? Кричи — не докричишься, зови — не дозовешься.

То вдруг апатия исчезала, и вместо нее ее охватывало лихорадочное возбуждение. Сама себя корила: почему покорилась? Почему не действовала, не спасала себя? Казалось… сделай она хоть один шаг, и все кончится, и она снова станет свободной, и эта кибитка исчезнет, как кошмарный сон. Но это лишь казалось… Понимала, что выхода нет, и снова — отчаяние, отчаяние, отчаяние… Думала ли она, гадала ли, что придется сменить вольный город на это войлочное жилище на скрипучих деревянных колесах? Словно сон, ужасный, немыслимый… О боги, чем я провинилась перед вами, что вы так жестоко наказали меня?

Ночью ей приснился Ясон.

Он подходил к ней, высокий, красивый, сияющий. Из его лучистых глаз на нее плескалась небесная лазурь. Протягивал к ней руки, улыбался нежно, радостно. И голос у него был мягкий, добрый, родной…

— Ольвия!.. Я так спешил к тебе, так спешил! Отныне никто нас не разлучит, мы будем вечно вместе.

Затрепетав, она бросилась ему навстречу, жмурясь от его ласковых голубых глаз. Бросилась и… замерла от страха, услышав глухой подземный гул. Что-то треснуло, земля под ногами зашаталась и раскололась.

— Ясо-о-он?!!

Но было уже поздно: из трещины высунулось чудовище — каменная баба — и загородило Ольвии путь. Ужасна была та баба, тучная. Вся в трещинах… Тяжело топая, баба двинулась на Ольвию, простирая толстые и короткие каменные руки… Еще мгновение — и она задушит ее в своих каменных объятиях.

— А-а-а!.. — вскрикнула Ольвия и проснулась.

Вскочила, прижимая руки к груди, — сердце готово было выпрыгнуть. Что за кошмарный сон? И к чему он? Каменных баб она когда-то видела на скифских курганах. Давно, а вишь ты, приснились…

За пологом кибитки белел день.

«Как же долго я спала, — подумала она. — Потому и снится невесть что…»

В покои вбежала перепуганная служанка.

— Госпожа, беда! Говорят, скифы пришли… видимо-невидимо…

— Ну и что? — удивилась девушка. — Скифы и раньше приходили в наш город.

— То были хлебные караваны, а это — орда, — тряслась служанка, словно в лихорадке. — А кочевники ордой ходят только нападать. В городе такое говорят, такое говорят…

Наспех натянув на себя алые шелковые шаровары, а на плечи, поверх белой безрукавки, набросив скифскую куртку, Ольвия выбежала на улицу. Зажав в зубах пучок бронзовых шпилек, она на ходу скручивала волосы на затылке в узел, закалывая их.

Утро было прохладным, свежим и чистым. Словно ничего и не случилось, в Нижнем городе голосисто пели петухи да в гавани перекликались торговцы рыбой, но шум, поднявшийся в Верхнем, уже начинал доноситься и до гавани.

Улицы в Верхнем городе были полны мужчин, которые, сбившись в кучки и возбужденно жестикулируя, что-то кричали друг другу. Никто ничего не мог понять, но чьи-то слова, что скифов «видимо-невидимо», сеяли великое смятение. Когда девушка, запыхавшаяся и раскрасневшаяся, выбежала на окраину, солнце уже поднялось над степью, и далеко за городом в его лучах вспыхивали наконечники скифских копий. Сперва ей показалось, что кочевников и впрямь «видимо-невидимо», как и шептала молва, но, приглядевшись, она немного успокоилась. Степняков было не так уж и много — как выяснилось позже, всего тысяча всадников, — но и тысячи достаточно, чтобы стремительно напасть на беззащитный город. Хоть некоторые всадники и носились туда-сюда, большинство спешилось на равнине, и кое-где уже начали дымиться костры.

— И чего кочевников принесло с утра пораньше? — возбужденно гомонили между собой ольвиополиты. — В гости мы их не звали, а зерна они нам не привезли, как бывало прежде.

— Может, они куда-то держат путь и остановились напротив города передохнуть? — высказывал кто-то предположение. — Пусть себе пасут коней, разве нам травы жалко?

— Кочевнику нельзя доверять ни на миг, — уверяли третьи. — Не успеешь оглянуться, как оберут тебя до нитки. Такие уж они… И года не пройдет, чтоб кого-нибудь не потрепали в степях.

— Но ведь Ольвию до сих пор не тронул ни один скиф. Более того, у нас с Иданфирсом мир.

— Что тот Иданфирс поделает, если вождей у него много и каждый может запросто собрать орду.

Однако вскоре горожане успокоились. Скифы стали лагерем и никаких враждебных действий не выказывали. Если бы собирались нападать на город, разве ж так бы себя вели?.. Но нет-нет, да и билась мысль: зачем они пришли? От вооруженного кочевника добра не жди. Кочевник — не скиф-земледелец, что мирно себе пшеницу растит, кочевник волком по степям рыщет… Потому и покоя не было. Да и какой может быть покой, когда напротив города на резвых конях стоит тысяча вооруженных кочевников. А каждый из них в бою десятерых стоит, вот и сдержи такую силу.

На теменосе — священном месте — уже собрались архонты, тревожно совещались: как быть? С миром или с войной пришли кочевники? И почему стали лагерем? Ждут подкрепления?

И все сходились на том, что воинственные степняки ждут подкрепления, чтобы ордой навалиться на город.

Родон, хмурясь, шагал из стороны в сторону: каллипидские лазутчики доложили ему еще вчера, что с востока идет Тапур — молодой, богатый и сильный вождь кочевников. С ним его сотня и тысяча всадников. Тапура Родон немного знает, тот уже бывал в городе, но тогда без тысячи, с караваном приходил… А что принесет этот приход? Скифы доселе не трогали греков, ведь они и сами заинтересованы в мире и торговле. Особенно частыми гостями греков были скифы-земледельцы, привозили хлеб, золотой скифский хлеб, в котором так нуждалась Ольвия и — в еще большей степени — метрополия, Греция. Как только земледельцы скашивали и обмолачивали пшеницу, их поселения объезжали вожди со слугами и повозками — собирали зерно. Снарядив караван, отправляли его в Ольвию. Неспешно скрипели повозки на высоких деревянных колесах, запряженные низкорослыми комолыми быками. Для Ольвии появление зернового каравана было сродни празднику. Скифы меняли зерно на вина, посуду, масло, золотые украшения, одежду и прочее.

Кочевые же племена скифов пригоняли в город скот, везли шерсть, меха, мед, иногда приводили вереницы рабов, захваченных во время своих многочисленных набегов на соседние племена. Чаще всего кочевники приводили пленных гетов и трибаллов из фракийских земель. Рабов перевозили в Грецию вместе с хлебом. В Афинах, говорят, из скифских рабов набирали городскую стражу. Но на сей раз явился не мирный торговый караван, а тысяча всадников.

Архонты склонялись к мысли, что нужно немедленно созывать народное собрание. Родон был против.

— Собрав народ, что мы ему скажем? — спрашивает он архонтов, и те умолкают. — Граждане нас спросят: зачем прибыли скифы? Что мы ответим народу? Что сами ничего не знаем?

— Кочевники для прогулок не собираются, — гнули свое архонты. — Пока мы будем гадать, они ворвутся в беззащитный город. Резня будет ужасная.

— Полемарх со стратегами готовит оборону, — отвечал глава коллегии архонтов, хмурый Родон. — А граждан соберем тогда, когда узнаем истинную цель степняков. В конце концов, они просто стали лагерем напротив города и нам пока не угрожают. Будем и мы выдержанны, чтобы сгоряча не натворить беды.

После обеда в город прибыли скифские послы.

Трое. Один из них остался у коней на окраине, а двое, спешившись, подошли к отряду городской заставы, который на всякий случай был выставлен по приказу Родона. Оба посла были коренастыми, крепкими, чернобородыми, с длинными, как у всех скифов, волосами.

Первый (видимо, старший) — в бронзовом шлеме и кожаном панцире, на котором ровными рядами были нашиты железные пластинки. Подпоясан широким ремнем из бычьей кожи, на нем висел акинак, а слева — горит со стрелами и луком. В руках он держал нагайку с двумя хвостами и похлопывал ею себя по голенищам мягких сафьянцев.

Второй был одет в желтую куртку, рукава и грудь которой были расшиты орнаментом из цветов. На голове — обычный походный скифский башлык. На поясе тоже акинак.

Первым к Родону подошел скиф в бронзовом шлеме.

— Сотник конницы Анахарис, — сказал он на чистом греческом, и это не удивило архонта: многие скифы, особенно знать, свободно владели языком колонистов.

— Чего хочет скиф, говорящий по-гречески? — спросил Родон.

Сотник Анахарис положил руки на пояс.

— Великий вождь царских скифов, сын вождя Ора, внук вождя Лика, правнук вождя Спира, родич самого царя Спаргапифа, непобедимый Тапур велел передать греческому архонту свое приветствие. Дружеское, — уточнил посол. — Тапур просил еще передать, чтобы вы, греки, не полошились напрасно. Он прибудет к вам в гости, и прибудет с миром. А зачем прибудет — сам скажет.

Такая странная учтивость кочевника еще больше насторожила греков. Раньше они не предупреждали о своем приходе и не были такими любезными, хоть к ране прикладывай. Но Родон велел не выказывать тревоги, а послов угостил вином. Они выпили из больших серебряных кубков, учтиво поблагодарили и отправились к своим.

Всю ночь город не покидала тревога, магистраты на всякий случай выставили в засадах вооруженные дозоры.

А на другой день утром на холме появился белый шатер, и горожане поняли, что к ним в гости приехал сам Тапур — сын вождя Ора, внук вождя Лика, правнук вождя Спира, родич самого царя Спаргапифа. Горожане как будто немного успокоились, и некоторые — самые любопытные — бегали за город поглазеть на скифский лагерь. Бегала — вот дура! — и она. Бегала Ольвия, не подозревая, зачем пришел тот знатный скиф.

Ее почему-то манило смотреть на скифов, на пышный, богатый шатер из белого войлока. Наблюдая издали за шатром, она пыталась представить, каков он, этот Тапур?

На острых, сияющих наконечниках копий реют бунчуки Тапурова рода. У входа в шатер замерли здоровяки в кожаных панцирях и шлемах, с секирами в руках — отборные воины из личного отряда вождя. Есть на что посмотреть! Ну и скифы, хоть и дикари, а вишь, как вождя своего обставляют… Интересно, какой он, их молодой вождь?

А дальше случилось то, от чего Ольвия и по сей день не может опомниться. Скифский вождь негаданно прислал ее отцу, архонту города, богатые и щедрые дары. Двое долговязых конюхов едва удерживали под уздцы коня. Нет, не коня скифской породы, хоть и неказистого на вид, но выносливого в степях, а дорогого чистокровного скакуна, купленного скифами где-то в Азии. Уздечка коня была украшена золотыми бляшками, спина покрыта золотисто-желтым шелковым покрывалом, которое по краям тоже было усыпано золотыми бляшками. За конем шел старый чернобородый с проседью скиф в башлыке и держал в руках золотую чашу, что так и вспыхивала на солнце желтым пламенем. А за ним шагал дюжий воин в бронзовом шлеме и панцире и на вытянутых руках нес дорогой меч в золотых ножнах. Замыкали эту необычную процессию два юноши, и каждый нес по доброй связке мехов.

Почти весь город высыпал поглазеть на скифские дары; горожане ахали и охали, восторженно цокали языками, возбужденно переговаривались между собой.

— Слава богам, беда миновала город!..

— И впрямь, если бы скифы собирались напасть, к чему бы такие дары?

— Оказывается, кочевники не такие уж и злые люди.

— Но что же они пожелают взамен?..

Скифские послы пожелали в жены дочь греческого архонта.

Еще и объявили торжественно, что сын вождя Ора, внук вождя Лика, правнук вождя Спира, родич самого царя Спаргапифа, непобедимый и славный Тапур хочет взять в жены дочь греческого архонта, что он, Тапур, обещает ее беречь и что будет она повелительницей кочевых племен, а кочевники отныне будут поддерживать с греками мир, дружбу и торговлю. Если же грекам понадобится военная сила, Тапур всегда пришлет на помощь свои отряды…

Родон, с облегчением вздохнув, что беда все-таки обошла город стороной, ожил, повеселел душой, хотя и виду не подавал, что у него гора с плеч свалилась и город спасен. Он чинно принял дары, похлопал коня по шее и сам повел его по городу под уздцы. Сватов дома принял как дорогих гостей, велел из погреба достать лучшие вина, сам им наливал в чаши, хвалил Тапура — какой же он славный вождь, хвалил свою дочь — какая она красивая, скромная, добродетельная и воспитанная, а захмелев (он пил с теми степняками как равный с равными!), сам проводил их за окраину, и долго с ними прощался и обнимался, и уверял их в своей дружбе, а скифы уверяли архонта в своей и клялись вовек жить братьями…

А вернувшись, отец попытался обнять дочь за плечи и, дыша на нее вином, все бормотал о каком-то негаданном счастье, которое «наконец-то заглянуло и к ним».

— А о моем счастье ты подумал? — только и смогла спросить ошеломленная дочь.

Родон мигом протрезвел и сказал, что служить своему народу, гражданам и полису — это и есть счастье, и она, Ольвия, должна гордиться, что именно ей выпала такая честь…

Ольвия плакала всю ночь.

А утром отец был уже таким, каким она привыкла его видеть всегда: суровым, нахмуренным, неразговорчивым, даже колючим на вид, с сухим, жестоким лицом, на котором тщетно было бы искать и следа сочувствия…

Как ни просила, как ни молила его Ольвия не отдавать ее тем дикарям из чужих степей — не внял он ни ее слезам, ни ее мольбам, ни ее крику и отчаянию. Отдал ее скифу! Жестокому кочевнику, в дикие степи, куда ни один грек, кроме купцов-сорвиголов, не рискует и носа сунуть. Отдал, еще и сказал:

«Нам нужно укреплять отношения с кочевыми скифами. Они — варвары, не вполне надежные, но… нужно. Понимаешь, нужно. Для благополучия города».

Жестокий! Вздумал породниться со степняками, а разве до этого греки с ними враждовали? Ну, ненадежные они, коварные, но ведь и не нападали до сих пор на город. Так нет же, отцу захотелось еще и породниться с кочевниками, иметь их вождя своим зятем. Вот он и роднится с кочевниками, а каково теперь ей? Как жизнь свою спасти? Придется ей испить до дна свою горькую-прегорькую чашу, ведь отец пил хмельное вино с ее поработителями.

Ох, отец, отец!.. Я же у тебя одна-единственная… Как ты мог отдать меня невесть куда и невесть кому?

А кибитка, ее постылая войлочная темница, все дальше и дальше катится в глубь степей, и с каждым оборотом высоких скрипучих колес угасает надежда вернуться в родной дом. Нет ей пути назад. Что скифы берут, то держат крепко и никогда не возвращают.

Вот так, отец! Укрепляй свои отношения с кочевниками, укрепляй на горе родной дочери.

Глава третья Где ты, мой верный Геракл?..

В минуты тоски являлся он.

Она видела сияющего Ясона, с нежной лазурью в прекрасных глазах. Так и не сошлись их пути… Ясон, Ясон, ясное солнышко…

Отец меня, по сути, продал, родной город и пальцем не шевельнул, чтобы меня спасти, наоборот, радовались горожане, что откупились от кочевников мною… Один ты у меня остался, Ясон, остался далеко отсюда, за Гостеприимным морем, в неведомых Афинах. Но ни один скиф, даже вся их орда, не запретит мне думать о тебе, мальчик мой. Хоть ты и далеко, но ты рядом, не за морями, не за горами, не за степями, а рядом… Вижу твои голубые глаза, думаю о тебе, вспоминаю… А вспоминать прошлое — единственное, что мне остается в этой кибитке…

Вспоминала, сквозь слезы вспоминала…

В детские годы Ясон был большим фантазером и мечтателем. Все любил выдумывать страшные и причудливые истории и разные невероятные приключения, которые якобы с ним случались.

Начинал всегда так:

— Потемнело однажды солнце, появилось в наших краях страшное-престрашное чудище… Еще злее, чем Горгона [8]. На Горгону взглянешь — в камень превратишься, а на него глянешь — дым из тебя пойдет!

— А что оно такое… чудище?.. — делая вид, что ей страшно, шепотом спрашивала девочка. — Да еще и страшное-престрашное?

— Пожалуйста, сиди и слушай внимательно, — хмурился маленький рассказчик, и его прямо-таки распирало от важности того, о чем он говорил. — Разве непонятно? Вместо волос у него змеи, как у старой Мегеры [9]. Чу-уди-ище-е… С одним глазом, как у циклопа. Крылья у него огроменные. Как махнет ими — буря гудит, солнце меркнет, деревья к земле клонятся, а на море волны до самого неба вздымаются. Вот какое чудище появилось однажды в наших краях!

Ольвии было и весело, и будто бы даже немного страшно.

— Ну и выдумщик ты! И где такое чудище взялось?

Ясон на миг задумывался, а потом решительно восклицал:

— Когда ты узнаешь, что оно тебя похитит и на край света в когтях унесет, тогда будет не до смеха!

— Ой, страшно! — смеялась девочка. — И кто же меня спасет?

— Н-ну… — мялся Ясон и невнятно добавлял: — Один из наших прославленных героев.

— Может, Геракл? Больше меня спасать некому.

— Ну, Геракл уже все свои подвиги совершил.

Девочка весело смотрела на него и всплескивала руками.

— Уж не ты ли, мальчик? — А у самой глаза так и сияют, так и сияют. — Больше меня, несчастную, спасать некому.

Помявшись-поколебавшись, Ясон скромно признавался:

— Ну… хотя бы и я. А что? Вон Ахиллу было всего шесть лет, а он уже львов и вепрей убивал!

— Так то же Ахилл! — И девочка прыгала на одной ноге перед растерянным мальчиком. — Он же герой, а ты… Ой, не могу, ой, не могу… Ясон — герой! Ха-ха!..

— А ты не смейся!..

— Так смешно же…

Фантазии Ясона начинались одинаково (какое-нибудь самое ужасное чудище, которое и вообразить трудно, негаданно похищает Ольвию) и так же заканчивались (Ясон после ожесточенной битвы героически побеждает всесильное чудище и счастливо освобождает девочку. Живую-живехонькую, только немного напуганную).

— И не страшно тебе, — насмешливо допытывалась она, — с чудищами на поединок выходить?

— Я не ведаю, что такое страх! — упрямо восклицал мальчик.

— Может, скажешь, что ты и самой Ламии [10] не боишься?

Ясон на миг задумывался: Ламия? Это чудище тем и живет, что пожирает детей, и отец, стоило только Ясону расшалится, предостерегал: «Ой, гляди, чтоб тебя Ламия не схватила да не слопала!»

Но ради Ольвии Ясон был готов на все:

— И Ламии не боюсь!

Ольвия тогда подшучивала, а самой было радостно и отрадно, что ради нее маленький Ясон готов сражаться со всеми чудовищами мира.

…О, то было незабываемое детство!

Покачиваясь в кибитке, Ольвия, забыв о слезах, что текут и текут по ее щекам, все вспоминает и вспоминает, ведь только в воспоминаниях можно укрыться от ужасной действительности, а вспоминая, забывает обо всем и улыбается сама себе, улыбается сквозь слезы.

Прошли годы. Ольвия однажды, будто между прочим, напомнила:

— А чудище все еще не летит. То самое, страшное-престрашное, которое меня похищало и на край света несло, а ты, отважный герой, бесстрашно освобождал меня из его когтей.

Юноша густо покраснел.

От маленького фантазера Ясона из ее детства в нем остались разве что голубые глаза да белокурый чубчик, что торчал так же смешно и задорно, как и прежде. Перед ней стоял стройный юноша с нежными, почти девичьими чертами лица, застенчивый, молчаливый. Он неловко переминался с ноги на ногу, краснел, терялся… А ей было приятно смотреть на него — смущенного, с задорным чубчиком и… красивого.

— Или, может, ты больше не хочешь вызволять меня из когтей того чудища? — переспросила она и почему-то зарделась.

Они стояли друг против друга, взволнованные, растерянные.

— Нет!.. — вдруг пылко воскликнул он.

Она рассмеялась, чтобы скрыть свое смущение.

— Неужели мой Геракл пресытился подвигами?

Он смотрел ей прямо в глаза.

— Страшное-престрашное чудище больше никогда не посмеет тебя даже тронуть!

— Интересно. Почему? — Ольвия покраснела, поймав себя на том, что с волнением ждет его ответа.

И тогда Ясон решился.

Качнулся к ней неуловимым движением и робко коснулся губами ее губ… Она тихо вскрикнула. Словно испугавшись собственного поступка, Ясон опрометью бросился наутек… Ольвия, сама не понимая отчего, рассмеялась. Он убегал, а она смеялась…

И теперь она сквозь слезы улыбается, вспоминая, как он коснулся губами ее губ…

Вскоре после того случая Ясон на триере уплыл в Афины — за наукой к тамошним мудрецам.

Простились они сдержанно и застенчиво. Ольвия все еще ощущала то робкое касание на своих губах, потому не поднимала головы, щеки ее пылали, а на губах блуждала какая-то странная улыбка. Ясон тоже терялся, пытался что-то сказать ей напоследок, но так и не решился…

— Когда вернусь, — крикнул он уже с триеры, — я все, все тебе скажу. Жди меня, Ольвия!..

Ждала его Ольвия, ждала, высматривала.

Родители — и его, и ее — давно уже намекали о Гименее, боге брака, и между ними давно было достигнуто согласие о будущем их детей. У отцов и судьбы были схожи: оба потеряли жен, рано овдовев, и больше не женились, посвятив себя детям. Они мечтали, чтобы их дети стали счастливее их… А счастливы они будут, когда поженятся, когда наденут на себя сладостные узы Гименея…

Девушка была не в силах ни возразить, ни одобрить сговор отцов. Любит ли она Ясона? Право, об этом она еще не думала. Но юноша ей нравился. Даже очень. Он был не только красив лицом, но и душой: ласковый, тихий, застенчиво-целомудренный… Словно девушка. Он был чист, как чисты его голубые глаза. И было в нем что-то такое, что влекло ее, манило…

Ясон должен был вот-вот вернуться.

Мечтала… Приплывет Ясон, они оседлают коней и помчатся в степь, до самого Борисфена. Отпустят коней пастись, а сами взойдут на высокий скифский курган, сядут на вершине, и будет она слушать его рассказы: о других морях, о чужих странах, о тамошних народах… А прежде всего, конечно, о солнечной Элладе, о славных Афинах… Будет слушать, восхищаться и смотреть в его нежные и такие преданные голубые глаза… Или пойдут они в гавань встречать, как когда-то в детстве, корабли из чужих морей…

Не вернулся Ясон, а вместо него из дальних степей, из-за Борисфена, примчался этот хищный скиф и выхватил ее из гнезда, выхватил острыми когтями, как орел хватает беззащитную перепелку…

Ох, Ясон, Ясон…

Ты выдумывал когда-то разных причудливых чудищ, а оно — чудище — и впрямь прилетело. Схватило Ольвию. И он, ее юный и верный Геракл, оказался бессилен…

Тяжко, душно.

Казалось, еще миг — и она не выдержит.

Рванула полог кибитки, откинула его, жадно, как утопающая, глотнула свежего воздуха…

— Прощай, Ясон, — только и прошептала. — Не судьба…

Глава четвертая Пусть дочь будет Ольвией

Степь!..

Товарищ ты мой, друг моих грез и прогулок, как я тебя любила, как тебе верила — почему же ты меня предала?

Я знаю, ты всегда бываешь разной — чарующей и неповторимой, но всегда, всегда была верной.

Так почему же ты меня предала?

Я знаю, ты меняешься не только в течение года — весной, летом, осенью или зимой, — но и в течение дня. Утром ты легкая, свежая, словно только что умытое милое дитя, прохладно-влажная, росистая и мягкая, а днем — знойная, тяжелая, утомленная, как припорошенный пылью дальних дорог странник, а вечером ты снова умиротворенная, спокойная, словно мудрый и почтенный старец.

В солнечный день ты одна, в пасмурный — совсем другая.

Такой же разной ты бываешь в ветреную погоду и в тишину, в зной и в дождь или в грохочущую черно-сизую грозу. Ты бываешь неодинаковой и в зависимости от того, откуда на тебя смотреть. Ведь с холма или кряжа ты совсем не такая, как когда на тебя смотришь из долины. И, наверное же, иной ты кажешься птицам, что глядят на тебя с голубого или грозового поднебесья…

Многоликая и непостижимая степь!

Разная ты, но я не верила, не ведала, что станешь ты еще и коварной предательницей, что заманишь меня в свои глубины, откуда, как со дна морского, уже нет возврата.

Гонялись когда-то за мной фракийские бродяги, которых немало переходит Истр и слоняется здесь в надежде поживиться, гонялись, но ты, степь, спасла меня тогда. Не отдала людоловам, защитила, спрятала меня в глубокой балке. Я тогда даже отцу не сказала, иначе бы и за город не велел выходить. Так почему же ты теперь предала, почему теперь отдала меня людоловам?

Ничто так не любила Ольвия, как степь.

С ранней весны и до поздней осени бывала она в степи.

Только сойдет белое зимнее одеяло, как она уже мчится на отцовском коне за город. И пусть еще по балкам и оврагам прячется снег, еще на холмах парит земля и повсюду журчат ручьи, а степь уже дышит свежестью, и ветры ее — манящие и тревожные. И на душе тогда беспокойно, и куда-то тебя тянет, а куда — и сама не поймешь. По весне степь желтовато-бурая от прошлогоднего костра безостого. Она словно пробуждается ото сна, распахивает свои влажные глаза.

А уже с конца апреля равнины становятся пестрыми, и на буром фоне степи то там, то тут темнеют фиолетовые озерца. Подъедешь ближе — тысячи цветков, словно нежные колокольчики, склоняют головки, и кажется, дохнет ветер — и вот-вот зазвенят бескрайние равнины.

А выберешься из города еще через день-другой, и она уже иная — золотисто-желтая. Это буйствует первоцвет весенний.

А еще через день заголубеет фиалка, словно клочки весеннего неба упадут на равнины.

А в тихий и солнечный денек раскроет свои цветы адонис весенний, и степь будто в золото наряжается.

— Гори, гори, цветок!.. — смеется девушка, и кажется, что степь и впрямь горит, полыхает желтым огнем.

А уже в начале мая степь облачается в зеленые одеяния. И тогда от края и до края — изумрудное море, в котором то тут, то там цветет крестовник, синим вспыхивает василек… Пошел в рост мятлик, да так дружно, так обильно, что конь бредет словно по зеленой пене…

Мимо кибитки проскакивают всадники, пестрой змеей извивается в долине караван… В поднебесье парят орлы… И седое марево на горизонте, и даль, и отчаяние…

Уже цвела шелковая трава — ковыль, и степь в который раз меняла свой наряд. Ныне она совсем неузнаваема. Ости у ковыля шелковистые, серебряные. Глянешь — словно плещущие озера разлились по степи, а там, у горизонта, слились в реку.

Зацветет ковыль — шелковая трава — конец весне.

Конец…

И ее весне тоже конец.

И бессильна она спасти себя — тысяча всадников скачет за ее кибиткой-темницей. Есть у нее, правда, скифский акинак — на поясе висит, да разве одолеет она им тысячу всадников, да еще одного — молодого хищного вождя? Только и может, что руки на себя наложить. Острый скифский акинак, очень острый.

— Отчего дочь архонта печалится?

Ольвия вздрогнула от неожиданности, рывком вскинула голову. Рядом с кибиткой скачет он — ее поработитель. Его конь грызет золотые удила, и сам он — вождь — весь в золоте… Бляшки, ножны акинака, щит горят — все горит желтым сиянием, и уздечка в золотых бляшках. Красуется… Ишь, какой удалец и наглец!

— А отчего дочь архонта должна радоваться? — на его вопрос и в тон ему спросила Ольвия.

— О, дочери архонта будет хорошо в степях.

— Нет, — ответила она, глядя мимо него в степь, — дочери архонта будет хорошо только в городе.

Его конь мотнул головой, словно кивая в знак согласия.

— Видишь, даже твой конь меня понимает.

— А почему тебя так зовут — Ольвия? — спросил он внезапно. — Ведь и твой город называется Ольвия.

— Почему да почему… — Помолчала. — За заслуги моего отца, вот почему. Разве скифскому вождю не все равно, какое имя носит его… пленница?..

— У тебя красивое имя… Ольвия, — сказал он задумчиво. — Поведай мне, кто дал тебе такое имя.

Ольвия родилась и выросла в самой большой и значительной греческой колонии Северо-Западного Причерноморья, которая славилась как крупный ремесленный, торговый и земледельческий центр всего Понта Эвксинского. [11]

— Тесно стало грекам в Греции…

Так говорил ей отец.

Ольвия не могла понять: как это грекам — и вдруг стало тесно в Греции? Но на вопрос, как и почему их предки появились на берегах Понта Эвксинского, отец неизменно отвечал:

— Тесно стало грекам в Греции, вот и перебрались сюда.

— В чужие края?

— Когда-то они были чужими, а потом стали своими.

— Тесно… Отчего же на родной земле стало тесно?

— Зачем тебе это?

— Хочу все знать, — задумчиво отвечала дочь. — Может, когда-нибудь посчастливится побывать в Греции, на нашей прародине, —я должна знать все.

— Давно это было, — неохотно отвечал Родон, — я от отца своего слышал, а он — от своего… Ох, давно. Тесно тогда грекам стало в Греции. Не столько тесно, сколько обидно. Знатные роды, в руках которых была вся власть, начали все больше и больше притеснять крестьян, захватывали их земли, а самих хозяев превращали в рабов. Крестьяне не покорялись, боролись, но что они могли поделать? Да и с богачами-землевладельцами им было не тягаться. У тех хозяйства были крепче. Потеряв землю, шли в города, но там и своих бедняков было полно. Особенно ремесленников, которые не знали, кому сбыть свои изделия… Куда податься? Крестьяне объединялись с городской беднотой, которая тоже не знала, куда приложить руки. Вместе боролись с родовитой знатью. Безземельных бедняков в городах становилось все больше, они становились опасны для власти. Их нужно было куда-то деть, чтобы пожары не охватили города… Вот тут-то и помогла колонизация. Все, кто не находил на родине себе места и куска хлеба, все, кто мечтал о собственной земле, — все хлынули в чужие края…

Колонистам прокладывали пути торговые караваны. Они плавали повсюду, знали дороги и в чужие земли, они основывали свои фактории, они и подсказывали, где лучше поселиться. Города, чтобы как-то избавиться от бунтующей голытьбы, снаряжали караваны, сзывали добровольцев…

В колонисты шли и представители знатных родов, потерпевшие поражение в борьбе за власть, и купцы, и ремесленники, но основную массу составляла сельская и городская беднота, которая отправлялась в чужие края в надежде обрести землю. С собой в колонии перевозили жрецов, связанных с культами полисных богов метрополии, а также из очага родного города брали священный огонь. Между метрополией и колониями существовали прочные связи: колонисты участвовали в религиозных празднествах, посылая в метрополию своих послов; в колонии устанавливался такой же, как и в метрополии, политический строй, те же законы, те же культы богов, и горел тот же огонь, что и в метрополии. Но вскоре колонии начали становиться независимыми от метрополии, поддерживая с ней лишь тесную торговлю и прежде всего отправляя на прародину хлеб, которого так не хватало Греции.

Так и возникло поселение греков на острове Березань. Но жизнь на острове оказалась не слишком удобной (нехватка питьевой воды, волны размывали берега и тому подобное), и со временем, в первой половине VI в. до н. э., колонисты перенесли свое поселение с острова на материк. Вот тогда на правом берегу Бугского лимана, неподалеку от места его впадения в Днепровский лиман, и возникла Ольвия.

А возникла она из землянок.

Для сынов солнечной Эллады климат Северного Причерноморья был слишком суров, зимы холодными, потому и зарывались в землю.

В этих краях камень был не везде, под ногами же была земля — твердая, надежная. Для бедняков — единственное богатство.

Кайлами долбили твердую землю, рыли в свой рост четырехугольные ямы, на столбах ставили двускатные или односкатные крыши. Сверху клали хворост, обмазывали его глиной с соломой — вот и вся крыша.

Какая семья — такая и землянка.

Кто белил стены глиной, кто обставлял их плетеным тыном из лозы, а кто и просто так жил, лишь пригладив земляные стены водой.

Пол обмазывали глиной, застилали его тростником.

В землянках вдоль стен — лежанки из материкового грунта, в одну из стен врезали сводчатую печь. В иных и печей не было — просто ямка в полу для очага. Для отопления зимой и приготовления пищи — глиняные жаровни, в которых тлели древесные угли.

В стенах выдалбливали ниши, где ставили светильники, килики для питья, чаши, посуду. В пол порой вкапывали амфоры для вина, воды или оливкового масла.

За каждой землянкой — погреб, зерновые амбары, цистерны для воды, летние печи, — все они были землянками. Еще дальше — ямы для мусора и золы. Весь город был земляным. Так жили первые поселенцы, их дети и внуки. И лишь со временем начали появляться первые наземные дома, храмы, хозяйственные постройки, и уже во времена Ольвии город понемногу приобретал вид… города.

А вокруг него простирались плодородные земли, богатые травами пастбища, реки и лиманы были полны рыбы, и — безбрежная степная даль.

И еще небо.

Небо, небо, небо.

Высокое, звонкое, бездонное.

А могучий Днепр-Борисфен так пленил греков своей красотой и величием, что ольвиополиты иногда называли себя еще и борисфенитами.

Шли годы, город расширялся, застраивался. Оборонительных стен еще не было — они появятся через сотню лет, и уже полководец Александра Македонского Зопирион в 331 году до н. э., придя брать штурмом Ольвию, остановится, пораженный, перед ее могучими стенами и башнями. После долгой осады он уйдет назад со своим тридцатитысячным войском, так и не одолев греков. Но стены появятся позже, а пока беззащитный город торговал и дружил с соседними племенами, и дружба та и торговля защищали город не хуже стен, и в Грецию шел и шел скифский хлеб.

Город был назван Ольвией, что в переводе с древнегреческого означает «счастливая», «счастливый город».

И потекли с тех пор годы и годы.

В те времена, о которых идет речь, наибольшей властью в городе обладал архонт. Он не только руководил коллегиями, но и мог в случае нужды созывать народные собрания. Одним из самых суровых владык города был тогда Родон — отец Ольвии, немолодой, скупой на слово, с тяжелым характером. Сын и внук гончаров, он сумел так утвердиться, что народное собрание его одного переизбирало каждый год, и он десятки лет оставался архонтом. Его выцветшие стальные глаза никогда не знали ни сочувствия, ни жалости и смотрели из-под нахмуренных кустистых бровей, словно наконечники смертоносных стрел.

Нелегко было с ним горожанам. «Не архонт, а камень», — говорили о нем. Но за справедливость, которой он неизменно отличался на посту архонта, за заботу о полисе, за честность и ненависть к предательству и подлости его уважали, ему верили. Таким и должен быть архонт: честным, справедливым, но решительным и безжалостным, как того требовали обстоятельства дикого Причерноморья.

Хотя Родон и достиг власти, уважения и богатства — имел один из лучших домов в городе, несколько мастерских, слуг и рабов и немало золотых вещей, — но не гордился, не выставлял себя напоказ и был всегда выдержан, равен со всеми свободными горожанами, будь то бедняк, купец или знатный ольвиополит. Ибо всегда помнил, из какого он рода вышел. Его предки — безземельные бедняки из Милета — приехали когда-то к берегам Понта без монеты в кошельке, а лишь с одними руками — трудолюбивыми и мозолистыми. И жили они тогда, как и все, в обычной землянке с небелеными стенами, а спали на камнях, порой не имея и куска хлеба, но трудились изо дня в день, веря, что судьба все-таки сжалится и над ними. Дед его был гончаром, имел кое-какую мастерскую, лепил посуду, и у архонта до сих пор хранится в доме треснувшая амфора для вина, сделанная руками деда. Из нее он пьет вино только в торжественных случаях, не забывая при этом помянуть деда-гончара. А отец уже не только делал посуду, но и понемногу торговал ею, сперва в Ольвии, а потом снаряжал караваны и дальше. Под конец жизни он стал купцом, небогатым, правда, середняком, но — купцом. Купил себе раба, имел слугу. Как-то поехал он в степь за Борисфен продавать свои изделия, поехал и не вернулся. Ни он, ни раб его, ни слуга… Человек иногда исчезал в безбрежных чужих и загадочных степях бесследно, исчез и отец бесследно. Где оборвалась его жизнь — того никто не знал. То ли разбойники в степи подстерегли, то ли собственный раб ночью прикончил, а сам, захватив добро хозяина, сбежал (бывало и такое), то ли к злым племенам отец попал, а те сделали его рабом и продали скифам, или савроматам, или даже гетам на ту сторону Истра, то ли хищные звери где-то растерзали, то ли сбился он с пути и заплутал в степи… Узнай теперь!.. Степи тайн не раскрывают.

Но сына своего, Родона, он успел выучить, дал ему не только образование, но и состояние — оставил его человеком независимым. Правда, вздыхал иногда, что сын его единственный не идет по отцовской стезе, не проявляет сметки ни в купеческом деле, ни хотя бы в гончарном — его тянуло в политику. На каждом народном собрании он просил слова и умел говорить красно. И красно, и по делу. Его заприметили магистраты, начали давать разные поручения, а со временем, когда он уже набрался опыта и снискал уважение, его избрали архонтом.

Семнадцать лет назад, когда у Родона родилась дочь, народное собрание постановило: за великие заслуги отца перед полисом и народом пусть дочь архонта зовется именем родного города!

Пусть зовется она Ольвией! Пусть будет она счастливой!

Пусть будет…

Над Ольвией — счастливым городом греческих колонистов — голубело небо, и теплый весенний ветер гудел в парусах триер, что стояли в гавани, гудел над священным местом — теменосом, над агорой, над лиманом, над далеким отсюда Гостеприимным морем.

Родон был счастлив, как никогда. О, такой весны у него еще не было. Он любил свою юную жену, у него родилась дочь, и казалось, счастье никогда не покинет его. Хоть и долго оно искало архонта, а все же нашло и пригрело.

Но и тут он остался верен себе: сдержал, задавил в себе эту радость. Разомкнул тяжелые челюсти с властным, резко очерченным ртом, шевельнул сухими губами:

— Я — архонт, сын и внук гончаров, клянусь богами — не посрамит моя Ольвия чести и великого доверия народа! Клянусь богами, что я — сын и внук гончаров — и впредь буду служить полису и народу честно и справедливо! Клянусь богами, что я — архонт, сын и внук гончаров — ради благополучия родного города и народа не пожалею своей жизни и жизни своей дочери!..

И он не пожалел. Архонт исполнил свою клятву.

Пришли скифы, и он отдал ее скифам, отдал во имя высших интересов полиса. А ей напомнил:

— Ты помнишь, какую честь оказали тебе ольвиополиты, назвав тебя именем родного города?

— Помню, отец.

— Ты в долгу перед городом, — напомнил он ей. — А долг нужно возвращать. И вот это время пришло, дочь.

Это были высокие слова, слова, произнесенные с пафосом, и Ольвия тоже с пафосом воскликнула:

— Я готова отдать жизнь за отечество, только… — и уже тише закончила: — Только не идти к этому скифу в кибитку или шатер.

— Когда служишь родному городу честно, то не выбираешь, какой долг платить легче, не выбираешь легкую службу.

— Отец!.. — вскрикнула она. — Я понимаю, но…

Но отец был неумолим.

— Вот как раз отечеству ты и послужишь, дочь, если пойдешь за скифа. Если станешь женой повелителя кочевников, одного из претендентов на верховную власть в Скифии. Ты поможешь еще больше укрепить мир и торговлю между нами и степняками. Это даже хорошо. Мы, греки, с твоей помощью будем иметь влияние на скифов. Для нашего города и полиса это просто счастье.

— А о моем счастье ты подумал? — вызывающе бросила дочь.

И ей показалось, что отец в тот миг еще сильнее постарел, еще резче залегли морщины на его суровом, дубленом лице.

— Ты думаешь… думаешь, я с радостью отдаю тебя в чужие степи? — и голос на миг предательски дрогнул. — Но — надо. Надо, Ольвия, надо… Вот ты говоришь… счастье… А я его так понимаю: величайшее счастье — это борьба за счастье своего народа. Вот как я понимаю счастье, дочь. А потому иди к скифам, иди!

И она пошла.

Глава пятая Такой волчицы я еще не встречал!..

Кочуют степняки, пасут скот, вспоминают былые набеги, богатую добычу… А потом кто-нибудь, встретив другого (на перепутье, у воды или еще где), перескажет все новости, вздохнет: что-то мы, мол, давно не гуляли… Пора бы уже…

И полетит по степи от кочевья к кочевью: а не пора ли нам погулять в чужих краях, силу свою показать, добычу большую взять, соседей припугнуть?.. Чтобы помнили нас.

Соберутся кочевники на совет в каком-нибудь урочище, сядут на древнем кургане — самые знатные — и, попивая бузат, решают: на кого бы напасть, в какой край направить резвых коней, куда пустить летучие и меткие стрелы!

Вот и Тапур.

Взяв дочь греческого архонта, он никак не мог вернуться в свои степи, не поживившись по дороге. Поднявшись к северу от Ольвии, он повернул тысячу своих всадников (а каждый из них десятерых стоит!) в земли каллипидов.

Собрав сотников и знатных воинов, он сказал им:

— Я привел вас в край, где живут каллипиды. С недавних пор они перестали признавать нас, кочевников, своими владыками и не хотят платить нам дань, как платят другие племена. Они к грекам жмутся, с ними торгуют, выгоду имеют, разбогатели, набили добром свои кибитки и думают, что мы, кочевники, их уже и не достанем. Что думают мои сотники: не пора ли нам проучить тех, кто начал задирать нос?..

И выкрикнули сотники в один голос, оскалив зубы:

— Речи твои, вождь, угодны нашему слуху. Пора потрошить повозки каллипидов, добро их располовинить. Да так, чтобы крепко запомнили, кто их владыки и кому они должны дань платить.

— Так проучите! — сказал Тапур и потряс мечом. — Бог наш Арес с вами! Гостите у каллипидов три дня, чтобы каждый скиф вернулся с добром, рабами и конями. Ара-ра, скифы!!

— Ара-ра!.. — выкрикнули сотники и помчались к своим отрядам.

Завидев кочевников, невесть откуда появившихся в их краях, каллипиды попытались было наскоро собрать войско для отпора, но из этого ничего не вышло. Нападавшие налетели так стремительно, что некогда было и оглядеться, не то что собрать силы.

Всадники, вооруженные луками, копьями и акинаками, с полными колчанами стрел, внезапно возникали, словно из-под земли вырастали, с гиканьем и свистом, с топотом копыт налетали на кочевья каллипидов, налетали неотвратимо, внезапно, так что никто и опомниться не успевал… Стариков укладывали на землю стрелами, давили конями — кому нужны старые деды? — молодых вязали, опустошали каждую кибитку, грузили свои повозки добром каллипидов и, гоня перед собой женщин, молодежь, стада скота и табуны коней, исчезали так же мгновенно, как и налетали. Трупы убитых не успевали даже остыть, как от убийц уже и след простыл… А над разрушенными кочевьями, над еще теплыми трупами уже кружит степное воронье… Воронье всегда слетается туда, где свирепствует скифский бог-меч Арес!

Три дня «гостила» в краю каллипидов тысяча Тапура, а каллипиды это гостевание вовек не забудут. Еще и будущие поколения детей своих будут стращать: «Смотри, примчится кочевник, схватит тебя!» Впрочем, если тот ребенок успеет вырасти, прежде чем его схватит кочевник.

…То изгибаясь, то выпрямляясь, ползет караван. Скрипят по степи повозки с добром каллипидов, движутся стада скота и коней, бредут вереницы пленных, скачут по бокам всадники, нагайками подгоняя каллипидов. Довольно воинство Тапура! Ишь как нагайками пощелкивают! Ишь с каким гиканьем и свистом носятся туда-сюда! Еще бы! Сегодня даже самые бедные вернутся в свои кочевья с доброй поживой. Почаще бы вождь водил в такие набеги. Себе жену добыл и нас не обидел. Правда, добра каллипидского ему перепадет немало, но ведь и воинам что-то останется. Ар-ра!..

Откинет Ольвия полог кибитки, смотрит на отряды, что гонят перед собой стада чужого скота, вереницы пленных… Тяжело смотреть на это зрелище. Кого разоряет Тапур? Чьим добром навьючили всадники своих коней? Чьим добром набиты кибитки вождя? Ведь он и без чужого добра богат. Разве мало ему? Неужели глаза у скифов завидущие, а руки загребущие, как о том говорят в степях? Слышала, хвалились скифы, что набег был удачный, добычливый.

«Орлами налетели, — хвастались между собой всадники. — Каллипидские зайцы и спрятаться не успели, как в наши когти попали».

А вон из повозки из-под грязного, окровавленного войлока торчат ноги, босые, посиневшие… Это скифы убитых везут, чтобы похоронить их в земле своих предков. Значит, не все каллипиды были зайцами. Заголосят в степях скифские женщины, заголосят, облепленные детворой и нищетой. Одна была надежда: муж награбит чужого добра, заживут они тогда… Тем, чьи босые, посиневшие ноги торчат из-под грязного, окровавленного войлока, не повезло. Они уже на том свете, у бога Папая. Никто не скорбит, что свои погибли. Такова их доля. Живые чужим добром хвастаются, богатой поживе радуются. Им повезло, здорово подфартило… Хлопают кнуты, бредут чужие племена в скифскую неволю. Женщины, дети, подростки. Отныне — рабы. До конца своих дней невольники. Скот!

Из мешков у сёдел кочевников выглядывают испуганные, заплаканные личики… Вырастут дети в краю скифов, забудут и мать свою, и родную землю, и язык — станут слугами поработителей. Вырастут зверьми, безжалостными, и однажды вместе со своими жестокими хозяевами будут нападать на каллипидов, истреблять своих, опустошать и сжигать дотла родную землю.

Разорив каллипидов, Тапур свернул с северного пути и ушел за Борисфен. Там, к востоку от Борисфена, и начинались земли кочевников, его, Тапура, край.

Еще целых десять дней двигалось войско Тапура с добычей, уползая все дальше и дальше в глубь степей, пока не пошло целиной. Хоть и оставляли они позади себя следы, но те быстро заростут, затеряются в травах, исчезнут, словно на дне зеленого моря.

Степь, степь, степь…

Безбрежная, необъятная, для чужих — опасная, для своих — родная. И Тапур словно переменился, будто очнулся ото сна. Его загорелое лицо расцвело, стало приветливым, почти добрым. Выпрямившись в седле, он вдыхал полной грудью сухой степной воздух, щурил глаза… Или, наклонившись, срывал веточку полыни, растирал ее меж пальцев, вдыхая горький и терпкий дух. Сте-епь… Его, Тапура, степь отзывалась ему полынью, той полынью, чей дух нельзя забыть, покуда живешь на белом свете. Нет для степняка запаха более волнующего, чем запах полыни. Когда скиф отправляется в дальний путь, то берет с собой пучки сухой полыни, и там, в чужих краях, вдохнет степное зелье — и будто дома побывает. А воину, умирающему от ран, дают напоследок понюхать полынь. «Чтобы и на том свете, — говорят ему, — степь свою не забывал».

Щурясь на солнце, Тапур с улыбкой на губах мчится к белой кибитке, что везет его великое сокровище и которую зорко охраняет отборная сотня.

«Людоловом меня обозвала, — думает он о своей пленнице и мысленно потешается. — Ха! Я и есть людолов, потому что я — владыка степи. Умею ловить коней — умею ловить и людей. Ибо только сильный становится людоловом, а слабак — рабом. А таких красавиц, как дочь архонта, я готов ловить всю жизнь».

За белой кибиткой на поводу идет сауран [12], чудесный и выносливый скифский конь, хоть и неказистый с виду. Тапур, любуясь конем, подмигивает ему.

— Погулять хочешь, конь, по степям с ветром наперегонки побегать?..

Конь скалит желтые зубы, кивает головой.

— Как там дочь архонта? — весело кричит Тапур сотнику. — Все еще голосит, что я людолов?

— Выходит из кибитки только ночью, на привалах, — отвечает тот. — А злая, как волчица. Так и кидается на всех. Мои люди даже побаиваются гречанки.

— Ха!.. — доволен вождь. — Она такая… Люблю женщин, которые показывают когти и даже немного ими царапаются. Кровь тогда бурлит в жилах, мужчина тогда чувствует свою силу.

Он соскакивает с коня на задок кибитки и ныряет под полог. Конь его бежит рядом с саураном, за кибиткой. Сотник подмигивает всадникам, и те, скаля зубы, начинают понемногу отставать. Внезапно полог рванулся, и вождь, простоволосый, без башлыка, выскочив из кибитки, словно за ним гнались, впрыгивает в седло своего коня. За ним с акинаком в руке высунулась гневная и растрепанная Ольвия, сверкнула глазами.

— Ну… кто еще желает протягивать ко мне руки? — и бросает башлык вождю. — Забери свое позолоченное добро!..

Воины ужаснулись: еще никто и никогда так не обращался с их всемогущим вождем. И не обращался, и не говорил ему таких слов. А к его башлыку и прикоснуться-то никто не смел — священная вещь у вождя! Знак его верховенства над всеми людьми. Ой, что же теперь будет! Вождь в гневе неукротим. Сотнику стало страшно: неразумная гречанка, что тебя теперь ждет! Он на миг даже зажмурился, и его люди тоже зажмурились, делая вид, что не видели, как непочтительно обошлась гречанка с мужским башлыком… Но ничего не случилось. Тапур даже не вспыхнул гневом. Он поймал на лету башлык (сотник и его люди аж рты разинули от изумления), натянул его на голову и восхищенно крикнул сотнику:

— Видел?! Вот волчица, а?.. — и показывает руку, на которой расплывается красное пятно. — Видел? Полоснула акинаком. О, акинак она умеет держать в руках. Клянусь бородой Папая, такой женщины я еще не встречал. Чтобы на меня броситься с акинаком?.. Чтобы швырнуть мой башлык… О-о!.. — Он казался даже немного растерянным. — Такие женщины есть, говорят, только у савроматов. О, не зря я ходил к грекам. Такая волчица родит мне сына-волка! О!..

Припав губами к ранке, он высасывал кровь, зализывал рану.

— Во скольких битвах бывал, а своей крови еще не видел, — бормотал он сам себе. — И вот… увидел. И где? В кибитке. Ха!.. Вот волчица, а? И все равно ты будешь моей! Если Тапур чего захочет, то пусть хоть степь треснет, а по его будет!

Ольвия откинула полог, показала акинак.

— Видел?.. Попробуй только сунуться, людолов! Он любви захотел! Утех! Я к тебе не напрашивалась, силой меня захватил, так что терпи. И не забывай, акинак у меня всегда наготове.

— О-о-о!! — Тапур восторженно смотрел на нее. — Я даже и не думал, что ты… ты такая.

— Какая это… такая? — настороженно отозвалась Ольвия и поправила волосы, выбившиеся из-под башлыка, застегнула куртку на деревянные палочки. — Какая?..

— А такая… красивая, — на одном дыхании выпалил вождь. — Я люблю таких, необъезженных. Потому что тихие и покорные мне уже надоели. От их покорности спать хочется, а ты будоражишь мою кровь. Ты будешь моей, клянусь бородой Папая!

— Твоей?! А ты попробуй, возьми! — в отчаянии выкрикивала Ольвия, а где-то в сердце леденело: возьмет он ее… Уже взял. И не отпустит никогда. — Думаешь, боюсь тебя, людолов? Я согласилась пойти в твой шатер. Согласилась. Как отец велел: укрепить отношения между греками и скифами. Согласилась пойти в твой шатер, но любить тебя вся твоя орда меня не заставит.

— Зачем орда? Ты и без орды меня полюбишь.

— Скифы все такие самоуверенные, или только Тапур один такой?

А он будто бы невзначай:

— А не захочешь меня любить — станешь рабыней.

И скалил зубы, хищно улыбаясь.

— Я-я?! — пораженно выдохнула Ольвия, и лицо ее вмиг побледнело. — Ра-абыней?! — повторила она шепотом и рывком выхватила из-за пояса акинак. — Нет, я свободна и скифской рабыней не буду никогда. Лучше смерть!

— Эй, эй, ты что? — поспешно воскликнул Тапур. — Бешеная! Ну-ка, опусти акинак! Это я так, к слову брякнул. Ты будешь моей женой. Повелительницей всех моих людей.

— Тогда почему же ты держишь меня, как пленницу, в кибитке?

— Потому что место мужчины в седле, а место женщины в кибитке. Так у нас заведено, и в кибитках всегда ездят скифские женщины.

— Но я не скифянка. — Ольвия отвязала от задка кибитки повод и вскочила в седло саурана. — Я не скифянка! — крикнула она и погнала коня в степь. Сотня охраны было повернула за ней коней, но Тапур взмахом руки остановил всадников, коротко бросив:

— Сам!

Глава шестая Дочь гостеприимного моря

Взлетев на холм, сауран раскатисто заржал, радуясь молодой своей силе, и замер на скаку как вкопанный. Грызя позеленевшие бронзовые удила, он нетерпеливо косился на всадницу влажным карим глазом, в котором отражалась утренняя степь… Где-то ржали кони. Сауран бил копытом и рвался вперед.

— Погоди-ка, — остановила его Ольвия, — мне спешить некуда, не домой ведь еду…

Закидывая голову, сауран ловил чуткими ноздрями волнующий ветер родных степей, в которых он родился и вырос, возбужденно дрожал, ударяя копытом. Там, за горизонтом, пас он на сочных травах косяк молодых кобылиц. И сауран рвался к ним, потому что там, за горизонтом, зычно ржали скифские кони, и гудела земля под бесчисленными табунами, под быстрыми ногами степных скакунов.

Сауран рвался, но Ольвия сдерживала его. Перебирая в руках поводья, украшенные золотыми бляшками, она все оглядывалась и оглядывалась назад, где за кряжами, далеко-далеко, остался ее край… Была она одета в короткую куртку без воротника, вышитую на груди узором из цветов, в узкие кожаные штаны, сужавшиеся книзу, и в мягкие сафьянцы, голенища которых были чуть присборены и перевязаны малиновыми лентами с золотыми кистями. Мягкие волосы волнами спадали на округлые плечи из-под остроконечного башлыка.

Ольвия пустила саурана в долину. Следом мчался Тапур, улыбаясь про себя. Вскоре сауран Ольвии настиг волчицу, которая, видно, задержалась на утренней охоте и теперь спешила к своему логову. Конь, почуяв хищницу, фыркнул; дрожь пробежала по его телу и передалась всаднице.

Тапур поравнялся с Ольвией и на скаку сунул ей в руки гибкую плеть, свитую из воловьих ремней, с тяжелым свинцовым шаром на конце.

— Возьми! — крикнул он в азарте, ибо охоту любил превыше всего. — Этим шаром запросто размозжишь волчице череп. Мы так на волков охотимся. Настичь серого и сразить его шаром — тут сноровки побольше надо, чем из лука стрелять. Попробуй!

Глаза его горели от возбуждения, весь он дрожал в предвкушении погони, и Ольвия, улыбнувшись — впервые ему улыбнувшись, — выхватила из его рук плеть.

— Ара-ра!.. — крикнул Тапур. — Догоняй, а то уйдет!

— Ара-ра!.. — вторя ему, выкрикнула девушка скифский клич и пустила саурана вскачь. Степь содрогнулась под копытами коня, и в ушах всадницы тонко засвистел ветер.

Расстояние между конем и зверем быстро сокращалось.

Привстав в стременах, Ольвия занесла плеть для удара. Еще миг, и тяжелый свинцовый шар, описав в воздухе полукруг, со страшным треском раздавит волчий череп.

И тут девушка увидела розовые соски.

— Мать!..

Слово сорвалось с губ невольно, напряженная рука обмякла, тело ослабело. Охотничий азарт испарился, а в сердце защемило… Мать… Пусть и волчица, но ведь мать. И где-то ее голодными глазами ждут волчата.

Конь, почувствовав внезапную перемену в поведении всадницы, начал незаметно сбавлять ход. Волчица быстро удалялась, пока не скрылась где-то в балке.

— Почему ты?! — кричал Тапур, возбужденно сверкая глазами. — Такую волчицу отпустила!.. Эх, добыла бы ее, и все бы о тебе в степях говорили, а ты…

Ольвия молча отдала ему плеть и пустила саурана вперед.

Мать…

Ольвия не знала своей матери. Густые туманы минувших лет, словно крепостные стены, встали между ними, и встали, казалось, навечно. И тщетно пыталась она разговорить отца, чтобы выведать хоть крупицу той тайны. Куда делась мать? Что за беда с ней случилась? И почему о ней даже вспоминать не велено? Стоило лишь намекнуть о матери, как тут же тень недовольства пробегала по сухому, аскетичному лицу отца, а в его стальных, безжалостных глазах вспыхивал гнев…

Когда Ольвия была еще маленькой и отец сажал ее к себе на колени, он иногда ласково (что вообще с ним случалось редко) говорил, поглаживая ее по головке тяжелой, дубленой рукой:

— Ты, щебетунья моя, лучшая на свете, ведь тебя родило синее море, наше славное Гостеприимное море.

— Как богиню Афродиту? — удивлялась девочка. — Из морской пены?

— Может, так, а может, и не так, — уклонялся отец от прямого ответа. — Мне очень хотелось, чтобы у меня была дочка. Вот пошел я к лиману и говорю: «Славный лиман, подари мне дочку». А лиман зашумел голубыми волнами и говорит: «Иди, человек, к самому синему морю, оно подарит тебе дочку». И пошел я тогда к Гостеприимному морю, долго-долго шел, не один день, но наконец пришел. Стал на берегу и говорю:

«Славное синее море наше! Подари мне, пожалуйста, маленькую доченьку».

«А какую тебе дочку?» — спрашивает море.

«А такую, — отвечаю, — чтобы была лучшей на свете».

«Подожди, — шумит море, — будет тебе дочка, лучшая на всем белом свете».

Вот зашумело синее море, и выплывает на берег дельфин, а на спине у него сидит маленькая-маленькая девочка.

«Добрый человек, — говорит дельфин. — Гостеприимное море дарит тебе дочку, лучшую на свете».

Поблагодарил я Гостеприимное море и забрал тебя домой, — заканчивал Родон, улыбаясь…

Но с годами отец становился все мрачнее, неприветливее. Искорки нежности, что вспыхивали в нем, когда Ольвия была маленькой, угасли… А с тех пор, как дочь начала настойчиво допытываться о своей матери, Родон и вовсе себя не помнил…

Неужели она так никогда и не узнает правду о той женщине, что родила ее и неведомо где сгинула?..

Иногда ей снилась мать: ночь, пустынная улица, ни души вокруг. Словно вымерло все живое, лишь ветер воет-завывает да ухает сыч. И вдруг, будто из-под земли, вырастает на улице женщина, вся в черном… Молча простирает руки и идет к ней, и слышно, как ветер жутко треплет ее черный плащ…

«Это ты, Ольвия?.. — спрашивает женщина в черном. — Иди-ка сюда, доченька. Я твоя мать».

Охваченная ужасом, девушка кричала, и сон мигом убегал от нее, унося с собой женщину в черном…

— Оставь свои допросы! — жестоко выкрикнул однажды отец, когда Ольвия сказала, что ее мать жива, иначе с чего бы ей приходить во снах. — Она недостойна твоего упоминания. У тебя есть отец! У тебя есть город, который дал тебе свое имя. И этого довольно!

Когда выросла, еще раз спросила о матери:

— Что бы там у вас ни случилось, ты должен… я умоляю… Ты должен рассказать о ней. Кто она? Какая беда ее постигла? — отважилась однажды девушка.

Отец молчал, и молчание это было мрачным, тяжелым, но Ольвия искренне воскликнула:

— Она же мне мать!

— Мать?.. — глухо переспросил Родон, избегая смотреть в пытливые и тревожные глаза дочери. — Я не думаю, что она была бы тебе хорошей матерью, раз решилась на подлость.

— Отец!.. — сама дивясь своей смелоosti, воскликнула дочь. — Но ведь ты ее до сих пор… любишь.

— Что?.. — вздрогнул Родон, и ему вдруг не хватило воздуха. — Что ты сказала?..

— Ты любишь ее и… мучаешься. Разве я не вижу?

— Ты слишком много видишь! — резко крикнул он, и его дубленое лицо начало чернеть. — Тогда тоже была весна, — наконец шевельнул он сухими губами, что на людях всегда складывались в презрительную и гордую линию. — И так же степь цвела вокруг города. И была она очень красива. Ох, как она была красива! И надо же было такому случиться!.. — Он хотел было еще что-то добавить, может быть, самое важное, но опомнился и заговорил дальше каким-то чужим голосом: — Я тебе ничего не говорил, и ты ничего не слышала. Матери у тебя нет. И никогда не было. Просто одна женщина тебя когда-то родила. Только и всего. Но она недостойна твоего упоминания. — Поколебавшись, он выдавил из себя: — Она была рабыней своей похоти. Она была… Ее не было, запомни! Никогда не было! — И невесело усмехнулся: — Было Гостеприимное море, и был дельфин, который вынес тебя из моря на своей спине. Вот и все. И не мучай меня.

Так и не узнала она тогда о своей матери, о том, где она и что с ней случилось. Не узнала и уже, видно, не узнает…

Она взглянула на степь и подумала: если в этот миг появится что-нибудь живое, пусть будет правдой, что она дочь Гостеприимного моря и что дельфин когда-то вынес ее со дна морского на своей спине.

И стоило ей только подумать, стоило только загадать на степь, как вдруг засвистел ветер в могучих крыльях, что-то большое и белое, мелькнув с высоты, камнем рухнуло в овражек, и в тот же миг пронзительный предсмертный вой полоснул надвое сонную степную тишину.

Ольвия вздрогнула.

Звериный вой, чем-то похожий на отчаянный человеческий крик, был исполнен такого отчаяния и такой смертной тоски, что девушка, не раздумывая, пустила саурана вскачь. Влетев в овражек, она увидела огромного орла, терзавшего волчицу. Мертвой хваткой вцепившись могучими когтями в спину волчицы, он бил клювом ей в загривок и размахивал широкими крыльями, пытаясь поднять свою жертву в воздух. Запрокидывая голову, волчица бессильно щелкала зубами и жутко выла, чувствуя свой неминуемый и скорый конец.

Когда Ольвия подъехала ближе, орел, нахохлив перья, повел в ее сторону окровавленным клювом, полным волчьей шерсти, и, отпустив жертву, неохотно отскочил в сторону. Размахивая крыльями, он яростно клекотал и порывался отогнать человека от добычи, которая по праву степи в тот миг принадлежала только ему.

Почувствовав, что железные когти разжались, волчица попыталась было подняться, но у нее уже был переломан хребет, и задняя часть тела с ногами больше ей не подчинялась. Жалобно воя, волчица попыталась было хоть поползти, волоча за собой непослушный, парализованный зад, но силы уже оставляли ее.

Доползти до своей норы, что была неподалеку, она уже не могла, а только скребла передними лапами землю, в бессилии вырывая траву с корнями. Из сосков ее набухшего вымени на зеленую траву сочилось кровавое молоко.

— Как же ты не убереглась?.. — с горечью промолвила Ольвия.

Услышав голос, волчица повернула к Ольвии огромные, уже затянутые холодной пеленой смерти глаза и по-волчьи заскулила: не то жаловалась на свою судьбу, не то молила человека о спасении…

— Моя помощь тебя уже не спасет, — сказала девушка.

Волчица по голосу ее поняла, что все кончено, и завыла — отчаянно и жалобно.

Ольвия отвела взгляд от ее мертвеющих глаз.

— Я пощадила тебя, но… Степь есть степь, и законы для нее не писаны. Кто сильнее, тот и ломает кости другому.

И стоило ей повернуть коня, как орел, взмахнув крыльями, снова рухнул жертве на спину, вонзил когти в позвоночник и, выгибая, ломая его, нанес несколько ударов клювом в загривок…

Хрустнули кости.

В последний раз, уже не надеясь на спасение, завыла волчица.

Орел, празднуя победу, заклекотал над ней.

Дрожа, сауран вылетел из балки, и Ольвия жадно глотнула свежего воздуха. Еще какое-то мгновение позади нее слышался предсмертный вой, переходящий в хрип, а потом и он стих… Словно захлебнулся.

И снова в степи вялая, сонная тишина.

Где-то, осмелев, свистнул сурок, ему отозвался другой, налетел ветер, зашелестел ковылем, будто заметая следы, развеивая жуткий вой волчицы, чтобы и звука от него не осталось в степи…

А в бездне неба плыли легкие белые облачка.

— Степь есть степь… — вздохнула Ольвия и пустила коня вскачь.

Глава седьмая А мать не хотела идти в могилу

Тапур догнал ее, и дальше они ехали рядом — конь в коня. Караван с пленными, стадами скота и табунами отстал и теперь двигался позади на расстоянии полета стрелы.

Стоял тихий и ясный день, и Ольвия, задумавшись, на миг забыла о своем горе, и оттого стало легче на душе. Она смотрела вдаль, и ей казалось, будто она дома, выехала за город — развеяться в степи. Но он — Тапур — внезапно напомнил о себе:

— Ты родишь мне сына!

Он так и сказал — негаданно и без всякого повода: ты родишь мне сына… Он, очевидно, думал о чем-то своем, потаенном, потому и вырвались у него эти слова.

Ольвия словно очнулась ото сна и разом вернулась к ужасной действительности. Настороженно переспросила:

— Тапур что-то сказал?

— Тапур сказал, что дочь греческого архонта родит ему сына.

Это было сказано так просто и вместе с тем так искренне, что Ольвия хмыкнула и рассмеялась. Отчего-то ей даже стало весело.

— Забрал меня силой и еще и сына требует, — насмешливо сказала она и посмотрела на него карими, влажными от смеха глазами. — Какие еще будут желания у Тапура?

Но он был серьезен, слишком серьезен и смотрел на нее даже с какой-то грустью (О люди, неужели этот жестокий, дикий скиф может о чем-то грустить?).

— Мужчина без сына — что лук без тетивы, что птица без крыльев, — задумчиво промолвил он, и таким она его видела впервые. — Лук не пустит стрелу, птица не взлетит. Мне нужен сын. Мне нужен продолжатель моего рода. Уйдя в мир предков, я все равно буду жить в этих степях. Буду жить в моем сыне, ведь в нем будет течь моя кровь.

Вот как! Он и впрямь может размышлять и говорить, как греческие мудрецы. Это было что-то новое, неожиданное, что она в нем открыла.

И спросила уже без тени насмешки:

— Ты хочешь, чтобы твой сын был счастлив?

— Самым отважным! — горячо возразил он. — Один скиф вымолил для своего сына счастья. Много-много счастья. А отваги попросить и забыл. И трусливый сын предал свое счастье. Потому у нас говорят: кто хочет быть счастливым, тот должен пить отвагу из большой чаши. Ибо счастье — как змея: не каждый его в руках удержит.

Странно, но он почему-то уже не казался ей чужим и враждебным. Было такое чувство, будто она знала его давным-давно.

Они ехали напрямик по ковылю, и кони по самое брюхо плыли в зеленом море, и о ее ноги все бился и бился ковыль. А она встревоженно думала:

«Но ведь он… людолов. Каллипидов разорил, меня забрал… А я… я уже не чувствую к нему злобы. Неужели скифы меня чем-то опоили?..»

И она начинала верить, что да, что скифы и впрямь опоили ее каким-то зельем, и теперь она по-другому думает об их вожде. А он, не глядя на нее, задумчиво говорил, словно советовался сам с собой или беседовал со степью:

— Мне нужен сын. У меня все есть: богатство, слава, власть. А какие табуны у меня! Каких коней я выпестовал в степях! Все есть. Все. У меня, в конце концов, есть и ты — лучшая жена, какой нет ни у одного скифского вождя. Но у меня нет сына. И на мне прервется мой род, и коней в этих степях будут седлать другие роды. Вот почему ты должна родить мне сына! Потому что дочерей довольно. Их у меня целых четыре. Хорошие девочки, такие щебетуньи, но… Но нужен сын. Две мои жены родили мне дочерей, и я хотел было продать их в рабство, да старейшины отговорили.

— Но… за что?

— Как — за что? — даже удивился он. — Да за то, что они не захотели родить мне сыновей. Или хотя бы одного.

Ольвия пораженно посмотрела на Тапура.

— А разве они… виноваты?

— Да, виноваты!.. — уверенно воскликнул он. — Мой отец, вождь Ор, очень хотел, чтобы у него был сын. И моя мать родила ему сына, то есть меня. Видишь, как все просто. А мои жены не захотели родить мне сыновей. Я отослал их в дальние кочевья. Но если те две ленивые и жирные бабы еще хоть раз попадутся мне на глаза, я все-таки продам их савроматам!

«Так вот он какой, этот… людолов?! — пораженно подумала она и ощутила какой-то страх, ведь он и с ней может поступить так же, как с двумя первыми женами. — О боги, какие странные эти скифы! Разве можно понять этого Тапура?»

И простор степи почему-то уже не манил ее так, как мгновение назад. Чтобы отвлечься от мрачных мыслей, она спросила:

— А куда мы едем?

— В мое весеннее кочевье, — махнул он рукой на восток. — Оно там, за кряжем, в долине Трех Колодезей. Там будем стоять, пока табунам хватит травы, а потом покатим дальше на восток. Мы не греки, живем вольно: сегодня — здесь, а завтра — вон там!

— А там что? — махнула она рукой на север. — За синими кряжами, где небо сливается с землей. Что там?

— Степь и степь.

— А кроме степи, что-нибудь есть? — допытывалась она.

Он удивленно на нее посмотрел.

— А что может быть в степи, кроме… степи? Нам, скифам, нужна только степь. Степь, и больше ничего. Потому что мы — степняки. Сыны степей, а степь — наш отец. Великая степь, широкая степь! В степи мы добрые.

Ольвия взглянула на караван, на его всадников, гнавших каллипидов, вздохнула и промолчала. И снова видела перед собой не скифа-мудреца, который терзается из-за отсутствия сына, а видела, как и прежде, хищного людолова. Так кто же он, этот Тапур? Кто они, скифы? Действительно ли добрые сыны степей или дикие племена, что живут набегами на земли своих соседей?

Когда они поднялись на холм, Ольвия увидела вдали высокий курган.

— Там лежит мой отец, вождь Ор, — сказал Тапур, заметив ее взгляд. — Он как раз кочевал в этих краях, когда его настигла смерть. Это случилось десять весен назад.

— Он умер?

— Да, но не своей смертью. Ор никогда не жаловался на недостаток силы, и здоровья у него было хоть отбавляй. Как говорится, на троих хватит! Крепок был, как дубы у Борисфена. И до сих пор бы жил на этом свете, если бы не Скил.

— А кто такой Скил?

— Пастух моего отца, голодранец! — презрительно воскликнул Тапур. — Даже башлыка своего, как подобает каждому мужчине, не имел. Тряпкой голову обматывал. Никем он был в наших степях, нищий из нищих. Но на чужое добро глаза пялил, все ворчал, что в степях несправедливость. У него был маленький табун, но он пропал в холодную зиму, когда травы обледенели и кони не могли добывать себе корм. Вот Скил и нанялся пастухом к Ору. В степи у табуна и жил. Сперва он старался, потому что мечтал возродить свой табун. И уже заработал выпасом у Ора кобылу и хотел ее случить, чтобы она принесла ему жеребенка. А тот жеребенок, выросши, привел бы еще одного… Так и мечтал Скил возродить свой табунок. Но за теми мечтами не углядел за отцовским табуном, и волки утащили жеребенка. Вот вождь Ор и забрал у Скила полкобылы за того жеребенка. И осталось у Скила только полкобылы. Той весной вождь Ор захватил много рабов и продавал их савроматам. Покупали рабов у него и свои. Вот Скил привел к нему кобылу и говорит: половина этой кобылы твоя, а за вторую половину дай мне рабыню. Я женюсь на ней, и она родит мне сына, потому что свободная скифянка за меня не пойдет, ведь я беден и не имею повозки. Вождь Ор дал ему за полкобылы рабыню, но велел выколоть ей глаза.

— За… чем?.. — ужаснулась Ольвия. — Господи, какое варварство!

— Так это же рабыня, — удивился Тапур. — А раб не человек, с ним можно делать что угодно.

— Но зачем… глаза?

— Зрячий может сбежать при первой же возможности, а слепой будет верно служить хозяину. Таков обычай наших дедов и прадедов.

— И что?.. Несчастной выкололи глаза?

— Конечно. Говорю же тебе, мы всегда так поступаем, и в этом нет ничего удивительного. Мы ведь не свободным выкалываем глаза, а рабам. У меня, например, тоже есть слепые рабы, да ты их сама увидишь. Вот и Ор велел той рабыне выколоть глаза. Но что-то там пошло не так, и рабыня сгорела в горячке. К утру и умерла. Наверное, она была очень слаба. Вот так у Скила и пропало полкобылы. Скил из-за этих полкобылы и пал духом. Он уже не мог завести свой табун, и ему ничего неоставалось, как до конца своих дней пасти табуны моего отца. И тогда Скил взял лук, стрелу, пришел к шатру моего отца и крикнул: «Вождь Ор, выйди, я принес тебе гостинец». Отец вышел из шатра и говорит насмешливо: «Какой же ты мне гостинец принес, если у тебя и было-то полкобылы, да и ту ты потерял?..» — «А вот какой гостинец!..» — воскликнул Скил, натянул тетиву и пустил моему отцу стрелу в грудь. А сам бросился бежать. Но отец мой крикнул ему вслед: «Не беги, Скил, я вождь, и мне не пристало гоняться за каким-то пастухом». Тогда Скил остановился и говорит: «Вызывай меня на поединок!..» Отец мой расхохотался: «Много чести, чтобы вождь вызывал на поединок последнего пастуха! Такого еще никогда не было в наших степях». Скил даже растерялся, потому что ждал от моего отца чего угодно, только не таких слов. «Но я же, — сказал он, — пустил тебе стрелу в грудь». — «Тебе это приснилось, никчемный пастух», — сказал отец и вернулся в свой шатер. С тех пор Скилу так и казалось, что это ему все приснилось… Что он пустил стрелу вождю Ору в грудь. Он уже и сам верил, что это был всего лишь сон… И после этого он еще сильнее боялся вождя Ора. Вот каким гордым был мой отец. Для него лучше смерть, чем бесчестье от того, что какой-то пастух пустил ему стрелу в грудь. Стрела была с двумя шипами и глубоко застряла у отца в груди. Он не смог ее вынуть, а кого-нибудь попросить об этом не решился. Чтобы по стреле не узнали, чья она… Вот какой он был гордый. Так и носил в себе эту стрелу. Силен он был и крепок, как дуб у Борисфена. И стрела та заросла в его могучей груди, и все бы закончилось хорошо, если бы она не была медной. Медный наконечник в груди позеленел, и отец вскоре умер… Я стал гадать: отчего умер такой здоровый и сильный человек, как мой отец? Осмотрел его тело и нашел след от наконечника в груди. Я вырезал его акинаком — это был наконечник Скила. Ведь каждого скифа можно узнать по наконечникам его стрел. Вообще-то у Скила, кроме ременного наконечника, больше ничего не было, но один наконечник он выменял — медный. Еще и хвастал: полкобылы, говорит, есть, медный наконечник есть, лук есть, скоро, мол, разбогатею. Будет у меня свой табун, и наконечники моих стрел будут только медные. Его так иногда и дразнили: Тот, у кого целых один медный наконечник!

Вот так я и узнал, что тот медный наконечник — Скилов. Я велел схватить этого нищего, он и признался во всем, как было. Я велел привязать его к хвосту дикого коня-тарпана и пустить коня в степь, предварительно ткнув его копьем. Тарпан как бешеный ринулся прочь и поволок за собой этого голодранца… А вождя Ора я похоронил вон в том кургане.

И он указал нагайкой на курган, над которым кружил орел. Тень его скользила по зеленому ковылю. Тапур, прикусив губу, настороженно наблюдал за орлом.

— Отец до сих пор не оставляет надежды вернуться в этот мир, — вздохнул он, и в его голосе послышалось недовольство. — Видно, у нас лучше, чем в мире предков.

— Откуда ты знаешь, чего он хочет? — удивилась Ольвия.

— Над его последним пристанищем летает орел, — объяснил Тапур. — Это его Ор подманивает, чтобы тот принес ему в клюве воды из Борисфена.

— Ну и что?

— Разве ты не знаешь, что вожди всегда возвращаются с того света, если глотнут хоть каплю воды из Борисфена? Вот и вождь Ор хочет вернуться сюда.

— Это хорошо?

Тапур как-то странно взглянул на нее.

— Вернувшись на белый свет, Ор отберет у меня власть и снова станет владыкой над кочевниками. Но я власть никому не отдам. Даже родному отцу. Поэтому пусть Ор лучше не возвращается, его дни в этом мире сочтены, и он свою чашу испил до дна.

Чем ближе они подъезжали к кургану, тем больше и грознее он становился, словно вырастая из земли. Ольвия знала, что у скифов по высоте и величию могильного кургана можно судить, кто лежит под ним в гробнице и какое положение занимал покойный при жизни. Женщин, детей, наложниц и рабов скифы хоронили просто, в обычных ямах, и курганов над ними не насыпали, если те женщины и дети были из незнатных родов. Зарывали яму — и все. И те могильные холмики быстро сравнивались с поверхностью степи, зарастали ковылем и исчезали навсегда. Мелким был покойник при жизни, не выделялся ни богатством, ни воинской доблестью, — так зачем же выделять его курганом после смерти? А вот воинам уже насыпали курганы, небольшие, скромные, но насыпали. В яму клали лук, стрелы, акинак, глиняную чашу — вот и все. А уже над старейшинами родов и племен, над прахом знатных мужей появлялись высокие курганы, еще выше — над вождями, их сыновьями и родичами, а еще выше — над царями. Им насыпали такие высокие курганы, что если подъедешь к подножию да взглянешь на вершину, то приходится так задирать голову, что и башлык на спину падает… И стоят те курганы веками, и стоять будут еще веками… Тысячи лет будут стоять.

— Выше кургана моего отца нет в этих краях! — гордо воскликнул Тапур. — Выше курганы есть только в земле Герр [13], где хоронят самих царей.

И Тапур начал рассказывать Ольвии, что, по древним обычаям его народа, тело умершего вождя бальзамировали, одевали в лучшие наряды, клали на повозку и сорок дней возили по родичам покойного, по подвластным родам и племенам. Почему сорок дней? Этого Тапур не знает, но возить нужно сорок дней. Так велит обычай предков, а обычаи нужно соблюдать. Когда в кочевье появлялась траурная процессия, все выходили ей навстречу; в знак скорби скифы обрезали себе волосы, царапали лица, часто калечили себя, чтобы показать, как они горюют по умершему, чтобы царь или вождь и на том свете помнил об их верности.

Объехав всех родичей, все роды и подвластные племена, процессия возвращалась в землю Герр. Где земля Герр? Там, — махнул Тапур нагайкой куда-то в степь, — далеко отсюда, на самом краю скифской земли. Там протекает река Герр, и там живет народ, который так и называется — герры. Они признают скифов своими владыками, и в их краю скифы и хоронят своих царей, вождей и очень знатных мужей и прославленных воинов… Но уже при жизни Ора возить знатных покойников в землю Герр перестали, а начали хоронить их там, где они кочевали и где их настигла смерть. Вот и Ора Тапур не повез в землю Герр, а похоронил в этих краях. Здесь кочевал тогда Ор со своими племенами, здесь он встретил свой последний день, здесь его и велел похоронить Тапур.

— О, став вождем, я отправил Ора в мир предков со всеми почестями, каких он заслуживал. Редко кого из вождей так хоронили в этих краях! Яму вырыли в семь человеческих ростов, а сбоку выкопали подкоп длиной в пять человеческих ростов. Обложили его камнями. Там, в саркофаге, и положили Ора. Его кафтан так и сиял от золотых бляшек, еще я положил ему меч в золотых ножнах. Пояс его тоже в золотых украшениях, горит и колчан, обложенный золотом. На шею покойнику надели золотую гривну. Рядом положили еще один наряд в золоте, поставили бронзовую посуду и большие котлы, чтобы Ор на том свете варил мясо, положили амфоры с винами, чаши поставили золотые и серебряные. И это еще не все! — гордо воскликнул Тапур. — Сорок отборных коней велел я закопать в боковой яме, чтобы вождь Ор имел на чем ездить в мире предков. Пятеро конюхов легло, десять рабынь ушло в могилу Ора! Да еще и в ноги ему семерых задушенных слуг бросил. Вот! И сбруя у коней тоже вся в золоте. Вот как я отправил своего отца на тот свет! Далеко в степи виден его курган! Долго скифы возили землю, пока не насыпали такой высокий курган. Когда курган насыпали, на нем провели тризну, пили и ели во славу Ора, а потом убили пятьдесят слуг и столько же коней. Убитых насадили на колья, так, чтобы слуги сидели на конях, и расставили их вокруг кургана, а потом навозили земли еще… О, далеко виден в степи курган Ора! Едут скифы, спрашивают: чей же это курган? Вождя Ора, отвечают, это сын его, Тапур, так похоронил отца. Все лето мои люди возили землю к могиле Ора, а я велел еще и еще. Теперь курган — самый высокий в этих степях. Лучших камнетесов я нашел, и они искусно вырубили Ора из камня. Вон он стоит на кургане, каменный Ор. Кто ему все это воздвиг? Тапур. И о Тапуре все в степях говорят. И еще долго-долго будут рассказывать. Вот! Видишь, с кургана смотрит на нас каменный Ор. Нас встречает. Ара-ра, отец! — крикнул Тапур во все горло. — Ара-ра-а!!

— …ара-ра-ра-а-а… — пронеслось по степи.

— Это голос моего отца отзывается эхом с того света. Он еще помнит клич своего рода!

Ольвии стало не по себе, когда они подъехали к кургану. Какой же он жуткий! Сколько людей велел Тапур задушить ради Ора! О боги, до чего же жестоки эти скифы! Она никогда не слышала, чтобы у греков случалось нечто подобное.

— Так надо, — промолвил Тапур, — повелитель должен и на том свете оставаться повелителем. Да и не все ли равно рабам, где служить вождю: на этом свете или на том?

Подъехали ближе.

Курган вздымался высоко и широко. На его вершине вросла в траву каменная статуя Ора, неуклюжая, грубо вытесанная из камня. Ор сутулится, на нем остроконечный башлык, руки сложены на животе, на белый свет он смотрит исподлобья… За поясом торчит нагайка, висит акинак. Громоздкий камень лишь подчеркивал могущество умершего вождя, навевал страх, ведь даже в мире предков Ор все равно могуч и знатен!

— Отец мой, великий вождь Ор! — крикнул Тапур, остановившись у подножия кургана. — Это я, твой сын Тапур, приехал к тебе в гости. Взгляни на белый свет, тебя приветствует твой сын Тапур. Как тебе живется в том мире? Всем ли ты доволен, великий вождь?

И умолк, прислушиваясь. Он молчал какое-то время, хмурясь, но вида не подал.

— Ты недоволен тем миром? — спросил Тапур. — Но ведь я отправил тебя туда со всеми почестями, и курган твой — самый высокий в наших краях. Почему же тебе быть недовольным?.. Взгляни лучше на твоего сына и на его новую жену, которую он добыл себе у греков. Сам греческий архонт отдал мне свою дочь!

Топча ковыль, кони легко вынесли их на курган, к самому почерневшему, громоздкому изваянию вождя.

Лицо у Ора было надутым, губы оттопырены, и на белый свет он смотрел надменно.

— Таким гордым Ор был и при жизни, — сказал Тапур. — Его взгляда все боялись. Один лишь голодранец Скил не испугался.

Ольвии показалось, что грубая каменюка шевельнула надутыми губами: то ли чмокнула, то ли хотела что-то сказать. И ей стало страшно, и она поспешно опустила глаза.

— Посмотри, Ор, на мою жену-гречанку! — весело воскликнул Тапур. — Она мне дороже самого дорогого коня! Она родит мне сына-орла, и я оставлю для него эти степи и свои табуны! Ты меня слышишь, Ор? Твои губы надуты. Почему они надуты? Чем ты недоволен? Подай же голос, нравится ли тебе моя жена?

И умолк, прислушиваясь, словно чего-то ожидая.

Внезапно по ту сторону кургана свистнул сурок.

— Слышу!.. — встрепенулся Тапур. — Слышу посвист сурка. Ор подает знак, что ему понравилась моя жена-гречанка. Он одобряет мои замыслы.

— А где твоя мать? — спросила Ольвия, когда они, спустившись с кургана, помчались по равнине к войску.

— Не знаю, — неохотно ответил он. — Наверное, где-то блуждает в мире предков. Когда вождь умер, мать, а она тогда была молода и красива, должна была последовать за ним в мир предков. А ей очень хотелось жить здесь, на белом свете.

— И… что?

— Сбежала. Она оказалась трусихой. Испугалась, что ей железным гвоздем пробьют лоб и положат в могилу рядом с Ором. Исчезла ночью. Куда она хотела бежать — не знаю. Нашли ее через три дня. Точнее, нашли то, что от нее осталось. Ее растерзали волки. За то, что не захотела идти с вождем на тот свет. Она и ушла на тот свет, но без почестей. Кости ее до сих пор где-то валяются в степи.

— Как ты смеешь так… о своей матери? — пораженно воскликнула Ольвия. — Неужели ты такой… жестокий? Равнодушный к чужому горю?..

— Мать нарушила закон предков, — отмахнулся он от ее слов. — Она не захотела идти за своим мужем на тот свет. Вот за это ее волки и покарали. Только и всего.

Ольвии показалось, что в тот миг над степью пронесся ледяной вихрь, и все тело ее будто сковало льдом.

«Я тоже… стану женой скифского вождя, — мелькнула отчаянная мысль. — А что, если вдруг с Тапуром… Или в стычке погибнет… Неужели и мне пробьют гвоздем лоб и бросят в яму?..»

Какой же коварной, страшной и жестокой показалась ей в тот миг скифская степь!..

Глава восьмая Правнуки Тала

Каждый свободный скиф сперва учится ездить на коне, а уж потом — ходить. Так было испокон веков, с тех самых пор, как хитрый Тал добыл для скифов Власть над дикими конями. И так будет всегда, покуда скифы живут в этих степях.

Об этом, скача во главе своего войска, пел Тапур.

Скиф не ждет готовой песни, он сам ее, в зависимости от настроения, творит и поет. А поет обо всем, что видит в степи. Едет себе, покачивается в седле, дорога долгая, равнины однообразны, вот всадник и поет… Пролетел орел над степью — скиф поет об орле, пролетевшем над степью; шмыгнула в зеленой траве рыжая, огненная лисица — скиф и про огненную лисицу в зеленой траве запоет. О чем думает — о том и поет. Что на сердце лежит — о том и поет. Радость — поет, гнев — поет, удача — поет, неудача — тоже поет… А Тапур любит петь о конях, потому что кони для скифа — это все. Ибо скиф без коня — что степь без солнца, земля без дождей. Пешком далеко в степи не уйдешь, на соседние племена за добычей и рабами без коня не нападешь, и биться пешему — не то что верхом… А когда-то у скифов не было коней. Ох, как давно это было, когда только белый свет рождался, а первые скифы появились в этих степях. И было тогда в степях полным-полно диких коней. Куда ни кинь взгляд — повсюду табуны, да только не подступишься к ним: дикие кони, как звери, близко к себе не подпускают!

Как же укротить, как приручить диких коней? Плохо в степях без коней. Как без рук или без ног!

Вот один скиф, его звали Тал, услышал, будто в степи есть царица-кобылица, повелительница степных коней. Слушаются ее кони, и есть у нее Власть над конями. И захотел Тал раздобыть эту Власть над конями и род свой в седла посадить. И отправился он на поиски той царицы-кобылицы. Долго-долго бродил по степям, из сил уже выбился, но упрямо идет и идет. Потому что сказал своему роду: без Власти над конями я не вернусь! А был он упрям и, если чего хотел, то и себя не жалел. Вот дошел он до Глубокой балки, на дне которой бежал ручей. Там и жила царица-кобылица. Взглянул на нее Тал — волосы у него на голове дыбом встали. Голова у белой кобылицы — женская, а все остальное — как у коня. Когда мчалась по степям царица белых коней, то земля дрожала и гул такой стоял, что птицы с неба от того гула мертвыми на землю падали. Балки и овраги в степях — это следы той царицы-кобылицы, это она их под своими копытами оставила.

— Чего тебе, скиф? — сердито спрашивает та царица. — Как ты посмел на глаза мне явиться?

Тал поборол страх, поклонился и говорит смиренно:

— О великая и грозная царица степных коней! Славная мать-кобылица рода лошадиного, прошу тебя, и весь наш скифский род просит: дай нам Власть над конями, потому что не хотят нас слушаться кони, а пешему в степях худо жить!

Топнула царица одним копытом — дрожь по земле пошла!

Еле Тал на ногах удержался.

Топнула царица другим копытом — земля закачалась…

Заржала царица — чуть было не оглох Тал.

И все же он не отступил, выстоял перед царицей-кобылицей, а та сверкнула огненными глазами и спрашивает:

— А зачем тебе и твоему скифскому роду Власть над конями?

— Хотим коней приручить и иметь их верными помощниками, — отвечает Тал. — Тяжко скифам без коней в степи жить. Ног не хватит по степям бегать.

Как заржет вдруг царица всех коней, аж огонь из ноздрей пошел, аж трава полегла и обгорела.

— Так вы хотите вольных коней в работу запрячь? Удила им в рот повставлять? Не дам я вам Власти над конями! Иди прочь, неразумный скиф, пока еще жив!

Попятился Тал и бросился бежать, рад, что царица-кобылица хоть живым его отпустила. И на том спасибо.

Вот пошел он куда глаза глядят, потому что нельзя ему в свое кочевье возвращаться — слово дал, что вернется только с Властью над конями. Потому и пошел по степям скитаться. Шел, шел, устал, ног будто и нет уже, присел… Вдруг слышит, кто-то пищит… Оглянулся Тал — никого не видно. Повесил голову — думу думает, что же ему, бедолаге, теперь делать и куда податься?.. Вдруг слышит — кто-то пищит-жужжит ему в самое ухо.

— Ты кто? — вскочил Тал.

— Комарик, — слышится в ответ.

— А чего тебе надо?

— Я с голоду помираю, — пищит комарик, — дай мне каплю своей крови, и я снова буду жить.

— Пей! — махнул Тал рукой. — Зачем мне моя кровь, если я не могу теперь к своему роду вернуться.

Отведал комарик крови из его шеи, а потом и спрашивает:

— А отчего ты, добрый человек, такой печальный, и почему тебе к своему роду возврата нет?..

Тал и поведал ему обо всем.

— Не горюй, — пищит комарик. — Ты меня из беды выручил, и я тебе помогу. Знай же, Власть над конями сокрыта в ноздрях царицы-кобылицы. Я помогу тебе добыть ее.

— Тю!.. — удивился Тал. — Да знаешь ли ты, что царица-кобылица величиной с пять коней разом? Как же ты у нее Власть отберешь?

— Иди за мной, и сам все увидишь.

Пожал Тал плечами — мол, мне теперь все равно, — и пошел, а комарик за ним следом летит. Вот добрались они до Глубокой балки, узрела Тала царица-кобылица, вспыхнула гневом, аж искры из глаз ее посыпались, аж трава вокруг зашипела.

— Ты снова здесь, скиф?!! — кричит так, что Тал аж закачался и еле-еле на ногах устоял. — Ну так берегись, в третий раз ты сюда не придешь. Дважды меня одному человеку видеть нельзя.

«Пропал… — испугался Тал. — И надо ж было послушать этого комарика… Теперь хоть проси, хоть моли, не отпустит конская повелительница».

А комарик тем временем к царице подлетел, забрался ей в ноздрю и давай щекотать… Не сдержалась царица-кобылица и к-а-ак чихнет! Аж травы в степи полегли! А из ноздри ее выкатилось яйцо, упало к ногам Тала и раскололось… Выскочил из яйца серебряный суслик и тут же пустился наутек!

Но Тал не дремал: выхватил лук, прицелился и пустил стрелу. Недалеко и отбежал суслик, как стрела настигла его. Он и распался на части. Подбежал Тал и дрожащими руками схватил Власть над конями — Золотые Удила. Едва узрела царица-кобылица те Золотые Удила в руках у Тала, как тотчас окаменела…

Говорят, в скалу превратилась.

И поныне стоит у Глубокой балки страшная скала с головой женщины и туловищем коня. То и есть царица-кобылица диких коней.

А Тал счастливо вернулся к своему роду с Властью над конями и с Золотыми Удилами. Обретя Власть над конями, скифы изловили диких скакунов и приручили их. Вот с тех пор они и не мыслят себя без коней. Только не у всех, конечно, кони есть, а лишь у сильных этой степи. Таких, как Тапур!

***

Последний день пути Ольвия ехала во главе каравана, рядом с Тапуром. Ехала, стараясь ни о чем не думать. Что будет — то и будет. Смирилась ли она со своей участью, перегорело ли все в душе — она не доискивалась причин. Что будет — то и будет, а назад и впрямь уже нет возврата. Такова, видно, ее горькая судьба-судьбинушка…

А впереди, на расстоянии полета двух стрел, то рассыпаясь по равнине, то снова сбиваясь в кучу, мчалась разведывательная сотня.

Вскоре отряд во главе с сотниками поднялся на возвышенность, на которой виднелась вышка; всадники замахали руками, подбрасывая вверх свои башлыки и ловя их на древки копий, и тотчас скрылись за горизонтом.

— Разведка уже в долине. — Тапур повернул к Ольвии загорелое, черное от степного ветра лицо, на котором в узких щелочках притаились лучистые глаза. — Там, за сигнальной вышкой, — мое кочевье. Мы — дома!..

И всадники начали подбрасывать вверх свои башлыки, ловя их древками копий.

— Какой дом, если… повсюду степь, — вздохнула Ольвия и внезапно ощутила приступ жгучей тоски по своему дому, по родному краю.

— О, степь для скифа — это и есть дом! — скалил Тапур ослепительно-белые зубы. Он был без панциря, в легкой войлочной куртке, в черном походном башлыке. — Ого-го, что за дом для скифа эта степь! — Его чуткие ноздри втягивали ветер. — Мои ноздри уже улавливают дым кочевья! Где бы ни носили нас, скифов, быстрые кони, а вдохнешь дым домашних очагов — и словно новая сила вливается в наши тела.

Вскоре они уже поднимались на возвышенность, где стояла старая, почерневшая сторожевая вышка с сухим хворостом и костями животных наверху. К вышке был приставлен длинный шест с намотанным на конце пуком соломы, которым в случае тревоги и поджигали хворост. В тени вышки, раскинув руки и ноги и подложив под голову колчан со стрелами, храпел простоволосый скиф с голым животом. Неподалеку пасся его конь.

Один из всадников, выхватив лук, прицелился и пустил стрелу, которая со свистом вонзилась в траву у самого уха сонного дозорного. Тот тут же вскочил, будто его подбросило, и хрипло закричал:

— О-о!.. Я слышу пение скифской стрелы у своего уха. Ара-ра, скифы! С добычей!

— Кто у тебя десятник? — сердито спросил Тапур.

— Сколот, знатнейший вождь, да дарует тебе Папай тысячу лет жизни! — уже без особой бодрости ответил дозорный.

— Передай десятнику Сколоту, чтобы он тебя как следует отстегал треххвостой нагайкой! А если во второй раз будешь спать, стрела может вонзиться в твое ухо, и ты рискуешь оглохнуть навеки!

И хлестнул нагайкой своего коня.

Ольвия едва поспевала за своим вождем.

Она остановилась на краю возвышенности.

Взглянула и на миг даже зажмурилась: вся долина была забита войлочными кибитками, и лишь на пригорке, где было посвободнее, виднелись белые и черные шатры. Отовсюду в долину спускалось множество троп, пробитых людьми и конями; добежав до крайних кибиток, они исчезали, словно растворялись на дне морском. Казалось, что это застывшее море кибиток вот-вот зашевелится, закружится в беспорядочном вихре, и кибитки начнут давить и крушить друг друга. А еще Ольвии показалось, что никто — ни зверь, ни человек, — нырнув в этот лагерь, уже не сумеет выпутаться на волю и навсегда останется его пленником. Такая же печальная участь ждет и ее — отныне бранку скифского стана.

И на мгновение ей стало страшно, и захотелось скорее, пока они еще не погрузились в это море кибиток, повернуть коня назад и гнать его, гнать прочь, туда, где простор и воля…

Но, взглянув еще раз, Ольвия немного успокоилась: каждая кибитка стояла на своем месте, между ними вились тропинки, на которых играли дети, бродили козы и овцы, то тут, то там мелькали всадники. Вот уже и разведывательная сотня ворвалась в кочевье, взбудоражила всех, и навстречу войску бегут женщины в ярких нарядах и нагие, загорелые дочерна дети.

Спустившись с возвышенности, войско вытянулось и, извиваясь, как гигантская змея, подходило к кочевью. Миновали Три Колодезя на перекрестке, срубы которых были выложены из камня, и подъехали к окраине, где в рваных шатрах или просто в утлых шалашах жили беднейшие скифы. Здесь, на окраине, начали становиться лагерем всадники других родов, в само же кочевье, в окружении женщин и детей, вошли только свои.

Тапур с Ольвией, в сопровождении воинов и слуг, попетляв между кибитками, поднялись на пригорок, где в окружении богатых юрт старейшин и знатных мужей большим полукругом стояли десять белых шатров вождя.

Неподалеку от самого большого и пышного шатра, над которым на копьях реяли конские хвосты, на земле был выложен белым камнем круг. Внутри этого круга на старом, потрескавшемся камне лежали бронзовая секира и нагайка — символы родовой власти Тапура.

Они спешились. Слуги мигом забрали коней и, накрыв их попонами, повели в долину — остыть после долгого пути, а Тапур и Ольвия остановились перед кругом.

Скифы плотно окружили пригорок с десятью белыми шатрами. Между ног у взрослых сновали дети и тыкали в Ольвию пальцами.

— Вон… чужачка.

Загадочную иноземку разглядывали и скифянки.

Новая жена их вождя в скифском наряде: в остроконечной шапочке, отороченной мехом выдры, на спину, поверх алой куртки, ниспадает покрывало с золотыми бляшками, на ней шаровары, на ногах — мягкие сафьянцы. Лицо ее чуть вытянутое, чистое, нежное, немного смуглое, с тонкими бровями, что взлетают над лбом, как два крыла, с живыми глазами, красивым ртом, с губами, будто нарисованными… Красивая, холеная, не опаленная степным солнцем, не обветренная горячим ветром… Что и говорить, завистливо вздыхали скифянки, умеют гречанки следить за своим лицом. А вот поживет с ихнее в степи — куда и денется ее красота, полиняет, выгорит на солнце и на ветру…

Из-за спин женщин выглядывают девочки в маленьких шапочках, из-под которых на плечи и спину ниспадает множество косичек с разноцветными лентами. Их блестящие глазенки полны любопытства и восторга: красивая чужеземная женщина, красивая! Вот бы и нам такими стать!

И вот Тапур ступил в белый круг, взял в руки боевую секиру своего отца, потряс ею над головой и крикнул:

— Я вернулся, сыны боевого клича «арара»!

— Арара! — отозвался род.

Тапур положил секиру, взял родовой нагай, что передавался из поколения в поколение, и щелкнул им.

— Я вернулся, скифы!!!

И сородичи покорно склонили головы перед вождем с нагайкой в руках.

Тапур положил нагайку в круг, гордо выпрямился и красовался перед своим родом, покорно склонившим головы.

Затем к вождю подошли седобородые старейшины, поклонились ему и что-то говорили, но Ольвия не прислушивалась. Ее внимание привлекли четыре девочки лет десяти-четырнадцати в ярких платьицах, в остроконечных шапочках, с бесчисленными косичками. Они не сводили с вождя восторженных глаз. Но вот ритуал встречи закончился, и девочки, подбежав к вождю, смутились и, толкаясь, стали прятаться одна за другую.

— Что, сороки мои? — улыбался им вождь ласково и тепло.

— Здоров ли ты, отец? — зазвенели девичьи голоса. — Да дарует тебе бог Папай силу!

— Я-то здоров, а вы, сороки, здоровы ли?

— Здоровы, здоровы, отец, — заулыбались девочки. — И очень, очень ждали тебя из похода. Тебя так долго не было.

— Растете же вы… — ласково говорил вождь. — Точно козочки…

Девочки прикрывали рукавами личики, стеснялись, пальцами босых ног что-то чертили на земле.

— Вот и хорошо, что вы здоровы, сороки мои.

Ольвия с удивлением отметила, до чего же нежен голос у этого людолова. Она даже поверить не могла, что у него может быть такой ласковый и добрый отцовский голос.

Тем временем вождь развязал кожаный мешочек и достал из него горсть золотых бляшек.

— Это вам, сороки, чтобы и вы так же сияли на солнце, как эти бляшки!

— Спасибо тебе, батюшка!.. — Девочки расхватали золотые бляшки и с радостными криками побежали в крайний шатер, правда, мельком зыркнув на белолицую чужестранку. И даже успели показать ей язычки: ага, мол, нам отец золотые бляшки подарил, ага!..

Глава девятая Слепая рабыня

И лишь тогда Тапур ввел Ольвию в белый шатер, над которым реяли конские хвосты.

Внутри шатер был драпирован голубым шелком с вышитыми зверями и растениями; сверху, через отверстие для дыма, лился солнечный свет.

— Здесь живет Табити — богиня домашнего очага, — показал Тапур на пепел костра. — Она и будет оберегать тебя в шатре. Но ты не печалься, мы, кочевники, долго не засиживаемся на одном месте. Как только не станет травы, я дам знак, слуги разберут шатры, сложат их на повозки, и мы покатим в глубь степей, к нетронутым травам. Во время кочевок ты будешь жить в кибитке, тоже самой лучшей. И будем кочевать от кряжа к кряжу, от колодца к колодцу, от реки к реке, и тебе всегда будет весело. Мы не греки, — закончил он, — которые раз сядут на одном месте — и сидят веками.

— А к морю вернемся? — вздохнула Ольвия.

— Только на зиму, ведь зимой у моря теплее и снега меньше выпадает. А то и вовсе не бывает.

Они присели на ковер. Тапур хлопнул в ладоши. Бесшумно появился слуга и нацедил из бараньего бурдюка, висевшего у входа, две чаши кумыса.

Вручив их вождю, слуга, кланяясь, попятился из шатра.

Тапур подал одну чашу Ольвии.

— Выпей нашего кумыса, и ты почувствуешь себя настоящей сколоткой.

Кумыс был прохладный, он пенился и приятно утолял жажду.

— Каждый скиф умеет доить кобыл и готовить хмельной кумыс, но так готовить кумыс, как готовит его мой род, не умеет никто! — с гордостью воскликнул вождь. — Кумыс у гиппемологов — лучший во всей степи!

В шатер заглянул старый белобородый скиф с острым крючковатым носом и иссохшим, морщинистым лицом.

— Что скажет мой верный смотритель кочевья? — спросил вождь, внимательно взглянув на старика. — Целы ли мои табуны? Подоены ли кобылицы, растут ли жеребята? Не пасли ли чужие племена свои табуны на наших травах? Все ли ладно в кочевье?

— Твои табуны, о великий вождь, да дарует тебе Папай долгие лета, множатся, — с поклоном ответил седой скиф. — Кобылицы подоены, жеребята тело нагуливают. А чужие племена пасли своих коней на твоих травах. Это были савроматские пастухи, которые перегоняли табуны из-за Танаиса и пасли на травах твоей степи.

— Савроматских пастухов укладывать стрелами, а их табуны забирать! — резко сказал вождь. — Чтобы ни один чужак больше не смел соваться в мою степь!

— Слушаю, великий вождь. А в кочевье все ладно, только один пожар был. Горели кибитки Олума и Тавлура.

— Гм…

— Олум и Тавлур спасали друг друга на пожаре и оттого сроднились. Они хотят пить кровь побратимства.

— Это хорошо. Сегодня же вечером они станут побратимами.

Старик поклонился и вышел.

Тапур допил кумыс и поднялся.

— Мне нужно поблагодарить бога Ареса за удачный поход и принести ему жертву. Ольвия же пусть хлопнет в ладоши, и к ней придет рабыня. И исполнит любую прихоть.

И он вышел из шатра.

Оставшись одна, Ольвия — ей отчего-то стало грустно-грустно — хлопнула в ладоши, и через мгновение в шатер неслышно вошла пожилая женщина в черном платье и черной шапке. Она застыла, беспомощно опустив длинные тонкие руки, висевшие вдоль тела, словно перебитые. Но голову она держала высоко, даже слишком высоко.

«Рабыня, а какая гордая, — подумала Ольвия. — Ишь, как голову задрала. И с чего бы это?..»

Тут она присмотрелась к ее желтому, морщинистому лицу и ужаснулась: вместо глаз у женщины зияли две розовые впадины, будто там запеклась кровь… А по лицу было видно, что рабыня, как и Ольвия, — чужестранка. Во всяком случае, не скифянка.

— Ты… ты кто? — почему-то растерянно спросила Ольвия.

— Рабыня… — глухо ответила женщина, даже не шевельнувшись и все так же высоко держа голову, как ее всегда держат слепцы.

— Ты не скифянка?

— Да, моя госпожа, не сколотка.

— Так кто же ты?

— Рабыня…

— А зовут тебя как?

Женщина подумала и безучастно ответила:

— Рабыня…

— Но ведь когда-то у тебя было имя, — настаивала Ольвия. — Не родилась же ты рабыней?

— Нет.

— Так как тебя тогда звали?

— Милена, великая госпожа.

— А что у Милены с глазами?

— Выкололи…

— Кто?.. — вскрикнула Ольвия.

— Скифы.

— Они такие жестокие?

— Не знаю… Люди как люди.

— Но почему они с тобой так поступили… страшно?

— А кто я такая, чтобы со мной нянчиться? — безучастно переспросила слепая и сама себе ответила: — Рабыня… А рабыня — не человек. И даже не собака. Хуже.

— Но за что?

— Не знаю… Я им зла не делала.

— О боги!.. И тебе было очень больно?

— Рабы не чувствуют боли, — вздохнула Милена. — Они и есть сама боль. До самой смерти. А смерть добрая, милостивая.

— Что ты говоришь, Милена?

— Смерть избавит нас, рабов, от боли и мук. Поэтому она добрая, и я жду ее с радостью.

— Неужели ты не боишься смерти?

— Смерть — это плата за жизнь, — ответила рабыня, и Ольвии показалось, что за слепой стоит какая-то другая Милена, зрячая. — Кто родился и жил, тот должен расплатиться за это смертью.

— Дорого, — вздохнула Ольвия.

— А жизнь, госпожа, еще дороже, — спокойно ответила слепая. — Вот и плата за нее велика.

— Оно и так… — согласилась Ольвия. — Но ведь и на том свете люди, говорят, живут.

Милена помолчала, все так же глядя своими пустыми глазницами поверх головы Ольвии, и вздохнула.

— Живут ли там — не знаю, а на этом… живут. Но не все. Господа. А такие, как я… — Она помолчала. — К чему говорить, госпожа?

— А откуда Милена знает греческий язык?

— Была когда-то гречанкой.

— Гречанка? — ахнула Ольвия. — Так как же ты попала в рабство? Ведь наши законы запрещают обращать свободных греков в рабов.

— Одни запрещают, а другие продают.

— Какой ужас! И кто же тебя продал?

— Муж…

— О боги! Да падет испепеляющая кара на голову такого нелюдя, как твой муж! И за что же?

— Было, видно, за что… — вздохнула Милена. — Молодую жену скифского вождя не должно удивлять, что ее рабыня слепа. Скифы тех рабов, которых оставляют для себя, для домашнего хозяйства, ослепляют. Чтобы они не разбежались в степи. Пусть не тревожится об этом молодая жена скифского вождя. Я и без глаз все могу делать.

И Милена засуетилась в шатре, так легко и так быстро находя нужные вещи, что Ольвия вскоре и перестала обращать внимание на ее слепоту. Только с горечью подумала:

«Неужели и я стану здесь рабыней? Не слепой, а зрячей, но все равно… рабыней… Как это страшно — рабыня…»

— Милена?..

— Я слушаю, моя госпожа.

— Тебе тяжело, что ты… рабыня?

Милена молчала, шевеля сухими, бескровными губами, и наконец спросила:

— А что такое тяжело?

— Ну… — запнулась Ольвия. — Это когда нелегко…

— Нелегко… — задумчиво повторила Милена. — А что такое легко? Я не помню, чтобы мне когда-нибудь было… легко. Поэтому не ведаю, что такое тяжко, что такое плохо или хорошо. Я — рабыня.

— И давно тебя продали?

— Давно… — Милена шевелила пальцами, словно считая. — Может, двадцать весен, может, больше или меньше… Я уже со счета сбилась.

— Мне восемнадцать… — задумчиво промолвила Ольвия. — Выходит, ты всю мою жизнь в неволе?

— Да… всю твою жизнь.

— И детей у тебя не было?

— Ой… — вдруг вскрикнула Милена и, чтобы сдержать стон, прикусила губу. Мгновение спустя, поборов минутную слабость, она глухо добавила: — Зачем… вспоминать то, что было? Много чего у меня было, ой много… И все навеки кануло в Лету.

— Какой же варвар и тиран твой муж! — вырвалось у Ольвии.

Но Милена безучастно ответила:

— Муж как муж… Правда, вспыльчив был немного. А впрочем, я уже и забыла о нем… Давно это было.

— Неужели в твоем сердце нет к нему вечного гнева? — в отчаянии воскликнула Ольвия. — Ярости? Жажды мести?

Милена печально покачала головой.

— В моем сердце уже ничего нет. Оно давно окаменело и… И только давит мне на грудь. Если бы его не было совсем, может, я бы лучше себя чувствовала. А так… ношу камень в груди и сама не знаю, зачем и кому нужен этот камень.

В порыве сострадания Ольвия погладила рабыню по острому, выпирающему костью плечу.

— Не отчаивайся, Милена… Глаз я тебе не верну, и жизнь заново не прожить, но… Но я никогда тебя не обижу. Мне больно, что такие муки терпит моя соотечественница. Поэтому я все сделаю, чтобы твоя старость хоть немного просветлела… Чтобы ты хоть под конец своей тяжкой жизни почувствовала, что такое легко. И твое каменное сердце снова станет человеческим…

Милена вдруг упала на колени, обняла Ольвию за ноги и прижалась к ним щекой.

— Спасибо тебе, моя добрая и чуткая госпожа, — дрожала рабыня. — За все годы неволи с Миленой еще никто не говорил по-человечески. Милена будет преданна тебе до конца своих дней и будет беречь тебя, как верный пес…

Глава десятая Пей, Арес, сладкую кровь врагов!..

Когда скифский юноша, став воином, убивает первого в своей жизни врага, он непременно пьет его кровь. Прокусив жилы на шее у поверженного недруга, он высасывает горячую, еще дымящуюся кровь, чтобы стать отважным и храбрым, чтобы воинская удача никогда его не предавала, чтобы вражеская кровь дала ему силу и доблесть.

И нет в Скифии мужчины, который бы не отведал вражеской крови. А если и найдется такой, кто никогда не убивал врагов, того и за мужчину не считают.

«Иди к женщинам, в кибитку, — презрительно скажут ему. — Тебе нечего делать среди настоящих мужчин Скифии!»

И потому все мужчины Скифии пьют сладкую кровь поверженных врагов. Пьет кровь и бывалый воин, когда одолеет особо грозного и отважного бойца, чтобы самому стать еще храбрее. Недаром же в скифских военных песнях с незапамятных времен поется о «сладкой крови врагов».

Пьет вражескую кровь и скифский бог войны Арес.

Пантеон скифских богов и богинь извечно возглавляет Папай — бог грома и молнии, покровитель скифского очага. Скифы чтят Папая, приветствуя друг друга, всегда говорят: «Да пошлет тебе бог Папай здоровья!» Хоть в руках Папая и грозный гром, но это мирный и добрый бог.

Иное дело — Арес, бог войны.

Войны не утихают годами, и у Ареса всегда хватает работы. Безжалостный бог войны! Тщетно молить у него милосердия, спасения. Он не знает ни жалости, ни сострадания. Его возбуждает лишь кровь. Горячая пролитая кровь. Он жаждет крови, и его щедро поят кровью. И своей, и чужой.

Ни одному богу, даже самому Папаю, не ставят скифы кумиров, не возводят храмов и алтарей. Обойдутся мирные боги и без лишних хлопот со святилищами.

Иное дело Арес — бог войны.

Ему, единственному среди всех богов, сооружают огромные святилища во всех краях и землях Скифии. Смерть ждет каждого, кто забудет принести Аресу щедрые дары — жертвы!

Есть святилище Ареса и в краю Тапура. Хоть оно и далеко в степи, но видно его издалека. Тысячи вязанок хвороста, плотно сложенные одна на другую и хорошо утоптанные, образуют немалое сооружение шагов двести в длину и высотой в рост всадника. С трех сторон стены отвесные, лишь с четвертой — пологий спуск. За зиму хворост оседает, и потому каждую весну привозят по пятьдесят повозок нового и обновляют святилище.

На вершине святилища — треугольная площадка, а на ней стоит древний железный меч, для богатыря кованный, с широким лезвием…

Этот меч и есть бог войны Арес.

Нет у бога лица. Лишнее лицо богу войны.

Меч — вот его лицо.

А меч обновляется кровью.

На широкое плато выскочили всадники и закричали, размахивая короткими мечами:

— Арес! По долине сыны твои идут! Ты слышишь, как ржут их резвые кони? Ты слышишь, как звенят мечи их и поют в полете стрелы?.. Сыны твои ведут врагов, чтобы напоить тебя кровью! Сладкая кровь врагов!.. Ара-ра!!!

На западе над дальним кряжем застыло багровое солнце. В степи было сухо и ветрено, и горизонты от кровавого солнца алели.

— Сыны идут, Арес!.. Они ведут врагов!..

Первым на плато поднялся Тапур в окружении сотников, старейшин и знатных воинов. За ними гнали троих пленных, одетых в белое. Двое пожилых бранников, высокие, с проседью, ступали ровно и твердо, а третий — юноша — спотыкался, его глаза лихорадочно бегали из стороны в сторону, словно искали спасения. Когда он отставал, его подгоняли копьями и кричали:

— Иди, иди, каллипид!.. Радуйся, что твою кровь будет пить сам Арес!

Юноша беззвучно плакал, рукавом утирая бледное, уже мертвенное лицо. А в голове билась одна-единственная мысль: за что? За что скифский аркан выхватил его из родного гнезда?.. Его жизнь только начиналась, он еще никого не убил и даже никого не обидел, и вот за это его хотят убить, а его молодой кровью напоить своего бога… За что?.. За что?.. Он все еще озирался с надеждой, но спасения уже не было.

Позади него стеной двигались страшные бородатые всадники в черных башлыках и кричали, чтобы он радовался, ибо кровь его будет пить сам Арес, а впереди, заслоняя белый свет, черной горой вздымалось святилище жестокого бога, где должен был оборваться его такой короткий жизненный путь! В поисках спасения он возвел глаза к небу и ужаснулся: над ним, над святилищем чужого бога, уже кружило воронье.

— Иди, иди, каллипид! Радуйся, что твою кровь будет пить сам Арес!

Но идти уже было некуда. Всадники несколькими рядами окружили святилище своего бога и подняли вверх мечи, на которых заиграли красные отблески кровавого солнца.

— Арес, мы пришли!!

Вперед выехал вождь и крикнул, обращаясь к святилищу:

— Великий и всемогущий Арес! Ты слышишь нас?

— Слышу вас, сыны боевого клича «арара»! — в один голос за бога войны ответили скифы.

— Я пришел со своим войском, чтобы напоить тебя сладкой кровью, могучий и славный наш Арес, покровитель наших непобедимых мечей! — громко крикнул вождь. — Ты всегда милостив к моему войску, всемогущий Арес! А на сей раз ты был особенно благосклонен. Ты вложил в наши руки острые мечи и меткие стрелы. Ты послал нам победу. Предатели-каллипиды, что отвернулись от нас, наказаны. Я захватил много добычи и рабов. Греческий архонт откупился от меня собственной дочерью. Мы благодарим тебя, наш славный и всемогущий бог! Мы напоим тебя кровью, чтобы ты всегда вкладывал в наши руки силу, а в ясное оружие наше — мощь. Пей кровь, Арес, ты ее заслужил!!

В один голос крикнули всадники:

— Арес хочет пить кровь! Арес жаждет крови! Поите Ареса!

Трое скифов схватили первого пленника, окропили ему голову вином, нагнули над глиняной чашей, которую держал четвертый. Подбежал пятый скиф, взмахнул мечом — и в чашу хлынула кровь, а голова покатилась к подножию святилища.

— Пей, Арес, пей!!! — в экстазе ревело войско. — Пей, чтобы ясное наше оружие побеждало все народы и племена!

— Пей, Арес, сладка кровь у врагов!

— Ара-ра!!!

Старик с длинной белой бородой, взяв чашу, из которой через край лилась дымящаяся алая кровь, торжественно поднялся наверх. У меча, торчавшего в хворосте, он прочел молитву и, омочив пальцы в крови, провел по лезвию.

— Пей, Арес, кровь наших врагов! — кричало внизу войско.

Шепча заклинания, старик окроплял кровью меч. А внизу два скифа мечами отрубили у безголового трупа руки и ноги и разбросали их в разные стороны. И там, где падали обрубки, уже с карканьем опускалось сытое воронье, а остальные кружили, ожидая новой поживы.

Опустошив чашу, седобородый старик спустился вниз ижестом велел вести второго пленника.

Тогда вывели вперед высокого седого каллипида с густо заросшим лицом. Он взглянул на багровое солнце на западе и отвернулся. И вдруг юноша умоляюще вскрикнул:

— Помилуйте…

— Цыц, малодушный! — презрительно бросил ему высокий и седой каллипид. — Будь мужчиной хотя бы в последний миг своей жизни. Ты же воин! А впрочем, какой из тебя воин! Не дорос еще.

Два скифа схватили его и растянули ему руки, пытаясь склонить его голову над окровавленной чашей.

— Поите… Поите своего мерзкого бога моей кровью, авось подавится! — кричал седой каллипид, поворачивая голову к скифу с мечом. — Чего стоишь?.. Руби!.. Чтоб подавился ваш бог моей кровью!..

— О, храбрец! — одобрительно загудели всадники.

Скиф взмахнул мечом, и голова каллипида с глухим стуком упала на сухую, окаменевшую землю и покатилась, брызжа кровью… Два скифа держали безголовый труп над чашей, чтобы в нее натекло побольше крови.

— А-а-а… — сдавленно закричал юноша и рухнул на землю, забился в судорогах. — Помилуйте!.. Помилуйте!.. Я никого не трогал… За что?.. За что?..

Скифы уже схватили его за руки и поставили на ноги.

— Стойте! — крикнул им Тапур. — Подобает ли поить Ареса кровью труса?

— Нет, — ответили всадники. — Арес пьет только кровь храбрых!

— Прочь отсюда, презренный каллипид! — с пренебрежением сказал юноше Тапур. — Твоя кровь труслива, ее не станет пить Арес! Ступай в степь, пусть тебя там загрызут волки. Большего ты не заслуживаешь!

Глава одиннадцатая Алый башлык

Вернувшись из похода, скиф должен очиститься [14] от злых духов чужих краев, от недобрых взглядов, от черных заклятий и наговоров чужеземных колдунов, от пыли дальних дорог. Отправился в юрту очищения и Тапур. Она была такой низкой, что раздеваться приходилось сидя. В низкой и тесной юрте жар не уйдет вверх, как в большой, а будет приятно обволакивать тело.

У юрты слуги заранее развели огонь и положили в него камни. Как только камни раскалились докрасна, слуги сложили их в две большие глиняные чаши, чуть приподняв полог, задвинули чаши в юрту и тотчас же плотно опустили завесу. Сухой, горячий жар наполнил юрту; в полумраке ярко тлели камни.

Тапур брал в горсть из мешочка конопляное семя и посыпал им камни; семя плавилось, шипело, наполняя юрту густым душистым дымом, таким душистым, таким горячим, что по всему телу Тапура потекли ручьи пота. Он с наслаждением вдыхал пахучий дымок, неспешно произнося:

— Семя плодородное, семя плодовитое, очисти меня от похода и дальних дорог, изгони из меня злых духов и чужие наговоры, верни моему телу чистоту и легкость.

Пар, смешанный с дымом, все наполнял и наполнял юрту, а Тапур бросал и бросал семя на раскаленные камни. Он сидел неподвижно, расслабив тело, ни о чем не думал, наслаждаясь приятной усталостью. Он чувствовал себя легко: дым и пар смыли с него грехи, а взамен вернули чистоту и легкость.

Не заметил, как и задремал сидя. Проснулся, разморенный от жары, вытерся насухо, оделся и вышел из юрты, вдыхая свежий воздух. Слуга поднес ему чашу с холодным кумысом; вождь осушил ее единым духом и почувствовал себя бодрым, как никогда.

Ему подвели коня, он вскочил в седло и помчался в степь.

***

Когда степи окутали синие вечерние сумерки и на еще светлом небе высыпали первые звезды, в кочевье закричали глашатаи:

— Эй, народ скифский!! Воины с боевым кличем «ара-ра»! Сходитесь все к Большому шатру вождя. Олум и Тавлур будут пить кровь побратимства.

За время отсутствия Тапура в кочевье случился пожар: загорелись кибитки двух оружейников, Олума и Тавлура.

Отчего они загорелись — одним богам ведомо, но Олум, вместо того чтобы тушить свою кибитку, побежал на помощь к соседу Тавлуру, помогал его жене выносить детей и добро. И не успокоился, пока не вынес последней тряпицы.

Детей и имущество Олума тем временем спасал… Тавлур. И тоже не оставил в беде семью соседа, пока не вынес и детей, и имущество.

И вот Олум и Тавлур на глазах у своего племени будут пить кровь побратимства.

Яркими алыми цветами полыхают костры. Черное небо нависает над кочевьем, плотным кольцом окружают скифы огонь, и на их лицах играют красные отблески.

Вождю поднесли золотую чашу, и он, подняв ее, торжественно произнес:

— Олум и Тавлур, подойдите ко мне и обнажите свои верные акинаки!..

Олум и Тавлур, оба низкорослые, чуть сутулые мужчины с опаленными бородами, в старых потертых башлыках и таких же куртках, подошли к вождю, вытащили акинаки и покорно склонили седые головы.

— Поведай мне, Олум, — обратился к первому вождь, — горела ли твоя кибитка?

— Пылала, — вздохнул скиф.

— А почему же ты бросился спасать Тавлура?

— Как почему? — удивился Олум. — У Тавлура же дети…

— Хорошо… Пусть подойдет Тавлур. Горела ли твоя кибитка?

— Горела, вождь, — вздохнул Тавлур. — Огонь жрал ее со всех сторон.

— А почему же ты побежал спасать Олума?

— Да потому, что у Олума дети.

— Но ведь и у тебя есть дети? — допытывался вождь. — И они тоже могли сгореть?

— А разве дети Олума не боятся огня? — удивился Тавлур.

— Олум и Тавлур, поведайте правду перед народом скифским: объединит ли ваша кровь ваши руки и сердца?

— Объединит, вождь.

— Тогда лейте свою кровь в чашу с вином.

Олум и Тавлур надрезали друг другу акинаками пальцы и выдавили кровь в чашу с вином, которую держал перед ними Тапур.

— А теперь пейте до дна, как брат с братом!

Обнявшись, Олум и Тавлур, одновременно касаясь губами краев чаши, выпили вино, смешанное с каплями своей крови, и подняли чашу высоко над головами.

— Слава!.. — загудело кочевье. — Ара-ра!!!

— Благословляю вас именем богов Скифии! — торжественно произнес Тапур. — Осиное гнездо Скифии стало богаче еще на двух братьев! Отныне и до самой смерти вы — побратимы. Счастливейшие люди на земле. Ведь братья по крови — это просто братья. А названые братья — это славные братья. Пусть всегда вас крепко держат узы братства. Стойте и впредь горой друг за друга. Точите акинаки свои на черном камне, защищайте ими друг друга. А защищая себя, будете защищать скифскую землю. Чтобы всегда звучали и никогда не умолкали в этих степях боевые кличи наших родов.

***

Он пришел к ней в белый шатер поздним вечером, когда кочевье наконец угомонилось и улеглось спать. Ольвия сидела у очага, который алыми отблесками освещал шатер. Когда он вошел, она вскочила; от ее движения качнулись язычки пламени, и вверх, в отверстие для дыма, испуганно метнулись золотистые искорки…

— Это… ты?.. — И ей вдруг стало трудно дышать.

— Я…

Он стоял посреди шатра, расставив крепкие ноги и положив руки на широкий пояс, украшенный золотыми бляшками.

— Это я, Ольвия…

На голове у него был мягкий алый башлык, поверх куртки наброшен белый греческий плащ, скрепленный на груди золотой фибулой. Его прищуренные глаза были полны горячего блеска и еще чего-то такого, отчего Ольвия невольно сжалась, словно птица, увидевшая хищника, но взгляда своего не отвела, смятенно смотрела в его горячие глаза, только прижала руки к груди, чтобы унять сердце…

Она стояла перед ним в белом шелковом платье, на голове у нее был высокий, шитый золотом клобук, из-под которого на спину ниспадало золотисто-желтое покрывало; на ногах — мягкие остроносые сафьянцы. Длинные каштановые волосы выбивались на грудь, вздымаясь и опускаясь в такт ее дыханию. Наряд ей принесла под вечер старая скифянка. А еще она принесла ей золотую диадему греческой работы, золотые серьги и височные подвески, браслеты на обе руки, ожерелье; она же и украсила Ольвию.

Весь вечер Ольвия провела в напряженном ожидании; каждый шаг за шатром, каждый голос казались ей его шагом и его голосом, и она испуганно отшатывалась от входа, пытаясь найти в шатре самый глухой угол, где можно было бы спрятаться. Но углов в шатре не было. Она возбужденно дрожала и ничего не могла с собой поделать, и от этой дрожи золотые бляшки на платье и подвески на висках тонко и тревожно звенели…

— Какая ты… красивая… — блеснул он зубами и шагнул к ней.

— Нет, нет… — прошептала она, пятясь от огня в глубь шатра, где было темнее. — Нет! — испуганно крикнула она, когда он сделал еще один шаг. — Нет, нет!..

— Коршун всегда поймает перепёлку, как бы та ни таилась!..

И с этими словами, сорвав с головы алый башлык, он бросил его к ее ногам, а она, сама не ведая, что творит, внезапно качнулась вперед и наступила на него ногой…

— Отдай башлык!.. — И Тапур шагнул снова.

— Не отдам!.. Он мой!

— Я заберу его у тебя.

— Попробуй!..

— Ха!.. Вот сейчас и заберу.

— А вот и не отдам!

Он ступал к ней мягко, неслышно, словно подкрадывался к добыче, и на губах его блуждала хищная, похотливая усмешка…

А она неподвижно застыла на его алом башлыке — и испуганная, и трепещущая, и радостная одновременно, — и алый башлык, полыхавший у нее под ногой, казалось, насквозь прожигал ее горячим, неведомым — и оттого страшным — огнем.

Он сделал еще один вкрадчивый шаг и стал так близко, что от его присутствия она ощутила легкую дрожь во всем горячем теле.

— Не подходи!.. — слабо попросила она.

— А я уже подошел. Отдай башлык!

— Не отдам!.. Не отдам!

А отступать было уже некуда: спиной она коснулась белого войлока.

— Тогда я заберу тебя.

Он уже протянул руки и коснулся ее груди, и это прикосновение окончательно затуманило ей голову.

— Не возьмешь… — прошептала она. — Попробуй… попробуй…

А у нее сладостно ёкало сердце: заберет, заберет, заберет…

Часть вторая

Глава первая Керикл — полемарх Ольвии

По главной улице Ольвии легкой и упругой походкой шел полемарх — высокий, худощавый и неизменно молчаливый Керикл. Был он в короткой льняной безрукавке до колен, подпоясанной широким кожаным ремнем с металлической пряжкой. На поясе висел короткий широкий меч с рукоятью из слоновой кости в простых, хотя и изрядно потертых, кожаных ножнах. «Не оружие красит воина, а воин — оружие», — любил говорить полемарх и всю жизнь следовал этому правилу.

Лишь пышный белый султан на шлеме указывал, что Керикл не простой воин, а городской военачальник. Об этом же говорил и знак солнца у него на груди, на кожаной нашивке безрукавки. Нагие руки и ноги Керикла были загорелыми до черноты.

В Ольвии хорошо знали отважного Керикла и каждый год неизменно переизбирали его полемархом, как Родона — архонтом. Керикл был верным Ахатом [15] Родона еще с юношеских лет, со времен их совместных странствий, когда они, оба молодые и легкие на подъем, возжелав чужих дорог и чужих ветров, пустились странствовать по белу свету. Сев на торговую триеру, они переплыли Понт и, сойдя на том берегу в Халкедоне, отправились аж в Месопотамию. Где только не носило двух молодых эллинов! Сколько чужих дорог они прошли, сколько башмаков стоптали, сколькими чужими ветрами были овеяны — не счесть! Доходили до самых стен Вавилона — насмотрелись диковин, насытились приключениями да ума-разума набрались в чужих краях. А сколько повидали тамошнего люда, сколько опасностей их подстерегало! Юность свою в походах закалили, научились смотреть в лицо опасности. Хорошая это наука для юноши — в чужих краях побывать, закалку обрести и домой уже другим вернуться — сильным, бывалым и уверенным в себе. Такие странствия, да еще совершенные в юности, — не забываются.

Лицо у Керикла было ужасным, и горожане так и не привыкли к его пугающим шрамам. Где-то во время странствий по Месопотамии Керикла сбил с ног раненый лев, внезапно выскочивший на дорогу. Хищник ударил его лапой по лицу: когтями вырвал ноздрю, правый глаз, распорол щеку. Он бы и голову оторвал Кериклу, если бы не подоспел Родон… Вот с тех пор между Кериклом и Родоном и завязалась мужская дружба, которая из года в год лишь крепла и закалялась. Керикл верой и правдой служил Ольвии многие годы и считал за великое счастье, что вместе с ним городу служит и его спаситель, друг юности и зрелости архонт Родон.

Полемарх любил Ольвию.

— Да испепелит того Зевс огнем священным и небесным, кто скажет, что есть на свете город лучше нашей Ольвии! — часто говорил он и неизменно добавлял: — Я сколько по свету ни ходил, а счастливым стал только здесь, дома. Ибо нет края лучше родного, ведь все дороги мира всегда ведут к отчему порогу.

В укреплении города, в улучшении его жизни и видел Керикл главную цель своей жизни.

— Наши отцы передали нам Ольвию еще краше, чем она была до них, — говорил он горожанам. — А значит, и мы должны передать ее своим сыновьям и внукам еще лучше, чем получили.

Шел Керикл и шел, ибо на душе была радость, и потому хотелось идти и идти, наслаждаясь ею — нечасто она у него гостит, так почему бы и не дать душе отдохнуть. Раз уж живет человек на свете, должен он все сполна изведать — и печаль, и веселье, беду и счастье, любовь и ненависть, доброту и подлость, отчаяние и утешение.

Шел полемарх, городом любовался.

Все ему здесь нравилось — и дали, и сам город.

Переселенцы, колонисты из Милета, построили Ольвию словно из двух городов: из Верхнего, что раскинулся на возвышенности над лиманом, и Нижнего, что занял место в прибрежной части. Границами города на востоке был берег Бугского лимана, а на западе и севере — глубокие балки, Заячья и Северная. В те времена, о которых идет речь, у Ольвии еще не было оборонительных стен — они появятся значительно позже, как позже появится и опасность. А тогда, в VI веке до н. э., город защищали лишь природные преграды — балки и берег лимана, за что это место и было в древности выбрано для поселения, да еще защищала счастливый город немногочисленная застава во главе с полемархом.

— Торговля и мир со всеми здешними племенами и народами — вот что нас надежно защищает и будет защищать, покуда стоит Ольвия, — не раз и не два говорил магистратам Родон. Исходя из этого, город и вел свою политику так, чтобы торговля и мир защищали его надежнее оборонительных стен.

Керикл шагал по главной улице, что вела через Верхний город с севера на юг. Параллельно ей в северной части города тянулись еще две улицы; их пересекали (с запада на восток) поперечные. На улицах то тут, то там сновали озабоченные горожане, пробегали рабы и слуги, шумели дети. Город жил своей обычной жизнью, и это радовало полемарха.

Потянулись кварталы жилых домов, тесно прижавшихся друг к другу. Центром каждого греческого дома был двор. С улицы в него попадали через небольшие сени. Фасад дома, окна комнат были обращены не на улицу, а во двор. Внешняя стена была глухой, и что делалось во дворах — с улицы было не видно.

За жилыми кварталами тянулись общественные здания, мастерские, лавки. С возвышенности была видна южная часть города и Нижний город, некрополь за его пределами, ширь Бугского лимана.

Кивая встречным, Керикл миновал теменос, затем — агору, административную площадь, и, повернув на юг, подошел к своему дому, стоявшему рядом с домом архонта Родона. Они не только дружили, но и жили по соседству.

А над городом и над лиманом в бездонной синеве небес парят и парят аисты, не шелохнув крылом; другие на крышах запрокидывают головы на спины и звонко щелкают алыми клювами, пританцовывая на длинных, тонких ногах. И так уютно и легко становится на душе от этих мирных, красноклювых и красноногих белых птиц, что хочется думать о чем-то хорошем и добром — о родном крае, о голубом Борисфене, который, как уверены греки, самый большой среди всех рек, о вечности, о счастье, что так редко приходит к нам. Редко и лишь на краткий миг. А куда оно потом девается и где его нужно искать — пойди узнай!

В городе оберегают аистов, и того безумца, что рискнет поднять на них руку, ждет смертная казнь. «Покуда клекочут аисты на крышах наших домов, — говорят ольвиополиты, — до тех пор мир будет витать над нами». И это, пожалуй, так. Ольвия — счастливый город, а значит, и быть ему счастливым во веки веков.

Керикл улыбнулся аистам, ясному небу над городом и повернул к своему дому.

А прохожие за его спиной останавливались, провожая его удивленными взглядами: с чего бы это их полемарх улыбался? Вот так диво! Никогда не видели его улыбающимся — всегда молчаливый, хмурый, неразговорчивый. А тут, виданное ли дело, в его единственном глазу вспыхивают радостные огоньки. Что же такое доброе должно случиться в городе, что полемарх радуется? А как он идет, как идет! Словно юноша, впервые увидевший, что жизнь прекрасна и что этой прекрасной жизни у него впереди еще много, очень много.

Толкнув дверь в глухой стене, Керикл вошел в свой уютный и опрятный двор.

— Ну вот я и дома, — сказал он сам себе и огляделся, будто впервые сюда попал.

С двух сторон двора тянулись портики — неширокие галереи под черепичной крышей, отделенные от двора колоннами. Керикл прошел во двор, где всегда любил отдыхать в зной или просто сидеть в сумерках, размышляя о делах. Сняв шлем с пышным султаном, он присел на скамью и с облегчением вздохнул, словно после долгого странствия добрался до родных мест. И такое чувство у него и впрямь было, а все потому, что к нему заглянула радость.

Во дворе занимались своими делами слуги, нет-нет да и поглядывая на своего господина. Сам не свой сегодня полемарх.

Керикл долго усидеть не мог: вскочил и заходил туда-сюда, держа в руках шлем с пышным султаном. Радость-то какая! Сегодня в гавань прилетели легкокрылые парусники с доброй вестью: триера, что плывет из Афин, уже у устья лимана. Не сегодня-завтра пришвартуется в гавани.

Глава вторая Прилетела ласточка

Слуги испуганно переглядывались, глядя на своего вечно хмурого, неразговорчивого хозяина, которого за глаза прозвали молчуном. И дивились меж собой:

— Гляди-ка, молчун заговорил!..

— Ясон уже в Гостеприимном море!.. Из Афин плывет, — не сдержавшись, крикнул Керикл. — Эй, слуги! Ну-ка, шевелитесь живее! Бегите на рынок, закупайтесь! Доставайте вина, готовьте лучшие яства. Пир будет на весь город. Ха! Должен же Керикл хоть раз повеселиться, а? Чтобы все услышали, как полемарх гулять будет. Да не забудьте Лию на пир позвать.

Слуги удивленно смотрят на своего господина: Лию на пир звать? Пятнадцать лет уже, как хозяйка в «царстве теней». Что это сегодня творится с их господином? Раньше, когда Лию вспоминал, тосковал тяжело, а теперь — веселится.

— Чего столбом стоите?! — весело гремит полемарх. — Разве не ведаете, где ваша хозяйка? Неблагодарное племя! Спешите за город, в «царство теней» спешите. Помните, где ее могила? Скажите: госпожа, Керикл приглашает тебя на пир. Не забудьте добавить: по случаю возвращения сына Ясона… Стойте!.. Так и побежали с пустыми руками? Вот неблагодарное племя! Возьмите серебряную чашу с вином и поставьте на могиле хозяйки. Пусть добрые люди выпьют за покойный сон моей жены!

Лия…

Голубоглазая радость, голубоглазое горе Керикла.

Шагает полемарх по перистилю, вспоминает… Да что вспоминать, не забыл он ничего и не забудет никогда. Ибо такое не забывается, такое из памяти не стирается… Словно вчера это было… Да, да, вчера. Лия… Но нет, постой… Женщины приходили в ужас, стоило им лишь раз взглянуть на его изувеченное лицо. Вот странные! Разве мужчина, да еще воин, славен лицом, а не делами? Не ратными подвигами? Да и с лица разве воду пьют?..

Но о своих мыслях, о своих обидах он и словом никогда вслух не обмолвился. Носил обиду в себе и делал вид, что женщины ему безразличны. А в одиночестве тяжко мучился. Запершись в покоях, он всматривался в зеркало, словно надеялся на чудо. Вот взглянет он в зеркало и увидит себя… Но видел лишь обезображенное лицо. И от этих самоосмотров становился еще мрачнее. Проклятый лев. Вот так разукрасил! Поди-ка, понравься после этого женщинам, когда сам своего лица терпеть не можешь. Правда, можно было невольницу какую принудить, но… Но что это за любовь, что за счастье, добытое силой, украденное средь бела дня?

Шли годы, и Керикл понемногу смирился со своей судьбой. А так хотелось иметь семью, сына… Особенно сына. Продолжателя его рода на черной земле, на белом свете. Часто, лежа ночью без сна, представлял Керикл своего сына — ладного, славного, и все только и говорят: «О, это сын Керикла такой!..» От этих грез немного легчало на одинокой, израненной душе. А в часы отчаяния он клял Родона — зачем тот поспешил на помощь. Кто его звал? Уж лучше бы лев придушил Керикла, чем так надругался над его лицом. А ведь Керикл был красив до той встречи со львом, был! Да что теперь вспоминать! Прошлого не воротишь, годы утекают в небытие — ни воспоминания, ни ощущения, что ты жил и еще живешь.

Но судьба сжалилась над Кериклом.

— Выкупи меня из неволи, и я подарю тебе сына, — просто сказала ему молодая рабыня. Сказала, не раз и не два заметив, как полемарх украдкой на нее заглядывается, вздыхает… А что полемарх одинок, что ольвиополитки за него не идут, она хорошо знала.

Он остолбенел.

Рабыня тяжело вздохнула.

— Только стою я дорого…

— За тебя я готов отдать все сокровища мира! — воскликнул он.

— Но их у тебя нет, — печально ответила она.

— Ты… Ты хочешь стать моей женой? — не верил своим ушам Керикл. — Какая ты мужественная. И отважная, раз согласна такой ценой купить себе волю!..

— Поживи ты в рабстве, — с грустью ответила рабыня, с жалостью глядя на его непривлекательное, одноглазое лицо. — Ты обижен судьбой, но ты — свободен. Ты — человек. А я… я бесправный скот. До конца своих дней. Как тот мул, что не видит просвета.

— Так тебе выпало…

— Не выпало, а в рабство продали, чтобы на моем горе нажиться. — Она собралась с духом и попросила: — Выкупи меня, Керикл. Я поживу с тобой два года и рожу тебе сына. Слышишь, сына.

— А потом?.. — быстро спросил Керикл. — Что потом?

— Я… — Рабыня вздохнула и прямо взглянула на Керикла. — Я не хочу никого обманывать. И тебя тоже. Потом я покину тебя. Но покину, когда наш сын начнет ходить… Но что я… что я говорю… — Она обхватила голову руками, и плечи ее задрожали. — Сама себя продаю. Во второй раз… Первый раз меня продали чужие, теперь — сама… О горе, горе мне!..

И она с плачем бросилась от него прочь.

А когда он встретил ее во второй раз, то спросил, будто и не было прерванного разговора:

— Я получу сына, а ты?.. Что получишь ты?

— Я не хочу с тобой торговаться.

— Нет, ты скажи, что ты получишь?

— Волю! — словно вскрикнула она. — Понимаешь, полемарх, волю! Получу то, что у человека самое дорогое. И вернусь на родину. В родную Аттику. Там у меня… любимый. Он беден, ему не за что меня выкупить, но он ждет… меня ждет… И всю жизнь будет меня ждать. Я знаю, я верю. Я чувствую…

И Керикл ощутил горечь в душе.

— Ты хочешь такой ценой купить себе волю? Но ведь это слишком дорого. Очень дорого.

— А кто сказал, что воля стоит дешево? — печально взглянула рабыня на Керикла. — Другие жизнь отдают за один лишь глоток свободы. Жизнь. А я отдам всего два года. И оставлю тебе радость. У тебя будет сын. Может, иногда и меня вспомнишь. Вот так… Иного пути обрести волю я не вижу. Я не лукавлю перед тобой, все говорю, как есть. И… и не торгуюсь. О нет. Я просто покупаю себе волю.

Керикл смотрел на нее как на нечто нежданное, негаданное, как на чудо, посланное ему богами. Она и раньше ему нравилась, и он тайно по ней вздыхал, а теперь, после всего услышанного, он ощутил к ней любовь… И в душе молился на нее, умолял богов, чтобы она не передумала, чтобы она…

Но рабыня жаждала воли, как птица — неба.

И за волю не торговалась, платила щедро, слишком щедро.

— Ты добрый, ты не обманешь меня, я чувствую. Поклянись, что дашь мне волю, как только я рожу тебе сына.

И он поклялся.

— Ты будешь свободной гражданкой. Боги — свидетели моей клятвы. Если же я ее нарушу, да падет на меня страшная кара!

— Я верю тебе, — и она с грустью посмотрела на него, с грустью и лаской. — Ты хороший, зря тебя боятся женщины.

«Я счастлив, что лев тогда не оторвал мне голову, — радостно подумал полемарх. — Я так счастлив».

Они встречались еще дважды и говорили о своем будущем. И обоим казалось, что они знают друг друга давно, что совместная жизнь у них будет хорошей и справедливой.

Полемарх выкупил рабыню, потратив на нее все свои сбережения, да еще и в долг взял у Родона. Рабыня была молода, здорова и красива. Потому и стоила дорого, очень дорого. У нее были голубые, как весеннее небо, глаза и белокурые, как лен, волосы. А что дорого за нее просили, то пустяки. За ее глаза, за ее волосы, за ее доброе сердце Керикл готов был отдать любую цену, и все равно она казалась ему даром судьбы.

Звали ее Лия.

Через год у них родился сын.

Мальчик уродился на славу — крепкий и красивый. От матери он унаследовал белокурый чубчик и голубые глаза. Имя ему дали Ясон — для родителей он и впрямь был словно ясное солнышко. Керикл ходил хмельной от счастья. Ибо — не верилось…

А вот для горожан Лия все же оставалась рабыней. Только Керикловой. Раз полемарх ее выкупил, значит, теперь она его собственная рабыня. Наложница. Это Лию очень угнетало, ведь у полемарха она не чувствовала себя рабыней. У полемарха она будто заново на свет родилась… А на улицу хоть не выходи — ольвиополитки сторонились ее и на приветствия не отвечали. Но Лия терпела, главное, что она чувствовала себя свободной. И даже… даже счастливой… Ее мечта о воле сбылась. И мечта Керикла сбылась. У него была семья, сын, добрая и ласковая жена. Лия была тихой, покорной, ибо не успела еще огрубеть в рабстве, не расплескала нежность своего сердца… И теперь щедро дарила Кериклу свое тепло…

И Керикл в ответ подарил ей волю. С тех пор Лию стали звать вольноотпущенницей. Не полноправной, конечно, гражданкой, а вольноотпущенницей, но и на том спасибо. Не рабыня она больше. Потому и была рада. А что ей те надменные взгляды ольвиополиток, если она — свободна!

И на радостях Лия напевала простенькую родосскую песенку о ласточке:

Прилетела ласточка

С ясной погодкою,

С ясной весною.

Грудка у ней белая,

Спинка чернёхонька.

Что ж ты ягоды не дашь

Из дома богатого?

Иль вина налей ей в чашечку,

Да и сыра на блюдечко,

И пшениченьки?..

Ее нежный голос звенел для Керикла древнейшей в мире музыкой, она сама казалась ему волшебной ласточкой, что прилетела к нему с ясной погодой, принесла на своих крыльях весну…

— Ласточка моя… — говорил он ей в порыве нежности.

А она иногда задумывалась, украдкой утирала слезы, а то возбужденно говорила, глотая слова:

— Я — свободна… Боже мой, я — свободна. Снится это или нет?.. Свободна. Не рабыня, не товар, не скот. Я человек. Вольноотпущенница. Слово-то какое: свобо-одна-а… У меня муж, сын… Я не ведаю, что такое лимос [16]… Боже мой, я свободна!

Иногда она горько вздыхала, задумывалась.

— Но сколько же людей еще в рабстве. Без надежды, без чаяний, без воли… Доблос [17]… Исчезнет ли когда-нибудь проклятое рабство? Когда же человек перестанет быть товаром, скотом? Когда, Керикл, когда?

Ее голубые глаза темнели, а взгляд становился острым, ненавидящим. Керикл внутренне содрогался, ибо чувствовал в ней силу большую, чем в себе. Хоть он и мужчина, и воин…

— Полно, любимая, полно. У тебя семья, сын. Чего же тебе еще не хватает? Скажи, и я все сделаю для тебя, все, лишь бы моя пташка, моя ласточка снова щебетала. А за всех не переболеешь.

— Но ведь другие в цепях, Керикл, в кандалах.

— Так заведено, — отвечал он, но голос его не был убедительным. — Не нами заведено. Богами. Так было и так будет. На этом стоит мир. Рабы необходимы.

— Чтобы вы на рабах строили свою свободную жизнь? Счастье? — выкрикивала она в исступлении. — Но ведь рабы — такие же люди, как и вы. Нельзя свое счастье строить на слезах и горе других.

— Так заведено, — бормотал он.

— Вы, рабовладельцы, всегда так говорите. Вы бросаете людей в рабство, а вину свою сваливаете на богов. Не надо так, Керикл, не надо.

— Я воин, — уточнял он.

— А я ненавижу войны! Они делают людей рабами.

И, обессилев, умолкала, и он после таких разговоров по нескольку дней не слышал от нее ни слова.

Иногда она тихо жаловалась — в пустоту жаловалась, никому:

— А братик мой до сих пор в рабстве. Доблос… Нас вместе продали за долги отца. Мне повезло, меня в Ольвию привезли, хоть солнце в небе видела, а братик… Братик на подземные рудники попал… А оттуда выхода нет… Разве что на тот свет. Да и то — выбросят тело на свалку… Как собаку.

И птицей кидалась целовать своего сына, моля богов, чтобы хоть он был счастлив…

Маленький Ясон рос быстро и уже на одиннадцатом месяце встал на ножки. Как же радовался Керикл! Даже на улицу его выносил, на землю ставил и, чтобы все видели, водил за ручку… Ясон смешно ковылял, падал, вставал и снова упрямо пытался идти. Аж сопел от упрямства… А когда Ясон побежал — впервые в своей жизни побежал, — Керикл, холодея, вспомнил уговор: как только сын пойдет — Лия свободна. Свободна от Керикла, от Ольвии. Свободна и может возвращаться домой… И в хмельную радость Керикла медленно и неумолимо вползала печаль… Страх потерять Лию не давал ему покоя. И хотелось поскорее дождаться того мига, когда сын пойдет, и, когда это случилось, испугался Керикл. С первыми самостоятельными шагами сына он утратит свое голубоглазое счастье. Ведь клялся он богами, клялся, что отпустит ее. Она свой уговор исполнила честно, а он… Он ее тоже не обманет.

А сын уже бегал по двору, да что там — и на улицу сам выбирался.

Как он смешно семенил толстенькими ножками! Как он радостно смеялся, как гордо восклицал:

— Ага, а я уже умею сам ходить, ага!..

И все у отца спрашивал:

— Правда, я умею лучше всех ходить, правда?

— Правда, сын, — вздыхал отец, — ты умеешь ходить лучше всех.

И хоть было тяжело, но все же он превозмог себя и первым заговорил о своем обещании:

— Ты давно не рабыня в городе, а теперь ты свободна совсем. Куда захочешь, туда и полетишь.

— А ты? — спрашивала она.

— А я… Я буду с сыном вспоминать тебя.

— Как вспоминать? — допытывалась Лия.

— А так, как вспоминают о своем счастье.

Лия умолкла и молчала день.

Всю ночь она проплакала. Керикл не мешал ей плакать: ее слезы — то слезы радости. Воля уже стучится в ее двери. Завтра утром он посадит ее на триеру, и прощайте, Керикл с Ясоном. Только во сны наши будешь прилетать, ласточка моя…

Утром Лия сказала:

— Я долго думала и… — Он трепетно ждал ее слов. — И никогда я тебя не покину, и никуда я от тебя не уеду. Ибо любовь — это и есть воля. Я люблю тебя, доброго и прекрасного душой, еще сильнее люблю сына, а больше мне ничего и не надо.

Он целовал ее руки и все умолял и умолял, чтобы она повторила свои слова. Она говорила еще и еще… И, как никогда, радостно напевала свою любимую песенку:

Прилетела ласточка

С ясной погодкою,

С ясной весною.

Грудка у ней белая,

Спинка чернёхонька…

И было у них еще два счастливых года.

Невероятно счастливых для Керикла лет, когда он говорил при всех о Лии:

— Моя дорогая и единственная женушка…

Глава третья В «царстве теней»

Сразу за городом живых начиналось «царство теней» — некрополь. Последнее и вечное пристанище неугомонных, веселых ольвиополитов. Ох и много же собралось их здесь, в городе мертвых. В десять раз больше, чем в городе живых!

И растет некрополь день ото дня, ибо каждый белый день для кого-то оборачивается черной очередью: собирайся, прощайся, пора!..

И ничего не поделаешь, такова уж участь людей: из царства живых переселяться в царство мертвых, к родным, к отцам, к прадедам, к предкам, в вечность. Так было, так есть и так будет всегда, покуда солнце в небе сияет. Ибо такова воля богов, а потому — что поделать? — ольвиополиты провожали своих граждан в царство мертвых с философским спокойствием: все там будем! Рано или поздно, а каждому доведется глотнуть воды из подземной реки забвения и навеки забыть белый свет.

А места на том свете хватит всем, вот и растет некрополь день ото дня, ибо каждый белый день для кого-то оборачивается черной очередью, и неумолимая Ананка [18] постучит в порог своим страшным посохом: эй, живой! Собирайся, прощайся, пора! Место твое под солнцем уже нужно другому, тому, кто с первым криком рождения уже отправляется в дорогу жизни!

Что ж, пора — так пора!

И ольвиополиты собирались, прощались (если было время) и отправлялись в вечность.

В «царство теней» вел Последний Путь — широкая дорога, по которой веками живые провожали мертвых.

К жизни вела одна дорога, но как же много их ведет к смерти!

И в «царстве теней» словно земляные волны замерли и застыли навсегда. А вокруг — безымянные холмики, холмики, холмики… Холмики над истлевшим прахом первых ольвиополитов, тех, у кого уже и родни не осталось на белом свете. Ибо все, кто с ними жил — и друзья, и враги, — все уже поумирали. А нынешнее поколение ольвиополитов помнит лишь близких и родных. Но некрополь оберегают как священное и вечное место граждан счастливого города.

Не знали только ольвиополиты, что минет тысяча лет, и на их могилах, на их городе мертвых, вырастет село[19] живых. И будут живые — уже славяне, а не греки — возводить дома над мертвыми, засевать хлебом поля и сажать сады. И вишни на земле некрополя, на прахе ольвиополитов, будут буйно цвести по весне, и живые будут смеяться и плакать на мертвой земле, и юноши будут встречать девушек в вишневых садах и горячо их целовать, и будут здесь зачинать и рождать детей, будут здесь и умирать, ложась в землю рядом с прахом ольвиополитов.

А сады цветут на древнем некрополе, а нивы колосятся золотым хлебом, а жизнь идет — с радостями и печалями, со счастьем и бедой, — идет жизнь, и в этом, быть может, и есть вечность, и бессмертие рода людского, и сама жизнь на белом свете…

Неподалеку от Последнего Пути похоронил Керикл свою Лию.

Она заступилась за раба — совсем уже седого старика, которого на улице бил палкой хозяин, приговаривая:

— Будешь побыстрее поворачиваться, старая черепаха?! Будешь?! Или ты только к еде прыткий, а как до работы, так сразу ноги волочишь? Вот тебе!.. Вот!..

И лупил старика палкой по голове, и оттого белая борода раба начала алеть.

— Не смейте! — крикнула Лия, проходившая мимо. — Он же человек, а не скотина. К тому же старик.

— Не распускай язык, — злобно отозвался хозяин раба. — Ты такая же рабыня, как и мой лентяй. Хоть с тобой и спит полемарх. Прочь отсюда!..

И ударил ее палкой по голове.

И от этого удара, на глазах у всех, в груди ее будто оборвалась какая-то нить…

Лия вернулась в дом полемарха бледная, только губы дрожали. Она не проронила ни слова, легла, отказалась от еды и на третий день умерла, так и не разжав искусанных в кровь губ.

День выдался погожий, солнечный, когда хоронили Лию. Керикл в последний раз смотрел на свою жену и думал о том великом счастье, которое она ему подарила.

«Но счастье всегда ходит об руку с несчастьем, — горько думал он, утешая себя, и не мог утешить. — Кто был счастлив, тот непременно должен побыть и несчастливым. Ибо добро идет следом за злом, и наоборот. Как правда ходит с кривдою. Но я был счастлив, потому и горе приму как должное».

Яму вырыли глубокую, просторную. Дно устлали циновкой — вечным ложем тех, кто уходил в «царство теней».

Возле покойницы поставили, как и положено, посуду с едой, положили зеркальце и глиняный ковшик для питья.

Кулаки у Лии были сжаты, она и умерла со сжатыми кулаками, так ее и в яму положили. И уже в яме Керикл просунул ей между застывших, сжатых пальцев монетку.

— Это плата Харону, — тихо сказал он, — плата за то, что старик перевезет тебя на своей ладье через подземную реку забвения в «царство теней».

И накрыл ее своим плащом.

Ему подали руку, он выбрался из ямы, постоял со склоненной головой, а потом бросил на грудь Лии горсть земли.

И яму быстро засыпали, и в некрополе появился еще один холмик…

Пятнадцать лет минуло с тех пор.

Сидит Керикл в уютном дворике и тихо радуется: сын приезжает. Его стройный белокурый мальчик с голубыми глазами. Учился в Афинах разным наукам.

Если бы только Лия была жива…

Из некрополя возвращаются слуги.

— Господин, — кланяются они, — серебряную чашу с вином мы поставили на могиле хозяйки.

— А что вы сказали хозяйке?

— Мы сказали: госпожа, твой муж Керикл ласково приглашает тебя в дом на пир по случаю возвращения сына Ясона. И только мы это вымолвили, как из-за могилы взмыла чайка.

— И куда она полетела? — быстро спрашивает Керикл.

— С криком она полетела к лиману и скрылась в небе.

— Добрый знак, — обрадовался Керикл. — Лия полетела к морю встречать своего сына. Счастливого тебе полета, ласточка моя!

И возбужденно добавляет:

— А все-таки хорошо на свете жить!

Но вдруг останавливается посреди двора и обхватывает голову руками.

— Но что я скажу ему? Что я скажу своему сыну, когда он, переступив порог, спросит об Ольвии? — почти кричит Керикл, и слуги испуганно прячутся в доме. — Что Родон отдал дочь скифскому вождю, чтобы укрепить союз греков со скифами? Какое Ясону дело до этого укрепления союзов? Он же без Ольвии жизни своей не представляет… Найдется ли у него сила воли, чтобы побороть боль и отчаяние? Поймет ли он, что Родон поступил так не по своей прихоти, а из высших интересов?.. И какое дело до этих высших интересов города моему сыну, моему мальчику?

Он выкрикивал эти слова и не находил ответа, и ясный день начал меркнуть перед ним, а радость — угасать…

Глава четвертая Лучше бы я вовсе не возвращался!

В Афинах ему было знамение.

Долгих два года, пока он учился, тоска по далекой возлюбленной не покидала его ни на миг. И даже славная, известная на весь мир, волшебная столица солнечной Эллады не могла развеять его печаль, терзавшую сердце с каждым днем все мучительнее. Друзей у него не было, ибо он любил одиночество, и часто после учебы одиноко бродил по безлюдному берегу моря или сидел на камне и мыслями уносился туда, где на окраине цивилизованного мира, на берегу другого, Гостеприимного, моря есть город и девушка, носящие одно, самое дорогое для него имя: Ольвия. Когда он уходил за город, к морю, то в шуме прибоя, в посвисте дальних ветров ему слышался тихий и нежный голос любимой, и он вскакивал и воздевал руки к небу, благодаря богов, что даровали ему голос Ольвии.

Однажды под вечер, когда в посвисте ветра ему вновь послышался дорогой голос, Ясон сел в рыбацкую лодку, найденную на берегу, и поплыл в открытое море.

«Хоть немного, а все же буду ближе к Ольвии», — подумал он, налегая на весла.

Тихое и ласковое море — ни всплеснет, ни вздохнет… Словно уснуло, онемело, только где-то там, на горизонте, гудят далекие ветры, принося ему голос любимой. Утомленное солнце медленно катилось к горизонту, готовясь нырнуть на покой в зеленоватую глубину.

С берега ему кричали рыбаки и махали руками, чтобы он немедленно возвращался, еще и указывали на алые полосы закатного неба, но Ясон, думая о любимой, не слышал и не видел их. И рыбаки, махнув рукой, принялись вытаскивать свои лодки подальше на берег, куда не мог достать прибой.

Ясон так замечтался, что не заметил, как заплыл далеко.

Внезапно тихое и ласковое море потемнело, вспенилось, захохотал-завыл ветер, и, словно бешеные звери, вздыбились волны…

Не успел Ясон и опомниться, как закрутился вихрь, вырвал из его рук весла…

Новый, еще более сильный, порывистый порыв ветра перевернул лодку, и Ясон оказался в воде. Когда он вынырнул, выплевывая соленую воду, лодки уже не было… Повсюду море, море и море… Ясон взлетал на волнах и с каждым взлетом с тоской и отчаянием смотрел на далекий, недосягаемый берег… И — ни одного паруса на горизонте!

Ошалевшее море бушевало недолго и стихло внезапно. Умчался куда-то ветер, унялись волны, море снова стало тихим и мирным. Шквал исчез, словно его и не было, и унес с собой лодку.

А берег утекал, берег оставался далеким и будто таял, уменьшался на глазах. Ясон почувствовал, что выбивается из сил. Напрягаясь, он изо всех сил греб руками, слишком горячился, не берег силы…

И вскоре ощутил, как холодная невидимая сила властно начала тянуть его вниз, в морскую глубину. Он отчаянно хватал ртом воздух.

«Все… — безнадежно подумал юноша, — не добраться до берега. Море заманило меня, чтобы утопить. Видно, такова моя доля. А от своей судьбы и на быстром коне не ускачешь…»

Он оставил борьбу с морем, отдался на волю волн. Что будет — то и будет… А будет — конец…

И тогда, словно из тумана, перед ним возникла Ольвия.

Совсем рядом, почти у самого лица, увидел юноша ее нежный облик со стрелками бровей, увидел глаза, что светились для него, как две теплые, две самые родные звезды…

— Ольвия! — крикнул он, все еще не веря увиденному. — Радость моя… Я не сдамся. Я одолею море, чтобы вернуться к тебе. Я вернусь, верь мне… жди… жди…

Сердце снова забилось, кровь горячо забурлила в жилах, неся остывшему телу новую силу и веру в победу. Образ любимой, возникший перед ним, вдохновил его, пробудил жажду жизни.

Ясон добрался до берега. Как он одолел море, как плыл — не помнит. Перед ним неотступно маячила Ольвия, манила, звала на берег. Выбравшись на прибрежный песок, он лежал без сил, со слезами на глазах шепча дорогое имя возлюбленной.

И Ясон сердцем почуял: это было знамение. Там, на дальних берегах Понта, Ольвия зовет его, зовет и не может дозваться, и если он сейчас же, немедля, не вернется домой, то потеряет возлюбленную навсегда.

Утром,никому не сказав ни слова, он побежал в Пирейскую гавань, и — о счастье! — в гавани снаряжалась в дальнее плавание торговая триера, которой предстояло везти в Ольвию амфоры с оливковым маслом и вином, посуду и другие товары.

К наукам Ясон не вернулся; его взяли на триеру матросом.

В полдень, дождавшись попутного ветра, трепеща парусами, триера уже выходила из гавани. В последний раз взглянул Ясон на Афины, где он провел целых два года. Вот уже остался позади мыс Сунион с мраморными колоннами храма морского бога Посейдона, и город словно отплывал, сливался с морем, пока не исчез за горизонтом навсегда.

И прощайте,

О сияющие, фиалковым венком венчанные,

Воспетые в песнях, славные Афины,

Могучая твердыня Эллады…

Впереди были недели и недели дальнего и опасного плавания, впереди была Ольвия — город и возлюбленная.

Печали прощания с солнечной Элладой не было, была радость встречи с Ольвией…

Когда утром триера с попутным ветром входила в гавань родного города, Ясон готов был броситься в воду, чтобы вплавь, поскорее, добраться до берега. Слишком медленно входила триера в гавань, ее паруса то беспомощно обвисали, то снова трепетали. Гребцы налегали на весла, но скорость от этого не сильно прибавлялась.

Ясон прикипел к борту, мысленно подгоняя триеру, и до боли в глазах всматривался в знакомые очертания гавани и города… Его взгляд метался по берегу в поисках девушки в белом платье — Ольвия должна его встречать, обязана. Парусники примчались в город раньше, известили о приходе триеры. Она задержалась, ожидая нужного ветра, а парусники легкие, их парусам хватило и малого дуновения.

Значит, Ольвия знает о прибытии триеры, а раз знает — выйдет встречать, непременно выйдет.

И он всматривался и всматривался в знакомые очертания гавани, но девушки в белом платье пока не видел.

«Сейчас она прибежит, сейчас…» — думал он, и радостная улыбка блуждала на его загорелом, обветренном лице.

Он смотрел на медленно приближавшуюся гавань и вспоминал: детьми они любили приходить сюда, чтобы встречать далекие заморские суда. И было так волнующе, необычно, когда в гавань, трепеща белыми парусами, входила триера. Взявшись за руки, Ясон и Ольвия часами молча простаивали в гавани, смотрели на разные диковины, и казалось им, что они сами попали в загадочные заморские края…

Рабы, словно муравьи, цепью, не имевшей ни конца, ни начала, сновали с берега на судно и с судна на берег с мешками за плечами, носили корзины, амфоры…

Скрипело дерево, ревел скот, кричали люди, а над всем этим шумом беззаботно кружили белые чайки. И Ольвии казалось, что это ее мечты парят над морем…

Любили они смотреть, как выгружают товары. И чего там только не было: чернофигурная посуда из Аттики, вино с островов Родос и Самос, фрукты из Египта, с островов Эгейского моря…

Как-то раз Ясон признался ей:

— Вырасту — стану мореплавателем. В дальние страны мира поведу триеры.

— А я? — удивленно отзывалась Ольвия. — Меня бросишь?

— А ты… ты будешь ждать меня из заморских краев! — пылко восклицал он. — Я тебе диковин, знаешь, сколько привезу. Будешь меня ждать? Будешь?..

Он трепетно ждал ее ответа и, не мигая, смотрел на нее голубыми, чистыми глазами. И она, смущаясь и теряясь, ответила ему шепотом:

— Буду…

И Ясону всегда слышался ее голос, всегда, все эти годы звенело в душе это короткое, как клятва, слово: «Буду».

Слышится оно ему и сейчас, слышится в шуме волн, в крике чаек, в посвисте ветра, в трепете парусов…

Триера наконец пришвартовалась в гавани.

Девушка в белом платье так и не пришла его встречать.

Встретил Ясона отец, полемарх Керикл.

— Ну и вымахал же ты за два года афинской жизни! — воскликнул он, обнимая сына, стискивая его плечи, похлопывая по ним. — Ишь, какой красавец! Просто загляденье. Совсем уже взрослым стал, совсем.

И, не давая ему ни слова вымолвить, ни вопроса задать, торопливо говорил, говорил:

— Ну, рассказывай, рассказывай, как там в Афинах? Чему ты научился за два года? Чем обогатился? Что видел в дальних краях?..

В единственном глазу отца вспыхивала радость встречи с сыном, но где-то за этой радостью таились тревога, и боль, и отчаяние… И сын уловил эту тревогу в отцовском глазу, и тревога сжала ему сердце. Что случилось? Почему отец — вообще-то неразговорчивый — так много говорит, говорит… Словно боится, что сын его о чем-то спросит…

— Отец… — настороженно сказал Ясон. — Ты что-то таишь от меня, раз так много говоришь. Я чую тревогу и беду… О, теперь ты и вовсе замолчал… Говори, отец, говори…

Керикл вмиг будто поник, угас его единственный глаз, и Ясон увидел, что отец за эти два года очень постарел, ужасные шрамы на его лице проступали теперь еще резче, сильнее бросались в глаза, и на них было больно смотреть.

— Ну что же ты, отец мой? — И сын обнял отца за плечи, пытаясь заглянуть ему в глаз. — Я вернулся, все будет хорошо. Только скажи мне… сейчас же скажи, немедленно скажи… что случилось? Отчего у тебя печаль на сердце? Почему ты с такой скорбью на меня смотришь? Говори!..

— Ольвия… — выдохнул отец и поник головой. — Ее больше нет, сын. Ольвии нет. Слышишь?..

— Слышу. — Но до него еще не дошел смысл этих страшных слов, и он медленно приходил в себя. — Как — нет?.. Что ты говоришь?..

— Нет! — крикнул отец.

— Умерла?.. — вскрикнул сын. — Погибла? Когда? Как? Отчего? Почему?.. Да не молчи, не молчи… Умерла?

— Хуже, сын, гораздо хуже. Умершую мы бы оплакали и… Да что говорить. Хуже… Но так было нужно. Понимаешь, так было нужно. Нужно.

И что-то начал бормотать об интересах города и ольвийского полиса, а интересы эти, мол, выше человека, и с ними надо считаться. Вот Родон и счел, и решил, что так будет лучше для полиса и народа.

— Я ничего не понимаю, — потемнел лицом сын. — О каких ты интересах города и полиса говоришь? Какое мне дело до этих интересов? Я спрашиваю тебя об Ольвии, что с ней и где она?

— Сынок, будь мужествен. Нет больше Ольвии, дочери Родона, а есть жена скифского вождя.

И воскликнул в отчаянии:

— Она ушла, чтобы укрепить союз греков со скифами! Вот так, сын… Нежданно все это случилось, негаданно. Такова, видно, твоя судьба. А свою судьбу не сменишь на другую, на лучшую.

— На лучшую, на лучшую… — бормотал Ясон. — А лучше было бы, если бы я вовсе сюда не возвращался!

Керикл снова что-то забормотал о высших интересах города и полиса, о дружбе греков и скифов… Но что было сыну до этих высших интересов? Он шел с отцом по улице, ведущей из Нижнего города в Верхний, шел, а города не видел. Здоровался со встречными, что-то им отвечал, даже на вопросы, а как там Афины, хвалил Афины («О, Афины!..» — многозначительно восклицал), кому-то улыбался, кому-то жал руку, с кем-то раскланивался, кому-то говорил, что город изменился к лучшему, что небо над ним стало еще голубее, а аисты еще задорнее клекочут, но все это делал и говорил механически, а сам ничего не видел и не слышал. Ибо шел словно во сне, и все ему казалось, что вот-вот навстречу выбежит Ольвия, улыбнется, протянет ему руки, и все и впрямь окажется сном — ужасным, страшным, но сном. И отец, улыбаясь, будет трясти его за плечи:

— Да проснись же, сын!.. Ольвия пришла тебя встречать.

Но это пробуждение почему-то так и не наступало.

Уже дома Ясон будто очнулся, заулыбался отцу, забегал по комнатам, удивляясь, что ничего здесь не изменилось за время его отсутствия, а потом внезапно воскликнул:

— Как я его ненавижу!!

И отец не спросил, кого, ибо знал, кого теперь ненавидит сын. А потому снова (в который раз!) завел свою старую песню о высших интересах города, полиса и народа…

Глава пятая А где моя Ольвия?..

…И Родон почувствовал, что боится.

Он, Родон, который никогда не знал, что такое страх, вдруг стал бояться. И кого? Чего?

Встречи с сыном полемарха, который вернулся из Афин и в любую минуту может прийти к нему и спросить: а где моя Ольвия?

И Родон страшился этой встречи, потому что сам не знал, где его Ольвия. Вернее, боялся не встречи, а первого взгляда Ясона, первых его слов. Потом будет легче, но первых слов он боялся. А может, даже и не боялся, «боялся» — не то слово. Просто Ясон разбередит рану в душе архонта, и он, архонт, потеряет покой… Хотя… Хотя покой он уже потерял, и рана в его душе саднит и не заживает. Не хотел он отдавать единственную дочь в чужие, неведомые степи, но так было нужно. Обстоятельства оказались выше его отцовских чувств. И он подчинился им. Ибо он не просто отец, он еще и архонт и должен прежде всего заботиться о полисе, о городе, о горожанах, об их настоящем и будущем, а уже потом думать о себе.

Поймет ли это сын полемарха? Не просто сын полемарха, а сын его побратима, которого он любил как родного и был бы счастлив, поженись тот на Ольвии, живи Ольвия в доме полемарха, а не в шатре скифа. Но вышло так… Обстоятельства…

Сколько времени прошло с тех пор, как скифы забрали Ольвию, он не знал. Время для него остановило свой бег. Или, наоборот, текло слишком быстро… А пожалуй, все-таки быстро, потому что казалось, Ольвии нет уже целую вечность. Никогда не думал архонт, что так тяжко придется ему без дочери. Пока она была рядом, в доме, он как-то и не думал о ней, потому что она — была. А как только ее не стало… Ох, как ему стало тяжело. А еще тяжелее будет сыну полемарха.

Керикл понимает, что он, архонт, не мог поступить иначе, но разве поймет его Ясон? Он придет и непременно спросит: а где моя Ольвия?..

И сын полемарха пришел. Стал перед ним, сжал кулаки и, глядя потемневшими глазами в глаза архонту, гневно спросил:

— Где моя Ольвия?..

— Твоя?.. — ухватился за слово архонт, и оттого стало чуть легче в первые мгновения встречи. — Почему это она твоя? Разве я отдавал тебе свою дочь? Или дарил? Или брал с тебя выкуп за нее, а потом обманул? У вас было общее детство, юность, и только. Она моя дочь, и я…

— Она — моя!!! — крикнул Ясон, себя не помня. — Самой судьбой была мне суждена!

И архонт не заметил, как у него вырвалось:

— Да, она была суждена тебе, но… но обстоятельства порой бывают сильнее нас. Обстоятельствами правят боги, а не мы, люди.

— Только не говори мне, архонт, о высших интересах города и полиса, об укреплении союза между греками и скифами. Мне об этом отец твердил и твердил. Но все это напрасно, сердце мое не хочет слушать этих слов. Сердце спрашивает: где Ольвия?

Архонт хмуро молчал.

И тогда Ясон выкрикнул ему в лицо, выкрикнул с ненавистью, с гневом, что ослеплял его в тот миг:

— За золотые дары отдал дочь скифам, архонт?!! За породистого коня?!! Ну, золото, понимаю… А зачем архонту конь? Или, может, архонт теперь и к народу будет являться только на коне? Ах, какой торжественный миг: архонт на скифском коне въезжает на агору, ольвиополиты приветствуют своего архонта!..

Родон смотрел на сына полемарха пораженно, с изумлением, словно впервые его видел.

— Гнев твой ослепляет твой разум, потому ты и несешь несусветное. Но я не гневаюсь на тебя, я понимаю тебя. На твоем месте я бы тоже так кричал. — Архонт умолк. — А где Ольвия теперь? Если бы я знал, где она теперь, где моя дочь… — он взглянул на Ясона тяжелым, колючим взглядом. — Что тебе еще сказать? Словами тут не поможешь. А того, что случилось, не воротишь вспять и не переиграешь. Нет больше твоей Ольвии, сын полемарха. Нет и не будет никогда. А был сон, и она тебе снилась. Вот и все.

— Это похоже на сон. — У Ясона беспомощно опустились руки, и он тяжко-тяжко вздохнул.

Архонт будто бы с сожалением взглянул на него.

— Чем тебя угостить в моем доме, сын полемарха?

— Благодарю!.. — резко выкрикнул Ясон. — Архонт меня уже угостил. Сит по горло, — он провел ребром ладони по шее. — До конца своих дней не забуду.

— А ты думаешь, то, что случилось, я забуду? — глухо спросил архонт. — И старость моя будет тяжкой. А ты… ты только начинаешь жить. У тебя впереди целая жизнь. А время, как известно, все лечит.

— Если бы твои советы, архонт, лечили раны.

— Не будь злым. Зло еще никого не украшало.

— А отчего мне быть добрым?

— В городе много девушек. Красивых.

— Но среди них нет Ольвии!

— Да, нет, — согласился архонт.

— Я ненавижу тебя, архонт, — выкрикнул Ясон.

Родон даже не шелохнулся.

— Я заслужил твою ненависть, потому принимаю ее как должное.

Ясон повернулся и вышел из покоев с еще более тяжелым сердцем, чем прежде. Он не надеялся на разговор с архонтом, но билась мысль: поговорит с ним, и, может, что-то изменится? Была такая мысль, хоть он и понимал, что она наивна. Ничего уже не изменится, да и не может измениться.

Архонт шел следом за ним. Уже во дворе Ясон спросил:

— В каком краю Ольвия? У каких скифов?

— Тапур — вождь кочевых скифов.

— Где они? Кочевники?

Архонт развел руками.

— Степи безбрежны, а скифы кочуют, на месте не стоят. Разве я знаю, где они теперь?

Ясон шагнул к архонту и, глядя ему в глаза, твердо промолвил:

— Не прячь от меня Ольвию, архонт! Я все равно найду этих проклятых скифов и того Тапура, который ее захватил. И Ольвию найду. Слышишь, архонт, найду!

***

В те дни Ясон искал себе коня.

Что бы он ни делал, чем бы ни занимался, а все думал о коне. Найти бы резвого коня, ринуться в степи, и — верилось! — он бы нашел скифов, он бы выручил Ольвию из беды. Даже когда с отцом ходил в некрополь навестить мать, даже когда стоял у ее могилы, все думал и думал о коне и верил: найди он коня — найдет и Ольвию.

Ему даже снился конь — ретивый, крылатый. Садился на него юноша и летел над степями, и крылатый конь мчал его, мчал под самыми облаками, и уже видел он внизу скифов… Но в тот миг просыпался…

И понимал, что все это — затея с конем — детская затея. Спрашивал у отца о том дне, о том последнем дне, когда скифы забрали Ольвию. Как она к ним пошла? Со слезами или с радостью?..

Отец не хотел этого говорить, чтобы не бередить сыну сердце, но сын настаивал, и отец был вынужден ему рассказать:

— Скифы тогда стали лагерем за городом. Примчались и стали внезапно. Все переполошились — тысяча скифов! На резвых конях. А они раскинули для своего вождя шатер, зажгли костры. Их всадники носились по равнине туда-сюда, залетали в город. А потом их вождь прислал к архонту сватов с богатыми дарами, и архонт…

— Не надо дальше, — просил сын. — Я и так знаю, что архонт продал дочь за богатые дары, а теперь ссылается на какие-то обстоятельства…

— Но это и впрямь были обстоятельства, — начал было отец, но сын снова его остановил:

— Говорю, не надо об этом… — Помолчал. — Ты расскажи мне, как Ольвия шла к скифам…

***

Была она в скифском наряде: в алых шароварах, малиновой куртке, на голове — башлык, из-под которого рассыпались по плечам каштановые волосы…

На поясе — акинак.

В руках — нагайка.

В глазах — слезы.

В сердце — отчаяние.

А скифы подошли ближе к городу, чтобы достойно встретить дочь архонта. Тысяча всадников стала перед городом стеной и ждала ее.

Чем ближе подходила Ольвия к стене всадников в черных башлыках, тем медленнее становились ее шаги. А скифы будто сами плыли ей навстречу — бородатые, чубатые, смуглые, белозубые…

Страшные, неведомые, непостижимые.

Хищные.

— Ой, мамочка… — вырвалось у нее, и девушка в отчаянии остановилась и даже сделала шаг назад.

И тогда из толпы провожавших ее ольвиополитов кто-то ободряюще крикнул:

— Не забудь, дочь, прислать нам гонца, что у тебя все в порядке. Мы будем ждать от тебя вестей!

— И сама в гости наведывайся!

— Счастливого тебе пути, славная дочь архонта!

Горожане махали ей руками и улыбались, желая счастья.

Ольвия оглянулась, кивнула им, мол, спасибо за добрые советы, утерла рукавом куртки слезы и быстро пошла вперед.

Всадники расступились перед ней (в конце длинного прохода, образованного конями, она с ужасом увидела на холме белый шатер вождя), и едва она ступила в этот проход и сделала несколько шагов, как всадники шевельнулись и сомкнули ряды. И не стало больше Ольвии.

И спрашивает теперь Ясон, а где моя Ольвия, и никто ему не может сказать, где же его Ольвия.

«Коня, — шепчет в отчаянии юноша, — крылатого коня, и я догоню скифов и спасу свое счастье».

Но никто не знает, где на свете есть крылатые кони, в каких краях, в каких степях они пасутся на зеленых травах…

Глава шестая Последняя чаша полемарха

Никто в городе не ведал, что тот солнечный и ласковый день, когда так мирно парили над Ольвией аисты, станет последним днем для Керикла.

Не знал того и сам полемарх.

А впрочем, кто может знать свою судьбу наперед, где и когда оборвется его путь? С раннего утра полемарх был в хлопотах и себе не принадлежал. Слуги уже заканчивали приготовления, и где-то в обед полемарх собирался пригласить знатных горожан на пир по случаю возвращения сына. Потому был он возбужден, не в меру суетлив, сам пробовал на вкус вина и яства, гонял слуг, которые и без того все делали бегом, и единственный его глаз светился лихорадочным возбуждением и радостью: сына будет показывать людям. «Ну, сынок, вырос ты, возмужал, — скажет он Ясону при всех. — Теперь служи городу, да служи так, чтобы не стыдно мне было за тебя».

Пир предстояло устроить в андроне, и там уже все было приготовлено и убрано, и слуги вносили последние амфоры и посуду.

— Эй, живее! Эй, проворней шевелитесь! — весело покрикивал на них хозяин. — Скоро гости придут, ох и погуляем! Весь город будет знать — полемарх сына встречает!..

И тут к полемарху прибежал гонец из магистратуры с вестью, что в Заячьей балке видели подозрительных чужаков. Кто они и почему прячутся там днем от постороннего глаза — никто не знал, но оставлять их там было нельзя. А то еще займутся грабежами, как стемнеет! С чего бы им днем в балке прятаться? Ясное дело, ждут ночи. Правда, их всего трое, по крайней мере, видели троих, но беды и трое могут натворить.

— Какие-то бродяги, — буркнул полемарх, а глаз его рыскал по яствам, проверяя, все ли в порядке. — Их нынче по степям вдосталь шляется.

И, повернувшись к гонцу, весело взглянул на него:

— Передай магистрам, что полемарх быстро приведет этих бродяг в город и подарит их казне. И больше они не будут шляться по степям, а станут трудиться на благо города. Другим будет доброе предостережение: не бродяжничайте по свету, а то рабами станете.

Слугам же напоследок велел:

— Смотрите у меня, чтобы все было как надо! Чего уставились? Ну-ка, подайте мне шлем и пояс с мечом!..

Взяв с собой четверых гоплитов, полемарх отправился за город, к Заячьей балке, в мыслях предвкушая, какой славный пир у него сегодня будет!..

Назад его принесли без сознания, с окровавленной грудью.

Двое гоплитов тоже были ранены, но легко. Сами дошли. Еще и принесли шлем и пояс полемарха с мечом.

Керикла занесли в андрон, где все было готово к пиру. Он хрипел, куда-то рвался, что-то в беспамятстве выкрикивал…

Когда же прислушались, поняли: полемарх звал свою покойную жену Лию на пир…

Когда пришел Родон, у дома полемарха толпились встревоженные горожане. Были среди них и те, что уже явились на пир, и те, что прибежали на дурную весть. Переговаривались вполголоса, как на похоронах. По городу уже поползли слухи, что в Заячьей балке прятались грабители, чужие пришельцы, собиравшиеся ночью проникнуть в город, говорили, что их много, а потому на ночь нужно выставить хорошо вооруженную стражу.

Во дворе полемарха с виноватым видом стояли два гоплита (двое других, раненых, уже ушли).

— С какими-то бродягами без роду без племени не смогли справиться! — упрекнул архонт, войдя во двор. — А еще воины, при оружии!

— Виноваты, архонт.

Вперед выступил старый седой гоплит с застарелым шрамом через левую щеку. Был он в короткой безрукавке с пятнами свежей крови — должно быть, чужой, — подпоясанный ремнем, на котором с одной стороны висел короткий меч в ножнах, а с другой — был приторочен круглый щит. Щит сползал гоплиту на живот, и он то и дело поправлял его и, топчась, гупал облепленными глиной башмаками. Голые ноги его тоже были в глине — ясно, что лазил по Заячьей балке.

— Ну?! — сердито буркнул архонт, потому что гоплит слишком долго молчал. — Рассказывай, как ты городской хлеб ешь и как нас охраняешь!

— Мы думали, их трое.

— Кого?

— Ну, тех… бродяг. — Гоплит помолчал и неохотно добавил: — По говору они фракийцы. Из-за Истра.

— Ну?.. Из тебя каждое слово клещами тянуть надо?

— Они прятались в балке, в кустах на дневку залегли, — заговорил гоплит. — Спали. Мы их окружили, на ноги подняли. Полемарх стал их допрашивать: кто они, откуда, куда идут и что делают в балке. Ответили довольно спокойно, что они — вольные люди из-за Истра. А идут в Скифию… На вопрос полемарха, зачем идут в Скифию, один ответил: в гости… Еще и зубы оскалил. Но улыбка та нам не понравилась… Ясно, хвостом крутит, что им в Скифии делать?.. «А чего вы здесь лежите?» — спрашивает их дальше полемарх. Отвечают: от своих отбились, решили в балке перележать жару, а как солнце пойдет на закат, двинутся дальше, своих догонять…

— Что-то нескладное вам эти бродяги плели, — буркнул архонт и кивнул на дом полемарха: мол, как там?

— Плохо ему, — выглянул из-за спины гоплита маленький остроносый слуга. — Лию свою на пир зовет.

— Да-а… — вздохнул архонт. — Жаль Керикла… — К гоплиту повернулся: — А не собирались ли те пришельцы раскапывать в степях скифские курганы да грабить покойников?

— Не знаю… — развел руками гоплит. — Может, и курганы раскапывать шли. Говорят, бродяг в степях много, и они и вправду грабят скифских вождей в могилах. Будто бы золота в тех могилах немало.

— Скифское золото меня не интересует. И тебе не советую им интересоваться!.. Говори!

— Полемарх сказал им: «Я не верю вам. Никто вас в Скифии не ждет. Вы пришельцы, хотите ночью проникнуть в город, чтобы ограбить наших людей», — рассказывал дальше гоплит. — «Я, — говорит он, — мог бы вас уничтожить, но сегодня у меня хороший день, и я не хочу проливать кровь. Я сегодня буду пить вино по случаю возвращения моего сына, а потому дарую вам жизнь…» Те пришельцы обрадовались и хотели было уходить, но полемарх их остановил: «Я, — говорит, — дарую вам жизнь, но не волю. Вы, бродяги, ничьи люди, а потому будете отныне нашими. Хватит вам по свету слоняться, будете в городе трудиться…» Услышав такое, те пришельцы схватились за ножи… «Рабами нас хотите сделать?! — кричал один из них. — Не выйдет. Мы люди вольные и за волю свою умеем постоять». Полемарх кивнул, и мы набросились на них. Одного сразу же зарубили, а остальные ранили двоих наших… Мы уже хотели их вязать, как тут внезапно из-за куста выскочили еще трое… Таких же бродяг… Они бросились на полемарха внезапно, и он не успел выхватить меч, как упал с раной в груди. Мы подбежали к полемарху, подхватили его на руки, а тем временем бродяги сбежали… Зарубленного мы оставили в балке, взяли полемарха и быстро двинулись к городу, чтобы он по дороге не скончался…

— Жаль… — вздохнул архонт. — Только сына полемарх встретил, жить бы да жить… Жаль…

***

Полемарх пришел в себя в полдень.

Тяжело и надсадно хрипел, в груди у него что-то булькало, а в горле клокотало. Его уже перевязали, но перевязка не помогла. Затуманенным взором обводил Керикл стены андрона, смотрел на яства и вина, что были приготовлены для пира, и, наконец, встретился взглядом с архонтом, склонившимся над ним.

— Попировал… — прошептал Керикл. — Ох и попировал на славу!..

Он попытался приподняться, но не смог.

— Лежи, лежи, — предостерег Родон.

Полемарх какое-то мгновение лежал тихо, а потом зашевелил губами, и в уголках его рта появились пузырьки розовой пены.

— Попировал… — хрипел полемарх. — Ох и попировал…

Родон молчал, и сухое его лицо словно окаменело. Только в глазах были боль и горечь — полемарха он любил.

— Ну, а там как… в балке, как все кончилось?

— Одного зарубили, а остальные сбежали, — ответил архонт. — Двое гоплитов ранены.

— А я… я убит, — и лицо Керикла начало наливаться синевой, — убит…

— Ну что ты, что ты, друг мой…

— Я убит, хоть еще и жив, — хрипел Керикл, и в горле его клокотало, в груди при дыхании булькало. — Чую, оборвалась нить моей жизни под чужим ножом… Все, архонт, все, друг мой. Закончил я свои дни на белом свете, пора собираться в «царство теней». Не знал я, что в Заячьей балке ждет меня погибель. Где только не был, а Заячьей балки не миновал. Такова моя доля…

Он долго переводил дух, собираясь с силами.

Жизнь угасала в его единственном глазу, и архонту казалось, что он уже чует запах смерти — холодный, затхлый, тленный…

— Будем прощаться, архонт, — вдруг сказал Керикл.

— Будем прощаться, полемарх.

И умолкли, глядя друг на друга.

В тишине слышно было, как тяжело дышит Керикл, да как из опрокинутой (а может, переполненной) чаши гулко капало на пол вино: кап, кап, кап…

— Ясона жа-аль… — хрипел Керикл, — оставлять жа-аль…

— Ты будешь жить в своем сыне, — сурово сказал архонт, скрывая за этой суровостью свою боль. — Ты будешь смотреть на мир его глазами, и твоя кровь будет греть его сердце…

— Жа-аль… — продолжал Керикл. — Одинок он, ни матери, ни отца уже нет… Ни… — Он умолк, чтобы не упоминать Ольвию, ибо, даже умирая, не хотел причинять Родону боль.

— Не говори, что твой сын одинок! — воскликнул архонт. — Я еще жив. А пока я жив — Ясон не будет одинок. Я сделаю все, чтобы заменить ему отца.

— Спасибо, друг. Теперь мне и умирать легче. — Из уголка рта полемарха уже тек розовый ручеек. — Все, архонт. Чувствую в себе пустоту… Холодную и пустынную. Словно лечу в эту пустоту. Есть у меня к тебе еще одна просьба: похороните меня возле Лии. Рядом. Слышишь, Родон?..

— Слышу, Керикл. Твоя последняя воля будет исполнена.

— Береги моего сына и — прощай! Спасибо тебе за дружбу, Родон.

— И тебе спасибо за дружбу, Керикл. И за верную службу полису и народу.

— Дай руку, друг…

Родон подал свою руку, но полемарх уже не мог ее пожать. Тогда Родон сам стиснул ее — рука друга была холодна, и он согревал ее своим теплом.

— А теперь — выйди, — попросил Керикл. — Пусть войдет сын. Хочу ему на прощанье слово молвить…

Архонт выпрямился, на миг склонил голову перед Кериклом и быстро вышел.

В андрон со слезами на глазах вбежал Ясон.

— Отец!.. Не умирай!..

— Смерть не спрашивает, хочешь ты умирать или нет, — захрипел отец. — А она уже стоит у меня за плечами, и сил отогнать ее нет. Такова уж моя судьба, сын. Пожил свое, и хватит. Тебе завещаю жить.

Ясон плакал, утирая слезы рукавом, и все шептал:

— Отец, отец…

— Я к матери твоей иду, потому и легче мне умирать. С Лией встречусь на том свете. И о тебе расскажу, каким ты вырос… А тебе пусть сопутствует удача на белом свете!

— Что же я буду делать без тебя, как жить?

— Держись Родона, с ним тебе будет легче. И теперь… последнее, что хочу сказать. — Он помолчал, собираясь с силами: — Ты знаешь, почему я гибну?

— Тебя ударил ножом в грудь фракийский бродяга! — сквозь слезы воскликнул сын. — Я отомщу за твою гибель!..

— Постой, не горячись. И — выслушай меня. Фракиец меня и впрямь поддел. А почему?.. — Ясон молчал, и отец снова заговорил: — Потому что я… я захотел свободного человека сделать рабом. Была у меня мысль: захватить тех пришельцев и сделать их общественными рабами. Для города. Вот и поплатился. Забыл, что Лия моя… рабыней была. Забыл, как она ненавидела рабство… На улице ее рабыней обозвали, еще и палкой ударили… Не снесла… Умерла от горя и отчаяния, что в мире такая несправедливость… Ох, как она хотела хоть одну цепь рабства разрубить! А я… я хотел еще одной цепью укрепить рабство. Вот и поплатился. Что мне скажет за это Лия на том свете? Тяжко мне… Простит ли Лия?..

— Отец, ты не виновен, ты погиб от рук бродяги!

— Эх… Того, что случилось, не вернешь. Будь человеком, сын, и людей уважай. Помни свою мать, она человеческое достоинство превыше всего ставила. Так что никогда не посягай на чужую волю. Не повтори моей ошибки. Вот и весь мой совет тебе, сын. Живи и радуйся. Тебя архонт в беде не оставит. Он тебе будет вместо отца.

Он умолк, беззвучно и немо шевеля губами.

А может, пытался что-то сказать, да сил уже не было?

— Ясон… — наконец послышался его слабый голос, — если архонт еще здесь… позови его.

Архонт был рядом, в соседней комнате, и сразу же вошел.

— Гостей ждать не будем, — сказал Керикл. — Нет у меня уже времени… Сын, подай архонту чашу с вином. (Ясон подал). — Теперь помоги мне немного приподняться.

Ясон завел руки за спину отца, чуть приподнял его; отец оперся на локоть.

— Вот так, спасибо… А теперь дай и мне чашу с вином… Ту, маленькую, потому что большую уже не удержу в руках… Собирался я сегодня пировать, так что — начнем… Подними меня выше, сын… Так… выпьем, — сказал полемарх и еле-еле приподнял свою чашу. — За что выпьем?

— За сына твоего, — сказал архонт. — Хорошего сына ты вырастил. Таким сыном только гордиться.

— Спасибо тебе, друг. А еще выпьем за жизнь, — сказал Керикл. — Хорошая штука жизнь. Кто жил, тот не кается. И я не каюсь… За жизнь, мой друг! За жизнь, сын!..

И только он поднес чашу к губам, как она выпала из его рук, ударилась о пол и разлетелась на черепки, брызнув во все стороны вином.

— Все, отпил свое…

Керикл откинулся на подушку, захрипел, дернулся, судорога пробежала по его телу, и он затих… Лежал вытянувшись, спокойный…

— За жизнь, сын! За твоего отца, — сказал архонт. — Он умел жить, сумел и умереть достойно, как подобает мужчине.

И выпил свою чашу до дна, и звякнул ею о пол.

Глава седьмая Посланцы с того света

Ранним утром, ни свет ни заря, в кочевье примчались дозорные и подняли крик о старом вожде Оре, который только что вылез из своей могилы. Стража заткнула дозорным рты, чтобы не переполошили кочевье, и притащила их к вождю в шатер.

Дозорных было трое, и все бледные, перепуганные, на воинов не похожие. И голосят, как скифские бабы на торжище.

— Там… из могилы… Ор… Старый вождь Ор вылез из своей могилы…

Тапур побледнел. Не помня себя, хватал то одного дозорного за плечи, то другого, тряс и кричал:

— Бузату опились? Белены объелись??! Или спросонья? Как это Ор мог… из могилы вылезти?

— Па-пастухи говорили, — тряслись дозорцы, словно в лихорадке.

Наконец Тапур вытянул из них правду.

Дозорные стерегли дальние подступы к кочевью (а такие дозоры, после того как Тапур завраждовал с Иданфирсом, зорко охраняли и днем и ночью все подходы), где-то под утро встретили перепуганных пастухов, которые, побросав свои табуны, во всю прыть бежали из степи… Пастухи крикнули им, что в могиле Ора появилась дыра и кто-то из нее будто бы вылез… Дозорные не стали терять времени, а повернули коней в лагерь…

Дозорные были так напуганы, что Тапур понял: случилось что-то необычное…

Он лихорадочно соображал: что делать с Ором, если старик и впрямь возвращается?.. Торжественно встретить и передать ему власть или… Или загнать назад, а могилу на всякий случай завалить камнями? Чтобы во второй раз не смел вылезать на белый свет. Видно, поздно разогнал он орлов на могиле Ора. Успели напоить старого вождя. Вот теперь и крутись. Хотя, если разобраться… Тапур жив, а Ор — мертвец. Хоть и воскресший. И власть он утратил вместе со своей смертью. Так пусть сидит в мире предков и не мешает своему сыну. А то если каждый вздумает то помирать, то воскресать, что тогда будет? Да и не собирается Тапур никому отдавать свою власть. Даже родному отцу!!

— Анахарис!.. — спокойно сказал Тапур. — Возьми отряд и мчись к могиле Ора. Что ты побледнел?.. Ай-ай!.. Мертвеца испугался. А ну, живо! Постой!.. Если там и вправду он… ну, Ор… головы не теряй. Лучше бы, конечно, если бы Ор полез обратно в свою могилу. Добровольно. Скажи: место его на белом свете уже занято. Он свое отжил… Сполна. И хватит… Постой!.. Передай, что Тапур его любит, чтит, но… пусть не утруждает себя странствиями с того света на этот. Беги! Постой!.. Скажи воинам, чтобы не пугались, как те глупые дозорцы. Мертвецы бессильны против вооруженных воинов. Ибо белый свет принадлежит нам, живым… Постой!.. Кого бы из чужих ни встретили… у могилы или… вообще в степи… хватайте! И — ко мне. Мчись!.. Постой!.. Скажи… Нет — хватит! Вперед!..

И вот Анахарис стоит сам не свой. И это тот самый сотник конницы, который никогда не ведал страха в битвах. Но там он рубился с живыми людьми, а здесь…

— Кто они такие?! — грозно кричит Тапур. — Или мой храбрый сотник так испугался, что и дар речи потерял?

— О, мне легче повести конницу в бой, чем иметь дело с ними, — сдерживая дрожь, говорит сотник. — Их трое…

— Кого — трое?

— Посланцев старого вождя Ора.

— Так, значит, Ор поленился вылезти, а прислал своих посланцев? — задумчиво промолвил Тапур. — А они потребуют золотых бляшек… Конечно, для Ора… Гм… Расскажи, как вы встретили тех… ну, посланцев Ора.

— Окружили могилу Ора, — рассказывал взволнованный сотник, и голос его все еще дрожал. — Уже начало светать. Видим — дыра. В могиле… Воины всполошились, но я их успокоил… Сейчас будет вылезать вождь, — говорю воинам, — и не подобает вам быть такими перепуганными… Стоим. Ждем. А Ор не вылезает… Вдруг слышу, кто-то в дыре шуршит… Будто лезет. Сюда. На белый свет… А потом в дыре чихнуло. Я подошел ближе и — чтобы успокоить своих воинов — говорю учтиво: «Будь здоров, великий Ор!..» В дыре — молчание. Я снова подаю голос: «Ор, не гневайся, а выслушай меня спокойно. Чего тебе надобно в нашем мире? Неужели тебе плохо в мире предков?..»

— И-и… что?.. — весело спросил Тапур, чем очень удивил сотника. — Пожелал ты здоровья Ору… Что дальше?

— А дальше будто зашуршало что-то в могиле и… стихло. Потоптались мы еще немного, а потом я и кричу: «Слушай, Ор! Зачем ты затеял это дело? Тапур тобой недоволен. Ты мешаешь ему спокойно жить. Он хоть и сын твой, но — берегись. Либо сиди в могиле, как сидят все мертвые, либо скажи, чего тебе надо? Если сам не можешь вылезти, пришли своих слуг».

Анахарис умолк, утирая мокрый лоб. Тапур весело посмотрел на него, хмыкнул:

— Гм… Дальше…

— А дальше из могилы выбрались трое… Все в земле, вымазаны, словно духи. На людей не похожи. Воины отшатнулись, да и мне не по себе стало. Но держусь… Спрашиваю тех троих, что из могилы вылезли: «Вы кто такие?» Один из них и отвечает, что они — слуги великого вождя Ора… Я… я привел их в лагерь…

Тапур какое-то мгновение молчал, комкая в кулаке бороду.

— Хорошо, — наконец отозвался он, — приведи их ко мне…

— Слушаю, мой вождь!..

Анахарис вышел и через минуту вернулся с десятком воинов и тремя незнакомцами. Тапур впился в них острым взглядом. Все трое и впрямь, будто духи, вымазаны в земле, волчьи их лица закопчены сажей… Держатся осторожно, настороженно. И — словно бы очень напуганы… И одеты как-то не по-скифски…

— Должно быть, нелегко выбираться из могилы?

Все трое кивнули бородами, и с бород их посыпалась земля.

— Хоть бы землю с себя стряхнули! — сердито упрекнул их Тапур. — Тоже мне, слуги вождя Ора! И как вас Ор терпит на том свете? Так, чего доброго, вы и своего господина в запустение приведете.

Один из троих, высокий, черный, с блестящими наглыми глазами, недовольно буркнул:

— Путь с того света неблизкий. Кроме того, мы очень спешили, потому что Ор велел нам не мешкать.

— Гм… Вы, кажется, и так не замешкались.

Они закивали головами.

— Мы торопились!

— Кто вы? — Тапур внимательно прислушивался к их выговору, и он показался ему подозрительным.

— Мы уже говорили…

— Кто?!! — угрожающе крикнул Тапур. — Я не люблю со слугами долго болтать.

— Мы же говорили… Слуги великого вождя Ора в мире предков, — поспешно ответил высокий.

— Почему вы так скверно говорите по-скифски? У вас что, языки не наши? Или вы и сами, может, не наши?

Сотник Анахарис только теперь понял, почему они сперва показались ему чужаками. Язык… Хоть и говорят по-скифски, но и впрямь языки у них не скифские.

— Отвечайте вождю! — крикнул сотник.

Двое переглянулись, а третий, тот, что с блестящими глазами, шагнул чуть вперед и поспешно ответил:

— В мире предков свой язык. А мы там давно, вот и разучились говорить по-вашему… то есть, — быстро поправился он, — по-скифски.

Его спутники закивали бородами: да, мол, да.

— Негоже забывать язык своих отцов.

— В том мире все забудешь.

— Как Ор поживает в мире предков? — спросил Тапур. — Доволен или в гневе?

— Совсем худо Ору у предков.

— Вот как! Почему же это? — Тапур будто бы удивился.

— У вождя кончилось золото, а без него там хоть волком вой. А Ор все-таки вождь, а не какой-нибудь пастух!

— Бедный Ор… — вздохнул Тапур. — Так он вас, верно, за золотом прислал? Неужели ему лень было самому явиться?

— Зачем ему ноги бить, когда у него есть слуги? — ответил тот, с блестящими глазами. — Ор гневается на своего сына. «Что это за сын, — кричит, — который забыл родного отца? Сам живет в достатке, а отец должен прозябать в нищете, как последний бедняк!..»

— И как же это я забыл об отце? — покачал головой Тапур. — Ай-ай!.. Не годится!..

— Однажды Ор сказал нам: «Слуги мои лучшие! Вылезайте из могилы, идите к моему сыну, пусть он не скупится, а передаст мне побольше золота».

— Так и велел?.. — быстро спросил вождь.

— Так и велел, — спокойно повторил тот, с блестящими глазами. — Еще и пригрозил нам не возвращаться к нему без золота. Так что мы должны его слушаться.

— О боги, как изменился мой отец в мире предков! — воскликнул Тапур. — Ведь когда жил на земле, то никому не доверял золота. Ни сыну своему, ни жене. А тут вдруг отправил за золотом слуг… Да еще таких, как вы… ненадежных.

— В мире предков все доверяют друг другу, — поучительно промолвил тот, с блестящими глазами.

Тапур быстро спросил:

— А чем вы докажете, что передадите золото в руки Ора?

— Но мы же возвращаемся на тот свет.

— Хорошо… — погасил Тапур улыбку и зловеще добавил: — Я вам охотно помогу попасть на тот свет. — И внезапно быстро спросил: — А как поживает в мире предков мой брат, вождь Сак? Не гневается, что я похоронил его не в отдельной могиле, а вместе с Ором?

«Какой еще вождь Сак в могиле Ора? — удивленно подумал сотник. — У Тапура не было братьев…»

Но тот, с блестящими глазами, уверенно ответил:

— Твой брат вождь Сак велел передать, что ему очень тесно в одной могиле с Ором. Да и золотых украшений у него мало.

— Гм… — покачал головой Тапур, — придется и для брата передать золото. А больше Ор ничего не просил?

Трое переглянулись, а тот, с блестящими глазами, хлопнул себя по лбу.

— Вспомнил… Ор просил коней. Те, что были у него, совсем состарились и никуда не годятся.

— Бедный Ор… — вздохнул Тапур. — Даже коней лишился… Ай-ай!

— Мы спешим, — сказал тот, с блестящими глазами.

— А откуда взялась дыра? — вдруг быстро спросил Тапур. — В могиле.

— Мы прокопали…

— А для чего?

— Но мы же должны были как-то выбраться с того света? — сказал тот, с блестящими глазами. — Оттуда прямых дорог нет.

— А может, наоборот? — хищно оскалил зубы Тапур. — С этого света вы хотели пролезть на тот? Например, рылись в гробнице Ора, ведь у Ора столько золота. Но не успели, и тогда задумали меня обмануть. И выдали себя за посланцев Ора. Подумайте, не спешите, потому что вам все равно придется возвращаться в могилу… Вы будто испугались?.. Отчего это? Кто выходит из могилы, тот и возвращается обратно в могилу. Не так ли?

Посланцы Ора вздрогнули, их волчьи глаза забегали туда-сюда, но бежать было уже некуда. Да и разве убежишь от скифов, если они, словно птицы, летают на конях?

— Мы это… торопимся… — бледнея, забормотал посланец с блестящими глазами. — Нам бы золото и коней… — Он все еще верил, что выпутается. — Чтобы быстрее вернуться к Ору. Ор будет гневаться, что его слуги такие неповоротливые.

— Потерпите! — злорадно протянул Тапур. — А заодно и мешки для золота приготовьте, да побольше. А вот кони вам ни к чему, в могилу и без коней полезете.

И он кивнул воинам; те вмиг окружили посланцев Ора и приставили им под ребра короткие мечи.

— Это дерзость!.. — взвизгнул высокий, но тут же осекся, как только воин поднес ему ко рту жало меча.

— Язык прикусил? — насмешливо спросил он.

Высокий только хлопал глазами.

— Ну, проходимцы, доигрались?.. — процедил сквозь зубы Тапур. — Поморочили голову — и хватит! Вы ловкие и хитрые воры, но перестарались. Вам не удалось ограбить моего отца в могиле, а меня — обхитрить.

— Мой вождь, — почтительно обратился сотник к Тапуру. — Я не понимаю тебя… Ор и вправду будет гневаться, а мертвые, говорят, мстивы.

Тапур гневно сверкнул на него глазами.

— При чем здесь Ор?.. — едва сдерживая раздражение, воскликнул он. — Разве ты не догадываешься, кто эти голодранцы?

— Но ведь они просто забыли на том свете свой язык… — неуверенно протянул сотник.

— Ай, сотник, не ожидал, что тебя так легко обмануть. Вбил себе в голову каких-то там посланцев Ора. Разве не видишь, что перед тобой самые обыкновенные воры, которые раскапывают могилы наших отцов и прадедов. Они и не ведают, что у меня никогда не было брата Сака и никакого Сака я не хоронил вместе с Ором в одной могиле. Они хотели докопаться до гробницы Ора, чтобы поживиться его золотом.

Сотник схватился за голову.

— Позор мне, что поверил проходимцам!

— Вот почему появилась та дыра в могиле, через которую ты разговаривал с Ором и даже желал ему здоровья, когда он… будто бы чихнул, — Тапур усмехнулся. — Тогда воры притихли в могиле. Услышав, что ты обращаешься к Ору, они и надумали притвориться его посланцами, чтобы как-то спастись и заодно нас обмануть и сбежать с золотом. Ничего не скажешь, хитрые лисы. Одного не уразумели: я снаряжал Ора в мир предков и знаю тех слуг, которых велел задушить и положить вмогилу. А эти даже не скифы, хоть кое-как и умеют говорить по-нашему. Им невдомек, что орлы могут поить умерших, но только вождей, а не их слуг. И вожди могут оживать и возвращаться, а слуги остаются на том свете навечно!

Посланцы Ора задрожали и попадали на колени, наперебой затараторив на чужом, непонятном языке.

— Кто вы и откуда? — спросил их Тапур. — Какого вы роду-племени?

— Мы из-за И-истра… — на скифском языке ответил тот, с блестящими глазами. — Смилуйся, великий вождь.

— Я спрашиваю, кто вы такие? Какого роду-племени?

— Фракийцы…

— Пришли в Скифию обворовывать могилы ее вождей?

— Смилуйся, великий вождь. Мы готовы быть твоими рабами.

— У меня и без вас хватает рабов, — ответил Тапур. — Вы хотели стать слугами вождя Ора. Так тому и быть. Я не хочу обижать своего отца. Отныне и вовеки веков вы — рабы Ора. Запомните: кто вылезает из могилы, тот в могилу и возвращается!

И вот к кургану Ора потянулась странная процессия. Двумя рядами, при полном вооружении, двигались всадники; в середине пара волов тянула двухколесную повозку без шатра. В повозке, понурив головы, сидели связанные воры. Затем верхом ехал вождь, а уже за ним плотной гурьбой валил народ. Такого зрелища никто не хотел упустить.

Вот процессия добралась до кургана Ора и остановилась. Нора, которую прорыли воры прошлой ночью, уже была засыпана землей. А рядом чернела глубокая яма, к которой и подвели смертников. Толпа плотнее обступила место казни, гудела, напирала, и всадники едва сдерживали натиск.

Когда приготовления были закончены, осужденных поставили на колени, и Тапур крикнул им:

— Сейчас вы отправитесь в мир предков. Я обещал помочь вам найти туда дорогу. Дорога на тот свет ведет через эту яму. А уже на том свете подойдете к вождю Ору и, пав на колени, расскажете ему, за что я вас покарал. Но одного из вас я все же помилую.

Услышав это, смертники разом ожили, затрепетали… В их глазах мелькнули искорки надежды. Каждый из них, еще не веря в чудо, молил вождя: «Меня… меня…»

Тапур кивнул на крайнего, низкорослого, самого испуганного.

— Ты!.. Встань! Смотри и запоминай, что сейчас будет!

Тапур махнул рукой. К двум смертникам подбежали скифы и ударами в голову прикончили их. Фракийцы и вскрикнуть не успели. Трупы сбросили в яму, а яму быстро засыпали, сровняли и затоптали…

— Видел?.. — спросил Тапур помилованного фракийца. — Запомнил?

— За-запомнил, — все еще не мог прийти в себя помилованный.

— Коня!.. — крикнул вождь.

Мигом подвели коня.

— Садись!..

Изумленная толпа ахнула. Что это творится с вождем? Мало того, что помиловал вора, осквернившего курган Ора, так еще и коня ему дарит… Где это видано, где это слыхано?

— Садись! — теряя терпение, закричал вождь.

Но фракиец то ли от радости, что уцелел, то ли от страха, а никак не мог вскарабкаться на коня. Наконец его усадили на круп, ткнули в руки поводья.

— Все видел? — еще раз спросил его вождь. — Все запомнил?

— Все видел, — испугался фракиец… — Все запомнил…

— А теперь — пошел!

— Куда? — вытаращился помилованный.

— В свою Фракию! — крикнул Тапур. — И расскажи там всем, что ты сейчас видел. И добавь: так будет с каждым, кто посмеет хоть пальцем коснуться скифских курганов. А теперь убирайся прочь, чтобы и духу твоего здесь не было!

Конь сорвался с места и понес по степи перепуганного фракийца…

Глава восьмая Огонек во тьме

Летело по степям «великое ухо»; стоглазое — всё видит, стоязыкое — всё передает, стокрылое — все расстояния покрывает. Летело «великое ухо» [20] от долины до кряжа, от дороги до тропы, от колодца до табуна, от табуна до кочевья… Летело, вести несло…

Встречаются в степи двое кочевников.

После обычных приветствий:

— Здоров ли ты?..

— Здоров, а ты? Да дарует тебе Папай здоровья!

Сразу же:

— Что слышно в степи? Какие новости?

— О, много новостей в степи. А первая такая: Тапур с тысячей всадников ходил к грекам и взял себе в жены дочь их архонта. Такая красивая!.. Ни у кого из вождей нет такой гречанки.

— Бывай!

— Бывай!.. Спешу передать новость.

И летит дальше «великое ухо»:

— О, новостей много, а первая такая: Тапур собрал всех своих людей и напал на греков. Захватил много рабов, целые караваны добра нахватал.

— И везет же этим хапугам!

— Ага, обогатились. А мы тут сидим на одном месте, и кибитки наши совсем пусты… Бывай!

— Бывай!..

И снова летит «великое ухо» по степям, разнося весть об удачном походе Тапура к грекам, о богатствах, которые он у них захватил… Долетело «великое ухо» и до владыки Иданфирса: Тапур на греков у лимана напал, греков разорил, богатств набрал, нахватал, нагреб…

Вспыхнул гневом владыка.

— Мы с греками в мире, а Тапур посмел на них нападать! Гонца!

***

Гонцы с гневом владыки Скифии никогда не медлили. Быстрые кони несут их, как на крыльях, и они прибывают всегда негаданно, не вовремя…

Вот и к Тапуру негаданно примчался гонец. И прилетел он в желтом плаще, а желтый плащ — знак гнева владыки. Но, как велит обычай, Тапур принял гонца как гостя, пригласил его в белый шатер.

С любопытством разглядывал он молодое лицо гонца с мягкими, женственными чертами, с редкой бородкой, что только-только начала пробиваться. Должно быть, знатного рода, раз такого молодого поставили гонцом. А что гонец не простой, свидетельствовал знак на его куртке: солнце, на котором скрещены три стрелы.

Солнце — символ владыки, значит, гонца нужно принимать почтительно, а скрещенные три стрелы означают, что Иданфирс — владыка неба, земли и людей Скифии.

— Я слушаю тебя, гонец самого владыки, — с показной ленью цедил Тапур, полулежа на кошме, а сам гадал: что это гонца принесло, с какими вестями? Взяв из рук слуги чашу с кумысом, он оперся локтем на подушки, потягивал напиток. — Какие вести?.. — Кивнул слуге, чтобы тот угостил гонца. — Как поживает владыка? Боги, как всегда, не обходят его своей милостью?

— О да, — ответил гонец, принимая из рук слуги чашу с кумысом. — Владыка Скифского царства приглашает вождя Тапура прибыть к нему и выпить у шатра золотую чашу вина.

«У шатра?.. — мысленно отметил Тапур. — Так приглашают виновных. Но чаша золотая. Значит, владыка еще чтит меня. Хотя что-то затевает…»

Гонец перевел дух, допил кумыс и закончил:

— Владыка в гневе великом!

— Чем же Тапур прогневил самого владыку?

— «Великое ухо» принесло дурные вести: Тапур напал на греков у лимана, разорил их, набрал себе немало добра.

— «Великое ухо» не всегда правду несет, — спокойно сказал Тапур.

— Владыка в гневе великом за поход Тапура к грекам!

Тапур промолчал, ибо не пристало ему, вождю, оправдываться перед гонцом.

— Иданфирс приглашает Тапура выпить чашу с завязанными глазами!

Вон оно что! Владыка уже вынес ему смертный приговор. Только благородный. Даст на выбор три чаши с вином. В одной будет яд… Гм… Тапур оправдываться не станет.

— Владыка Скифии своими устами сказал: если у Тапура сердце льва, то пусть прибудет к нему. Если же у Тапура сердце зайца…

Тапур швырнул чашу с кумысом, рванулся вперед, вцепился в кошму.

— Что-о??? Я — трус??? Твой владыка думает, что Тапур — последний трус и не явится к шатру владыки? И тогда над ним будут потешаться все степи?

Гонец молчал. Он свою задачу выполнил, все, что велено, передал, а остальное его не касается.

— Мне пора… — поднимается он.

— Где сейчас кочует владыка? — прохрипел Тапур.

— Владыка у реки Тирас, — ответил гонец, вставая. — Он поехал приложиться к следу Геракла.

— Передай владыке, что Тапур… Тапур немедля примчится к нему в гости, и владыка еще убедится, у кого какое сердце!

Гонец поклонился и быстро вышел из шатра, и тут же послышался топот копыт его коня. Тапур закружил по шатру, как раненый зверь. Хрипел, что-то выкрикивал, хватался за рукоять акинака… Но гнев жег его огнем и не давал покоя. Наконец Тапур выбежал из шатра, вскочил на своего коня и помчался в степь.

А когда вернулся, конь его был в пене и мелко дрожал. К коню было кинулись слуги, но Ольвия жестом велела им отойти, вырвала пучок ковыля и сама принялась вытирать мокрые бока коня, сгоняя вниз белую пену… Тапур потоптался возле нее, а потом вырвал и себе ковыля и принялся вытирать коня с другого бока. Так они молча делали свое дело, пока не встретились у головы коня.

— Владыка вздумал посмеяться надо мной, — пожаловался ей Тапур. — Да так посмеяться, чтобы потом меня презирала вся Скифия. А степь никогда не прощает трусости!

— Ты поедешь к нему? — с тревогой спросила она.

— Непременно. Я докажу ему, что у Тапура сердце не зайца. Тапур выпьет чашу с завязанными глазами!

— Не езди… — вырвалось у нее.

Он яростно сверкнул глазами.

— На такое приглашение не откликнется только последнее ничтожество! После такого позора мне придется бежать из скифских степей и навеки покрыть свое имя бесчестьем! Лучше выпить чашу с завязанными глазами и уснуть вечным сном, чем жить с сердцем зайца!

— А я?.. — дрожащим голосом спросила она.

Он помолчал, а потом сказал со злостью:

— Если судьба обойдется со мной жестоко, ты тоже отправишься со мной в мир предков!

…Войлок глушит звуки; тишина в шатре такая, что хоть кричи о помощи. И — душно. Гнетуще… Сон бежал от нее; она сидела на кошме, обхватив колени руками и уронив на них голову.

Тапур поехал к владыке.

За жизнью своей поехал или за смертью?

Честь свою он сбережет, а жизнь?

И ей уже видится то черная повозка, в которой его везут от владыки, то глубокая яма, которую уже копают ему у кургана Ора, то волосяная петля, которой ее будут душить, чтобы положить в могилу вождя. Но ни страха, ни отчаяния она не чувствовала. Было только душно, гнетуще, и еще хотелось, чтобы рядом была хоть одна живая душа… Никогда еще одиночество не давило на нее так, как в эту ночь.

Она застонала сквозь стиснутые зубы.

Еще тяжелее стало на сердце.

— Да есть ли кто живой в этой Скифии?.. — вырвалось у нее. — Кончится ли когда-нибудь эта черная ночь?!

Что-то словно повеяло на нее, где-то мелькнул осколок света, и она рывком подняла голову. В шатер неслышно вошла слепая рабыня, неся перед собой глиняный светильник. Огонь слепой был не нужен — она несла его для своей госпожи.

— Милена?! — радостно воскликнула Ольвия и почувствовала, что ей стало немного легче. — А я о тебе и забыла. Как хорошо, что ты есть… С ума сойти можно в этой Скифии!

— Да озарит покой тебя, моя добрая госпожа, как ласковое весеннее солнце озаряет степь, — тихо отозвалась рабыня мягким, успокаивающим голосом. — Спи, госпожа, Милена будет стеречь твой сон.

Ольвия смотрела сверху вниз на свою послушную и покорную рабыню. Она уже привыкла к ее слепоте; пустые глазницы рабыни больше ее не пугали. Милена всегда управлялась ловко, проворно исполняла повеления своей госпожи, словно была зрячей, ибо никогда не сбивалась с пути и не натыкалась на преграды. Но разве ей — жестоко ослепленной — легче от этого?

— Милена…

— Спасибо тебе, госпожа.

— За что ты благодаришь? — удивилась Ольвия.

— За то, что зовешь меня, как человека, по имени, а не рабыней. Не скотиной и не собакой, как зовут меня скифы.

Ольвия вздохнула.

— Милена, ты хотела бы побывать в Греции?

— Нет, госпожа, не хотела бы.

— Гм… Но ведь ты гречанка, и тебя должно тянуть на родину. Даже журавлей весной тянет в родные края.

— У журавлей есть место на родине, а у меня… Да и какая я теперь гречанка?

— Была гречанкой.

— Когда-то была… — согласилась Милена. — А что было, то быльем поросло.

— Не отчаивайся.

— А чему мне радоваться? — спросила Милена. — Я рабыня. А какая родина у рабыни? Да что там… Я уже и здесь привыкла. В Греции у меня никого нет, и никого я уже там не увижу. Так зачем мучить душу? Если позволишь, госпожа, я доживу свой век при тебе. Его у меня осталось, что у зайца хвоста. Куда на старости лет срываться? У скифов я рабыня и дома, разумеется, госпожой не стану. Так не все ли равно, где свой проклятый век доживать?

— А жить хочешь?

— Раз уж родилась, то надо жить. Пока господин мой желает, до тех пор и буду жить. А скажет: сдохни! Сдохну!

Она помолчала, и вот какая-то слабая улыбка мелькнула на ее сморщенном, измученном личике.

— Спрашиваешь, госпожа, хочу ли я жить?.. Жить, конечно, хочется. Что уж там… Хоть и слепая, хоть и рабыня, а жить хочу. Потому что жизнь — она одна, какой бы горемычной ни была, а другой не будет. А что зло… Так ведь должно же где-то быть и добро. Иначе для чего боги зажгли белый свет? Для добра же… Ибо для зла и тьма годится. Вот только не знаю, где оно, это добро? Но верю: есть добро, госпожа моя хорошая, есть. Вот и ты добрая, значит, все-таки есть добро в мире. Есть! — Она повела пустыми глазницами в сторону Ольвии. — А желание мое… Хочется посмотреть на тебя, госпожа моя. У тебя такой красивый голос. Когда слушаю его, что-то волнует меня, что-то далекое чудится. Сама не своя становлюсь. Будто юность свою слышу… Ой, что же это я… Не слушай, госпожа, что бормочет старая рабыня. Рабам не велено изливать душу перед господами.

Она умолкла, шевеля губами.

— Что ты шепчешь? — спросила Ольвия.

— Твое имя, госпожа, — после паузы ответила рабыня. — Тебя так странно зовут… Ольвия… Ольвия… В юности я знала один город на берегу лимана с таким именем.

— Он и до сих пор есть, — ответила Ольвия. — Я оттуда. Почему ты так вздрогнула, Милена?

— Ты хорошая, добрая, моя госпожа, а город твой — страшный. — Милена обхватила руками свою седую голову. — Ох, злой это город, госпожа, лучше бы его никогда не знать!

Ольвия с жалостью смотрела на несчастную женщину.

— Тебе причинили горе в моем городе?

— Не вспоминай, госпожа, о том городе. Он и так укоротил мне жизнь… — Помолчала. — Ох, не столько город, сколько та любовь…

— Ты… — удивленно воскликнула Ольвия, — любила?

— Госпожа думает, что я родилась старой, слепой рабыней?

Ольвия подсела к Милене, легонько обняла ее за худые, костлявые плечи.

— Расскажи мне о своей любви…

— О боги… — прошептала рабыня. Дрожь пробежала по ее телу, и на руку Ольвии что-то капнуло.

— Ты… плачешь?

— Плачу… Потому что странно ведь. Слепая рабыня — и вдруг — любовь… — Милена и плакала, и улыбалась сама себе. — А ведь любила… Ох, как любила… Разве смогла бы я перенести рабство, если бы не любила, если бы не было его… Понимаешь, госпожа, его… единственного… Выжила бы…

Разворошив воспоминания, Милена заговорила возбужденно, горячо:

— Без любви своей я бы сгинула, как прошлогодний снег! А то вспомню свою любовь и его… и рабства будто и не было. На душе легчает. И не слепой себя чувствую, а зрячей, молодой… Вот, госпожа, когда заблудишься в степи. Ночь, ветрище воет голодным волком, отчаяние тебя, как мошкара, облепит… С пути собьешься, мечешься туда-сюда, не ведая, где твой единственный путь… Сил уже нет. Все, думаешь, конец. И вот внезапно — блеснет на горизонте… Во тьме ночной огонь пылает… Да не огонь, а огонек дрожащий. Точечка мерцающая. Но для тебя она — спасение. Откуда только силы берутся! Ноги сами несут тебя к этому огоньку… Падаешь, встаешь и снова идешь… Так и моя любовь. Я всю жизнь иду к этому крохотному, дрожащему огоньку моей слепой жизни… И слепая — вижу тот огонек… Далеко-далеко, а вижу… И греет та любовь старую и слепую скифскую рабыню…

Ольвия молчала, пораженная услышанным.

— Немного легчает от слез, — плакала Милена. — О, если бы ты знала, госпожа, как дорого я заплатила за свою любовь. Наверное, никто такой цены не платил. И не заплатит больше. — Милена застонала и долго молчала, покачиваясь всем телом. — А ведь я была счастливой… И его любила… Ох, как любила, солнышко мое! А потом… Потом меня отдали за другого. Силой. Он был старше, нелюдим. Я не могла его полюбить. А мне говорят: живи, свыкнешься. И я жила. И родила ему ребенка. Но не свыклась, не полюбила его. Более того, я ненавидела его. Прятала в сердце свою ненависть… А потом пришел любимый. Потому что не мог меня забыть. И я его… Гори все огнем! Сбежала к любимому. Три дня была счастлива. О, те три дня!

Она умолкла, тяжело дыша.

— А потом?.. — быстро спросила Ольвия. — Что было потом?

— А потом… потом… — застонала рабыня. — Потом муж меня поймал. Он был ревнив. И жесток. О, как он издевался… Сперва хотел меня кинжалом заколоть. Передумал. Слишком легкая смерть. Ему хотелось, чтобы я мучилась всю жизнь. Как Тантал. Чтобы каралась день и ночь… И придумал… Продал в рабство скифам… А видишь — ошибся. Со мной любовь. И легче терпеть невольничьи муки. Хоть глаза у меня отняли, так сердце со мной…

— Так вот ты какая?.. — пораженно прошептала Ольвия. — Я после этого буду еще больше тебя уважать. И беречь.

Глава девятая У стопы бога Геракла

Каждую весну, когда после зимней спячки оживают степи и все пробуждается и с новой силой идет в рост, когда скифы с южных степей перекочевывают в северные, владыка великого Скифского царства Иданфирс неизменно приезжает на берег реки Тирас [21], чтобы приложиться к стопе бога Геракла, родоначальника и отца всей Скифии.

Одна из древних легенд рассказывает, что когда-то, в седую старину, эти степи были пустынны, и в них никто не кочевал. И жила в степи дочь Борисфена — полудева-полузмея. И жила она в большой пещере, у отца своего Борисфена. И вот однажды в эти степи забрел Геракл с конями. И застала его здесь зима. Началась метель, света белого не видно. Геракл укутался в львиную шкуру и заснул в укромном месте. А когда проснулся, глядь — а коней нет. Пошел он на поиски, всю заснеженную равнину исходил — нет коней. Сколько ни искал, ни одной живой души не встретил в степи. Ни дыма от костра, ни следа…

В один из дней Геракл дошел до Борисфена и наткнулся на пещеру, в которой жила дочь Борисфена — полудева-полузмея. Геракл весьма подивился, увидев ее, но вида не подал, а спросил, не видела ли она его коней. Дева-змея и говорит, что кони у нее, а отдаст она их ему, лишь когда он поживет с нею… И Геракл стал жить с ней, и родила дева-змея трех сыновей: Агафирса, Гелона и Скифа. И только тогда отдала Гераклу его коней. «Я сберегла твоих коней, — сказала она, — а ты отплатил мне за это, и теперь у меня трое сыновей». И собрался Геракл домой, а дева-змея и спрашивает его: что ей делать с сыновьями? Поселить ли их в этих степях или послать к нему? Тогда Геракл дал ей свой большой лук и пояс с акинаком и чашей на пряжке и говорит: «Когда вырастут сыновья, дай им лук и пояс; кто сумеет натянуть тетиву этого лука и подпояшется этим поясом, тот и будет жить в этих степях…» Когда сыновья выросли, первым взял отцовский лук Агафирс, но не смог натянуть тетиву. И Гелон не справился с тетивой того огромного лука. И только третий, самый младший, Скиф, натянул тетиву и подпоясался отцовским поясом с акинаком. Мать изгнала Агафирса и Гелона, а жить в степях остался Скиф. От него и пошли все скифы с поясами, с чашами на пряжках и луками.

А Геракл, возвращаясь в свой край, оставил на скале у Тираса след своей стопы длиною в два локтя, чтобы скифы никогда не забывали своего праотца и тоже оставляли на земле свои следы. Тот след ноги праотца сохранился и поныне, и говорят: всем, кто к нему прикоснется, Геракл дает силу свою богатырскую.

За силой и ездил каждую весну старый Иданфирс на запад скифских земель, к серым скалам Тираса, где сохранился след праотца. Все у него есть: великое царство с воинственным народом, табуны коней и ясное оружие, вот только силы уже не те, что были прежде… Как-никак восьмой десяток разменял, пожил немало. Источник его жизни, видно, заилился, ибо не бьет уже живительной водой, как прежде, в добрые молодые годы.

Вот за молодой силой и приезжает владыка каждую весну на западный край скифских земель, к неспокойному, гневному Тирасу. Многочисленная свита из вождей, знатных мужей, воинов и старейшин становится лагерем в долине, неподалеку от реки.

Владыка, отдав слугам коня, сам направляется к серой громаде скал… Несмотря на преклонный возраст, первый царь Скифии идет легкой, упругой походкой, и ветер развевает его белую бороду. Годы немного ссутулили некогда прямую осанку, отяготили душу воспоминаниями…

Хотя он и седлает еще сам коня, и садится в седло вроде бы по-молодецки, но конь под ним уже не прогибается, как бывало, — легок стал Иданфирс, высох.

Владыка Скифии одет просто и буднично: кожаная куртка без воротника, вышитая на груди и по краям растительным орнаментом, кожаные штаны, штанины которых собраны и перевязаны лентами у голенищ сафьянцев… На голове — остроконечный войлочный башлык, из-под которого выбиваются длинные седые волосы, редкие и мягкие. Тонкий сухой стан перехвачен кожаным поясом с чашей на пряжке и акинаком в ножнах.

И — ни единого золотого украшения.

Так просто одевались скифы, когда впервые появились в этих степях, так одет и владыка, ибо идет он приложиться к стопе своего праотца. Глянешь со стороны — обычный скиф, воин или пастух. Или просто мудрый старец с сухим, морщинистым лицом, на котором высечены его долгие, нелегкие годы… Лишь зоркие глаза, быстрые и острые. Взглянет — словно акинаком полоснет. Острый нос и костлявый подбородок делают его лицо вытянутым, всегда суровым и властным. А с тех пор, как владыка Скифии потерял в бесчисленных битвах одного за другим семерых своих сыновей, улыбка больше никогда не появлялась на его омраченном лице. У рта залегли твердые складки, глаза всегда прикрыты веками, смотрят на мир сквозь узкие щели, и что в глазах владыки, того никто не видел.

И пусть он без царских одежд и золотых украшений, его узнает каждый скиф и с трепетом замрет в низком поклоне. Его уважают, ведь владыка не брезгует простым одеянием воина или пастуха и всегда подчеркивает, что он такой же, как и все… Такой, да не такой, — думают скифы, — раз боги избрали его владыкой, значит, он не таков, как все. Мудрее, славнее, знатнее!

Владыка идет травой напрямик, и от зеленого сочного разнотравья у него поднимается настроение. Чем Скифия богата, так это травами. Да еще реками — чистыми и светлыми…

Далями и ясным небом… Любо идти по родной земле, были бы только сила да молодость. Что ж, молодость уже не вернешь, как не вернули ее его отец, и дед, и прадед — все в землю легли, на тот свет ушли. Уйдет и он, когда исчерпает свои дни в этом мире, таков закон жизни. Но пока он здесь, силу от себя еще не отпустит. И силу ему даст праотец Скифии — славный Геракл.

Иданфирс выходит на кручу; почва здесь твердая, жесткая, повсюду виднеются камни, и чем дальше, тем их больше и больше. Тянутся они табунами, словно выглядывают из земли спины коней, навечно здесь увязших.

Поднявшись на вершину кручи, он остановился, прислушиваясь. Ветер завывал голодным волком, рыскал в скалах, тоскливо скулил: у-у-у, у-у-у…

Там, внизу, невидимая отсюда река глухо билась, словно гигантский зверь, попавший в ловушку и неспособный выбраться на волю. Она то тяжело, надсадно рычала, с шумом барахтаясь в каменной теснине и со злости швыряя камни, то в изнеможении всхлипывала, затихая, собираясь с новыми силами… И снова яростно клокотала и бесновалась в безысходности…

«Духи Тираса буйствуют», — подумал Иданфирс, переступая с одной скалы на другую… Они были скользкими, заросшими темно-зеленым мхом, и ступать по ним было трудно.

Но вот из-за острой ребристой скалы вышли два старца с редкими белыми бородами, которые трепал ветер. Опираясь на посохи, они остановились и низко поклонились.

— Рады приветствовать тебя, владыка земли скифской.

— Я рад вас видеть, мудрые старцы, — ответил Иданфирс и тоже слегка кивнул головой. — Бережете ли вы след стопы праотца нашего?

— Оберегаем, владыка.

И старцы повели владыку на широкую и плоскую скалу, на которой, вдавленная в твердь, навечно застыла большая, похожая на человеческую, нога… Видна пятка, пальцы… Это и есть след от ноги праотца Геракла, который он оставил, покидая землю скифскую.

Старцы с посохами становятся по обе стороны стопы.

— Великий праотец наш! К стопе твоей божественной прибыл владыка Скифии, мудрый и славный Иданфирс.

Старцы воздевают руки к небу, поднимают головы, шепчут молитвы. Затем опускаются на колени, разводят руками над стопой, шепчут заклинания… То вдруг вскакивают и пускаются в пляс вокруг стопы, подпрыгивают, трясут руками и головами, стучат посохами о скалу и выкрикивают что-то нечленораздельное.

А ветер гудит, а ветер завывает в каменной теснине, и где-то внизу глухо и тяжко швыряет камни река.

Старцы изнеможенно падают на колени, простирают руки над следом стопы, кладут на них головы и замирают, лишь изредка содрогаясь, как в конвульсиях…

Так они лежат долго, и Иданфирс, покорно склонив голову, ждет знака…

Но вот старцы поднимают головы.

— Владыка!.. Слышим гул в каменной тверди!

— Праотец идет!!!

— Праотец идет!!! — выкрикивают они во второй и в третий раз. — Идет! — кричат они и вскакивают, вскидывая руки вверх. — Идет праотец наш. По скифской земле идет, приветствуя люд скифский!

Иданфирс опускается на колени у следа стопы, склоняет голову.

— Праотец наш! Ты оставил след своей стопы на веки вечные в земле скифской, оставил в знак своей милости к нам, детям твоим. Ты грозно и властно идешь по земле нашей, неся нам благодатную весну. Молю тебя, праотец, не покидай Скифии, ниспошли ее земле силу плодородную, травы высокие, а рекам — ясные воды, оружию же нашему — всепобеждающую мощь. А будет сильна Скифия, буду и я, будем все мы. А немного силы дай и мне. А сынам моим, что в битвах полегли и все в мир предков ушли, — даруй тоску неувядающую по белому свету, чтобы и там, в мире предков, не забывали они нас, помнили тот край, где родились, седлали коней, где любили и гневались.

Владыка распростер руки над стопой, и едва коснулся пальцами следа, впечатанного в скалу, как ощутил легкий трепет в теле. То сила Геракла вливалась в его старое, иссохшее тело. Владыка пал грудью на след и всем своим существом ощущал те живительные силы, что вливались в него…

В лагере, раскинувшемся в долине неподалеку от Тираса, царит веселое оживление. Стелются дымы над равниной от многочисленных костров, ржут кони, которых ведут для жертвы Гераклу.

Радостный сегодня день! Владыка Скифии обогатился новой силой Геракла, вернулся от каменной стопы праотца свежим и здоровым, словно и не давил на него груз прожитых лет. И все уверяют, что владыка помолодел!

Владыка доволен.

Чтобы щедро отблагодарить Геракла, он велел принести ему в жертву целую сотню лучших коней!

Царские слуги уже отбирают коней, на арканах приводят их к жертвенному месту, где в центре находится сам владыка. По левую руку сидит вождь Скопасис, по правую — Таксакис, ближайшие, знатнейшие вожди Скифии. А дальше сидят знатные мужи, старейшины, воины. Сто коней жертвует владыка Гераклу! Всем сегодня хватит мяса и хмельного бузата.

Сто больших бронзовых котлов уже стоят на равнине.

В ожидании пира все нетерпеливо переминаются.

Слуги накидывают на шеи коням тяжелые петли, ловко валят их на спины и, вставив в петли палки, крутят их, душа жертвы.

Ржание и хрип коней, радостные крики людей наполняют равнину.

Задушив коней, сдирают шкуры, внутренности разбрасывают по степи, а мясо разносят по котлам. Хвороста в безлесной степи было мало, поэтому под котлы в огонь подкладывали жирные кости. Огонь жадно пожирает жир, кости горят ярко и жарко.

Время молиться и благодарить Геракла за щедрость, за ту силу и молодость, которой он наделил их владыку, а значит — и всех их. Молится и владыка, благодарит праотца за силу и твердость духа, за то, что и этим летом не обошел своей милостью скифскую землю.

«Чтобы кости наших врагов горели так, как горят кости жертвенных коней, — мысленно просит праотца владыка. — А скифы чтобы всегда пировали на родной земле».

Застывает владыка, устремляет взор в огонь, видит там свою жизнь… Когда смотришь в огонь долго и неотрывно, то увидишь там желтые, белые, кровавые фигуры, что толпятся, пожирают друг друга, снова появляются… То духи огня танцуют свой адский танец, вызывая для владыки его прожитую жизнь.

Видит Иданфирс своих сыновей-соколов. Видит себя, видит молодого, сильного, полного отваги и мощи. Вот он примчался из степей во главе своего войска, спрыгивает с горячего коня, идет, пропахший полынью, дымом и конским потом… Щурит против солнца глаза, а навстречу ему бегут сыновья…

Один, два, три… Семеро сыновей бегут ему навстречу.

Давно уже нет сыновей, давно ушли они в мир предков — ушли еще молодыми, и видит их владыка как живых.

Да и во снах они часто приходят.

Приходят живые, здоровые, красивые, и владыке немного легчает на душе: не забывают его сыновья, с того света наведываются в гости. Во сны приходят, отца радуют…

Вот и сейчас явились они к нему в пламени жертвенных костров, и кажется владыке, что видит он и ту далекую и долгую дорогу с того света на этот, по которой и приходят к нему сыновья. Спасибо, что навещают отца! Скоро уже, совсем скоро и он пойдет по той дороге к ним, и будут они вместе. А пока он будет видеть их во снах и в пламени костров, будет знать, что они есть и помнят о нем…

***

Голову первого жертвенного коня торжественно поднесли владыке.

Все с благоговением смотрят, как Иданфирс, достав акинак, короткими ловкими движениями срезал со щек полоски мяса и неторопливо жевал.

Вторую голову — для бога Геракла — насадили на копье, а копье воткнули в землю.

— Просим, праотец наш, в гости к нам! — хором воскликнули вожди и старейшины, и лишь после этого, засучив рукава, принялись за трапезу. Слуги забегали туда-сюда, разнося жирные, дымящиеся куски мяса, от которых бил густой дух конины и стекал каплями жир, застывая на зеленой траве белыми восковыми кружками. У всех залоснились от жира руки и бороды, их некогда было вытирать, потому что каждый, управившись с одним куском, хватал другой.

Глава десятая Смертельный поединок на глазах у царя

Так уж с давних пор повелось, что редко какая жертвенная трапеза у скифского царя обходится без зрелища. Иногда это просто борьба ради забавы или состязание лучников — кто метче пустит стрелу, но чаще всего — смертельные поединки двух непримиримых врагов.

Ибо когда два скифа враждуют, и враждуют долго и упорно, когда к миру уже отрезаны все пути и ненависть хлещет через край, недруги хватаются за акинаки… Но не нападают друг на друга внезапно, по-волчьи, а выходят на свой последний поединок на глаза царя или вождя. А там уж кому повезет, тот и будет еще седлать коня и встречать поутру светлоликого Колаксая…

Вот и на этот раз… Когда все уже насытились мясом и начали отрыгивать, Иданфирс спросил вождей:

— А не посмотреть ли нам поединок? Сак и Лат жаждут решить акинаками свой давний спор.

— Хотим!.. — крикнули вожди. — Пусть бьются!

Иданфирс хлопнул в ладоши, и в круг, не глядя друг на друга, ступили Сак и Лат. Хмурые и злые, до крайности утомленные своей многолетней враждой, вышли они на свой последний поединок. Сак и Лат не просто скифы, они еще и близкие родичи. А грызутся между собой много лет, и когда впервые вражда началась, и из-за чего именно — поди, уже и не помнят… Теперь Сак жаждет крови Лата, а Лат — крови Сака. Ибо вдвоем они уже не могут ужиться на белом свете, даже в таких широких степях, как скифские. Один из них должен погибнуть, а другой до конца своих дней будет торжествовать победу. И свершат они это прилюдно, на глазах у самого царя и его вождей. Победитель будет гордиться, побежденный в честном бою — позора не поимеет. Ведь на глазах у царя пал.

— Сак и Лат! — обращается к ним Иданфирс. — Биться вы пришли или мириться на моих глазах?

— Биться пришли мы на твои глаза, владыка! — воскликнул Сак.

— Только острый акинак способен разрешить нашу вражду! — подтвердил понурый Лат.

— Быть по-вашему! — сказал Иданфирс. — Деритесь, покажите нам свое умение владеть акинаками. Того, кто погибнет, — позорить не будем.

— Ар-р-р-а-а!!! — захрипел Сак.

— Ар-р-р-а-а-а!!! — захрипел Лат.

Иданфирс махнул рукой.

Сак и Лат, выхватив акинаки и пригнувшись, пожирая друг друга ненавидящими глазами, начали свой смертный поединок. Родичи-враги хрипели, скрежетали зубами, ходили друг возле друга, выискивая подходящий момент, чтобы вонзить акинак по самую рукоять в своего противника. Кружляли, сходились, расходились, снова бросались друг на друга и снова кружляли. А потом, внезапно крикнув, ринулись грудь на грудь…

Мелькнули в воздухе два акинака…

Иданфирс наблюдал за поединком, сомкнув веки; среди вождей слышались выкрики, советы… Одни подбадривали Сака, другие — Лата… Кто-то в азарте кричал:

— Бей его!.. Бей!..

А кто кого должен был бить — неведомо, да и не имело это никакого значения: победит Сак или Лат. Захватывала сама схватка, ярость поединка.

Победил Сак…

Захрипев, Лат упал окровавленный, а Сак, издав боевой клич, одним ударом прикончил своего родича.

— О владыка, да дарует тебе Папай тьму лет, я одолел своего врага! — тяжело дыша, воскликнул Сак и встал на грудь поверженному родичу. — Я стою на его груди, и радость распирает мою грудь. Я победил в честном поединке. Мой акинак нанес Лату смертельный удар! Да знают все: из черепа Лата, своего заклятого врага и родича, я сделаю чашу и буду пить из нее хмельной бузат!

И одним ловким ударом акинака отсек голову своему родичу.

Послышались рыдания — это причитала жена Лата. Но все были равнодушны к этим причитаниям. Не Сак, так Лат бы победил. Какая разница? Кто-то из них должен был выиграть, а кто-то — проиграть жизнь, раз уж они схватились за акинаки и предстали пред очи владыки…

Сак взял отрубленную голову за длинный чуб и, вытянув руку подальше от себя, чтобы кровь, хлеставшая из шеи, не запачкала его шаровар, с удовлетворением разглядывал свой трофей.

— Хороша голова, большая, — довольно промолвил он и, стукнув по черепу рукоятью акинака, добавил: — Добрая будет чаша…

Отпилит Сак череп Лата по самые брови, вычистит его изнутри и снаружи, выскоблит и обтянет сырой воловьей кожей, а то и золотом, если есть оно у него. И будет пить из чаши вино или бузат, и будет показывать гостям чашу да рассказывать в восторге, как он на глазах у самого царя победил своего родича и сделал из его черепа вот эту чашу… И будет та чаша самой дорогой у Сака, ибо не из какого-нибудь там врага сделана, а из черепа близкого родича.

Причитала, убивалась вдова Лата.

— Пусть заберет безголовое тело своего мужа, — милостиво позволил Сак. — Пусть зарывает его в степи. Бедный Лат, как он будет жить в мире предков без головы? Вот уж не повезло человеку!

И, улыбаясь, с удовлетворением вертел в руках окровавленную голову своего родича.

— Выпейте за Сака, — велел владыка. — Он победил своего врага в честном поединке. Выпейте также и за Лата. Он пал в честном бою, как и подобает настоящему мужчине.

Выпили за Сака, который честно выиграл поединок, потом выпили за Лата, который пал в честном бою, а затем снова принялись за прерванную трапезу. Но не успели слуги разнести всем новые куски мяса, как Иданфирсу доложили, что в его лагерь прибыл вождь Тапур и желает видеть владыку.

Иданфирс нахмурился и молча кивнул.

С Тапуром было всего десять всадников (лучники с простыми кожаными щитами). И это говорило: пусть не думает владыка, что он, Тапур, трус и не рискнет без своей орды явиться на царские очи. Он явился, и владыка теперь совсем по-другому думает о нем. Но… но подождем, как поведет себя мятежный вождь дальше, хватит ли у него силы духа выпить поднесенную чашу?

Спрыгнув с коней, низкорослые, коренастые и длинноволосые всадники взяли лошадей под уздцы, выстроились в ряд и замерли.

Тапур стремительной походкой направился к костру владыки. Голову он держал ровно, гордо выставив вперед клинышек черной, жесткой бороды. Все затихли, повернув к нему лоснящиеся от жира лица и бороды, застыли с полуобглоданными мослами в руках. Прибыл-таки Тапур, значит, не из пугливых…

Тапур подошел к владыке и учтиво поздоровался:

— Да дарует тебе бог Папай здоровья, владыка!

— А ты здоров? — как и положено после приветствия, спросил Иданфирс, прищуренными глазами пристально ощупывая вождя.

— Здоров, как воды Борисфена, богат, как наша земля!

Помолчали, и молчание это было напряженным.

— Я прибыл, владыка, по твоему приглашению, — напомнил о себе Тапур. — Ты прислал ко мне гонца.

— А без гонца ты уже и не хочешь навестить своего владыку?

Тапур молчал.

— Как твой поход к берегам Понта? — тихо спросил владыка, срезая акинаком кусочки мяса с лошадиной головы. — Благополучно ли он закончился?

— Благополучно, владыка, — с внешним спокойствием ответил Тапур. — Я ходил к грекам не с войной, а с миром.

— Но с тобой было войско. И ты стал лагерем у греческого города.

— Было войско, и лагерем тоже становился, — ответил Тапур. — Но греков я не трогал. Греческий архонт принял мои золотые дары и пил со мной вино.

— Скольких греков ты захватил? — быстро спросил Иданфирс.

— Одного. — Тапур помолчал, и на губах его появилась улыбка. — Точнее, одну. Дочь греческого архонта. Но архонт отдал ее мне по доброй воле.

— Гм… «Великое ухо» совсем не такие вести разносит по степям.

— Если владыка слушает не меня, а «великое ухо», то мне здесь нечего говорить, — резко воскликнул Тапур.

Вожди и старейшины гневно зашумели, зашептались: как говорит этот вождь с владыкой? Напал на греков, пленил их, а теперь еще и кичится у костра владыки? «Великое ухо» не обманешь, оно все знает и правду разносит по степям.

— Я не буду перед тобой оправдываться, владыка! — воскликнул Тапур. — «Великое ухо» не те вести разносит!

Но Иданфирс его будто и не слушал, говорил поучительно:

— С греками я поддерживаю мир и торговлю. Кому мы будем продавать скот и хлеб? И потому мой меч оберегает греков. И ты должен быть наказан за поход к морю. Но я не вытащу меч из ножен. Я покараю тебя ядом. Ты должен выпить вино из одной из трех чаш. Посмотрим, повезет ли тебе и здесь, благосклонна ли к тебе судьба.

И хлопнул в ладоши.

— Угостите вождя Тапура вином!

Слуги принесли и поставили три чаши с вином.

И Тапур понял, что теперь оправдываться совершенно неуместно. Еще подумают, что он испугался и потому начал выдумывать про сватовство.

— Садись, вождь, — кивнул Иданфирс. И продолжил, когда Тапур сел, скрестив под собой ноги: — Одна из трех чаш, что стоят перед тобой, с ядом. Если боишься — можешь не пить, — владыка едва заметно улыбнулся уголками губ. — Я позволяю тебе живым и здоровым вернуться в свой край. Решай, вождь, только не говори, что «великое ухо» не те вести разносит.

«Чтобы потешалась надо мной вся Скифия? — подумал Тапур. — Чтобы говорили обо мне, как о последнем трусе?» — он качнул головой.

— Нет, владыка, боевой клич моего рода «арара» никогда еще не выкрикивал трус!

— Тебе, вождь, виднее. — Иданфирс хлопнул в ладоши. Подбежал слуга и длинной полоской мягкой кожи завязал Тапуру глаза. Другой слуга переставил чаши с места на место.

— Выбирай любую из этих трех чаш, — сказал владыка. — Испытай свою судьбу. Если выберешь вино без отравы — так и быть, прощаю твой набег на греков… Если же не повезет… Что ж… Так тому и быть. Такова твоя судьба.

— Я очень люблю вино с отравой, — процедил сквозь зубы Тапур и, наощупь взяв одну из чаш, единым духом осушил ее.

— Снимите с вождя повязку, — велел Иданфирс и, когда ее сняли, пристально посмотрел в лицо Тапуру. — Ты смел, вождь. Только такие могут не повиноваться мне. Но… но мне жаль тебя, вождь отважный. Ты выпил чашу с ядом. Теперь жди своей смерти. Она уже стоит у тебя за плечами.

— Я встречу смерть как подобает, — сказал Тапур.

— Не сомневаюсь. Отныне степь будет говорить о тебе, как о храбрейшем из всех вождей.

Иданфирсу поднесли новый кусок мяса, и прерванная трапеза продолжалась, словно ничего и не случилось.

Стиснув зубы, Тапур наблюдал, как вожди обгладывали мослы, облизывали пальцы и чавкали туго набитыми ртами, и чувствовал, как тяжелая, тошнотворная волна начала окутывать его с ног до головы, сковывала тело, смыкала веки… Неужели начал действовать яд?.. Но страха он не чувствовал. Лучше смерть, чем клеймо труса! Отныне никто не скажет, что у Тапура заячье сердце. И потому он уйдет из этого мира с гордо поднятой головой, как и подобает воину.

Огромным усилием воли Тапур поборол слабость, сковывавшую тело, но полностью освободиться из ее лап не мог. Какая-то невидимая, гнетущая сила начала наваливаться ему на плечи, на голову, сковывала руки и ноги, туманом заползала в глаза… Сердце размякло и будто куда-то проваливалось, зависало над пропастью, слипались веки.

Думать было трудно, но он через силу подумал, что это его душит смерть. Подумал и даже увидел, как она скалит на него зубы, ощутил прикосновение ее костлявых рук…

И на какое-то мгновение его пронзил страх.

Смерть!..

Как это он больше не будет жить?.. Все будут жить, а он — не будет. И не увидит больше ни степи, ни коней, ни солнца… Но страх длился лишь мгновение, а потом он поборол этот мерзкий ужас. Нет, воспротивилось сердце, чем жить трусом, опозоренным на всю степь, лучше смерть.

А еще он подумал, что будет жить на том свете, что Ольвия последует за ним, и совсем успокоился.

— Со смертью борешься, вождь?.. — владыка прищурил острые глаза.

— Да-а… — прохрипел Тапур, потому что дышать стало тяжело. — Но твоя смерть, владыка, не очень сильна. Я ее одолею.

— Поспешил выпить, — где-то издалека донесся до него голос Иданфирса. — Мог бы и жить.

— Нет… — Тапур попытался было мотнуть головой и не смог. — Пугливым зайцем жить не хочу. Жизнь нужна только сильному, а не трусу.

С трудом он поднялся.

— Если умирать, топойду лучше в степь, — пробормотал он, сделал шаг-другой и упал…

Глава одиннадцатая Или на коне, или в черной повозке…

…Яркий и слепящий шар внезапно приблизился к ее лицу. Ольвия закричала, зажмурилась, но шар все равно слепил ее сквозь веки, и она, застонав, завертела головой…

Но отвернуться от шара не смогла, что-то давило и душило ее, глаза слепило сквозь веки… Только странно: огонь тот был совсем не горячим, а даже холодным. Он слепил, и у нее начали болеть глаза.

Ольвия сдавленно вскрикнула и проснулась. Открыла глаза и тут же испуганно их зажмурила, потому что и вправду что-то — ослепительно-белое — надвигалось ей на лицо.

Она вскочила, села, тяжело дыша.

Сердце испуганно колотилось.

— Тапур… Тапур… — позвала она испуганно, но вождя рядом не было. Ольвия открыла глаза и зажмурилась от яркого лунного света. Она спала навзничь, и полная луна, поднявшись в небе, светила ей прямо в лицо. Вот и привиделось невесть что!..

Оглядевшись и поняв, что это луна, она с облегчением перевела дух.

С вечера стояла духота, дни были знойными, дождей давно не было, и степь дышала жаром, словно раскаленная печь. Даже по ночам не приходила желанная прохлада, и до самого утра держалось тяжелое удушье. Лишь перед рассветом начинал веять ветерок, принося из дальних краев глоток свежего воздуха. В такие дни в раскаленной степи некуда было деться, и все кочевье укладывалось спать возле кибиток и шатров, под открытым небом, в надежде, что хоть под утро их обвеет свежим ветром.

Потому и легла Ольвия у шатра на оленьей шкуре и сразу же уснула, ибо до этого несколько ночей почти не спала.

Кочевье было залито зыбким лунным светом, отовсюду доносился храп, где-то фыркали кони. Луна была полной, с едва заметной щербинкой, и заливала все вокруг таким сиянием, что в степи было светло как днем.

Ольвия поднялась и, сев, обхватила руками колени. Задумалась… Спать не хотелось, а Тапура не было. И она никак не могла спросонья вспомнить, где же он.

На горизонте черной тенью мелькнул всадник, и Ольвии отчего-то стало не по себе. Что за всадник скачет в полночь по степи? И почему в лунном свете он кажется ей черным? Она прислушалась: в кочевье было тихо, где-то далеко заржал конь, и снова все замерло… Тревожные мысли опять начали сбиваться в кучу, вертелись вокруг Тапура… Куда он делся?.. И тут она окончательно проснулась и вспомнила, что Тапура нет уже пятый день… Поехал к Иданфирсу пить чашу вина… И в тот же миг ее охватил настоящий ужас: а что, если Тапур уже выпил свою чашу, и ему досталась та, что с ядом?.. Может, его уже нет в живых? Может, завтра его привезут на черной повозке, и оборвутся ее дни на белом свете…

Снова мелькнул на горизонте черный всадник. Ольвия вскочила и, пригнувшись, шмыгнула в шатер. Посреди него лежало белое пятно — через отверстие для дыма сверху падал застывший лунный свет. А за этим пятном, вдоль стен, стояла пугающая, густая тьма, еще более густая от этого круга света. Ольвия легла на свету, свернулась калачиком в этом блеклом пятне, зажмурила глаза и притихла, пытаясь уснуть. Но сна не было ни в одном глазу, и она, полежав так долго, вздохнула, выпрямилась и перевернулась с боку на бок… Открыла глаза… Вдоль стен шатра, вокруг светлого круга, тьма стала еще гуще, и ей начало казаться, что отовсюду за ней наблюдают — пристально и хищно. Тогда она, превозмогая страх, на четвереньках проползла по кругу шатра, ощупывая тьму, и, убедившись, что никого нет, снова вернулась на освещенное пятно и легла на бок. Легла, напряженно, настороженно прислушиваясь к тишине, готовая в любую минуту вскочить и броситься из шатра. Где-то за войлоком зарычала собака, заскреблась. Ольвия замерла, не дыша, но вскоре шуршание стихло, и она немного успокоилась…

«И что это со мной творится? — с удивлением подумала она. — Почему я стала так бояться тьмы?..»

И вдруг поняла, что боится не тьмы, — она боится, потому что нет Тапура. А его нет уже пятый день, и поехал он к скифскому царю пить чашу… бузата или… яда… А что, если ему досталась чаша с ядом и его уже нет в живых? И везут его в кочевье на черной повозке. И она даже скрип колес услышала.

Вскочила, тяжело дыша, прижимая руки к груди… Внезапно вспомнилась мать Тапура… Ей хотели пробить лоб гвоздем и положить в могилу к Ору… Неужели и ее ждет такая же участь?

Она нащупала пояс с акинаком, торопливо подпоясалась.

Нет, пока акинак при ней, она никому не дастся… Лучше сама, чем гвоздем будут пробивать лоб.

Но какая же недобрая тьма стоит у стен шатра! И ей показалось, что из темноты отовсюду тянутся руки, чтобы схватить ее…

— Нет… нет!.. — крикнула она и опрометью выскочила из шатра под яркий лунный свет. И ей стало немного легче.

Луна уже опустилась ниже, чуть поблекла, стало прохладнее. Наверное, скоро утро. Не ведая, что творит, Ольвия пошла по кочевью наугад, между шатрами и кибитками, переступая через спящих, что повсюду лежали вповалку. Несколько раз на нее рычали собаки, но она заговаривала с ними тихо и ласково, и они успокаивались. Куда она шла — не знала, но что-то ее вело, манило, и она ускорила шаг. Когда выбралась из кочевья, то впереди, на равнине, увидела темные силуэты коней. Подумала, что где-то там ее сауран, и пошла к ним.

Уже выпала роса, и она оставляла за собой след в мокром ковыле. То ли от утренней свежести, то ли от нервного возбуждения ее начала бить дрожь, и она никак не могла с ней совладать.

Она подошла к коням, и те повернули к ней головы. Ольвия тихонько посвистела, как делала это всегда, когда звала своего саурана. Вот один конь отделился от табуна и медленно пошел по росистому ковылю ей навстречу. Это и вправду был ее сауран. Он подошел, ткнулся губами ей в грудь, и Ольвия прижалась щекой к его теплой шее. И от этого живого тепла ей стало легче.

— Иди пасись, мой друг, — тихо промолвила она, поглаживая его по шее. — Никуда я не буду бежать. Хочу еще раз на Тапура посмотреть. На живого или на мертвого посмотреть… А там… там что будет.

К ней подошел мокрый от росы бородатый табунщик.

— Госпожа?.. — удивился он, присмотревшись к Ольвии. — Госпоже нужен конь так рано?

— Нет, уже не нужен, — вздохнула она. — Покажи мне лучше, с какой стороны будет возвращаться от Иданфирса вождь.

Табунщик повернулся лицом к северу и махнул туда рукой.

— Оттуда покажется его конь. Во-он виднеется курган, вот из-за него и выедет вождь, когда будет возвращаться. — И добавил, когда Ольвия уже двинулась в путь: — Сегодня вождь должен вернуться.

«На коне или в черной повозке?..» — захотелось ей спросить, но она промолчала и, втянув голову в плечи, пошла к тому далекому кургану, что едва маячил в степи.

— Госпожа! — кричал ей вслед скиф. — В степи серые волки бегают!..

«А мне все равно, — подумала она. — Если Тапур мертв, то пусть и волки…»

Чем дальше в степь, тем гуще была роса, и она скоро промокла до колен, но не обращала на это внимания, спешила к кургану, будто там было ее спасение. Быстро светало, луна уже побледнела и повисла на посеревшем небе размытым, блеклым кругом. Утренние сумерки убегали все дальше и дальше в степь, до самых горизонтов, и на востоке, за невидимым отсюда Танаисом, сперва зарозовело, а потом гуще и ярче загорелась полоса неба, и оттуда, словно из иного мира, уже веером расходилось алое зарево.

Когда Ольвия, хватаясь руками за мокрый ковыль, поднялась на вершину кургана, на востоке из-за кряжей уже били в небо отвесные солнечные лучи, хотя внизу все еще было окутано серой мглой. Где-то в ковыле кричали птицы, какой-то рыжий зверь мелькнул на горизонте, и зеленая даль будто вспыхнула в том месте пламенем…

Ольвия стояла на кургане, прижимая руки к груди, и неотрывно смотрела туда, на далекий север, откуда должен был возвращаться Тапур.

Или на коне, или в черной повозке…

В степи уже совсем посветлело, а на востоке, за кряжем, полыхал огромный кровавый пожар, и алые отблески его играли на спине хребта, отражались в небе. Еще мгновение, и из-за кряжа начал показываться малиновый край, он ширился и одновременно желтел. Лучи, перевалив через хребет, перелетели через долину и осветили по ту сторону серые облака и верхушки деревьев. А когда солнце высунулось из-за кряжа на половину своего диска, лучи его уже позолотили ближние возвышенности… И тогда она увидела, как из ковыля, словно из-под земли, показались острия копий, затем башлыки, потом головы коней, и вскоре отряд всадников уже мчался по равнине, и наконечники их копий пускали солнечных зайчиков.

Ольвия до боли в глазах всматривалась во всадников, но на таком расстоянии опознать их не могла. Свои, чужие?.. А впрочем, не все ли равно. Она со страхом ждала, что вот-вот позади всадников появится черная повозка, и она сжала рукоять акинака…

Всадники, должно быть, заметили одинокую фигуру на кургане, потому что остановились, показывая на нее руками, а потом вдруг повернули к ней. И в тот миг, как они повернули, что-то ослепительное и яркое вспыхнуло на голове у переднего всадника…

«Золотое навершие башлыка», — догадалась она, и горячая волна накрыла ее с ног до головы: башлык с золотым навершием был в этих краях только у Тапура… Ведь его скифы так и называют: Тот, кто слепит золотом…

И она, словно завороженная, смотрела, как в утренних лучах вспыхивало желтым сиянием и горело на солнце золотое навершие на башлыке переднего всадника…

Она хотела броситься ему навстречу, бежать, лететь, падать, снова вскакивать, смеяться, плакать, кричать от радости, но какая-то сила сковала ей и руки, и ноги, и даже голос, и она, рванувшись вперед, застыла, прижимая ладони к груди. Не шелохнулась она и тогда, когда на вершину кургана взлетел конь, и всадник, сняв башлык с золотым навершием, сказал:

— Я знал, что ты будешь меня ждать.

Она смотрела на него безмолвно, и глаза ее были полны слез.

— Я был на пиру у Иданфирса, — гордо воскликнул он. — Слуги владыки поднесли мне три чаши, и я выпил одну без колебаний. И думал, что выпил свою смерть, и хотел уйти в степь умирать. Но владыка мне сказал: «Не спеши, вождь, умирать, во всех трех чашах было сонное зелье. Я убедился, что ты отважен и у тебя сердце льва, а не зайца. Не спеши на тот свет. Такие отважные люди, как ты, нужны мне на этом свете». И теперь в степях все говорят, что у Тапура сердце льва!

Ольвия шевельнула губами, хотела что-то сказать, но лишь с трудом прошептала:

— Какое прекрасное утро в степи…

Глава двенадцатая От архонта приехали гости…

Когда умер старый месяц и родился новый, повиснув над степями узеньким серпиком, в кочевье примчался гонец с доброй вестью: от греческого архонта, от Гостеприимного моря, из города Ольвии к Тапуру едут гости.

Купеческий караван прибыл на второй день и стал лагерем в долине у черных камней, где по традиции устраивали и торжища, и советы скифов перед набегами, и где воины точили свое оружие. Повозки встали полукругом, раскинули шатры, и слуги погнали волов и коней на пастбище, а купцы на коврах принялись выставлять свои товары. Тут же вертелась скифская детвора, норовя хоть что-нибудь утащить, и у греков было немало хлопот, как уберечь товары, которые — зазевайся только! — в один миг растащит черноглазая, проворная ребятня.

В тот же день на торжище прибыл Тапур. Соскочив с коня, он поприветствовал купцов, осведомился о здоровье архонта и заверил гостей, что они — его дражайшие гости и пусть чувствуют себя в его кочевье как дома. Купцы пожаловались на детей; Тапур свистнул, и слуги мигом разогнали их нагайками.

После полудня начался торг.

Сперва молились: греки — своим богам, прося их не продешевить, а скифы с Тапуром — своим, чтобы подешевле выменять товары. После этого купцы встали по одну сторону товаров, а Тапур — по другую. Перед греками лежали остродонные амфоры с оливковым маслом и вином, стояла блестящая чернолаковая посуда из Аттики, громоздились щиты, мечи, шлемы, панцири. Тапур нетерпеливо поглядывал на оружие, и глаза его горели огнем. Отдельно, на коврах, сверкали на солнце золотые и бронзовые украшения, среди которых были перстни, женские зеркальца, серьги, браслеты, гривны, гребни, бляхи с изображением зверей и птиц. За все это Тапур и его богатые родичи должны были платить мехами, скотом, конями. Наконец после молитв начался и торг. Сперва тихо, а потом все громче и громче, живее и беспокойнее… Вот уже скифы бегом понесли на плечах остродонные амфоры с маслом и вином, воины — щиты, панцири, мечи и шлемы, а к грекам кожаные метки, горами ложились связки шкур, заревел скот, который сгоняли в стада, передавая их греческим купцам.

Еле-еле дождалась Ольвия конца торга, так хотелось увидеть купцов, услышать от них весточку из родного города, от отца…

Уже вечерело, когда торжище опустело; все, что выторговали греки, было сложено на повозки, а стада скота согнаны в одно место под присмотр их слуг; все же, что выторговали скифы, было спрятано по шатрам и кибиткам. По случаю удачной торговли Тапур пригласил гостей на пир в Большой шатер. Еще до захода солнца освежевали двух быков, трех коней и нескольких баранов. В бронзовых котлах уже закипала вода, и в лагере не спадало оживление: все ждали вина и куска мяса, которым по случаю удачного обмена должен был угощать вождь. У черных камней пировать остались простые скифы. Купцов, старейшин и знатных своих мужей Тапур пригласил в Большой шатер.

Когда Ольвия в сопровождении вождя вышла к гостям, сердце у нее билось как неистовое.

— Мир вам и счастливого пути домой, славные и дорогие гости, — Ольвия слегка поклонилась купцам. — Я рада видеть знатных людей моего родного города. Пусть всегда будет легкой ваша дорога от берегов Гостеприимного моря к скифам!

Купцы вскочили, низко склонив головы в почтительном поклоне.

— Мира и счастья тебе, славная дочь нашего города!

Ольвия села по правую руку от вождя, с облегчением перевела дух.

Уселись и купцы.

— Довольны ли вы торгом, гости мои? — спросил Тапур.

— О, мы довольны торгом, — закивали завитыми бородами купцы. — Если так будет всегда, греки и скифы станут близкими и добрыми соседями. Нам не нужна война.

Один из купцов, низкорослый грек с острым носом (Ольвия узнала в нем богатого торговца Михея), выступил вперед и молвил, обращаясь к Тапуру:

— Позволь, великий вождь, передать приветствие твоей жене от отца ее, архонта нашего города.

— Отчего же… передавай, — кивнул в знак согласия Тапур. — Ольвия уже давно ждет вестей от отца.

Купец Михей поклонился Ольвии:

— Город шлет тебе, о мужественная жена, пламенный привет и желает тебе добра и счастья. Твой отец приветствует тебя и гордится тобой. И все горожане помнят тебя.

— Как отец? — спросила Ольвия. — Он не хворает? Не тоскует? Мне очень хочется его увидеть.

— Слава богам, архонт чувствует себя хорошо. Скучает, правда, по тебе, но рад, что ты нашла свое счастье в скифских степях.

— Как город?

— Слава богам, все хорошо, — сказал Михей.

Тут появились виночерпии, разлили по золотым и серебряным чашам вино, слуги тем временем внесли медные блюда, на которых лежало дымящееся мясо… Гости и хозяева разом оживились.

— Поднимите чаши, поблагодарите богов за добрую торговлю! — велел Тапур, и все так и сделали, и благодарили богов: греки — своих, скифы — своих.

— За Тапура и Родона, чтобы мир между ними был, и дружба, и добрая торговля! — поднял вторую чашу Михей. — И за прелестную госпожу, которая пусть всегда единит греков со скифами. За торговые караваны и гладкие да ровные дороги!

Гости и хозяева осушили чаши до дна и вскоре зашумели, загомонили… Все стали веселыми, возбужденными: одни — оттого, что удачно продали, другие — что удачно закупились.

Ольвия, обрадовавшись, что внимание гостей отвлекло вино, украдкой разглядывала купцов. Отчего-то ее настораживал третий купец, до сих пор не проронивший ни слова. У него была густая черная борода, но как молодо, как пылко горели его голубые глаза, когда он смотрел на Ольвию! Сам не свой становился, почти не пил, а не спускал с нее глаз.

Такое поведение купца немного смущало женщину; что-то не походил он на торговца. Ведь у них глаза горят лишь на товары да на золото. Она терялась в догадках… Почему он так странно себя ведет? И кто он?.. Что-то будто знакомое в его глазах, а не вспомнишь… Ольвия хмурилась, показывая, что недовольна его поведением, что так вести себя гостю неуместно, но купец упрямо не сводил с нее горящих глаз. В конце концов Ольвия была вынуждена покинуть пир. Гости и хозяева были уже хмельны, и никто не обратил внимания, когда она вышла из Большого шатра.

Придя к себе в шатер, Ольвия почувствовала беспокойство. Она стояла в задумчивости посреди шатра, и воспоминания одно за другим поплыли перед ней: видела родной город, отца… Очнулась, когда на плечо ей легла горячая рука. Она резко обернулась и обомлела: он, тот странный купец!

— Ох!.. — Ольвия испуганно отскочила от него. — Что тебе, чернобородый? Немедленно беги отсюда! Ты рискуешь своей жизнью, неразумный! Если Тапур тебя здесь застанет…

— Ольвия… — прошептал купец и дрожащими руками сорвал свою бороду. — Доколе ты будешь меня мучить?

Ольвия сдавленно вскрикнула.

Перед ней стоял… Ясон.

Бледный, взволнованный, голубоглазый Ясон.

Она не в силах была заговорить, стояла с широко раскрытыми от изумления глазами, а где-то в сердце что-то тревожно ёкало, и билось, и больно ее клевало…

Прошло мгновение, другое, третье…

— Ольвия?! — крикнул он.

Еще прошло мгновение, другое, третье…

Словно вечность…

— Ольвия!.. — протянул руки Ясон. — Да это же я…

Она отрицательно покачала головой, все еще не веря своим глазам, и тихо молвила:

— Нет, нет…

— Ольвия… я заплатил купцам, чтобы они взяли меня с собой. Я все им отдал, потому что хотел тебя видеть. Смертельная тоска меня снедает. Я без тебя — что земля без солнца, что дельфин без моря… Почему ты смотришь на меня, будто я пришел с того света?

Ольвия с трудом шевельнула пересохшими губами:

— Что ты хочешь, друг моего детства?

— Я за тобой, Ольвия!.. — голос его задрожал. — Сбежим отсюда. Я вырву тебя из скифской неволи. Слышишь, любимая моя? Пока не поздно… Я приготовил за лагерем, в овраге, двух коней. К утру мы будем далеко-далеко… Ни скиф нас не догонит, ни ветер, ни волк.

Ольвия уже овладела собой и, хоть сердце ее тревожно сжималось, спросила с внешним спокойствием:

— Отец ведает о твоем намерении?

— Нет…

— А если бы узнал, одобрил бы?

Ясон отрицательно покачал головой.

— Если бы заподозрил что-то, посадил бы меня в яму… Он жесток и зол. А с тех пор, как тебя забрали скифы, стал еще злее. Совесть, видно, мучает, что отдал тебя в скифскую неволю.

Да, бесспорно, Ясон изменился. Раньше он был застенчив и не так решителен…

— Ольвия, бежим!.. Я только и ждал этой минуты.

— Хочешь, чтобы Тапур привел орду к Ольвии?

— Не пойму я тебя, — растерялся Ясон. — Если домой опасно, то сбежим в Пантикапей… В конце концов, мир велик, и для двоих место всегда найдется.

Ольвия покачала головой.

— Ты не знаешь Тапура.

— Я не хочу его знать!

— Но он найдет меня и в Пантикапее, и… и на краю света. От него невозможно укрыться даже под землей.

— Ты будто… не рада мне? — испуганно спросил Ясон. — Я не узнаю тебя. Что с тобой, Ольвия?.. Или скифы напоили тебя водой из подземного царства Плутона, и ты забыла свое прошлое? Родной город забыла, который у тебя один-единственный?.. Опомнись, Ольвия!.. Это скифские колдуны тебя так околдовали!

— Может, и околдовали…

Он протянул к ней дрожащую руку: на ладони лежала круглая бронзовая монета Ольвии — асс, на лицевой стороне которого, она это хорошо знала, орел держал в лапах дельфина.

— Вот, взгляни… — шептал он. — Дельфин зовет тебя в родной город, к лиману, к голубому морю… Почему ты медлишь? Бежим, Ольвия, пока есть время.

Его голубые глаза наполнились слезами.

Она смотрела на бронзовую монету и чувствовала, как вдруг защемило сердце по родному городу. Она даже хотела было протянуть руку, чтобы хоть коснуться монетки и на миг ощутить себя дома, но сдержалась. Произнесла каким-то чужим голосом:

— Еще не известно, были бы мы вместе.

— Что ты говоришь? Мы росли вместе. Наши отцы уже о свадьбе говорили, и если бы не скифы…

— Если бы не скифы, — задумчиво повторила она. — И к свадьбе готовились… А насчет любви — не знаю…

— Что — не знаю?

— Не знаю, любила ли… тебя, или мне просто так казалось. А может, ты нравился мне… Ты хороший, нежный…

— Ольвия, неужели ты никогда не любила меня?

— Не знаю, Ясон… Если бы была настоящая любовь, никакая орда ее бы не одолела!

— Скифские колдуны тебя околдовали! — испуганно крикнул он. — Дай руку!.. Пойдем!..

Но руку она выставила предостерегающе.

— Не надо, Ясон. Я умоляю тебя, не подходи ко мне. Не суждено нам. У каждого своя мойра. У меня — такая, у тебя — другая. Я должна была достаться Тапуру. И больше никому. Потому что он… он — единственный в мире!

— О боги!.. — обхватил голову Ясон. — В детстве я выдумал чудовище… И кто знал, что оно тебя украдет?..

И снова протянул к ней руки.

— Ольвия, тебя зачаровали скифы… Зельем опоили… Я спасу тебя… Пойдем…

— Ясон, я… я стану матерью…

— А-а-а!!! — Обхватив голову, Ясон выбежал, а в шатре еще долго отдавалось эхом: а-а-а-а…

Ольвия было рванулась за ним.

— Ясон…

— …а-а-а…

Но где-то шумели пьяные купцы…

— Ясон… — прошептала Ольвия. — Пойми меня…

И внезапно заплакала…

***

Вся жизнь скифа-кочевника — это сплошное движение вперед. Пастухи перегоняют табуны и стада от одного пастбища к другому, от реки к синему кряжу на горизонте, от кряжа к глубокой балке, с равнины на равнину, из края в край… Начинают кочевать с юга, где зимовали, начинают, как только весна вступает в свои права, идут на север, с севера поворачивают на восток, затем с востока переходят на запад и снова к осени появляются на юге, где теплее, где кони и скот всю зиму находятся на подножном корму. Так и год проходит. Так и течет жизнь от лагеря к лагерю, от стана к стану, от недолгой стоянки к стойбищу, так и проходит жизнь в бесконечном движении в междуречье Борисфена и Танаиса. Проходит и будет проходить, ибо так заведено еще первыми людьми Скифии, первыми ее пастухами.

Вот и лагерь Тапура наконец зашевелился, словно муравейник. Сколотки торопливо паковали вещи, голосили, возбужденно поблескивая черными глазами, позвякивая стеклянными бусами, шелестя пышными юбками, сверкая голыми загорелыми икрами, мелькая дородными задами. В дорогу! Как надоело на одном месте! Быстрее, быстрее собираться. Поднялись суматоха, беготня, суета, визг, гам, толкотня… Лаяли собаки, ржали кони, протяжно, чуя дорогу, ревели волы.

Суматоха, суматоха, суматоха.

Но какая же радостная, ибо кочевнику в дорогу собираться — что птице в полет. Только Ольвия среди этого возбужденного смятения ходила опечаленная и молчаливая — как в воду опущенная. Вязать узлы или паковать вещи жене вождя было ни к чему, все делали за нее слуги, за которыми присматривала старая седая скифянка с бородавкой на носу. Поэтому Ольвия ходила как неприкаянная и не могла себе найти места или чем-то занять руки. Пугало путешествие невесть куда, но одно было ясно: скифы завезут ее еще дальше от родного края, откуда, возможно, и не вернешься. Она поглядывала на далекие кряжи на горизонте, куда должен был двинуться караван, и вздыхала… И на душе было невыразимо тяжело. Только вроде бы обжилась на одном месте, только вроде бы немного привыкла, как уже надо собираться…

Так не хотелось срываться с обжитого места, но скифы шумят, скифы рады, скифы не могут долго усидеть на одном месте.

Уже вернулись разведчики: три дня пути до кряжа, а там стеной стоят нетронутые, нехоженые травы. Уже носятся всадники, сгоняя в кучу табуны и стада, вытягивая их в длинную вереницу. Ничто не веселит душу так, как кочевка на новые места, потому и визжат дети в предвкушении близкого странствия, потому и носятся туда-сюда их матери, в спешке уже не зная, за что и хвататься…

На второй день вроде бы и собрались. Уже слышалось щелканье кнутов, уже запрягали в ярма волов, уже рассаживались в кибитках женщины и дети, а мужчины уже взнуздывали коней, уже передние кибитки потянулись из кочевья, чтобы там, на равнине, собраться в караван, как вдруг остановились, потому что в одной из кибиток — это как раз была Ольвина хата на колесах — треснул обод на заднем колесе и вылезли спицы. Ольвия обрадовалась поломке, как ребенок, даже в ладоши всплеснула. Вот глупая! На миг показалось, что никуда они не поедут, но показалось лишь на миг. Разве мало у Тапура кибиток?

Кто-то кому-то что-то крикнул, тот передал дальше, и вскоре пришел колесный мастер — коренастый, плотный скиф с покрытым шрамами грубым лицом, на котором вместо бороды лишь кое-где торчали, закручиваясь, толстые черные волоски.

— Колесного мастера им, видите ли, захотелось! Колесного мастера все кричат! — бормотал он, скаля щербатые зубы. — Как в стойбищах сидим, так колесный мастер вроде и не нужен никому, а как в дорогу собрались, так и заголосили: колесного мастера, колесного мастера! Эге, что бы вы и делали без колесного мастера. Колесо — это вам не затычка какая-нибудь! Без колеса не покатишь, а без колесного мастера не видать вам колеса, как своих ушей. Вот и выходит, что колесный мастер — самый главный человек. Вот!

И показывал Ольвии щербатые зубы, должно быть, улыбался.

— А, неправду я говорю, а?

И удовлетворенно цокал языком.

— То-то же!.. Уважайте колесного мастера, если по земле ездить хотите.

Говоря это, он взялся за задок кибитки, на диво легко поднял ее вместе со всем скарбом, что был на нее погружен, и с Ольвией, сидевшей в задке, подставил под ось свое колено, что-то помудрив, снял колесо, а под ось подсунул камень и опустил на него кибитку. Колесо двумя руками взял, поднял его над головой и завертел против солнца.

— Докатилось же ты, родимое, — говорил он колесу, покачивая своей чубатой головой. — Дождей не было, вот и рассохлось. Да ничего, мы тебя соберем заново.

Колесный мастер сбил с колеса старый обод из двух кусков гнутого дерева, ударами своего здоровенного волосатого кулака поставил на место спицы, надел новый обод и скрепил его деревянными шпильками, которые он тоже забивал ударами своего кулака, и Ольвии казалось, что кулак у него железный или каменный. За работой мастер не молчал, что-то сам себе бормотал, с кем-то спорил и все кому-то доказывал, что без него, без колесного мастера, ни тпру ни ну, ни цоб ни цабе. А его, колесного мастера, видите ли, никто и не уважает, как-то следовало бы уважать такого человека, как колесный мастер.

Бормотал он занудно и однообразно, но дело свое знал, и работа в его грубых, мозолистых руках так и кипела. Управившись с ободом, он достал кованые железные шины с отверстиями для гвоздей и приладил их к деревянному ободу.

— Как тут и были! — удовлетворенно воскликнул он и принялся забивать молотком гвозди, снова, словно осенний дождь, зарядив свою словесную морось и кому-то невидимому доказывая, что без колесного мастера — ни тпру ни ну, ни цоб ни цабе… — А все, вишь, пастухов хвалят, а все, вишь, тех расхваливают, что в набеги ходят за чужим добром.

— А нам, колесным мастерам, чужого добра и не надобно, — говорил он Ольвии, не обращая внимания, слушает она его или нет. — Мы, колесные мастера, и сами вот этими руками добро делаем.

Ольвия соскочила с задка кибитки на землю. Мастер поднял ось, насадил колесо и, придерживая кибитку одной рукой, другой вертел колесо.

— Ге-ге, крутится!.. Крутилось бы оно у вас без колесного мастера!

Он опустил кибитку, вставил в ось металлический шплинт, загнул его, чтобы не выпал.

— Готово! — воскликнул он, вытирая руки о штаны. — Хоть на край света покатится. Я свою работу знаю, мне чужого добра не надо, я сам добро делаю.

— Спасибо, мастер, — поблагодарила Ольвия, и колесник прямо-таки расцвел от благодарности.

— Слыхали?.. — неведомо к кому обращаясь, воскликнул он. — Чужая женщина, не сколотка, а все знает и все понимает. Мастером меня назвала. Правильно, мы, колесные мастера, — мастера.

Закинув на плечо молоток, он пошел вдоль кибиток, выкрикивая:

— Эй, племя скифское, у кого еще колеса рассохлись? Кому еще чинить? Отзывайтесь, пока я добрый…

Ольвия стояла, не зная, к чему ей приложить руки и куда себя деть, а на душе было невыразимо тяжело. Ибо так потянуло домой, что бросила бы все и побежала, полетела бы…

Пришли два погонщика — маленькие невзрачные человечки, без башлыков, головы у обоих кусками выцветшей ткани повязаны; волов за собой на недоуздках привели. Длинновязый завел волов так, чтобы один из них переступил через дышло, повернул их и чуть подал вперед.

— Тпру, серые! — крикнул он напарнику: — Ярмо!

Тот подал ярмо, и длинновязый возложил его на покорные шеи волов. Напарник поднес под шею подгорлицу и соединил ее с ярмом с помощью снуз, вставив в них колышки, а по бокам засунул занозы. На дышло надел кольцо, закрепил его чекой.

— Готово, госпожа, — отозвался длинновязый, обращаясь к Ольвии. — Вели, и будем трогаться.

Ольвия молчала.

Неожиданно примчался Тапур, осадил горячего коня, блеснул на нее черными глазами и белыми зубами.

— Ольвия, почему ты стоишь и не радуешься? Кочевка же! Для скифа это такая радость! Будем странствовать, а нет ничего лучше, чем по степям на новые места ехать.

И исчез так же внезапно, как и появился.

***

Тронулись, как всегда, как в прошлый раз, как год назад, как век назад. Заскрипели кибитки с добром, с женщинами и детьми, запряженные двумя, а то и тремя парами комолых волов. Место же мужчины — в седле. В любое время года — в зной или в холод, в дождь или в метель — не покинет скиф седла, с которым сроднился и сросся. Примчится иногда к своей кибитке, гикнет-свистнет, откинется полог, выглянут дети и жена, поговорят на ходу, и снова мчится глава семьи к табунам. Или к своим, или, если беден, к чужим…

Во главе каравана — самые большие и богатые кибитки, повозки с шатрами и разным имуществом, отряды всадников, богато убранные кони, сияние золота… Впереди идет род Тапура со всеми родичами и домочадцами. Ольвия ехала вместе со своей слепой рабыней в большой шестиколесной кибитке — настоящем доме на колесах, разделенном на три части. Вместо сиденья для возницы — навес над передком.

Бегут погонщики, пощелкивают кнутами, скрипят колеса, навевая грусть и тоску… Кибитка обтянута войлоком, не пропускает ни пыли, ни ветра, ни дождя… ни белого света. Темно в закутках кибитки, душно, тяжело…

Дремлет Милена, покачиваясь в такт движению. Что ей, старой слепой рабыне, жизнь ее уже в прошлом — она дни свои считанные доживает… А каково ей, Ольвии… Тяжело Ольвии, гнетуще на душе, словно камень там лежит. Поглядывает на юг, где за черной громадой туч — недосягаемый теперь Понт. А ее снова везут, везут, как в плен, везут все дальше и дальше от родного города, в глубь Скифии. Хочешь не хочешь, а придется становиться скифянкой — назад уже нет пути. И дети ее будут скифскими, и род ее весь отныне и навеки скифским будет…

Глянешь назад — караван, караван, караван… Ни конца ему, ни края. А вокруг ковыль, соломенно-желтая, зеленая даль, кряжи на горизонтах. Скачут всадники, черными тучами движутся табуны, отовсюду слышится гомон, шум, смех…

Скрипят колеса, тоску навевают…

И кажется Ольвии: уехали греческие купцы, и последняя нить, связывавшая ее с родным городом, навсегда оборвалась…

Что ее ждет там, за темным грозовым горизонтом, и сколько еще в ее жизни будет таких кочевок, ночей под звездным небом, костров, стойбищ, пастбищ… Вспомнит Ясона — защемит сердце, а отчего — и сама того не знает…

Налетел шквал ветра, закрутил пыль и сухие листья, прошелестел, прогудел над караваном разбойничьи, напылил так, что и дышать нечем, и исчез… А за ним начали надвигаться тучи, серые, однообразные, гнетущие… Через какое-то время они потемнели, словно затаили зло на этот скифский караван, снизу подернулись пеплом. В степи быстро смеркалось, горизонты уже потеряли четкие очертания, все слилось, расплылось, будто затянулось серой пеленой. Снова налетел ветер, в степи вдруг пожелтело, и эта желтая мгла, от которой резало глаза, залила весь мир… Она была нереальной, неестественной, а потому и тревожной, пугающей… Внезапно ударил гром — раз, другой, и пошел гул по степям. Когда грохот немного утих, послышался отдаленный шум дождя, который быстро догонял караван; небо будто треснуло, провалилось, и на землю хлынул ливень… Кроме шума дождя, не слышно было ничего. С навеса, что нависал над передком, струились потоки, но кибитка не останавливалась, ибо караван двигался и двигался, а куда — неведомо.

И следы позади нее смывали потоки.

«Наверное, я уже никогда не вернусь домой и не увижу Гостеприимного моря, — невольно и отчего-то горько-горько подумалось Ольвии. — Завезет меня этот караван на край света, затеряется в скифских степях мой след навсегда».

А ливень диким зверем ревел и грохотал в степи…

Часть третья

Глава первая Есть ли в мире счастье?..

Если в мире есть счастье, то откуда в нем столько несчастных?.. — не в первый раз думает Ясон и не находит ответа. Ибо повсюду перед ним стена — невидимая, но тяжкая, глухая, которую ни одолеть, ни пробить, ни обойти…

Стена, стена, стена…

И где-то по ту сторону непробиваемых стен заблудилось его счастье. И заблудилось, видно, навсегда. Потому и осталась Ольвия в сердце острым наконечником скифской стрелы — и ни вырвать ее, ни рану исцелить. Время — великий лекарь, говорят греческие мудрецы, да только не все подвластно и времени. Каким бы лекарем ни было время, но не выздоровеет больше Ясон, и, видно, придется ему носить в сердце скифскую стрелу до конца своих дней.

Да еще одиночество. Ни посоветоваться с кем, ни душу перед кем открыть. Среди людей он одинок, как путник в пустыне. И куда он идет, того и сам не знает. Одиночество, одиночество, одиночество… О, как страшно быть одиноким среди людей!

После гибели отца, полемарха Керикла, Ясон стал полемархом города. Хотя он был еще слишком молод для такой должности и даже бороды не носил, но так настоял сам архонт. А Ясону было все равно.

Поверх розовой хламиды, спускавшейся ему до колен и скрепленной на плечах двумя пряжками-фибулами, надел Ясон тяжелый, непривычно-неудобный панцирь из бронзовых пластин, нашитых на прочную бычью кожу, надвинул на белокурый, еще по-мальчишески задорный чуб тяжелый шлем с пышным султаном, к широкому кожаному поясу прицепил меч, и словно и не было больше прежнего мечтателя, застенчивого голубоглазого выдумщика.

Так и кончилась короткая юность.

Родон в хитоне, поверх которого был красиво задрапирован белый гиматий, в фетровой шляпе с полями — совсем мирный, похожий на философа человек — из-под кустистых бровей пристально смотрел на сына своего верного товарища и побратима. Изменился юноша, как изменился! Перед архонтом стоял чужой ему, незнакомый юноша: высокий, худой, лицо, некогда округлое и нежное, теперь вытянулось, посерело, сделалось шершавым и суровым, сухие губы крепко сжаты, а в уголках рта залегли невидимые прежде морщины… Уже не плещется лазурь в его печальных глазах, они потемнели, так рано поблекли и смотрят на мир с мукой и отчаянием.

Что-то вроде сострадания шевельнулось в сердце архонта, и его твердая, холодная рука легла на плечо юноши, но Родон вовремя опомнился («Старею, — недовольно подумал он, — прежде я не давал себе таких поблажек») и, поборов минутную слабость, резко отдернул руку, вновь придав лицу каменную непроницаемость.

— Будь же так же предан родному городу, как был ему предан наш полемарх, твой отец! — глухо промолвил архонт. — Помни: тебе мы доверяем город и покой граждан. Делай все для того, чтобы наш город, наша отчизна всегда были счастливы!

Ясон поднял на архонта скорбные, наполнившиеся влагой глаза, и это вывело Родона из себя.

— Ты не воин, а влюбленный мальчишка! Мотылек, который хочет лишь одного: порхать над пестрыми цветами. Я заставлю тебя каждое утро бегать вокруг города до тех пор, пока ты не станешь настоящим мужчиной!

— Если бы это могло помочь моему горю, я бы давно уже бегал вокруг города, — внезапно вырвалось у Ясона, и он прикусил губу и отвернулся.

«Ну что ты ему скажешь? — с тоской подумал Родон. — Что Ольвия исполнила свой гражданский долг? Что она поможет нам наладить отношения с кочевниками? А это принесет городу мир и процветание?.. Что скифы приняли ее как свою повелительницу, и она теперь жена одного из могущественнейших вождей Скифии?.. Что она… она потеряна для нас обоих навсегда?..»

Но вслух сердито промолвил:

— Так вести себя не подобает мужчине, каким бы великим ни было его горе. В конце концов, горе — это твое, личное, а ты должен заботиться об общем благе. И еще запомни: любовь — всего лишь одно из человеческих чувств. А человек должен всегда и при любых обстоятельствах быть выше своих чувств. На то он и человек. А ты еще молод и найдешь себе пару. Свет клином на Ольвии не сошелся, ведь так?

Родон говорил, лишь бы не молчать, а сам с мукой думал о своей далекой, навеки утраченной жене… И как ни силился, не мог изгнать ее образ из сердца. Не мог ни вырвать его, ни исцелить рану… Она подарила ему краткое счастье и принесла долгое-предолгое горе, что терзает его до сих пор и будет терзать до конца дней. С тех пор, как он в порыве безумного гнева так жестоко покарал свою юную жену, он не находит себе места. Не находит, хоть и минуло уже восемнадцать лет! Иногда он готов выть степным волком, ибо восемнадцать лет кануло в бездну, а он до сих пор не в силах ее забыть. И снится она ему до сих пор, снится — волшебная, юная, трепетная… Он простирает к ней руки, но внезапно появляется чудовищная химера — демон с головой льва, туловищем козы и хвостом дракона — и хватает его юную и прекрасную жену… И просыпается он с невыразимой болью и мукой в сердце… И никто, никто во всем мире не может ему помочь. Он то молил крылатого Гипноса не навевать ему ее образ во сне, то тайно завидовал герою Линкею, чей взор проникал сквозь землю и камни. О, если бы ему такая способность, чтобы хоть одним глазком взглянуть на нее: где она и что с ней?..

Родон вздрогнул, словно очнувшись ото сна.

— Найди в себе силы и перебори эту любовь! — в отчаянии воскликнул архонт, а сам подумал: «Но где взять эти силы?.. Я так и не нашел их за восемнадцать лет».

— А для чего?.. — внезапно спросил Ясон. — Чтобы мое сердце стало пустым, как морская раковина? Или чтобы окаменело без любви, как земля без дождя?

— Сердце воина всегда каменно. Но от мужества и отваги!

«Он не человек, а идол, — подумал Ясон. — Ему нипочем людские боли и муки. У него в груди давно не сердце, а камень. Да и тот уже успел обрасти мхом».

«Он молод и силен, — мысленно завидовал архонт Ясону. — Он еще найдет в себе мужество, чтобы вырвать Ольвию из сердца и навсегда забыть ее, но где мне взять силы на старости лет, если я не нашел их в молодости?.. И что меня ждет впереди?.. Одинокая старость? Была единственная дочь, и ту скифы забрали с собой…»

Он скрипнул зубами, чтобы подавить невольный вздох. Это ему удалось, и лицо его вновь стало таким, каким оно всегда бывало на людях: холодным, резким и безжалостным.

— Надел панцирь воина — хватит хныкать! — властно произнес он, старательно скрывая дрожь в голосе, чтобы тот, чего доброго, предательски не дрогнул. — Помни о своем славном отце, а моем побратиме. Он был моим вернейшим Ахатом. Он был и навсегда остался героем нашего города. Так будь же достоин его поступков и памяти. Да пребудет с тобой справедливость. Помнишь, как сказал поэт:

Да встанет меж нами с тобою правдивость!

Выше, святее, чем правда, нет ничего на земле!

А сам подумал: «Не то… Совсем не то и не теми словами говорю. Проще надо и — душевнее. С сыном своего побратима говорю. Да и слаб еще Ясон духом. Не возмужал, не закалился. Надо бы чаще с ним встречаться, беседовать…»

«Тиран!!! — яростно думал о нем Ясон. — Деспот! Единственную дочь свою, не дрогнув, бросил в когти этому дикому кочевнику! Нет в тебе ни человеческого, ни отцовского чувства!»

«Какой он несчастный, — мысленно вздохнул архонт. — И некому во всем мире его приголубить, пригреть… Ох, какой он несчастный!..»

И хотел было напоследок сказать несколько теплых слов, но не нашел их, а вместо этого сухо кивнул и удалился тяжелой походкой самоуверенного и грозного владыки города, думая, что меч, доверенный Ясону городом, выкует из него настоящего воина.

Но Родон ошибся: военная служба не увлекла юношу, не исцелила его израненную душу, не закалила волю. Жизнь отныне утратила для него вкус и с каждым днем, что проходил без Ольвии, казалась ему лишним и ненужным бременем, которое он, как обреченный, должен нести и нести… А куда? А для чего?.. Ответа нет, повсюду стена, стена, стена… И пустыня. И он одинок среди людей, одинок, и не с кем поговорить, не перед кем излить душу.

Хоть он внешне вроде бы и чинно расхаживал по городу и каждое утро являлся в магистратуру, докладывая, что все в порядке и никто городу не угрожает, но ожидаемого рвения или хотя бы интереса к делу не проявлял. Так и текли его одинокие, серые и невыносимо гнетущие дни.

Внезапная и столь тяжкая для него гибель отца поначалу словно бы отодвинула Ольвию на второй план; в те дни он не вспоминал ее, ибо сердце терзала иная боль. Но отца похоронили в «царстве теней», похоронили, как он и просил, рядом с Лией, и жизнь пошла своим, привычным чередом. О полемархе в городе говорили еще несколько дней, сочувствовали его сыну, а потом начали забывать — наступили другие заботы. Первые дни Ясон навещал могилу отца, а когда она начала зарастать молодой травой — все реже и реже появлялся в некрополе. Там уже хоронили других горожан, и гибель полемарха отошла в прошлое. «Да и чего горевать, — спокойноговорят горожане, — все будем в "царстве теней"».

Так что все реже и реже ходил Ясон к отцу. Да и зачем ходить, с того света его все равно не вернешь. А живой о живом думает, жизнь ведь не стоит на месте…

И вот тогда, когда он начал понемногу успокаиваться, перед ним снова возник образ Ольвии, и он уже ничего не мог с собой поделать. Видел девушку так зримо, словно она была рядом; казалось, протяни руку — и он дотронется до нее. И глаза закрывал, а все равно ее видел. Ночами же она приходила во сне. И совсем вытеснила из его сердца отцовский образ. Да, впрочем, отец на том свете встретит мать, а кого он встретит на этом свете?

Служба его не интересовала.

Сперва гоплиты дивились: кого это над ними поставили? Мало того, что безусого юнца, так еще и равнодушного к охране города, к военному делу. Но со временем привыкли. Службу свою несли исправно и, казалось, совсем обходились без начальника. И он тоже не обращал на них внимания. Вечно был занят своими мыслями, никого не видел и никого не слышал. Да, наверное, и не хотел никого видеть или слышать.

Случалось, выйдет Ясон за город, взойдет на холм и стоит молча, хмурый и отрешенный. А что у него на сердце — поди разбери. Но и так видно — немил ему белый свет и жизнь не жизнь, с тех пор как скифы забрали дочь архонта. Но почему так горевать по ней? Почему истлевать? Разве мало в городе девушек?

А Ясон в степь поглядывает, будто кого-то высматривает. Пустая степь, только вихрь, крутясь и вертясь, несет пыль и мчится со свистом вдаль… А перед Ясоном стелются чужие степи, чужая даль. Там, в тех далеких и загадочных степях, живут ненавистные ему скифы — бородатые, длинноволосые, хищные, коварные… Там бродят их несметные табуны, ржут кони, вздымаются дымы… Там собираются для новых набегов неуловимые кочевники.

Там Ольвия…

Его Ольвия…

Боль, словно акинак, полоснет по сердцу, закипит кровь.

То не просто Ольвия, не просто девушка — девушек в городе и впрямь много, — то его солнце, его счастье, его судьба, отданная в тяжкую неволю каменным архонтом. Далекая и навсегда утраченная радость…

«Ольвия!!! — хочет крикнуть Ясон. — Как ты можешь… в этой дикой Скифии жить и… любить? Опомнись, Ольвия, тебя силой забрали! И не поверю, что ты нашла в Скифии свою долю. Это наваждение, наваждение!»

Молчит Ольвия, выплывает из степного марева и молчит.

«Почему ты не захотела бежать со мной, когда я под личиной купца проник в логово Тапура, твоего поработителя?»

Молчит Ольвия, выплывает из степного марева и молчит.

«Ольвия, неужели ты любишь его?»

Молчит Ольвия, выплывает из степного марева и молчит.

«Нет!!! — кричит Ясон. — Не поверю!!! Зачаровали тебя варвары, одурманили травами скифские знахари. Усыпили тебя, убили, отравили в тебе все живое… Как тебя оживить, счастье мое, как скифскую пелену с глаз твоих снять, как солнце ясное тебе вернуть?.. Как?.. Как, Ольвия?.. Подскажи!..»

Молчит Ольвия, выплывает из степного марева и молчит.

Опускаются руки у Ясона.

Меркнет для него ясный день.

Так и проходят дни, ночи…

Время летит быстро, и вот уже по дальним степям бродит холодная осень. По утрам все вокруг белеет от инея, словно кто-то серебром устилает степи. Вот-вот с далекого севера прилетит зима, закружатся с неба белые перья, завьется-загудит злой, колючий ветер и заметет, завалит снегами единственную караванную дорогу в Скифию.

Прощай тогда, Ольвия!

Будешь ты надежно сокрыта за теми сугробами, за холодами, за ветрами, за кряжами, за далью…

И не докричаться до тебя, и не дозваться.

Веет холодом из Скифии, еще пустыннее, еще ледянее становится на сердце у Ясона. Не ведает, куда ему деться, в каком краю света от отчаяния укрыться. Тесно в родном городе. Ох, как тесно и душно! Словно в каменной темнице. Больно ходить по улицам, где все напоминает о тебе, Ольвия. Еще тяжелее жить, зная, что ты принадлежишь другому. Броситься бы в омут, найти в нем забвение. Или вымолить у богов глоток воды из царства Плутона?.. Глотнуть и забыть земную жизнь, и город, что носит твое имя, и самого себя напоследок забыть.

Все чаще и чаще приходят на ум строки поэта Феогнида:

Лучшая доля для смертных —

вовек на свет не являться

И никогда не видать яркого солнца лучей.

Если ж родился,

войти поскорее во врата Аида

И глубоко под землей

в темной могиле лежать…

***

Однажды его вызвал архонт и озабоченно сказал:

— До меня дошли дурные вести: над нашим краем запахло войной. На Балканах появились персы. Говорят, ведет их сам царь Дарий. О его намерениях я еще ничего не знаю, но от Балкан до нас — рукой подать. Ходят слухи, что персы собираются напасть на Скифию. Так это или нет, покажет время, а потому стереги город днем и ночью. Ибо может статься, что южное крыло персидской орды зацепит и нас.

Вышел Ясон от архонта словно хмельной.

Персы на Балканах!

Персы идут походом на Скифию!

И Ясон придумывал для Тапура самые ужасные пытки, и от этого немного легчало на душе, будто мир вокруг прояснялся.

Грезилось… Разобьют персы ненавистных скифов, а Тапура… А Тапура погонят в рабство, погонят, привязанного к персидской колеснице, а Ольвию… Ольвию сам Дарий велит отдать ему.

Так и скажет персидский владыка:

— У кого она отнята, к тому пусть и вернется!

Проходили месяцы.

Все холоднее и холоднее становилось в степях Скифии. Иногда срывался снег, таял… Снова начинался… Над Скифией висели тяжелые серые тучи. С севера дули холодные ветры.

Вот-вот заметет-завалит скифские пути-дороги, и тогда до весны кочевники спасены.

А персы все медлили.

И надежда Ясона на персидский меч, что покарает его заклятого врага, начала таять. Но он ждал. Терпел, жил отныне лишь одной мечтой, что персы придут… Так и зима прошла в этом ожидании, а о персах и слухов больше не было. Где-то будто на Балканах зазимовали… А может, они и не дошли до Балкан, а только собирались в поход, и слухи их опередили?..

А весной внезапно заскрипел скифский караван, направляясь к Ольвии. Как только Ясон увидел повозки на высоких деревянных колесах, запряженные двумя парами комолых быков, как увидел бородатых, длинноволосых скифов в войлочных куртках и таких же башлыках, так и свет ему померк. Живы-здоровы скифы, и ничего с ними не случилось, еще и торговать приехали.

И бородатый скиф улыбается его воинам.

— С весной, греки!.. Как зимовалось? Что нового у моря?

Скалил проклятый скиф белые зубы, а глаза его были полны смеха.

— Варвар!.. — процедил сквозь зубы Ясон. — Дикарь!..

А скиф скалил белые зубы, и глаза его были полны смеха.

— Может, и дикари. Да хлеб вы, греки, наш едите. Скифский.

И эта ехидная усмешка вывела Ясона из себя.

— Цыц, мерзкий нечестивец! — кричал он, не помня себя. — Вы — худший народ, который я когда-либо видел!!

— Господин, видно, дальше своего безусого носа и не видит? — с легкой усмешкой спросил его скиф.

И тогда, не ведая, что творит, Ясон велел страже не впускать в город скифский караван.

Стражники хоть и выполнили приказ, но были в крайнем замешательстве. О, такого еще не случалось, с тех пор как стоит Ольвия. Что творит этот неразумный начальник? Или он и вправду, как сказал скиф, не видит дальше своего безусого носа?..

Как только об этом стало известно в городе, спешно примчался стратег, перед скифами извинились, а дерзкого полемарха обезоружили, скрутили ему руки и бросили в городскую тюрьму. Так велел архонт.

— Все равно скифы найдут погибель от персидского меча!!! — кричал Ясон, когда его заточали в темницу. — А заодно отведает гнева Немезиды и ваш архонт, тиран из тиранов! Торговец собственной дочерью! Каменный идол!

Хоть архонту и доложили о выходке Ясона, он велел и пальцем не трогать пленника. А сам все думал и думал, что делать с сыном погибшего полемарха, как его спасти, как к жизни вернуть. Гибнет ведь юноша, ох, гибнет…

А на другой день ему доложили, что Ясон сбежал из тюрьмы, проломив камнем голову стражнику, и сумел ускользнуть не только из подземелья, но и даже из города.

— Хорошо, — сухо молвил архонт, — я распоряжусь, чтобы организовали погоню…

О погоне он никому и не заикнулся.

«Может, и лучше, что сбежал Ясон, — думал он, и от этой мысли легчало на сердце. — Пусть походит юноша по белу свету, остынет, тоску свою на чужих ветрах развеет, ума наберется. А в дальних краях, где ничто ему не будет напоминать об Ольвии, легче горе свое перенесет…»

Глава вторая Как летели от моря дрофы…

Когда в скифские степи с теплыми дождями и первыми громами, с сочными травами и шумным птичьим гомоном пришла настоящая весна и убрала землю зеленью, а небо — лазурью, когда род Тапура кочевал в долине Семи Ветров, у Ольвии начались роды.

С юга, от берегов далекого Понта, летели пестрые стрепеты, а дрофы так и валили тучами в скифские степи. Прилетело их той весной, как никогда! А дни какие стояли! Промчатся всадники — наконечники копий так и горят в солнечных лучах. Словно из чистого золота они. По всему простору — от горизонта до горизонта, от кряжа до кряжа — катились по ковылю зеленые волны. В кочевьях уже спали под открытым небом, радуясь и ясным дням, и золотым лунным ночам. Это летом солнце огнем выжжет степи, а сейчас, весной, — радуйся, живи.

Летели перепела.

Высоко в весеннем небе курлыкали журавли — не печально, как осенью, не прощально, а радостно, трепетно. Жизнь выходила на новый круг, что он принесет скифам?

На душе у Тапура было смятенно. За что ни возьмется — все из рук валится. Сына ждет. Уверен Тапур — Ольвия непременно родит сына. С него хватит и четырех дочерей. Ибо дочери дочерьми, а сын вот как нужен. Продолжатель его рода. У Тапура все есть — кому это богатство передать, в ком его кровь будет бурлить, когда он, отжив свое, в мир предков уйдет? В сыне. Так что сын вот как нужен. А Тапур уже видел его, сына своего. Судьба уже показывала ему, каким будет его сын, когда вырастет. Во сне показала. (Когда о чем-то крепко вечером перед сном подумаешь, пожелаешь что-то увидеть, то и приснится. А Тапур пожелал во сне посмотреть на своего будущего сына. Вот судьба ему и показала.) А снилось Тапуру, что остановил он своего коня на возвышенности, спешился у дуба, опаленного громом. То было такое известное дерево, что скифы, кочуя в долине Семи Ветров, непременно заезжают к нему, чтобы и самим посмотреть, и сыновьям своим громовое дерево показать. На память малому будет.

— Видите ли?.. Рос здесь на взгорье дуб, да не просто дуб — дубище! Десять мужей, взявшись за руки, не могли обхватить его. А высок был, до самого неба! И все рос и рос, вширь и ввысь. А кто всех выше, на того и первые удары сыплются. Вот гром и угодил в этого великана, надвое его переломил. И огнем лютым опалил. Горел дуб так, что вон за тем кряжем видно было. По степи тогда слухи пронеслись: беда будет, в долине Семи Ветров живой дуб горит от небесного огня.

Да не одолел небесный огонь дуба-степняка. Пень от него остался, высокий пень, всаднику по плечо. Толстенный. Так опален огнем, что и места на нем живого нет. Ни коры на нем не осталось, ни сока живительного. А гляди ж ты… Сверху, где все расщеплено, зеленая ветвь к солнцу тянется. Такая зеленая на фоне черного ствола.

— Видите, какая сила, какая жажда жизни у этого дуба, — непременно скажет отец сыновьям своим молодым. — Гром его бил, огнем его жег, а силу жизни не одолел. Сын растет у дуба, растет наперекор всему! Из черного пня — зеленый сын. Вот так, сыны мои, держитесь за землю, как этот дуб, и никакой гром тогда вас не одолеет!..

С тех пор и зовут тот дуб громовым.

Вот и снится Тапуру, что спешился он у громового дуба, глядь — а перед ним стоит молодой, сильный и знатный воин. И станом степняк удался, и силой не обижен. И оружие у него ясное, и сам он собой ладен. Смотрит Тапур ему в лицо, и дивно ему во сне: самого себя видит. И отчего это, думает он, я сам себя вижу? Да молодым себя вижу, стройным. А тот, второй Тапур, молодой и статный, говорит: «Я не Тапур, я сын твой, Тапур».

«Звать тебя как, сын?» — спрашивает Тапур.

«У меня еще нет имени», — отвечает он.

«Я дам тебе имя», — восклицает Тапур.

«Рано еще мне имя брать, — говорит юноша. — Я еще ничего такого знатного в жизни не совершил: ни коня не седлал, ни в битвах не бывал. Да и не жил я еще вовсе, а только собираюсь жить».

«Хорошо, сынок, — отвечает Тапур. — Имя нужно делами славными заслужить. Покажи себя, сын, в жизни, чтобы все скифы о тебе заговорили. Вот тогда и будет у тебя знатное имя».

Отступил от него юноша, расступилось громовое дерево и сокрыло в себе того степняка, что лицом на Тапура похож.

«Я жду тебя, сын! — крикнул Тапур. — На белом свете жду, под солнцем нашим, посреди степи широкой!..»

Крикнул — и проснулся.

Вещий сон, будет у него сын. Иначе с чего бы громовому дереву показывать ему того статного юношу, да еще и лицом на него, Тапура, похожего? Будет сын таким же сильным и крепким, как тот дуб. Ни гром его не возьмет, ни молния. А имя ему давать пока не надо. Просто: сын Тапура, и все тут. А когда вырастет, то сам его делами славными добудет. Так вещий сон подсказывает, так и будет. Из громового дерева сын вышел, о, он еще прогремит в этих степях.

Рад Тапур, места себе не находит, ожидая своего громеныша. Из шатра выскочил — да что там выскочил, вылетел. Мимо шатра конь бежал, Тапур кошкой метнулся и на его спине очутился, без седла помчался в степь, на взгорье, к знаковому дереву.

— Громовое дерево! — кричал он у сгоревшего дуба. — Это я, Тапур! Ты во сне мне сына показывало. Вот тебе мой акинак за добрую весть.

Расстегнул широкий кожаный пояс, снял его с акинаком в золотых ножнах и бросил к черному дубу.

— Бери, громовое дерево! Тебе дарю за хорошую весть.

И с гиком и свистом помчался без седла в степь…

Долго его не было, вернулся возбужденный, черные глаза горят-сияют… В шатер влетел, башлык снял, подбросил его над головой, рассмеялся.

— Ты чего… такой?.. — отозвалась Ольвия. Лицо ее было бледным и потому каким-то незнакомым Тапуру, губа прикушена до крови. Лежала на спине, положив руку на свой округлый живот, словно прислушиваясь к чему-то.

— Сын будет! — крутанулся Тапур посреди шатра. — Я уже видел его. Во сне видел. Он до своего рождения деревом живет. Вот!

Ольвия только и отозвалась:

— Выдумщики вы, скифы!

— Разве ты не знаешь, что скиф до своего рождения человеком кем-то бывает? — удивленно воскликнул он. — Как у вас, греков, не ведаю, а у нас так. Кто волком бывает, кто птицей, кто какой-нибудь былинкой в степи или зверем. А то и букашкой. А потом приходит время, и Папай говорит: иди и родись человеком, потому что скифам нужно много-много людей. Он идет и рождается человеком.

Ольвия с интересом слушала Тапура, на миг даже забыв о своих страхах.

— Говори, Тапур, говори, — просила она, когда он умолкал. — Мне легче, когда я тебя слушаю.

Он опустился возле нее на войлок, присел на подогнутую под себя ногу, рукой похлопывая себя по колену.

— Я, чтоб ты знала, сперва конем был, — рассказывал он ей так, словно это было обычным делом. — Да, да, конем был до рождения, — повторил он, видя, что она недоверчиво на него смотрит. — Я даже немного помню, как я был конем. Ноги помню: резвые и сильные ноги. И бегал я по степям, аж ветер в ушах свистел. И теперь мне иногда снится, как я был конем. Снится: мчусь по степи. Будто я и будто не я. А ног у меня целых четыре, резвые такие ноги, сильные. Мчусь, аж ветер свистит, аж земля подо мной гудит. Вот каким быстроногим конем я был! А потом сказал Папай: хватит тебе конем быть. Иди к вождю Ору, и его жена родит тебя человеком. Я пошел, и она родила меня скифом. И Ор мне был очень рад. Еще бы! О таком сыне, как я, он и мечтать не мог! — гордо закончил Тапур свой рассказ.

— Ты у меня самый лучший, — уголками губ улыбнулась Ольвия от полноты счастья и ласково смотрела на него сияющими тихими глазами. — Поговори со мной еще, мне боязно одной оставаться…

— А сын наш, чтоб ты знала, сейчас деревом живет. — И он рассказал ей о своем сне. — Теперь ты поняла? Громовое дерево показало мне нашего сына. Вот! Он в дереве, там, — махнул он куда-то рукой, — на взгорье. Вся Скифия заговорит о моем сыне из громового дерева. И Папай ему уже сказал: иди к Ольвии и родись человеком, и у Тапура будет сын-громеныш. Он уже идет, и ты его скоро родишь. А я тебе дам за это много золотых украшений, самую пышную белую юрту, коня дам и слуг, и рабов дам. И тебе будут завидовать все сколотки. Вот!

Он вскочил на ноги, взял свой башлык и, не говоря ни слова, вылетел из шатра. Аж ветром за ним пахнуло!

Ольвия какое-то мгновение лежала неподвижно, убаюканная его речью, уже и дремать начала, как вдруг живот ее колыхнулся, и она тихо вскрикнула:

— Ой… Кажется, начинается…

В шатер на четвереньках вползла Милена, простерлась у ног госпожи.

— Ты меня звала, госпожа? Я здесь.

— Конечно, Милена, звала, только ты сядь. Вот здесь. — Милена села возле Ольвии. — И не отходи от меня. Боюсь я… Тапур только что поведал, что уже видел нашего сына. Во сне.

— Значит, все будет хорошо, госпожа моя. И не бойся. Нет слаще муки на свете, чем родить маленькую куколку… Земля родит, всякая трава родит, птица и зверь тоже детками обзаводятся. Вот и женщина должна рожать, чтобы род людской не прерывался под солнцем.

— Страшно…

— Это сладкий страх, госпожа.

— Лишь бы сын… — шепчет Ольвия побелевшими губами. — Лишь бы сын… Новый глашатай боевого клича рода Тапура.

— Взгляни, госпожа, из шатра. Полог поднят, видишь, как степь цветет, — шептала Милена. — Я хоть и не вижу, но чувствую. Такой теплый и ласковый ветер обвевает мое лицо, когда из шатра выхожу, столько благоуханий из степи несет. А как ржут жеребята за кочевьем, весне радуются! Мир после зимы ожил, в добрый час ты собралась рожать, госпожа моя.

До шатра донесся удаляющийся топот копыт.

— Это вождь снова в степь помчался, — шепнула Милена. — От радости он себе места не находит. Сына ждет. А ты не бойся, госпожа. Скифы говорят, что к роженице сходятся все боги. Сам бог богов, добрый и мудрый Папай, следит, чтобы женщина благополучно родила отважного сына или красавицу-дочь.

— А я боюсь, Милена. Словно беду свою чую…

— А ты позови, госпожа, еще и греческих богов. А прежде всех — добрую Илифию [22], — советует рабыня. — Я уже и забыла, как молиться греческим богам. А ведь когда-то и я рожала… Ой… вспомню — не верится… Помню, появилась на свет моя доченька и кричит… А я — плачу. А дочка кричит… Ой-ой, какая это радость была. Ликтой я назвала свою дочь. Ликтой… Что с тобой, госпожа?

— Нет, нет!! — вдруг крикнула Ольвия. — Не может быть… Просто так… показалось…

И внезапно острая боль полоснула Ольвию.

Крикнула она. Вошла бабка-повитуха, важная, суровая; от нее веяло силой и уверенностью. Молча принялась закатывать рукава. Ольвия с надеждой посматривала на ее грубые, почти мужские руки.

На ее крик сунулся было и Тапур, но повитуха молча двинулась к нему, предостерегающе выставив вперед руки. Вождь, виновато моргнув, покорно выскочил из шатра.

***

А дрофы все летят и летят.

То там, то здесь в долине они опускаются, разбиваются на семьи, и уже усатые самцы ведут своих самок в безопасные места.

Тапур оставил послушного коня за курганом, в башлык натыкал ковыля и с луком в руках подкрадывается по ковылю. Вот он чуть приподнимается, выбирает взглядом самую крупную птицу, натягивает тугую тетиву. Целится под левое крыло усатого самца.

Еще мгновение — звякнет стрела и, словно молния, пронзит прекрасную птицу. Крикнет самец, будто вскрикнет, рванется вперед и упадет в молодую траву, ломая крылья, бьясь в предсмертных судорогах… А Тапур, как юноша, впервые в жизни подстреливший добычу, подбежит к нему, схватит его, красивого, окровавленного, поднимет за крыло и закричит:

— Го-го-го!!! Добрую дрофу подстрелил!

Давно уже так не охотился Тапур, вот и отведет душу.

Но то ли травинка перед ним качнулась, то ли из куста слишком высунулось древко стрелы с бронзовым наконечником, только птица, почуяв тревогу, внезапно круто повернула голову к Тапуру, шагнула и заслонила собой самку от беды.

И крикнула что-то отрывисто-тревожное, и крылья свои рывком расправила.

— Ладно, — сказал Тапур, рассмеялся и поднялся из ковыля. — Милую тебя, усач. Лети. Я сегодня добрый. У меня сегодня родится сын.

Глава третья А утром будет уже поздно

В ту ночь все и кончилось.

В ту ночь оборвалась ее жизнь в Скифии, и уже не госпожой, не женой всесильного вождя, а беглянкой мчалась она по степям, и конь летел во тьме ночи, как стрела. А всаднице и этот полет казался медленным… Быстрее, быстрее, только бы успеть выскользнуть из владений Тапура, пока не умерла спасительная ночь и не вскочила в седла погоня, пока конь ее не выбился из сил, пока злой Тапур не дал волю своему гневу…

Страшно ей — и Тапура, и скифов, и черной ночи… И за судьбу свою будущую страшно, и за дочь свою страшно…

Сперва хотела было податься в земли скифов-земледельцев. Те и накормят, и приют дадут при случае. Да и путь знаком: по караванной дороге все на юг и на юг, а добравшись до моря, не заблудится. Попадется ли в пути купеческий караван — не оставит в беде одинокую всадницу с ребенком на руках.

Подумала так и круто с юга повернула на запад, пустив коня в сторону Борисфена. Ведь Тапур недолго будет гадать, куда сбежала Ольвия и на каких дорогах ее ловить. Конечно же, на южной караванной дороге. Другого пути домой она не знала.

Поэтому Ольвия круто повернула на запад и скрылась за горизонтом, не оставив и следа. Вряд ли догадаются искать ее именно здесь. Этот путь труден, пустынен, разве отважится одинокая женщина на такое?

Ольвия отважилась… Лишь бы добраться до Борисфена, переправиться на правый берег, а там ей и каллипиды помогут, и алазоны. Да и до своих оттуда близко. Лишь бы добраться до Борисфена да повернуть на юг… Сколько там дней пути останется до родного города!

Так думалось в первую, самую тяжкую ночь в ее жизни. Даже когда скифы везли ее в свои степи, не было ей так тяжело, как теперь, когда она от них бежит. Эх, да что теперь!

Конь достался Ольвии хороший, надежной скифской породы. Низкорослый, неказистый на вид, но выносливый, как дикий зверь. Усталости не знает. Только ветер свистит в ушах всадницы да топот копыт замирает вдали. Верила, что спасется. Отныне Скифия и Тапур станут ее далеким прошлым…

Далеким, счастливым и горьким одновременно.

Верила, а сама думала: удастся ли вырваться из Скифии, удастся ли дочь свою — теплое крохотное тельце, из-за которого все и случилось, — спасти от гнева ее неистового отца? Но дочка о том не ведала. Мирно спала в мягком кожаном гнездышке на груди у матери, и это гнездышко качалось из стороны в сторону, навевая малышке еще более крепкий, еще более сладкий сон.

Не выпуская из рук поводьев, она локтями придерживала гнездышко на груди, чтобы не слишком качалось. Всю ночь над ней висела большая светлая звезда и летела следом за беглянкой на фоне черного-черного неба. Ольвия верила, что это ее звезда-хранительница. Пока она горит над ее головой, отражаясь в зрачках дочери, до тех пор Ольвию будет обходить беда. Свети, звезда, ярче, не заходи за тучу, не оставляй меня наедине с черной степью и волчьим воем, что отзывается где-то за оврагом.

Ночь, глухая, черная, летела вместе с беглянкой и своим жутким голосом — волчьим воем — что-то кричала ей, угрожая или предостерегая… Неси, конь, не останавливайся, покуда хватит у тебя сил.

***

Скифия…

Ты дала мне краткое счастье и дочь. Спасибо за те солнечные дни и золотые лунные ночи и за то величайшее сокровище, что везу от тебя, мать-Скифия! Но, видно, зря гоню коня. От тебя и на крыльях не улетишь, за синими морями не спрячешься, на краю света не притаишься.

Шелестит ковыль под копытами коня, а Ольвии чудится: не уйдешь, не уйдешь, не уйдешь-ш-ш… И думает женщина: как я убегу от тебя, разгневанная Скифия? Ведь ты будешь вечно смотреть на меня глазами этого младенца, такими же черными, как у отца, будешь смеяться ее смехом, радоваться ее радостью, горевать ее горем. И безбрежные скифские степи с душистым разнотравьем, горькой полынью, дикой волей и диким произволом будут клокотать в глазах моей дочери. Так разве убежишь от тебя, добрая и злая мать-Скифия?

Разве забудешь тебя, когда в ушах больно звучит и, наверное, еще долго будет звучать крик Тапура:

— О Папай!!! Разве ты не посылал мне сына, чтобы он родился человеком?!. Доколе же ему быть деревом?.. Скажи мне, Папай: ты посылал его мне во сне?!! Я видел сына во сне. Где он сейчас? Кто меня обманул?.. Ольвия?

Любил он Ольвию до безумия, может, потому и гнев его был безумным? Все у него было без меры: и радость, и ярость. Не знал он золотой середины. Вот беда, так беда.

Не помня себя, прыгнул к Ольвии, словно зверь. В его черных пылающих глазах бурлили слепая ярость и обида.

— Ты обманула меня, гречанка!.. — кричал он ей в лицо. — Ты ненавидишь меня, раз посмела родить дочь. Ты захотела посмеяться, обмануть меня. Громовое дерево обещало мне сына. Оно показывало его мне во сне. Я уже видел своего сына. Где он? Где, гречанка? Папай послал его рождаться человеком. А ты не захотела его родить. Ты выбрала дочь. Где мой сын, гречанка? Значит, пусть смеются над Тапуром, что три женщины так и не родили ему сына?! Прочь с глаз моих! Ты мне больше не жена!

И с треском преломил перед ней стрелу.

Ольвия ждала худшего, но он не тронул ее.

Слышала, как он грохотал, как метался по шатру, словно вихрь, сгоняя гнев на домочадцах, кричал, кому-то угрожал, кого-то проклинал… А ей было все равно, будто не ее он запугивал самыми страшными карами. После родов нашла апатия, безволие…

Ей тогда было совершенно все равно — люто ли он ее ненавидит или люто любит, будет ли беречь ее или уничтожит, как своего заклятого врага. Боги тому свидетели, она желала сына. О, как она хотела сына! Но теперь… Не все ли равно теперь?.. Пусть беснуется! Ольвия словно оглохла. Жизнь уже проиграна. А что с ней будет завтра, послезавтра, ее уже не интересовало.

Но едва бабка-повитуха внесла отчаянно кричащего младенца, Ольвия встрепенулась и бросилась к этой крохе.

Апатии, безразличия как не бывало. С этим звонким детским криком будто какая-то целительная сила влилась в ее измученное тело. А вместе с ней появилась злость, даже ярость. Пусть беснуется Тапур, пусть!.. Назло ему вырастит дочь… Дрожащими руками она прижимала к груди крохотное визжащее тельце, а когда почувствовала, как малышка зачавкала, жадно схватила сосок и потянула из груди молоко, то забыла в тот миг обо всем на свете.

В полночь, когда лагерь уснул и даже Тапур где-то утих, в шатер Ольвии неслышно вошла Милена, держа перед собой вытянутую руку с узелком.

Ольвия не спала.

— Взгляни, какая у меня красивая дочка, — шепнула она рабыне. — Черный чубчик и черные глазки у нее от Тапура, а личико — мое… Вот, взгляни… — опомнившись, она прикусила язык, взглянув на красные глазницы рабыни.

— Ольвия… — Рабыня впервые отважилась назвать свою госпожу по имени. — Вот тебе еда в дорогу, — протянула она узелок. — Немного сыра и вяленого мяса… Послушай меня, старую и слепую, я немного знаю этих скифов. Спасайся, беги… Я договорилась. Тебе приготовили коня. Собирайся, ради всех богов, собирайся, госпожа, ибо утром будет поздно… Ты не знаешь скифов, а я их изучила за годы неволи. Поверь, утром будет поздно. Ты для меня — что солнце для слепых глаз. Если что с тобой случится, я не перенесу. Беги, госпожа, беги!..

— Куда? — спокойно спросила Ольвия.

— В Грецию… Домой. Куда хочешь, лишь бы подальше от Скифии, — шептала Милена, и вся дрожала, словно ее бил озноб. — Вождь грозится продать тебя савроматам в рабство. А Тапур слов на ветер не бросает, ты его просто еще не знаешь.

— Пусть грозится…

— О, ты даже не представляешь, что такое рабство! — Милена указала на пустые глазницы на своем лице.

И снова совала ей узелок.

— Вот тебе еда в дорогу… Беги…

— Оставь, — Ольвия слабо отмахнулась рукой.

— Тапур страшен в гневе! — вскрикнула рабыня. — Он тогда слепнет и глохнет. Спасай если не себя, то дочь. Иначе будешь по ней горевать, как я по своей Ликте…

— Дочь?.. — Ольвия встрепенулась и начала поспешно собираться. — О нет, дочь я не отдам на растерзание!

— Быстрее, быстрее, — торопила рабыня. — Пока в степи ночь, Тапур не велит тебя хватать.

— Милена, — Ольвия обняла рабыню за плечи. — Я не забуду тебя. Может, еще увидимся, а может, и нет… Прощай… Дочь я Ликтой назову. Как ты когда-то свою назвала… Ликта… Она всегда будет мне напоминать о тебе, моя верная Милена.

…А светлая звезда все плывет и плывет во тьме ночи, ни на миг не спуская с Ольвии своего заботливого, ласкового взгляда.

«Милена, милая моя Милена, — шепчет Ольвия. — Я никогда не забуду твоей доброты и верности».

Не знает усталости конь, летит над ней яркая звезда, и Ольвия верит: все будет хорошо. Иногда она вспоминает Тапура и (о, дивное диво!) не чувствует к нему гнева, разве что женская обида клокочет в ее сердце. А зла в душе не держит. Разошлись их пути, бежит она от него, словно от зверя какого, а вот поди ж ты, не проклинает.

Прощай, Тапур, прощай, Скифия!

Дочь будет вечно, всю жизнь напоминать о вас, да разве что еще во снах ты явишься ко мне, Скифия, с немым укором, что я не подарила твоему вождю желанного сына…

Глава четвертая Первое испытание

Как выдержала она первую ночь, Ольвия толком не помнит.

Показалось, что не ночь прошла, а одно мгновение.

Остановилась лишь утром, когда розовая Эос — богиня утренней зари — уже позолотила небо.

Конь мелко дрожал, ноги его подкашивались, от него шел пар.

«Бедное животное, — вздохнула Ольвия. — Так я загоню его, а тогда… Что тогда я буду делать в этой степи?..»

Еле-еле сползла с седла.

Пошатнувшись, присела на землю, но и земля под ней неслась в неудержимом галопе и казалась Ольвии гигантским седлом. Не было сил пошевелить ни рукой, ни ногой, но, проснувшись, заплакала в гнездышке на груди Ликта… Пришлось побороть себя, двигаться… Обнажила грудь, вздохнула — молока немного. Да и откуда ему взяться после такой ночи?..

Смотрела, как сосет Ликта, смотрела на ее черные, блестящие, как у отца, глаза, и усталость понемногу отступала. Улыбнулась Ликте, погладила пальцем ее носик.

— Соси, маленькая, не погибнем, — ободряюще промолвила она. — Выживем наперекор всему! Ночью было хуже, тоскливее, а днем дорога пойдет веселее… День, другой, а там и до Борисфена доскачем. А Борисфен — это уже наш край.

Взглянула на коня. Он стоял, широко расставив ноги и опустив голову. С его боков клочьями сползала пена.

— Устал, бедняжка? — ласково спросила Ольвия.

Конь медленно поднял голову, взглянул на нее большим затуманенным глазом, качнул головой, словно понимал ее речь.

— Ну, прости, что так гнала тебя. Сам понимаешь, нужно было спешить. Но больше не буду… Да ты не стой, пойди попасись. Видишь, какая хорошая трава, откуда-нибудь и силы у тебя возьмутся…

Конь с шумом выдохнул и пошел на дрожащих ногах пастись. Насосавшись молока, Ликта затихла, посмотрела на мать, зевнула раз-другой и уснула…

Ольвия нарвала ковыля, выстелила постель, уложила спать Ликту. А сама, поднявшись, огляделась. До самого горизонта цепями тянулись холмы, кое-где стояли одинокие деревья, лишь на севере, под кряжем, что-то темнело — бор или перелесок. А на юг, сколько хватало глаз, зеленели травы. Небо же висело серое, будто посыпанное пеплом, солнце еле пробивалось сквозь эту пелену, немощным костром тлело…

Ольвия, чтобы убедиться в безопасности, еще раз внимательно оглядела все стороны света, вдохнула ветер. Он показался ей с полынным духом и… дымом. Поднявшись на взгорок, Ольвия посмотрела на север и увидела на горизонте дымы. Они были далеко отсюда, и она успокоилась.

«Наверное, там кочует какое-то скифское племя», — подумала она, возвращаясь к ребенку. И только теперь почувствовала, как проголодалась. Подошла к коню, что пасся неподалеку, отвязала от седла суму. Конь даже головы не повернул, жадно щипля траву, губы его были в зеленой пене… Хотела снять седло, но передумала. Пусть будет на всякий случай. Мало ли что может случиться в любую минуту в степи. Нарвала пучок травы, вытерла коню бока и спину, похлопала его по шее.

— Пасись, конёк, набирайся сил, у нас еще долгая дорога. Борисфен отсюда на западе, так что солнце должно быть всю дорогу слева. Так по солнцу и доберемся…

Конь посмотрел на нее, и глаза его уже немного прояснились. Ольвия улыбнулась.

— Отходишь, бедолага? Потерпи, доберемся до города, никто и пальцем тебя не тронет. А мой сауран так и остался в Скифии.

Воспоминание о скифах снова навеяло ей мысли о Тапуре, но она, чтобы не терзать себя, выбросила его из головы и заставила себя думать о чем-то другом.

Еще раз оглядев горизонты и убедившись, что повсюду тихо, если не считать тех далеких дымов на севере, она присела возле дочери. Ела через силу, не чувствуя вкуса. Жевала сухой сыр, пока и не уснула сидя.

Снилось ей родное Гостеприимное море, белые чайки над волнами, яркое солнце… Тихо так, хорошо, безмятежно на душе у Ольвии! И легко ей, будто только что на белый свет родилась… И вдруг слышит, кто-то зовет ее.

— Ольвия?! Ольвия?!

Глянула — выплывает из моря дельфин и говорит:

— Гостеприимное море дарит тебе дочь. Она сидит у меня на спине и простирает к тебе руки.

Затрепетала Ольвия, бросилась к своей дочери, и вдруг белый свет померк, нырнул в густую черную тьму.

— Дельфин! Дельфин!.. — испуганно закричала Ольвия. — Почему я тебя не вижу? Где ты, отзовись!

— Я здесь, — сказал дельфин. — Возле тебя.

— А моя дочь где?

— У меня на спине.

— Почему я не вижу ни моря, ни тебя, ни дочери?

Захохотал в черной тьме дельфин.

— А потому, что ты уже ослеплена!

— Неправда!

— Ха-ха-ха!! — хохотал где-то во тьме дельфин. — Ведь ты рабыня. Тапур продал тебя в рабство савроматам, а те, чтобы ты не сбежала, выкололи тебе глаза. Как скифы Милене.

Закричала, заголосила Ольвия:

— Дайте мне глаза… Глаза мои верните. Я хочу посмотреть на свою Ликту. Мою маленькую Ликту…

— А-а-а… — плакал где-то ребенок.

— Я здесь, Ликта-а… Я сейчас… сей-ча-ас…

Бросилась вслепую, но повсюду ее встречала стена тяжелого мрака, она раздвигала его руками, грудью, плечами, веря, что там, за мраком, будет свет.

— А-а-а-а… — кричал ребенок.

— Я здесь!.. Я сейчас!.. — кричала Ольвия. — Где ты, Ликта?!

Вскрикнула и проснулась.

Тяжело дышала. Было такое чувство, что она до сих пор барахтается во мраке. Боже мой, как страшно быть слепой! Даже на миг, даже во сне… Но что это? Плачет Ликта? Не во сне, а наяву…

Тревожно фыркал конь, тыкался губами в плечо, словно хотел ее разбудить. Ольвия почуяла недоброе, вскочила. За ближним холмом мелькнул серый зверь.

Волк?

Глянула налево и обомлела: стая волков! Вздрогнула, будто ее окатили ледяной водой.

Ликта зашлась плачем. Ольвия наконец очнулась, схватила гнездышко, торопливо надела его себе на шею, завязала концы. А у самой дрожали руки, билась испуганная мысль: что делать, где искать спасения?..

Конь снова толкнул ее в спину.

«О боги, — ужаснулась Ольвия. — Как хоть он с перепугу не убежал?..»

Крайний волк подал голос — вой его был пронзительным и жутким. И слышалась в нем радость. Ольвия в то же мгновение оказалась в седле. Конь, словно того и ждал, рванулся с места так, что в ушах всадницы засвистел ветер.

Волчья стая проводила коня взглядом и лениво потрусила следом. Хищники были уверены, что в этой пустынной степи добыча далеко от них не уйдет.

Ольвия оглянулась.

Матерый вожак — здоровенный, широкогрудый волчище с рыжими подпалинами на боках — рыкнул, и стая, вскинув хвосты, перешла на галоп.

«Дела совсем плохи, — подумала она и почувствовала, как в душе все леденеет. — Конь измотан и вряд ли сможет оторваться от стаи. А в этих краях кричи — не докричишься!..»

Ликта плакала не умолкая, но матери было не до нее. Крепко намотав на левую руку поводья, она стиснула в правой акинак. Страха не было, лишь на сердце отчего-то стало тоскливо и горько. И еще захотелось увидеть Тапура, хоть издали, хоть мельком… Неужели конец?..

Оглянулась… Так и есть, волки уже настигают, стая на ходу делится надвое. Видно, хотят охватить коня с обеих сторон.

Эх, Тапур!.. Ну зачем ты забрал меня из Ольвии? Зачем, хищным коршуном, выхватил из гнезда? Чтобы теперь волки по-глупому растерзали меня в степи, как твою мать, когда она бежала, чтобы не ложиться с мертвым Ором в могилу?..

Неужели и ее ждет такая же ужасная участь?..

Она занесла руку с акинаком для удара, ни на миг не спуская тревожного взгляда с вожака… Прикусила губу… Ну, прыгай, серый. Прыгай же!.. Все сейчас зависит от вожака. Промахнется вожак — она спасется, а вцепится коню в шею… Но об этом лучше не думать. Еще есть мгновение. Одно мгновение. А потом… потом, возможно, думать будет уже поздно…

Рука с акинаком напряглась…

Вожак уже настигает.

Ольвия видит его белые острые клыки, красный язык. И яростные желтые глаза… Он уже совсем близко. Поравнялся с конем, поворачивает к нему оскаленную пасть.

Будет прыгать?.. Но нет, кажется, хочет немного опередить свою жертву, чтобы одним рывком метнуться ей на шею… Конь несется из последних сил, но этих сил уже недостаточно, чтобы оторваться от преследователей. Словно в каком-то тумане, слышит Ольвия крик дочери, хочет отозваться, но не в силах разомкнуть стиснутые зубы. Рука с акинаком окаменела… Только бы не промахнуться. Только бы точно рассчитать удар…

Вожак несется с такой скоростью, что, кажется, плывет рядом с конем. Ольвия видит, как раздуваются его рыжие бока, как летит пена из пасти и повисает по сторонам морды паутиной…

Ольвия перегибается немного на правый бок, готовясь к удару. Тело ее становится твердым, словно каменным, и она чувствует: не промахнется!

И тут переярки слева вырвались вперед. Конь шарахнулся от них в противоположную сторону… Вожак, видно, этого и ждал. Не сбавляя скорости, он внезапно начал подниматься, расти на глазах…

Вот он уже ростом стал с коня.

И она поняла: вожак прыгнул!

Рука Ольвии, описав в воздухе полукруг, сверху вниз устремилась ему навстречу. Акинак по самую рукоять мягко вошел вожаку в бок, под ребро. Тот как-то по-собачьи, коротко взвизгнул, перевернулся в воздухе, мелькнув светлым брюхом, и остался далеко позади. И там, где он упал, что-то заалело…

Глава пятая Тот, кто уничтожает волков

— Ар-р-р-а-а-а-а!!! — не помня себя, закричала Ольвия.

Но радость ее оказалась преждевременной: хищная стая в азарте погони даже не обратила внимания на гибель вожака. Передний волк, вырвавшись на место вожака, с разгону прыгнул на круп коня, чтобы достать всадницу. К счастью, он не удержался и перелетел на другую сторону. Но конь от неожиданности присел на задние ноги, замедлил бег…

Его тотчас окружили волки.

И в этот миг из-за холма вылетел всадник… Правда, Ольвия не успела разобрать, кто сидел в седле, — вынырнуло что-то лохматое, сплошь одетое в серый мех. Замелькал меч в руках этого причудливого всадника, он что-то хрипло кричал, и кричал с такой яростью, что волки начали разбегаться. А он гонялся за ними, и окровавленный меч в его руках со свистом рассекал воздух.

Разогнав волков, он повернул коня к Ольвии.

— Жива?

Голос его был хриплым, каким-то даже звериным; он тяжело и часто дышал. Одет он был в волчьи шкуры. На голове — большой лохматый малахай, надвинутый на самые глаза, на плечах, спине и груди свисали волчьи лапы с когтями.

Лицо незнакомца так густо заросло щетиной, что Ольвия едва разглядела его глаза да кончик носа.

Сдержанно кивнула.

— Спасибо тебе, спаситель, за помощь.

Он подъехал к ней ближе, держа за уши отрубленную волчью голову, с которой еще капала алая, густая кровь, пристально взглянул на Ольвию, на ее дитя на груди.

— Она твоя по праву, — показывая на волчью голову, произнес он глухим, немного скрипучим голосом. — Я не спрашиваю, кто ты и откуда. Но ты — мужественная женщина, раз заколола акинаком рыжебокого вожака. Я охотился за ним всю весну, но он ускользал. Хитрый был волчище, даже стрелой его никак было не достать. А лютый был, что тот злой дух! Таких вожаков у них немного.

— Ты скиф?.. — с удивлением и опаской спросила Ольвия, все еще недоверчиво разглядывая его одеяние из волчьих шкур.

— Я — Тот, кто уничтожает волков! — отозвался он глухим голосом, и ей показалось, что говорит он из-под земли. — Меня знают все окрестные степи. Более яростного истребителя волчьего племени, чем я, нет. И боги свидетели, я все-таки доберусь до их царя!

«Как бы поскорее отделаться от этого странного охотника, — подумала Ольвия. — Страшный он какой-то и безумный…»

— Будь мне женой! — вдруг сказал Тот, кто уничтожает волков. — Вдвоем мы быстро перебьем степных хищников.

— Я спешу, — сделала вид, что не расслышала его предложения, Ольвия. — Покажи мне, где Борисфен.

Он махнул отрубленной волчьей головой на запад.

— Там! А течет он туда, на юг.

— Прощай, скиф! — Ольвия повернула коня на запад и спиной почувствовала неприятный холодок: а вдруг он бросится на нее?

— Я покажу тебе дорогу и провожу тебя по степи, чтобы серые волки снова не напали, — недовольно буркнул он. — Не хочешь быть моей женой — не неволю. Но и оставить тебя одну не могу. В этих краях — волчье царство. Где-то за теми холмами скрывается их владыка. Но я все равно до него доберусь!

Держа в руке волчью голову с уже запекшейся кровью, он ехал чуть впереди. Ольвия — за ним следом, все еще не оставляя мысли при первой же удобной возможности избавиться от нежеланногожениха. Она избегала смотреть на его широкую спину, на которой болталась высохшая волчья голова с оскаленной пастью. Да и сам охотник, закутанный в волчьи шкуры, казался ей гигантским зверем, который невесть почему едет на коне.

— Зря ты не хочешь стать моей женой, — не поворачивая головы, гудел Тот, кто уничтожает волков. — О, более грозных охотников, чем мы, не было бы в этих краях!

— У меня уже есть муж, — сдержанно ответила Ольвия.

— Жаль… — искренне сказал он. — Когда я увидел, как ты вонзила акинак в рыжебокого вожака, то сразу и подумал: весь мир объезди, а второй такой женщины не найдешь. — И добавил после паузы: — Была когда-то и у меня жена… И сын был…

Он вздохнул, как показалось Ольвии, тяжело и больше не проронил ни слова. И ей стало жаль этого страшного на вид человека.

— У тебя горе? — помолчав, спросила она, начиная догадываться, что, видно, он от горя стал таким…

Он вздрогнул, прислушиваясь к ее голосу, а потом резко повернул свое заросшее, отчужденное лицо.

— За всю мою жизнь в этих краях еще никто не интересовался моим горем. Позволь мне проводить тебя до самого Борисфена. Я буду счастлив.

Ольвия кивнула, и дальше они ехали молча.

Иногда на горизонте мелькали какие-то всадники, то краем пронесся табун, и Ольвия догадывалась, что там кочует какое-то скифское племя. Иногда ей казалось, что она видит вдали дымы кочевья. Но вот холмы, поросшие кустами терна, кончились, и они вырвались на мягкую типчаковую равнину. Ветер пах чабрецом, было тихо и ласково. И солнце приветливо выглянуло из-за серых туч. У Ольвии немного отлегло от сердца. На горизонте равнина заканчивалась едва видными синими кряжами.

— Борисфен — за кряжами! — не поворачивая головы, сказал Тот, кто уничтожает волков. — Но эта долина не совсем безопасна. Здесь водятся дикие кони, а где тарпаны, там и волки. Да и людоловов в степи немало. Особенно в том краю, — махнул он на север, — где не бывает солнца. Людоловы часто спускаются вниз вдоль Борисфена и подстерегают одиноких всадников. А бывает, что и целые семьи захватывают.

Он повернул коня к одинокому дереву; они подъехали ближе. Это был раскидистый, могучий дуб. Тот, кто уничтожает волков, направил к нему коня; Ольвия, помедлив, последовала за ним и под дубом увидела гору волчьих черепов с оскаленными пастями. От этого зрелища ей стало жутко.

— Что, лежите?.. — глухо спросил он, обращаясь к черепам. — Лежите, лежите, я вам еще одного привез!

И швырнул на груду волчью голову. Черепа загрохотали, словно зарычали, и он расхохотался:

— Ха-ха-ха!.. Скалите мертвые зубы? Скальте! — И вдруг крикнул: — Ты слышишь меня, степной владыка?!! Это я, Тот, кто уничтожает твою проклятую стаю! Я буду убивать вас до тех пор, пока ваши черепа не вздыбятся горой выше этого дуба! Берегись, волчий владыка, последней на эту гору я швырну твою царскую голову!

Пригрозив волкам, он пустил коня вскачь. Ольвия едва поспевала за ним. Волчья голова за его спиной моталась из стороны в сторону, и Ольвия старалась на нее не смотреть.

Долго ехали по равнине, вспугивая то куропаток, то перепелов, то длинноухих и длинноногих земляных зайцев — тушканчиков. Вскоре миновали курганы с каменными идолами на вершинах, «побеленными» орлами, и снова поплыли по типчаковому морю. Гудели пчелы, ползая по цветкам клевера, вокруг было тихо, солнечно и зелено. Тот, кто уничтожает волков, не проронил ни слова, молчала и Ольвия. Ликта спала у нее на груди.

Но вот внезапно пронесся гул, земля задрожала.

— Тарпаны! — не поворачивая головы, бросил охотник.

Словно из-под земли, вынырнул в степи табун низкорослых, мышастой масти коней с черными полосами на спинах. Впереди мчался большой широкогрудый и тонконогий конь, видимо, вожак табуна, за ним — жеребцы, потом кобылы с жеребятами, замыкали табун снова жеребцы.

— Волки их спугнули, — объяснил спутник Ольвии.

Послышался протяжный вой, следом за табуном выскочила серая стая и бросилась наперерез тарпанам.

— Жаль коней, — вырвалось у Ольвии.

Тот, кто уничтожает волков, ничего не сказав, остановил коня, пристально следя за тарпанами.

Стая, пытаясь расколоть табун, рассеять его по степи, заходила полукругом. Но кони держались вместе. Вот вожак побежал по кругу, тарпаны потянулись за ним и в конце концов замкнули кольцо: внутри оказались кобылы с жеребятами. Жеребцы по краям повернулись к нападавшим крупами. Волки то и дело бросались на табун, но повсюду их встречали копыта. Какой-то нетерпеливый волк слишком вырвался вперед, один из тарпанов лягнул задними ногами, и серый хищник отлетел с раздробленным черепом.

Вожак заржал, табун, словно гигантское колесо, покатился по степи и скрылся за курганами. А за ним подались и волки.

— Ха-ха-ха!!! — расхохотался Тот, кто уничтожает волков, и крикнул: — Эй ты, волчий царь! Я смеюсь над тобой! Не трогай лучше тарпанов, а то не одному черепа проломят.

***

Когда солнце поднялось высоко и встало над головой, Тот, кто уничтожает волков, повернув направо, начал спускаться в балку. Ольвия последовала за ним. По склонам балки карабкался ивняк, на дне, в неширокой долине, среди зеленой густой травы тихо журчал ручей… Ольвия только теперь ощутила жажду. Ее спутник, соскочив с коня, пустил его пастись.

— Подожди меня здесь, — молвил он, не оборачиваясь, — я подстрелю дрофу.

И скрылся из балки.

Ольвия спешилась, пустила и своего коня пастись, положила на траву Ликту в гнездышке, а сама пошла к ручью. Став на колени, долго и жадно пила воду, до боли в желудке. Из ручья на нее смотрела чужая женщина с худым, острым лицом, с темными кругами под глазами… Ольвия умылась, ощутив приятную свежесть, немного взбодрилась и, чтобы не видеть своего отражения, взбаламутила воду.

— Это не я, — сказала она ручью. — Это — чужая женщина!

И пошла кормить Ликту.

Насосавшись, Ликта затихла, умиротворенно засопела и начала дремать. Ольвия перепеленала ее, постирала пеленки в ручье и разложила их сушиться на траве. Сев возле дочери, она обхватила голову руками… И тотчас мир завертелся перед ней: роды, отчаянный крик Тапура, ночь, побег, волки… И, наконец, Тот, кто уничтожает волков… На душе было тяжело и гнетуще. Тоска сдавила грудь. Думала о Тапуре: неужели он и вправду продал бы ее в рабство? Терялась в догадках… Слышала, как вернулся ее спутник, что-то бросил на землю, потом ломал хворост, наконец добыл огонь. И тоже будто бы вздыхал. Ольвия подняла голову: возле нее лежала пестрая дрофа.

— По лицу твоему вижу, что ты не сколотка, — отозвался он, раздувая огонь. — Кто ты?

— Гречанка.

— А отец кто? — кивнул он малахаем на Ликту.

— Тапур.

Он взглянул на нее с большим уважением.

— Сам Тапур?..

— Сам… — невесело улыбнулась она.

— Видно, дочь?

Ольвия вздохнула и ничего не ответила.

Он хотел еще что-то спросить, но сдержался.

— У меня был сын… — погодя отозвался он глухо и словно застонал: — Какой сын был…

Костер разгорелся. Он взял дрофу, нож и пошел к ручью потрошить птицу, потом долго обмазывал ее глиной, пока она не стала похожа на валек, из которого торчали кончики перьев. Вернувшись к костру, он зарыл ее в жар, а сверху наложил хвороста.

— Был сын… — вздохнул он, глядя в огонь.

Сидел сгорбившись, не снимая волчьего меха, еще ниже насунув на лоб лохматый малахай. Лишь иногда поблескивал на Ольвию тусклыми, печальными глазами, что выглядывали из его густой щетины, словно два затравленных зверька из укрытия.

— Поведай о своем горе… — мягко промолвила Ольвия. — Я, к сожалению, ничем не смогу тебе помочь, ибо сама ищу помощи и защиты, но тебе станет легче.

— О да, мужественная женщина, — после паузы согласился он. — Я уже и забыл, когда говорил с людьми в этой пустыне. Никто не интересуется моим горем. Может, потому, что в мире много горя и у каждого есть свое?

— Ты живешь в этих степях?

— Там!.. — махнул он рукой на север. — Землянка там у меня. Но я редко бываю в землянке. Я живу повсюду в степи. Меня знают как величайшего охотника на волков. О, я уничтожаю серых каждый день, а головы их складываю под дубом. Меня боятся не только волки, но и скифы. Говорят, что я не человек, а злой дух степей. Поэтому избегают встреч со мной.

«Он и вправду похож на какое-то чудище, — подумала Ольвия. — Может, именно таким, в волчьих шкурах, и представляют себе скифы злого духа степей?..»

— Боги свидетели, я не злой дух, — сам себе говорил он. — Я человек и людям не причинил никакого зла. Хоть они и боятся меня. Ни в одно кочевье не впускают. Собаками травят… Я кричу: не бойтесь… Я — Тот, кто уничтожает волков. Я — такой же скиф, как и вы.

Он умолк, тяжело дыша.

— Ты и вправду человек, — сказала Ольвия.

— Спасибо тебе, — глухо промолвил он. — Я никогда тебя не забуду, мужественная и сердечная женщина, да будет счастливой твоя дорога.

Запахло тушеным мясом. Сперва чуть-чуть, тоненькой струйкой потянуло от костра, а потом гуще, вкуснее. Ольвия сглотнула слюну, чувствуя, как голод сосет под ложечкой. Даже кони зафыркали от этого запаха, долго вертели головами и с шумом втягивали воздух, не понимая, откуда это вдруг потянуло таким ароматом.

Скиф голыми руками разворошил жар, вытащил здоровенный ком запеченной, потрескавшейся глины, перебрасывал его с руки на руку, остужая, а потом принялся ломать глину. Она отваливалась кусками вместе с перьями, обнажая нежное, дымящееся мясо. Очистив всю глину и перья, охотник разорвал тушку на две половины; большую протянул Ольвии, а меньшую оставил себе. Они молча управились с вкусным мясом, так же молча напились из ручья.

— Я слышал о Тапуре, — внезапно отозвался он.

Ольвия вздрогнула и опустила голову.

— Это великий и славный вождь! — сказал он. — О, Тапур хищен, как самый лютый волк! — В его устах это прозвучало как величайшая похвала. — Говорят, он даже самого владыку Иданфирса не боится. Когда Тапур станет владыкой Скифии, гром будет греметь в этих степях.

— Нам пора ехать, — сказала Ольвия, вставая.

Глава шестая Пока их царь не испугается…

Прошел еще один день изнурительной тряски в седле. На ночлег остановились посреди степи, под открытым небом. Тот, кто уничтожает волков, развел костер, добыв огонь трением двух палочек, нарвал Ольвии травы. Она так устала, что едва держалась на ногах. Покормив Ликту, прижала ее к груди, свернулась клубочком на траве и тотчас уснула, грудью ощущая тепло и дочери, и костра. Тот, кто уничтожает волков, снял с себя волчью шкуру, осторожно накрыл женщину, а сам, сгорбившись, всю ночь сидел у костра в драной куртке и малахае, подкладывал хворост и настороженно прислушивался к вою в степи. Черная, глухая ночь обступила костер со всех сторон, то и дело во тьме выли волки, кричали какие-то птицы… Кони испуганно жались к огню, фыркали и беспокойно топтались.

Всю ночь Ольвии снился Тапур. Она бежала от него, а он гнался следом и кричал страшным голосом:

«Савроматам продам, савроматам!» — и превращался в волка.

Ольвия испуганно кричала во сне.

«Ха-ха-ха!.. — хохотал Тапур. — Разве ты не знаешь, что я могу оборачиваться волком? Я царь всех волков. Ты не убежишь от меня, и тебя не спасет Тот, кто уничтожает волков!»

Проснулась она оттого, что конь фыркал ей прямо в лицо. Она вскочила, с плеч сползла волчья шкура, и женщина испуганно отшатнулась, потому что спросонья привиделось бог весть что…

В степи уже серело, предрассветная свежесть пробирала до костей, и она, поборов отвращение, накинула на плечи волчью шкуру и плотнее прижала к себе Ликту. Костер едва тлел, подернувшись серым пеплом, словно и сам укрылся под волчий мех. Того, кто уничтожает волков, не было. И коня его тоже.

За два дня Ольвия уже начала понемногу привыкать к своему странному, причудливому спутнику, и без него ей стало немного не по себе в степи. Далеко на севере виднелись дымы, на кряже изредка проскакивали едва различимые отсюда всадники. Но они были далеко и вряд ли могли ее видеть, и она успокоилась.

Но вот совсем близко послышался топот копыт. Ольвия потянулась рукой к акинаку, вся напряглась. Из-за кургана вынырнул всадник в волчьем малахае и куртке. Подъехав ближе к костру, он бросил две волчьи головы и, спешившись, пустил коня, а сам подошел к полузатухшему костру и сел, сгорбившись. На нем была старая, потертая куртка, войлочные штаны. В этой куртке он был похож на самого обычного скифского пастуха, пасущего чужие табуны, и лишь малахай напоминал, что он — Тот, кто уничтожает волков.

— Что случилось? — спросила Ольвия.

— Серые волки хотели украсть наших коней, — сердито отозвался он. — Двоим я отсек головы.

Помолчали. Охотник горбился у костра, глядя в одну точку перед собой, и тяжело вздыхал, будто его давил какой-то гнет.

— Кто ты, скиф? — вырвалось у Ольвии.

— Я уже говорил: Тот, кто уничтожает волков. Так меня называют в степях. А еще — злой дух степи. Тоже так называют.

— И долго ты будешь уничтожать волков?

Он пожал плечами.

— Не знаю… Пока не вернут мне сына.

— Что?.. — Ольвия изумленно приподнялась. — Что ты сказал?

— Я был когда-то пастухом, — пробормотал он, не отрывая взгляда от серого пепла костра. — Была у меня кибитка и сын. Он еще не умел ходить, но уже хорошо ездил верхом. Посажу его, бывало, на коня, ухватится руками за гриву и мчится… Добрый бы из него вышел всадник и пастух!

Он вздохнул и долго молчал.

В степи быстро светало, низом потянулись туманы, влажные, холодные. Прошелестел ветер, взвихрив пепел в костре. Где-то за курганами прогрохотали тарпаны, и все стихло.

— Там… — махнул он на восток, — за тремя холмами мы пасли коней. Чужих, нашего вождя. У меня было четверо коней, но прошлой зимой случилась гололедица, и мои кони пропали. Ледяная корка на снегу была такая, что они не смогли пробить ее копытами. И ослабели. Их и порвали волки… Так я остался без табуна и пас чужих коней. Но у меня был сын и была кибитка. Однажды ночью на табун, который мы пасли, напали волки. Много-много волков. И они совсем обнаглели и не боялись нас… Всю ночь мы жгли костры и пускали стрелы в серых. Коней мы тогда уберегли, а сына моего не стало… Его вытащили из кибитки волки. Я видел след их лап. Он, видно, проснулся ночью и плакал, вот серые и услышали… Я искал сына пять дней и не нашел. Тогда я закричал на всю степь: «Эй, волки! Клянусь богами, что я сживу ваше проклятое племя с белого света. Либо верните мне сына, либо я истреблю вас до единого!»

— Давно это было?

— Три лета и две зимы назад.

— С тех пор ты бьешь волков? — Ольвия с жалостью и удивлением взглянула на своего спутника.

— Бью!.. — с ненавистью ответил он и заскрипел зубами. — И буду их истреблять. За свой табун, за сына! День и ночь буду сеять я смерть среди их племени. Пока их царь не испугается и не скажет волкам: верните ему сына поскорее, иначе он сживет нас с белого света. И тогда волки вернут мне сына, и мы будем кочевать с ним по степям…

Светало…

Пылал край неба, и солнечные лучи веером расходились по небосклону. Летели перепела, падали в ковыль, где-то пересвистывались сурки.

— Пора, — сказал Тот, кто уничтожает волков. — Сегодня, когда солнце поднимется в зенит и встанет у нас над головами, мы доберемся до Борисфена. Я перевезу тебя на бревне на тот берег и вернусь в свои степи. Мне еще нужно много-много убить волков, пока они не испугаются и не вернут мне сына… А о тебе я всегда буду помнить, мужественная и добрая женщина.

Глава седьмая Людоловы на Борисфене

До Борисфена добрались, как и обещал Тот, кто уничтожает волков, и впрямь в полдень, когда солнце уже хорошо поднялось над головой, а тени, съежившись, стали короткими, как хвосты у зайцев.

Добрались как-то совсем внезапно, неожиданно, хотя и спешили к великой реке с самого раннего утра. Мгновение назад они ехали по густому ковылю, что доставал коням до брюха, повсюду простирались однообразные равнины с перелесками и кряжами, балками и взгорьями, с орлами в поднебесье; простирались, казалось, до самого горизонта, где небо сливалось с землей, а потом в один миг кони внезапно остановились как вкопанные, и Ольвия вскрикнула, потому что не увидела перед собой… ничего. То есть она увидела, но — пустоту, наполненную свежим воздухом, который над самой пустотой был чуть голубее, а в следующее мгновение разглядела на дне безбрежной пустоты широкую голубую полосу, словно уже из иного мира.

Качнувшись вперед, Ольвия невольно ухватилась за гриву коня, глянула вниз, потом перед собой и тихо и радостно ахнула:

— Боже мой, как же красиво!..

Они стояли на высокой, отвесной круче, на которой чубом развевался ковыль, а далеко внизу, в широкой привольной долине, среди ивовых рощ, зеленых островов и желтых прибрежных песков, среди необъятных просторов, под высоким и бездонным небом неторопливо струился на юг, к Гостеприимному морю, могучий Борисфен.

И над его лазурью, над зеленью островов и желтизной песков летали белые чайки.

И было тихо и благословенно над всем белым-белым светом.

И вздохнула Ольвия так легко, словно после долгого-предолгого странствия наконец добралась до порога отчего дома.

— Борисфен! — возбужденно крикнула она, и на ее просветлевших глазах заблестели слезы. — Борисфен! — закричала она и, сорвав с головы башлык, замахала им, восклицая: — Борисфен!! Борисфен!!

— …сфен… сфен… — понеслось над долиной, а она, плача и смеясь, все восклицала и восклицала:

— Борисфен!! Борисфен!! Борисфен!!

И дивно было ей, и трепетно, и даже не верилось, что эта великая и славная река несет свои голубые воды к ее родному краю.

— Ликта, доченька… — возбужденно тараторила Ольвия, обращаясь к ребенку. — Взгляни, уже Борисфен… Взгляни, взгляни, ты еще ни разу не видела Борисфена. Это наша река, она течет к моему краю.

По ту сторону реки до самого горизонта простиралась широкая долина; сперва у воды желтели пески, за ними зеленой стеной вставали дубравы и рощи, а еще дальше вздымались горы. И по ту сторону на крутых горах столбами стояли дымы скифских кочевий. И там, за горами, за дымами, был ее родной край.

Тот, кто уничтожает волков, снял малахай и подставил седую лохматую голову ветрам Борисфена.

— Арпоксай… — прошептал он сам себе. — Отец наш…

И после паузы добавил каким-то другим, в тот миг не глухим, голосом:

— Нет у скифов другой такой реки, как Арпоксай. Много в Скифии рек и речушек, а второго такого Арпоксая нет… Он, как отец, один…

От реки веял свежий и чистый ветер, дышалось легко, и усталости больше не было, и горе в тот миг забылось, и забылись невзгоды последних дней, побег, волки, отчаяние… Все-все в тот миг забылось, и казалось Ольвии, что она уже дома, и стоит на круче, и смотрит вдаль…

Но вдруг заплакала Ликта, и Тот, кто уничтожает волков, опомнившись, поспешно натянул на самый лоб малахай и буркнул ей своим обычным глухим голосом:

— Хватит маячить на виду, в эти края забредают недобрые люди. Оттуда, — показал он рукой на север, — рыбу ловят и… людей. Которые им на глаза попадаются.

Он резко повернул коня от кручи и помчался в степь. Прочь от Борисфена. Ничего не понимая, Ольвия поехала за ним следом, и через мгновение они снова были среди безбрежной степной равнины, и казалось, что и не было здесь никогда Борисфена. Только когда она оглядывалась назад, над тем местом, где за кручей внизу текла река, небо голубело чуть ярче обычного.

Но вот охотник повернул коня в сторону и начал круто спускаться в балку. Конь Ольвии тоже круто пошел вниз, и она, одной рукой придерживая дочь на груди, другой уперлась в его гриву, слегка откинувшись назад. Они спустились в зеленую балку, склоны которой были сплошь усыпаны желтыми кистями бессмертника и золотисто-желтыми соцветиями зверобоя; на дне, в густых и зеленых травах, спешил к Борисфену бойкий ручей. Они поехали вдоль ручья. Балка становилась все глубже, крутые ее склоны — все отвеснее, вздымаясь выше и выше. Потянулись голые, сырые глинистые обрывы. Лишь высоко над головой виднелась полоска неба. Так они ехали какое-то время по сырому и душному оврагу, пока за одним из поворотов в глаза не хлестнула лазурь, в лицо не дохнуло свежим ветром. Глинистые утесы внезапно оборвались, расступились, и они выехали на сухой, почти белый прибрежный песок.

Слева и справа тянулись рощи, камыши, а прямо перед ними было плесо чистой воды, и за ним, за плесом, шумел Борисфен, и пронзительно, будто жалуясь на свою долю, кричали чайки.

Когда подъехали ближе, на прибрежных ивах застрекотали сороки. Тот, кто уничтожает волков, остановив коня, прислушался к сорочьему стрекоту и буркнул:

— Не нравится мне их гвалт!

— Почему?

— Сороки просто так кричать не станут. — И, сняв с плеча лук, он положил его на шею коня, ближе подтянул колчан со стрелами и зачем-то погладил рукоять меча.

— Это сороки нас увидели и стрекочут, — попыталась его успокоить Ольвия, но он что-то невнятно буркнул и, отвернув край малахая, прислушивался какое-то время… Но вот сороки начали умолкать, и он, внимательно осмотрев прибрежный песок, молча махнул ей рукой, и они двинулись к плесу. Под ивами, у самой воды, на травянистой лужайке они остановились и спешились. Было тихо, только о чем-то своем, потаенном, шептался камыш, да за плесом шумел Борисфен, да кричали чайки… Коней разнуздали и пустили напиться; они бросились в воду, забрели по колено и, вытянув шеи, фыркая, одними губами распробовали воду, а уж потом принялись жадно пить.

Взвизгнула Ликта, и Тот, кто уничтожает волков, резко повернувшись к Ольвии, недовольно сказал:

— Лучше бы она молчала. Меньше крика — больше удачи.

Ольвия поспешно закачала дочь, и ребенок тотчас утих. Охотник, оглядевшись, нырнул в камыши и словно исчез. Кони, напившись, стояли в воде, отдыхали, и с их мокрых губ падали капли и звонко ударялись о воду: кап, кап, кап… И Ольвия настороженно прислушивалась к этому звонкому стуку, но вокруг однообразно и успокаивающе шумел камыш, на воде отражались солнечные зайчики, было тихо и мирно, и она понемногу успокоилась…

Послышался легкий плеск. Из-за камышей выплыл охотник на какой-то колоде с кое-как обрубленными ветвями, в коре. Он правил длинным шестом.

Подплыв к берегу, он бесшумно спрыгнул в воду и жестом поманил к себе Ольвию. Она забрела в теплую воду. Старая колода была выдолблена изнутри и хорошо-таки вытерта, ибо, видно, служила не одному рыбаку или перевозчику. Он придержал шаткую колоду, она села, прижимая к груди ребенка, и подумала, что здесь, на тихом плесе, ничего, а каково придется плыть в этой колоде на середине Борисфена, где и ветер, и волны порядочные. Да и течение…

Тем временем охотник тихо свистнул коням, и они повернули к нему головы. Он посвистывал, словно приглашая коней в воду, и они поняли его посвист, потому что начали заходить глубже. Тогда он развернул на месте колоду, узким концом к Днепру, и Ольвия оказалась лицом к берегу, а спиной к воде. Но берега толком не видела, потому что он загораживал его собой. Тихо подталкивая колоду, он двинулся, заходя все глубже и глубже. Когда вода уже дошла ему до пояса, он уперся руками в край колоды, готовясь сесть в нее, и тут качнулся, словно вздрогнув, отчего-то резко выгнул спину и откинул голову назад так, что борода его устремилась в небо, а на заросшем лице появилась какая-то гримаса, похожая на удивление.

В тот миг Ольвия еще ничего не могла понять, только дивилась, почему он так неестественно выгнулся и почему не садится в колоду. И вдруг с ужасом она увидела, что из его перекошенного рта, из уголка, потек алый ручеек и звонко, быстро и часто закапал в воду: кап-кап-кап…

— Что с тобой?.. — шепотом спросила она и только тут увидела, что в его затылке торчит стрела с черным оперением и слегка подрагивает… И тогда она поняла, что стоит он перед ней хоть еще и не мертвый, но уже и не живой… И глаза его стекленеют на омертвевшем лице, а на бороде, у рта, кровавится алая пена…

Ольвия хотела закричать, но во рту у нее вдруг так пересохло, что она не смогла шевельнуть языком.

И только тогда до ее слуха донесся пронзительный крик, и из ивняка начали выбегать какие-то низкорослые, кривоногие люди в звериных шкурах. И уже кони забились в арканах, и нападавшие в звериных шкурах взвизгнули от восторга, размахивая кто луками, кто короткими копьями.

Все это произошло в одно скоротечное мгновение, словно в тумане, в каком-то тяжелом и гнетущем сне.

А в следующее мгновение Тот, кто уничтожает волков, с трудом разомкнул окровавленные челюсти, с шумом выдохнул из груди последний воздух и, падая навзничь, резко оттолкнул от себя колоду с Ольвией, а сам скрылся под водой.

И легкая, шаткая колода, с силой оттолкнутая им от берега, поплыла вдоль него, и тотчас же в нее начали вонзаться стрелы. Ольвия упала на выдолбленное дно колоды, и от этого движения колода качнулась и поплыла еще быстрее вдоль камышей, а дальше ее подхватило течение и понесло прочь с плеса, за камыши, к Борисфену.

Ольвия слышала, как на берегу ржали заарканенные кони, как кричали те люди в звериных шкурах, слышала, как затрещал камыш — видно, они через камыши хотели броситься наперерез колоде, — слышала, но ничего не видела, потому что лежала на дне, прижимая к себе Ликту и даже зажмурив от страха глаза.

К ее счастью, течение, подхватив колоду, вынесло ее к Борисфену, а там загудел над водами ветер, волны, что шли чередой на юг, подхватили колоду и понесли ее все дальше и дальше. Колода вертелась, качалась от ветра и волн, взлетала над водой, падала куда-то вниз, и Ольвия теперь боялась не столько тех людей в звериных шкурах, сколько Борисфена. Если волны или ветер перевернут колоду, то пойдет она на дно камнем — плавать Ольвия не умела.

Но пока все шло хорошо, и она начала понемногу успокаиваться.

«Если бы Тот, кто уничтожает волков, уже полумертвый, не оттолкнул от себя колоду на течение, не спаслась бы я», — думала она с благодарностью о том, кто так ее выручил. И еще подумала, что этот странный охотник теперь уж на том свете все-таки встретит своего сына.

Куда ее несло, она не видела, лишь слышала, как над колодой гудит свежий ветер да бьют волны, и брызги заливают ей спину. Колода качалась, и казалось, вот-вот перевернется, и Ольвия вздрагивала, ощущая, какая глубина под ней. Боялась шелохнуться, чтобы неосторожным или резким движением не перевернуть своего утлого челнка, еще крепче прижимала к себе дочь, а когда та плакала, торопливо ей шептала:

— Тише, тише… а то людоловы схватят, а то колода перевернется, а мама твоя плавать не умеет, вот и пойдем на дно…

Ветер начал будто бы утихать, и Ольвия ужаснулась: «А вдруг он подует с другой стороны и погонит колоду назад, к тому страшному берегу, к людоловам в звериных шкурах?..»

Глава восьмая От бедного скифа к богатому и еще к более богатому…

Колода ткнулась во что-то мягкое, качнулась и затихла, словно застряла. Теперь волны покачивали ее лишь с одной стороны. Ольвия осторожно выглянула и увидела длинную песчаную косу, на которой сидели чайки…

— Ликта, нас прибило к другому берегу, — радостно зашептала она дочери. — Живы-здоровы, моя крошка. Чайки сидят спокойно, значит, здесь безлюдно…

Придерживая дочь, она перевалилась через край колоды на мокрый песок, а потом вскочила и, увязая в песке, пригибаясь, бросилась к ивняку. Бежала, и казалось, что уже свистят стрелы.

— Ну и пугливая же я стала, Ликта, — говорила она дочери уже в ивняке и сама смеялась над собой, над своими страхами. — Жаль того… несчастного скифа. Но он нас своей смертью спас — спасибо ему. Если бы не оттолкнул колоду на течение, ох, схватили бы нас проклятые людоловы!

Пеленки у Ликты были мокрые: то ли волны забрызгали, то ли сама Ликта постаралась?

— Ничего, на солнце высохнет, сейчас лето, и очень тепло. Привыкай, — шептала она и от радости, что спаслась сама и спасла дочь, улыбалась себе. — Скифские дети вон и зимой босиком бегают — и ничего. А ты, Ликта, тоже скифянка.

Вокруг царили тишина и безлюдье.

И чайки успокоились, снова уселись на косе.

Ликта начала плакать, морщила личико, гримасничала, ворочалась, пытаясь выпутаться из пеленок.

— Проголодалась, моя крошка. — Ольвия расстегнула куртку, потрогала грудь и вздохнула. — Ох, совсем пусто… Вчера как поела, так с тех пор и крошки во рту не было. Да и откуда молоку взяться после встречи с людоловами?

Ликта не унималась, нужно было что-то делать. Ольвия встала и почувствовала, как подгибаются ноги… Тошнило…

«Надо что-то съесть, — подумала она. — Хоть что-нибудь, но съесть… чтобы молоко появилось… Что-нибудь…»

Бормоча себе под нос: «Хоть что-нибудь… хоть что-нибудь», — она пошла по косе и увидела на берегу ямку с водой, а в той ямке плавала какая-то блестящая рыбка величиной с палец. Видно, во время ветра ее вынесло волной из Борисфена. Ольвия метнула руку в ямку, но рыбка оказалась вертлявой, и поймать ее вот так запросто было нечего и думать. Сперва Ольвия хватала ее одной рукой, потом обеими, уже промокла по локоть, забрызгалась, а рыбка все ускользала… Став на колени, Ольвия прорыла руками канавку от ямки к речной воде. Вода устремилась в канавку, поплыла с ней и рыбка. Ольвия перегородила канавку ладонями и схватила ее.

— Есть!! Есть!! — закричала она так радостно, словно в этой рыбке было ее спасение. Тут же на берегу она разорвала рыбешку, выбросила крохотные внутренности и, превозмогая отвращение, стараясь не вдыхать сырой запах, с трудом сжевала обе половинки. И глотала через силу, уговаривая себя: «Надо… что-нибудь надо съесть, чтобы появилось молоко». Ликта не унималась; она сунула ей в ротик крошечный хвостик, и дочь затихла, посасывая беззубыми розовыми деснами этот хвостик.

— Ну вот… И от людоловов спаслись, и рыбку поймали, — бормотала она и двинулась через косу к песчаным холмам, за которыми должна была быть долина, а за ней горы, а за горами — далеко-далеко отсюда — Гостеприимное море.

***

По песчаным холмам, заросшим ивняком и перекати-полем, она шла долго. Об опасности и вовсе забыла, думая лишь об одном: что бы еще съесть, чтобы в груди появилось молоко и можно было накормить дочь. Потому шла она механически, а глаза тем временем рыскали по сторонам в поисках чего-нибудь съедобного, но на песчаных холмах, горячих и сухих, кроме перекати-поля и ивняка, не было ничего. Припекало солнце, Ольвия начала уставать. Может, оттого, что было слишком жарко, а может, оттого, что ослабела от голода.

Миновав песчаные холмы, она направилась по долине. Слева, вся в камышах и кувшинках, тихо несла свои воды к Борисфену какая-то маленькая речушка, квакали лягушки, шумели камыши. Ольвия пошла по зеленым мягким лугам; здесь было свежее и дышалось легче. Казалось, и солнце на лугах пекло не так сильно, как на песчаных холмах.

Сколько она так шла — не помнит.

Очнулась оттого, что где-то треснула ветка.

Остановилась, испуганно прижимая к себе дочь, и лихорадочно думала: что делать? Бежать? Но куда? И от кого?

— Эй!.. — послышалось тихое позади нее, и она резко обернулась.

Из-за старой дуплистой ивы, уже наполовину усохшей, выглядывала голова, обмотанная куском ткани вместо башлыка.

— Что?.. — растерялась Ольвия.

Голова приложила палец к губам.

— Тссс!..

Ольвия в знак согласия кивнула: она, мол, понимает, что нужно вести себя тихо, и оглянулась, ища глазами ту опасность, что ей угрожала.

— Эй!.. — снова позвала ее голова из-за старой ивы и поманила пальцем: — Сюда… тсссс…

Стараясь ступать осторожно и бесшумно, Ольвия двинулась к иве, не понимая, что все это значит, но веря, что неизвестный за деревом хочет спасти ее от какой-то беды. Но только она приблизилась к иве, как что-то тонкое метнулось ей навстречу и обвило шею.

Аркан!..

Ольвия рванулась в сторону, но поздно. Волосяная петля туго обвила горло и начала ее душить. Из-за ивы выскочил маленький скиф и, натягивая аркан, бежал к ней вприпрыжку, крича:

— Обманули!.. Обдурили и поймали пташку!.. Ха-ха-ха! Ох-ха-ха, какая красивая пташка!

Он потянул веревку так, что Ольвия упала и захрипела, и, пока она силилась ослабить аркан на шее, он подбежал к ней и ловко обмотал ее несколькими витками веревки. А затем сел рядом и с улыбкой разглядывал то, что только что поймал.

— А здорово я тебя подманил, правда? — смеялся он, сверкая зубами. — Ты бы и так от меня не ушла, но пришлось бы побегать за тобой по такой жаре. А так — сама подошла.

Он присмотрелся к ней повнимательнее и свистнул:

— Фью-уть!.. Да ты не сколотка, хоть и одета по-нашему. Кто ты? Откуда ты взялась в наших краях, а? Здесь такие, как ты, не водятся. По Великой реке приплыла, что ли?

Ольвия злилась на себя, что так глупо пошла к нему, когда он манил ее пальцем, и молчала, поглядывая на веселого, находчивого скифа. Был он низкорослый, рыжий, огненный даже, с лицом, усыпанным веснушками словно девушка весной, с реденькой рыжей бородкой, что забавно курчавилась, и всего с одним ухом. Вместо другого виднелись какие-то обрывки. Но судя по голым локтям, торчавшим из его рваной куртки, и по отсутствию башлыка, она поняла, что он из бедняков. Возможно, пастух. Вот только весел не в меру, подмигивает, скалит зубы, хохочет…

— Ты всегда такой… веселый или только когда женщин ловишь? — спросила она со странным для самой себя спокойствием.

— Всегда, всегда, — веснушчатое, рябое его лицо так и расплылось в улыбке. — У меня нет ничего, кроме этого аркана, вот потому я и веселый такой. А женщин я ловлю редко, тебя первой поймал. Но я очень рад, что тебя поймал.

— А я — нет. Сейчас же отпусти меня!

— Как это — отпусти? — Рыжий (так его мысленно окрестила Ольвия) даже вскочил на ноги от удивления, и его веснушчатое лицо потемнело. — Я тебя поймал, потому что ты ничья и бродила в наших краях. И потому ты моя. И ребенок твой тоже моим будет. А ты — отпусти. Ха! Нашла дурака! Я отпущу, тебя другой поймает, потому что ничьи женщины всем нравятся.

— Я не ничья, — обиженно отрезала Ольвия.

— У меня жены нет, так что будешь мне женой! — весело воскликнул он. — Я давно мечтал завести жену, но не за что было ее купить. А ты — ничья, я тебя поймал, поэтому ты моя и будешь моей женой.

— Но у меня есть муж.

— Ха!.. Второй не помешает.

— Рыжий, да страшный, да в веснушках, да еще и без уха, — отрезала Ольвия. — Не пойду я за такого!

Но рыжий не обиделся.

— Муж женщине нужен не ради уха, — скалил он зубы. — А ухо… ухо мне хозяйский жеребец отгрыз. Ох и лютый же он! Мы его так и зовем: Лютый!

— И много у твоего хозяина жеребцов? — зачем-то поинтересовалась Ольвия.

— Один, — ответил он, — и три молодых жеребенка. Но кобыл у него целых семь. Богатый он.

— Не видел ты еще богатых скифов!

— Эге, я слышал, что богатые живут там, внизу, — махнул он рукой на юг. — У них будто бы столько табунов, что и степи не видно. А у саев, царских скифов, еще больше табуны. Наш хозяин им дань возит каждое лето, так что видел их табуны.

— Ну, поболтали, и хватит, — сказала Ольвия. — Я пошла.

— Куда? — удивился он, и Ольвия увидела, что глаза у него голубые.

— Своей дорогой, — ответила она.

— Тю-тю-тю! Ты ничья, я тебя поймал, а она — пойду! Ха! Ты пойдешь туда, куда я захочу. Иди в наш лагерь, красивая чужестранка, одетая по-скифски. И не вздумай бежать, потому что я пастух, бегаю быстро. Да и аркан у меня в руках, мигом накину на шею. Не таких кобылиц укрощал, а с тобой уж как-нибудь справлюсь.

Ольвия шла по лугу и думала, как ей отнестись к случившемуся. И что это — рабство? Или рыжий пастух шутит? Ведь у него такие добрые голубые глаза и такое смешное веснушчатое лицо… Разве этот бедняк способен на зло?

А рыжий пастух шел позади нее и сам с собой вслух рассуждал:

— Я — Спаниф, бедный скиф, у меня нет даже башлыка на голове. И наконечники моих стрел — каменные. И жены у меня нет, потому что кто из сколоток пойдет за пастуха, который не обзавелся ни кибиткой, ни юртой, ни табуном?.. А чужестранка пойдет за меня, потому что она ничья, и я ее поймал. И потому она моя. И красивая какая, ни у кого, даже у богатых хозяев, нет таких красивых жен.

— А меня, рыжий скиф, да еще и одноухий, ты спросил, хочу я быть твоей женой или нет? — не оборачиваясь, спросила Ольвия. — За такого неказистого я замуж идти не собираюсь!

— Неказистый, зато веселый! И тебе со мной будет весело.

— Вот уж насмеюсь.

— Смейся, а мне все равно, в лагере Гануса все будут завидовать. «Ах, — воскликнут женщины, — у Спанифа нет ни кибитки, ни юрты, ни коня, а какую жену себе раздобыл! Ай, Спаниф, — скажут, — как ему повезло! Даже у хозяина, богатого Гануса, нет такой красавицы, а у бедного Спанифа есть!»

Он говорил и говорил сам с собой, но Ольвия больше его не слушала, а шла и думала: что ей делать и как отделаться от этого чересчур веселого рыжего скифа?

Но стоило им миновать выгон и показаться из-за старых ив, как навстречу выбежали собаки и подняли лай. Спаниф, щелкая кнутом, отогнал псов. Под горой стояло с десяток убогих юрт, кое-как прикрытых кусками войлока, а некоторые и вовсе светили ребрами каркаса. Чуть в стороне, на возвышении, стоял немалый шатер, возле которого на солнце сушились цветастые ковры, а за шатром виднелась повозка. У юрт бегали дети, хлопотали женщины, но, едва залаяли собаки, женщины выпрямились, приложили ладони козырьком к глазам и уставились на выгон: а кого это ведет в лагерь пастух?

— А поглядите-ка, жиночки, какую красивую чужестранку с дитем я поймал! — еще не доходя до лагеря, закричал Спаниф и от радости громко щелкнул кнутом. — Она ничья, от Великой реки шла, вот я и поймал ее себе.

Женщины молча смотрели на чужестранку.

Ольвия в свою очередь смотрела на них. Были они крепкие, смуглые, одетые в платья, иные в пышных юбках или шароварах, но все босые. У некоторых рукава и штанины шаровар были закатаны. Молодые — простоволосые или в платках, и лишь у старух на головах были либо башлыки, как у Ольвии, либо высокие клобуки, из-под которых на спины им спадали покрывала. У молодых волосы были собраны в тугие узлы на затылках.

В тишине, воцарившейся в лагере, тявкнула какая-то собака и тут же умолкла, тоже уставившись на чужестранку. Дети попрятались за широкие материнские юбки и испуганно выглядывали оттуда.

Ольвия сделала несколько шагов и растерянно остановилась.

— Иди, иди, красавица, — подталкивал ее в спину пастух. — Пусть все посмотрят, какую жену раздобыл себе Спаниф. А то они думают, что Спаниф только то и умеет, что пасти хозяйских коней да волов.

Тут женщины, опомнившись, разом загомонили, заголосили:

— Ай-ай!.. И вправду молодая и красивая!

— По-нашему одета, а — чужестранка.

— И где ж ты ее поймал, пастух?

— От Великой реки шла к Малой, — рассказывал Спаниф, радуясь, что хоть раз в жизни оказался в центре внимания всего лагеря. — А откуда взялась — не знаю. И знать не хочу, потому что она теперь моя.

— Спа-аниф… — смеялись женщины, — куда ж ты поведешь свою жену, если у тебя ни кибитки, ни юрты, ни хотя бы шалаша своего нет?

— У Гануса кибитку выпрошу, — по-дурацки скалил зубы пастух. — Женюсь, скажу ему, подари, Ганус, молодому кибитку.

— Ха-ха-ха!! — звонко и гулко хохотали женщины, сверкая белками черных глаз. — Может, ты у него еще и коня попросишь? А прут, чтобы понукать, уж, небось, сам себе в ивняке выломаешь.

Осмелев, дети вышли из-за материнских юбок и окружили чужестранку, разглядывая ее со всех сторон. Собаки расселись между детьми, ловя мух, щелкали челюстями и тоже смотрели на чужую женщину.

К Ольвии, шелестнув пышной юбкой, широко ступая загорелыми ногами с крепкими икрами, подошла дородная молодица в выгоревшей на солнце кофточке. Крепкая, широкоплечая, грудастая, она уперла руки в бока и, сверкая черными насмешливыми глазами, разглядывала Ольвию с бесцеремонной прямотой. Была она простоволоса, черные, до блеска, волосы заплетены в толстую косу, в одном ухе сверкала медная серьга, а на загорелой шее позвякивали мелкие стеклянные бусы.

— Чья ж хоть ты будешь? — спросила она будто бы с сочувствием. — Одна-одинешенька, да еще и с ребенком.

Ольвия молчала, прижимая к груди Ликту.

— Вот и поймал себе Спаниф немую жену, — сверкнула широкими белыми зубами чернявая молодица и от смеха вся заколыхалась.

— Не немая я, — хрипло отозвалась Ольвия. — Домой возвращаюсь, к морю.

— Ой, горе-то какое!.. — закачали головами женщины и, сверкнув белками глаз, переглянулись. — Да где ж то море? У нас тут только степи. Степи и степи.

— Я слышал, что море — там! — Спаниф щелкнул кнутом на юг, и от этого щелчка повскакивали собаки. — Говорят, до моря далеко-далеко. Если по Великой реке поплывешь, то будто бы можно и до моря добраться.

— А что оно такое… море? — загомонили степнячки.

— Море?.. — пожала плечами Ольвия, потому что никогда не задумывалась, а что же такое море… — Ну… море… Вода. Много воды.

— А зачем скифам много воды? — удивились женщины. — И скотину, небось, тамошним женщинам негде пасти?

— У моря живут не скифы, а греки.

— Все врет эта чужестранка! — воскликнула старая седая скифянка с крючковатым носом, нависавшим над ее верхней губой. — Во всем белом свете живут только скифы. Сколько я живу в этих степях, а кроме скифов, еще никого не видела.

— А я, когда жила у моря, видела людей разных племен, — вздохнула Ольвия и посмотрела на маленького ребенка, что стоял перед ней и грыз какую-то лепешку. И сглотнула слюну. Это заметила молодица и всплеснула руками.

— Люди добрые, да она же голодная. Надо накормить странницу, а мы — га-ла-ба-ла! Еще и ребенок у нее.

Женщины метнулись к своим юртам, вынесли Ольвии половинку лепешки, кусок сыра и кружку кумыса.

— Спасибо, добрые люди. — Ольвия съела лепешку, запивая ее кумысом, и даже захмелела от напитка, а из сыра, пожевав, слепила шарик и сунула Ликте в рот. Дочь кричала, выталкивала сыр.

Дородная чернявая молодица, что первой подошла к ней, пораженно покачала головой, шагнула к Ольвии и внезапно сунула руку ей за пазуху, потрогала грудь…

Ольвия ударила женщину по руке.

Не бойся, не заберу твои пустые груди, — сверкнула зубами черноглазая молодица. — Свои есть, — и показала Ольвии белую, переполненную молоком грудь. — У меня в юрте спит такой же младенец, как у тебя, а молока и для троих хватит. Давай свою малютку, не бойся, я не злая.

Она доброжелательно смотрела на Ольвию веселыми черными глазами и была так спокойна и уверена в себе, что Ольвия почувствовала себя рядом с ней в безопасности и отдала ей Ликту. Молодица, взяв Ликту, заулыбалась ей в личико, зацокала языком, потом одной рукой вынула грудь и сунула малышке в рот розовый набухший сосок, с которого так и сочилось молоко. Ликта затряслась, схватила беззубыми деснами сосок и, сопя, жадно сосала, постанывая от удовольствия…

— Как пиявка присосалась, — воскликнула чернявая молодица. — Такая маленькая, а как вцепилась!..

Скифянка кормила ребенка и улыбалась ему, и, кажется, впервые за последние дни улыбнулась и Ольвия.

— Хороший у тебя ребеночек. Отец у нее, небось, скиф?

— Ага, Тапур.

— Не слыхала о таком. Он родом из каких скифов?

— Из саев.

Пастух Спаниф, который было уселся на траву, тут же вскочил и с изумлением уставился на женщину, которую поймал.

— Из са-аев? — протянул он недоверчиво. — Из царских скифов?

— Ага…

— Фью-ю-ють!.. — свистнул он. — А как же ты, жена самого сая, очутилась в наших краях? Отсюда до земли саев далековато будет.

— Долго рассказывать, — вздохнула Ольвия.

— Эге-ге-ге… Вон оно что… — дивился Спаниф. — А я живого сая и в глаза еще не видел. Простых скифов видел, а царских саев не доводилось. Говорят, они все в золоте, а табуны у них такие, что и степям тесно становится. И твой муж из саев тоже богатый?

Ольвия ничего не успела ответить, потому что из-за ив выехал на коне толстый скиф в войлочной куртке, трещавшей на его дородном теле, в башлыке с блестящим навершием, в красных шароварах, штанины которых были заправлены в мягкие сафьянцы.

— Хозяин… хозяин.

Женщины разом умолкли, некоторые попятились к своим юртам и занялись прерванной работой. Толстый скиф подъехал к Ольвии и маленькими глазками, заплывшими жиром на его мясистом, краснощеком лице, какое-то мгновение удивленно ощупывал ее с ног до головы, потом причмокнул красными толстыми губами, пошевелил рыжей и редкой бородкой, словно что-то пережевывал.

— Хороша… Кто такая и откуда взялась в моем лагере?

— Ничья, — ответил Спаниф. — Я поймал ее у Малой речки, а шла она от Великой реки с дитем на груди. А еще говорит, что муж ее родом из…

— Меня не интересует, кто ее муж! — перебил пастуха толстый скиф и повернулся к Ольвии: — Кто такая?

— Ольвия…

— Ольвия?.. — повторил он и причмокнул губами. — Не слыхал о такой.

— Хозяин, — шагнул к нему Спаниф. — Я бедный пастух, ни кибитки у меня нет, ни коня, ни юрты, ни башлыка на голове. Свободная сколотка за такого бедняка, как я, не пойдет, вот я и думаю взять чужестранку себе в жены. Я ее поймал, а потому она моя по закону степи. Если позволишь, я построю шалаш в твоем лагере и буду с женой жить.

— А кто же будет пасти мой табун?

— И табун твой буду пасти.

Толстяк снова причмокнул, пожевал что-то губами и скривился, словно то, что он только что жевал, оказалось кислым.

— Хороша женщина для такого нищего, как ты, Спаниф, — слишком щедрый дар. Наконечники твоих стрел каменные, а ты хочешь иметь жену лучше, чем у того, у кого наконечники стрел бронзовые. Да и сам ты без роду и племени. Ты в степях никто, чтобы владеть такой красоткой.

— Да я…

— Цыц, когда с тобой хозяин говорит, — перебил пастуха толстяк. — Я богат, я «восьминогий», потому что у меня есть пара волов для повозки, наконечники моих стрел бронзовые, у меня есть кибитки и шатер. У меня семь кобыл и жеребец, не считая жеребят. А еще коровы и овцы есть. А потому по законам степей только мне под стать такая женщина. Ты подаришь ее мне, а я тебя не забуду. Я подарю тебе жеребенка. Этот жеребенок вырастет, и будет у тебя, Спаниф, свой конь.

— У меня будет свой конь? — от радости даже подпрыгнул пастух. — О хозяин, спасибо тебе за щедрость. Я возьму того жеребенка, что со звездочкой на лбу.

— Бери, но жеребенок весит больше, чем твой подарок. Будешь мне еще два лета пасти табун.

И повернулся к Ольвии:

— Эй, ты! Я — богатый скиф, и ты будешь моей. Наконечники моих стрел бронзовые, у меня есть панцирь с бронзовой чешуей. Меня все знают в долине Малой речки. Радуйся, чужестранка, ты станешь женой самого Гануса, которого очень уважает еще более богатый скиф Савл, что кочует вон там, за горой.

— Я домой иду, — сказала Ольвия. — И не хочу быть женой пусть даже самого богатого скифа у Малой речки.

— Домой ты не пойдешь, потому что тебя подарил мне Спаниф. И дом твой будет вон там, — показал он на большой шатер. — Эй, Санита! — крикнул он, и к нему подошла старая седая скифянка с крючковатым носом. — А ну, отведи эту белолицую в мой шатер. И стереги ее, потому что если сбежит, выгоню тебя в степь! А ты, — повернулся он к Ольвии, — если вздумаешь бежать, выколю тебе глаза. Тогда уж не сбежишь!..

Чернявая молодица, кормившая дочь Ольвии, насмешливо взглянула на толстяка.

— Смотри, Ганус, а то муж у чужестранки был из саев.

— Что-что?.. — быстро переспросил Ганус, хватая ртом воздух. — Что ты мелешь? Да знаешь ли ты хоть, что саи — самые прославленные царские скифы, владыки над всеми племенами в этих степях?

— Вот у нее муж и есть из владык. — И молодица вернула Ольвии ребенка. — Бери тихонько, насосалась и уснула. Только сопит…

— Что ж вы мне сразу не сказали, чья это пташка? — набросился на женщин Ганус. — Конечно, только у саев могут быть такие красивые жены… Эй, ты, карга! — крикнул он старой скифянке с крючковатым носом. — Ты чего хватаешь чужестранку, как какую-то рабыню? Она моя гостья, и пригласи ее в шатер почтительно. И накорми ее мясом, и кумыса налей. А сама, смотри, не ешь и не пей. Знаю я тебя…

В ту ночь Ольвия спала спокойно, потому что, кроме нее и старой скифянки, в шатре никого не было. Старуха угождала ей как могла, а спать улеглась у входа.

— Я твой верный пес, жена самого сая, — шамкала она беззубым ртом. — И здесь тебя никто и пальцем не тронет. Да и хозяин тебя боится, как узнал, чья ты. Теперь он думает, что с тобой делать и как от тебя избавиться, чтобы не навлечь, чего доброго, на себя гнев всемогущих саев!

— Почему боится?

— При упоминании сая у каждого скифа подгибаются колени.

Когда Ольвия проснулась, полог шатра был откинут, а на пороге сидела старая скифянка, качаясь из стороны в сторону и что-то напевая себе под нос.

— Спи, спи, — махнула она рукой на Ольвию, — я посторожу вход. Мужчины, что на ночь вернулись в лагерь, приходили на тебя смотреть, но я их прогнала. Да они уже уехали в степь, спи.

Но спать уже не хотелось. Ольвия взглянула на сонную дочь, улыбнулась ей и принялась расчесывать волосы.

— Ай, какие у тебя красивые волосы, — покачала головой старая скифянка. — А у меня уже куцые, да и те вылезли.

Она развязала кожаную суму, достала холодного вареного мяса, сыра, из бурдюка нацедила кумыса. Ольвия впервые с аппетитом позавтракала, потом покормила еще сонную дочь и вышла из шатра. Было раннее прохладное утро, повсюду блестела роса. У юрт уже голосили женщины, ломали хворост, разжигали костры.

К шатру подъехал Ганус. Был он в новом расшитом кафтане, подпоясанный широким кожаным поясом, на котором висел акинак. За плечами у него был горит с луком и колчан со стрелами.

— Я всю ночь думал, что мне с тобой делать, жена сая, — обратился он к Ольвии и по привычке причмокнул губами. — И вот что надумал. Ганус — богатый скиф, но не такой богатый, как Савл, что кочует вон там, за горой. О, у Савла в десять раз больше табунов, чем у Гануса, а сколько у него коров, волов и овец! И повозок у него больше, и слуг, даже рабы есть. А шлем у него железный, и наконечники его стрел тоже железные, литые. Я плачу Савлу дань, а Савл платит ее самим саям. Вот я и надумал: подарю тебя Савлу, и Савл обрадуется такому подарку и будет щедр и добр ко мне. И благосклонен. Еще, может, и замолвит за меня словечко перед саями. Мол, кочует на берегу Малой речки, что впадает в Великую реку, Ганус, богатый скиф, который подарил мне женщину. А может, он на радостях за тебя подарит мне корову с теленком или коня даст. О, Савл, когда в добром настроении, не скупится.

«Только и мечтаю о твоем Савле!» — подумала Ольвия, а вслух покорно молвила:

— Что ж… такова, видно, моя мойра. Поедем к Савлу.

Ответ Ольвии очень понравился Ганусу.

— О да! Ты достойна только Савла — богатейшего скифа в тех краях, где садится солнце. Мои слуги уже готовят повозку. Не успеет солнце подняться из-за Великой реки, как мы повезем тебя далеко-далеко, к самому Савлу.

Примчались двое всадников — немолодых скифов в войлочных круглых шапочках и куртках, о чем-то поговорили с хозяином. Один из них остался возле Ольвии, а другой куда-то уехал с Ганусом.

К Ольвии подошла чернобровая смуглая молодица, которая вечером кормила своей грудью Ликту.

— Ну, ничья женщина, которую поймал рыжий да одноухий Спаниф, как спалось? — показала она белые зубы и рассмеялась, звякнув простыми стеклянными бусами. — Дитя твое не голодное? Молоко уже есть в груди?

— Да… немного, — призналась Ольвия и смутилась, чувствуя себя чуть ли не девочкой рядом с дородной скифянкой.

— Немного — не годится. Совсем не годится. — Скифянка взяла у Ольвии Ликту. — Давай я подкормлю ее на дорогу.

Прижала к себе Ликту, что доверчиво смотрела на нее черненькими глазками, достала грудь и принялась кормить малышку.

— А дочке твоей по вкусу мое молоко, — после паузы отозвалась она, обращаясь к Ольвии. — Ишь, как сосет, аж стонет от удовольствия. А ротиком, ротиком как вцепилась в сосок! Не оторвешь!.. — Ликте говорила: — Соси, малютка, соси. Когда вырастешь, скажешь: я потому такая здоровая и красивая, что у дородной скифской тетки молоко в детстве пила.

Ольвии подмигнула черной узкой бровью.

— Хорошая кому-то будет невестка.

— Спасибо, — прямо расцвела Ольвия.

— Вот еще! А я-то тут при чем, что ты меня благодаришь? Это уж вы со своим саем постарались, вот и хорошая дочь. От большой любви дети всегда рождаются красивыми. Вот и я… люблю своего пастуха, потому и дитя у меня красивое родилось.

Прискакал Ганус, за ним ехала кибитка с войлочным верхом, запряженная двумя комолыми, светло-пепельной масти волами; на передке сидел скиф-возница и пощелкивал кнутом.

Чернявая молодица посмотрела на ту кибитку, на Ольвию, которая разом погрустнела, вздохнула и, наклонившись к ней, шепнула:

— Не печалься. Дорога на запад далека и долга. Всякое может случиться, так что ты — не зевай. Если очень домой хочешь — вырвешься.

Она осторожно вынула у Ликты сосок изо рта, спрятала грудь и отдала ребенка матери.

— Молоко у меня густое и жирное, до вечера твоя дочка сытой будет.

— Спасибо тебе.

— А тебе — счастливой дороги… домой. Если все будет хорошо, вспомни и меня у своего моря, которого я ни разу еще не видела. А вырастет дочка твоя, замуж ее будешь отдавать — тоже помяните меня… скифскую тетку с самой маленькой речки Скифии.

— Я всегда буду помнить о тебе. — Ольвия поклонилась ей и пошла к кибитке, но вдруг остановилась: — Скажи хоть, как тебя зовут, добрая женщина?

Чернявая молодица улыбнулась.

— Ты назвала меня доброй женщиной, и этого довольно. А что имя? Имя ничего не говорит.

— Прощай, добрая женщина!

Ольвия села в кибитку, возница щелкнул кнутом, кибитка заскрипела и покатилась. За ней при полном вооружении — с луком и стрелами, копьем и акинаком — двинулись Ганус и его слуга с арканом и тяжелой палицей с железными навершиями на конце, а за ними, провожая гостью до горы, бежали дети и лагерные собаки…

Толстый Ганус вскоре принялся мурлыкать себе под нос, что он хоть и богатый скиф с берегов Малой речки, но Савл, что кочует у Истра, еще богаче него, потому что водит знакомство с самими саями, и Ганус подарит ему женщину; Савл будет милостив к Ганусу, еще и одарит его коровой с теленком или железным шлемом с мечом. Ибо у Савла все есть, о, богатый Савл, друг Гануса! Он даже самого владыку Иданфирса видел, с саями бузат пил. И всем-всем в степи Савл будет рассказывать про Гануса с Малой речки, про красивую жену, которую Ганус привез ему в кибитке и подарил от щедрости и доброты своей…

Он мурлыкал и прямо-таки млел от счастья, что едет к такому богатому и знатному мужу, как Савл с запада скифских земель!

Когда они поднялись по крутой дороге на гору, Ольвия откинула полог кибитки, в последний раз взглянула на Борисфен — Великую реку, оставшуюся далеко внизу, в широкой зеленой долине от горизонта до горизонта, перевела взгляд на Маленькую речку меж старых ив и еще успела увидеть юрты; и казалось ей, что у края лагеря стоит чернявая молодица и машет ей рукой… Ольвия улыбнулась сквозь слезы и помахала ей, но возница стегнул волов, кибитка покатилась быстрее, и маленькая долина самой маленькой речки Скифии с зеленым выгоном, старыми ивами и лагерем с чернявой молодицей исчезла, а за ней из поля зрения скрылся и сам Борисфен.

Впереди, до самого далекого отсюда запада, простирались типчаковые равнины…

Глава девятая Царский совет в Геррах

Борисфен — четвертая, по Геродоту, река Скифии. [23]

Четвертая, но величайшая из всех восьми.

Величайшая, и прекраснейшая, и славнейшая.

Могучая река Борисфен бурлила, как море, великая, как мир, с солнечной родниковой водой, богатая рыбой, с чудесными пастбищами, что привольно раскинулись по ее берегам. Ничто не сравнится с четвертой рекой скифов!

Ни первая река Истр, ни второй Тирас, ни третий Гипанис, ни пятый Пантикап, ни шестой Гипакирис, ни седьмой Герр, ни, наконец, восьмой Танаис, ни десятки других малых рек и речушек, ни озера, вместе взятые, не могут сравниться красотой и величием с Борисфеном, которого скифы торжественно называли Арпоксаем: царь-река.

Священная река Арпоксай для скифов!

Мать-кормилица их безбрежных степей, мать-родоначальница скифских племен и рода скифского.

Много легенд в Скифии. Особенно о том, как, и когда, и откуда взялся их род. Одна из тех легенд рассказывает, что именно дочь Борисфена родила первого скифа. А уж от него и пошли все скифы. И кочевали они тогда в земле Герр — колыбели скифского рода.

Она и разделяет земли скифов — кочевников и царских скифов, которые поставлены самими богами над всеми племенами в этих краях. А почему земля Герр — святая? Да потому, что в той земле под великими курганами спят вечным сном цари Скифии.

Сюда, в землю Герр, на Великий царский совет начали съезжаться вожди племен и родов, старейшины, знатные воины и мужья, отряды войск. Всех их созвали гонцы в черных плащах. А черный плащ у гонца — признак великой беды и несчастья. Вот и разлетелись гонцы в черных плащах на самых резвых конях по всем степям, словно вороны… А какой вождь или предводитель станет мешкать, когда к нему на белом от мыла коне примчится гонец, черный как ворон, и хрипло крикнет: «На царский совет в Герры!..» Что ж тут мешкать? Запасайся скорее ячменем для коней, мясом да сыром для себя, и айда. Ведь когда прилетает гонец в черном плаще — это первый признак, что вести лихие и черные. Скорее к владыке, скорее в землю Герр! Ибо давно уже не мчались по степям черные гонцы.

А впереди чернокрылых гонцов с недобрыми вестями, обгоняя их, сея тревогу и смятение, летит «великое ухо». Не успеет гонец на коня вскочить, а «великое ухо» уже в соседнем кочевье будоражит пастухов, летит дальше, от колодца к колодцу, от дороги к дороге, от реки к реке, от лагеря к лагерю.

«Слыхали?.. Лихие вести в наших степях. Владыка разослал гонцов в черных плащах. Несчастье великое. Гонцы каркают воронами. Гонцы всех собирают в священную землю Герр!..»

Каждый свободный скиф, если он опоясан акинаком и у уздечки его коня красуются скальпы врагов, а на поясе в мешочке — чаша из вражеского черепа, если он, одним словом, настоящий воин, имеет право прибыть в священную землю Герр на царский совет и даже высказать свои мысли. Даже если его и не приглашали лично. И много таких знатных воинов, свободных скифов, при полном вооружении помчались в землю Герр.

Летит впереди черных гонцов стоязыкое и стокрылое «великое ухо», будит степи… Никто ничего еще не знает, но все уже не находят себе места, все хватаются за оружие, точат на черном камне акинаки и наконечники копий, готовят коней… Ой, не к добру гонцы вырядились в черные плащи!

Уже возникло короткое слово:

— Персы!..

Где персы и почему персы — никто ничего не знал, но акинаки и наконечники копий точили на черных камнях усердно. Так точили, что аж искры сыпались во все стороны. Дотронешься до лезвия — кожа лопается…

Уже чувствуется в воздухе запах битв, уже старые воины вспоминают былые походы, делятся воспоминаниями, учат молодых, которые еще не слышали свиста вражеской стрелы…

Все сходились на том, что владыка Иданфирс собирает свободных скифов для похода на персов в далекие-предалекие края, за Кавказские горы, туда, куда уже ходили скифы терзать Ассирию, Мидию и другие страны и племена.

Даже самые малые кочевья на семь-десять юрт и те зашевелились, ячменем запасаются, провиантом… И хотя царского повеления собраться всем мужчинам Скифии еще не было, но «великое ухо» уже подняло на ноги всю страну. Все с тревогой ждали, что скажет владыка на совете вождей в священной земле Герр.

***

Мчался чернокрылый гонец и в кочевье Тапура. Полы его черного плаща развевались за спиной, и впрямь как два больших черных крыла. Он еще не показался даже из-за горизонта, как «великое ухо» уже обогнало его и повсюду разнесло весть, что черный гонец скачет к Тапуру.

И взбудоражило это «ухо» кочевье. Заголосили женщины, испугавшись, заплакали дети и попрятались, ибо их за непослушание всегда стращали черным гонцом царя («Вот примчится черный гонец и заберет тебя! Будешь знать, как не слушаться!»), чуя беду, заскулили собаки. Мужчины уже сбивались в группы, гадали так и этак, и все сходились на одном: после царского совета в Геррах будет поход. Ведь владыка всегда перед большим походом собирает вождей на совет.

Чем больше было детей в юрте или кибитке, тем громче кричала-голосила хозяйка:

— Ой, да не все ж из походов возвращаются! Ой, детишек у меня двенадцать, да все один другого меньше. Ой, как уедет кормилец мой в дальние края да не вернется — что ж я делать буду с детками малыми, с горем великим?

Кочевье гудело, как растревоженное осиное гнездо.

Тапур мерил шагами шатер и слушал своего военачальника Анахариса.

— Мой вождь! Лучшие всадники из лучших твоих отрядов, меняя коней, промчались до самого моря: Ольвии нигде нет.

— Успела ли она первой проскочить в свой город?

— Ольвия исчезла ночью, возможно, поздно вечером, а погоня бросилась утром. Ольвия в спешке села на первого попавшегося коня, а погоня — на лучших. Не могла она первой примчаться к морю. Погоня настигла бы ее самое позднее к обеду следующего дня.

Анахарис умолк.

Тапур, не глядя на него, все мерил и мерил шагами шатер, сжимая в кулаке бороду, и думал… Не могла же Ольвия улететь домой на крыльях? И сквозь землю провалиться не могла. Так где же она?

Да, он согласен со своим военачальником: погоня на резвых конях настигла бы ее в первый же день побега.

Почему же не настигла?

Куда делась Ольвия?

Тапур все ходил и ходил по шатру и, казалось, забыл о присутствии военачальника.

Анахарис терпеливо ждал.

А Тапур все ходил и ходил…

Прошло уже больше десяти дней после побега Ольвии. Где она? Кто дал ей коня и куда она исчезла? Что с ней случилось? Жива ли она хоть сейчас?..

— Что думает военачальник? — наконец резко спросил Тапур.

— Мой вождь! Я думаю.

— Ну!

— Думаю, что Ольвия поехала не по караванной дороге.

— Почему? — быстро спросил Тапур и остановился напротив военачальника, и в глазах его тот увидел тревогу. — Почему?

— Караванная дорога — легкий и прямой путь к Понту. Ольвия догадалась, что погоня бросится за ней именно по караванной дороге, и…

— Ну?

— И тогда, чтобы сбить погоню со следа, она помчалась в противоположную сторону. К Борисфену. То есть прямо на запад от твоего кочевья.

— Через волчье царство? Военачальник хоть понимает, что говорит? — вспыхнул Тапур. — Даже воины в одиночку не рискуют ехать тем краем, собираются в отряды, а она…

— О трудностях пути, о волчьих стаях Ольвия могла и не знать. Она хотела прежде всего сбить погоню со следа.

Что ж, слова военачальника звучат убедительно. Ольвия и вправду могла не знать о том царстве волков и, чтобы сбить погоню со следа, броситься на запад… На верную гибель.

Тапур еще быстрее зашагал по шатру.

— Кто мог дать Ольвии коня?

— Я так думаю, что помочь ей могла только рабыня Милена. Она тоже одного племени с Ольвией и к тому же очень любила ее.

— Слепая рабыня могла достать коня? — недоверчиво переспросил вождь.

— Вот это меня тоже сбивает с толку, — честно признался военачальник. — Но чутье подсказывает: только рабыня Милена помогла ей устроить побег. Но я лишь предполагаю, точно не знаю.

— Предполагаю, предполагаю!.. Я должен знать точно!

— Позволь прижать Милену, и она, если виновна, во всем признается.

Тапур подумал и отрицательно качнул головой.

— Нет… Милену не смей трогать. Ее очень любила Ольвия. Да и Милена берегла Ольвию.

Тапур надолго умолк, ходил по шатру, мял бороду, кусал губы… При мысли, что Ольвии уже нет на этом свете, на душе становилось пусто. Он даже и не подозревал раньше, что без нее ему будет так неуютно, так пустынно в душе и в мыслях… Неужели и вправду Ольвия в отчаянии бросилась в волчий край?

Он остановился у кипарисового ларца, украшенного узорами. Ольвия, видно, собиралась в спешке, бросила крышку, и та, упав, зажала ее платье… Он протянул руку, осторожно коснулся белой ткани, провел по ней ладонью и рывком отвернулся.

— Военачальник!.. Подними на ноги десять отрядов по сотне воинов в каждом и брось их на запад, к Борисфену. Пусть прочешут степь до самой Великой реки.

А сам подумал, что, видно, уже поздно… Если бы эта мысль пришла сразу, можно было бы еще ее спасти… А так… десять дней прошло… Волчий край… Одна… С ребенком…

Неужели она поверила, что он и вправду продал бы ее в рабство? Но ведь это не он ей угрожал, это его безумный гнев кричал.

— Военачальник, посылай отряды! Искать до тех пор, пока… Ну, пока будет хоть какая-то надежда…

— Слушаю.

Но военачальник не уходил.

— У тебя есть еще новости?

— Да. По степи летит «Великое ухо» и сеет смятение. Будто бы во все края мчатся гонцы владыки в черных плащах.

И в этот миг в кочевье Тапура влетел гонец в черном плаще…

***

На широкой равнине выросли сотни островерхих юрт и круглых шатров. Голубые дымы от многочисленных костров вздымались отвесно, словно столпы, подпирающие небо, чтобы оно не рухнуло на царский стан. Вокруг стана по большому кругу носились отряды всадников. А далеко в степь, на все четыре стороны света, были посланы усиленные дозоры. На кряжах и курганах у высоких сигнальных вышек несли стражу дымовые дозоры.

Замерла степь, притаилась.

Но вот между юртами засновали царские глашатаи.

— Владыка Скифии, мудрый Иданфирс, приглашает своих верных вождей, предводителей и знатных мужей посетить его царский шатер.

Те, кого пригласили, исполненные величия, шли к царскому шатру, над которым на длинных копьях развевались конские хвосты. Перед входом в шатер горели костры, у которых застыли стражники с копьями в руках и мечами за поясами.

Стоят рядами оседланные кони, и возле них замерли гонцы в черных плащах. В любую минуту они могут понадобиться владыке, потому и готовы в любой миг вскочить на коней и помчаться по степям туда, куда повелит им владыка.

Первым в шатер входит четвертый вождь Скифии Тапур, а за ним потянулись и другие вожди и старейшины. Склонив головы, шествуют они между огнями, чтобы очиститься от всякой скверны и злых помыслов и чистыми предстать пред очи владыки. На пороге падают на колени и, помогая себе руками, вползают внутрь, а после долгого поклона рассаживаются вдоль стен на шкурах. Чем ниже ранг вождя, тем дальше от владыки, в глубине шатра, он садится.

Царский шатер сплетен из лозы и обтянут белым войлоком, на котором скачут всадники и скрещивают мечи с чужеземцами. А еще на стенах шатра изображены чужие племена, что перед скифским мечом, перед богом Аресом, стоят на коленях и молят о жизни. И еще изображен сам владыка в кругу своих ближайших и знатнейших вождей и мудрых старейшин, и над ним на золотом коне восходит Колаксай — царь-солнце.

Посреди шатра — царский очаг, священный и неприкосновенный, именем которого скифы дают самую крепкую клятву. Ибо если скажет скиф: «Клянусь царским очагом!..» — то крепче клятвы в мире нет. А того, кто даст ложную клятву именем царского очага, ждет страшная кара. Над очагом дым поднимается в круглое отверстие, словно черная борода Папая. У входа висит бурдюк — шкура, содранная с козы, с перевязанными ногами, — полный кумыса… Слуги неслышно разливают его в чаши, разносят царским гостям.

Скрестив под собой худые ноги, обутые в мягкие эластичные сафьянцы, украшенные золотыми бляшками, в центре шатра, у огня, сидит ссутулившийся, изнуренный владыка в царском одеянии. На его маленькой продолговатой голове — башлык с золотым навершием, вокруг которого обмотан рыжий конский хвост, золотые пластины закрывают лоб и щеки. На царе сияющая куртка из алого бархата, поверх которой на плечи наброшен малиновый плащ, подбитый соболиным мехом… Он сидит неподвижно, голова его чуть опущена, взгляд устремлен в огонь. Острый орлиный нос, крепко сжатые тонкие сухие губы. Глаза сужены, спрятаны в щели, щеки по-стариковски впали.

На золотом поясе его висит акинак в золотых ножнах. Два его личных оруженосца стоят позади него: один держит царский лук с колчаном, украшенным золотыми бляшками, другой — царское копье, к древку которого приторочен конский хвост.

Скифы очень уважают своего владыку за его мудрость, за простой, не кичливый нрав. Иданфирс хоть и царь, но умеет делать все, что делает простой скиф или обычный пастух: и кобылицу подоить, и кумыс взбить, и дикого коня волосяным арканом остановить и укротить, и табуны умеет пасти, и юрту поставить и собрать, и, конечно же, не хуже них владеет луком, и жадная до вражеской крови царская его стрела не знает промаха.

Иданфирс — не просто скиф из саев, он происходит из рода самого Спаргапифа, царя, который после девяностолетних скитаний скифов в Малой Азии вернул их в степи к Борисфену. Давно это было, а скифы до сих пор чтут Спаргапифа, который первым сказал: «Скифы! Хватит нам блуждать по чужим мидийским краям, вернемся в свои степи, где голубая вода Арпоксая ждет нас, где восходит наше солнце, наш славный Колаксай!..»

А дедом Иданфирса был царь Гнур — тоже мудрый и непогрешимый владыка Золотой Уздечки Скифии. Он утвердил власть саев над всеми скифскими племенами и родами, обложил их данью, а непокорных уничтожил. И с тех пор все скифские роды и племена слушаются саев, которым на роду написано быть царскими, владыками всех скифов.

У Гнура было четыре жены: три сколотки, а одна — чужестранка, эллинка. Она и родила Гнуру двух сыновей: Савлия и Анахарсиса. От одной матери сыновья, да не одинаковы они были. Савлий вырос таким надменным, что только о себе и говорил, только собой и гордился. По его же собственным словам выходило, что он, как царский сын, был достойнейшим из всех: и стрелок из лука самый меткий, и всадник непревзойденный, и акинак его самый славный, и зрение у него самое острое, а ум — самый проницательный. Так что считал он себя знатнейшим из скифов, а все скифское — лучшим, в то время как чужое — худшим.

Вот только портило ему настроение одно: родная мать его была не сколоткой, а чужестранкой, эллинкой. Что отец — царь, это было хорошо; Савлий у другого отца, не царя, просто и родиться не мог, а вот то, что мать… При упоминании о матери Савлий кривил тонкие губы, и злая тень пробегала по его острому, вечно хмурому лицу. Он даже запрещал матери обращаться к нему на ее, эллинском, языке.

— Есть язык скифский, — говорил он, — и других языков мне не надобно. Мне все равно, есть они или нет.

— Ох, царский сын мой… — только и вздыхала мать.

— А для чего они, другие языки, если есть скифский? — дивился Савлий. — Все лучшее есть у нас, у скифов. И этого нам достаточно.

Повзрослев, он стал сторониться матери, обходил ее шатер. Мать тихо плакала, но упрекнуть сына в непочтении уже побаивалась. А однажды Савлий так и сказал:

— Такого, как я, должна была родить другая мать, сколотка, а не какая-то там эллинка!

И напрасно брат его Анахарсис, знавший язык не только своего отца, но и своей матери, говорил ему, что дети не выбирают себе родителей, ни родители детей. Савлий гнул свое:

— Моя мать не сколотка, она чужестранка, а потому я не признаю ее за мать. Ведь она, чужестранка, добавила мне, скифу, чужой крови, которую я готов выпустить из себя по капле.

— Но ведь твоя мать дала тебе жизнь, — говорил ему Анахарсис. — Она тебя родила. Из тьмы, из небытия, на белый свет тебя привела.

Савлий даже выпрямился, стал еще выше, лицо его еще больше заострилось, сделалось холодным и властным.

— Запомни! Жизнь дал мне царь Гнур, скиф, а не какая-то там… А тебе жизнь, может, и дала чужестранка, вот почему ты такой… чужой нам, не скиф.

Савлия, как старшего в роду, совет вождей и старейшин утвердил царем после смерти Гнура. Савлий был несгибаемым воином и ревностно оберегал скифов от чужих влияний. «Пусть скифы поучают чужие племена, а не чужие племена будут учить скифов, — любил он говорить. — Мы и без чужой науки умеем рубить всем головы и хватать чужое добро!» А еще он любил походы, и в его царствование скифы не слезали с седел, их кони без устали топтали чужие земли на востоке, западе, на юге и на севере скифской земли.

А вот Анахарсис был совсем другим. К оружию тяги не имел и в походы за добычей и рабами никогда не ходил. За это его очень не любил брат-царь. «Ты не мужчина, а баба, если не хочешь держать в руках ясное оружие, как подобает держать его мужчине». Так презрительно говорил Савлий о своем брате. Анахарсис находил усладу в беседах, ибо был очень мудр, мог о чем угодно красиво говорить, и старые деды почитали царевича за ум ясный и проницательный, за слово мудрое и познания великие.

Однажды сказал Анахарсис брату своему Савлию:

— Мое оружие не меч-акинак, а слово мудрое, для беседы пригодное. И не для набегов на чужие земли я хочу седлать коня, а для странствий по миру, чтобы еще больше познать мир и людей, что его населяют. Отпусти меня, брат, в мир широкий странствовать, хочу я в чужих странах побывать, с тамошними мудрецами побеседовать.

— По-моему, — ответил Савлий, — все, что нужно скифу, есть у скифов. А если и есть что-то у чужих племен, то скифу оно не нужно. Но коли ты хочешь по миру побродить, то поезжай. Все равно от тебя никакой пользы нет и ни на что ты не годен. Даже человека убить не можешь, какой же ты скиф?

И Савлий презрительно сплюнул.

Но брата своего отпустил. Оседлал Анахарсис коня и поехал в самую Грецию. Сперва, правда, до моря, а дальше, оставив коня, поплыл по морю в чужие края. И не одно лето он странствовал по Греции, и все тамошние мудрецы дивились ясному уму скифского царевича и охотно с ним беседовали.

Это о нем, странствующем скифском философе, сыне скифского царя Гнура, рассказывает в своей книге «О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов» Диоген Лаэртский: «В свободе речи своей он был таков, что это о нем пошла поговорка: "Говорит, как скиф"».

Прибыв в Афины, Анахарсис пришел к дому Солона и велел одному из рабов передать, что к хозяину пожаловал Анахарсис, чтобы его видеть и стать, если можно, его другом и гостем. Услышав такое, Солон велел рабу передать, что друзей обычно заводят у себя на родине. Но Анахарсис сказал, что «Солон как раз у себя на родине, так почему бы ему и не завести друга»? Пораженный его находчивостью, Солон впустил его и стал ему лучшим другом.

Это он, скиф Анахарсис, сказал, добавляет далее Диоген Лаэртский, что виноградная лоза приносит три грозди: гроздь наслаждения, гроздь опьянения и гроздь отвращения.

Это он, Анахарсис, когда плыл в Грецию на корабле и узнал, что толщина корабельных досок — четыре пальца, заметил, что корабельщики плывут в четырех пальцах от смерти.

Удивленные корабельщики спросили мудрого пассажира:

«Тогда скажи-ка нам, какие корабли безопасны?»

Скифский странник ответил:

«Те, что вытащены на берег».

Когда же в Афинах один афинянин начал над ним насмехаться, еще и попрекать его тем, что он варвар, скиф Анахарсис ответил, как акинаком полоснул:

«Говоришь, что моя скифская отчизна — позор для меня? Зато ты — позор для своей отчизны».

И когда его спросили, что в человеке хорошо, а что плохо и хорошо одновременно, он ответил одним словом: «Язык».

А как-то один афинянин — юный, но из тех, что уже залпом глушат вино, — принялся его по пьяной лавочке оскорблять. Анахарсис спокойно ему ответил:

«Если ты, юноша, в молодые годы не можешь вынести вина, то в старости тебе придется носить воду».

А еще любил Анахарсис за ясной беседой и доброе вино. Только дивно ему было, что греки разбавляют вино водой.

«Не пойму я вас, греки, — говорил Анахарсис. — Вино славно своим хмелем — быстроногим конем. Вы же разбавляете вино водой, убиваете быстроногого коня, а взамен седлаете ленивого вола».

И научил он греков пить неразбавленное вино, и греки ощутили вкус в неразбавленном вине.

«Этот скиф — мудрый человек, — говорили греки. — А ну-ка, выпьем еще под скифа… неразбавленного».

С тех пор греки, когда пьют, говорят друг другу:

«Подскифь еще…»

То есть — долей неразбавленного вина.

Царю Крезу Анахарсис так писал:

«Я приехал в эллинскую землю, чтобы научиться чужим обычаям, золота мне не надо, достаточно мне будет вернуться в Скифию, став лучше, чем я был».

И он вернулся в Скифию лучшим, чем был. Вернулся без золота, но богаче всех своих соотечественников.

Вернулся, чтобы учить скифов мудрости, но пал на родную землю от оперенной стрелы…

Как свидетельствует отец истории Геродот, Анахарсис побывал во многих странах мира и повсюду поражал своей мудростью и красотой своей речи. А возвращаясь из странствий в родные степи, Анахарсис, плывя по Геллеспонту, остановился в Кизике, а там как раз отмечали праздник Матери Богов. И сказал тогда Анахарсис: если домой доберусь здоровым и невредимым (а он очень хотел поскорее вернуться домой, чтобы скифов, соотечественников своих, добру и мудрости учить), то принесу Матери Богов жертву по такому обряду.

И дал он клятву, и поехал домой, в далекую Скифию.

И переплыл он счастливо море, и вернулся в Скифию здоровым и невредимым.

И сказал Анахарсис:

«Если чужие боги даруют тебе здоровье, оберегают тебя в пути от опасностей, чтобы ты целым и здоровым вернулся в край свой, то таких богов нужно чтить как своих. Ведь за добро всегда отплачивают добром».

Оседлал Анахарсис коня и поехал в Гилею, что у Борисфена, и там принес Матери Богов жертву, и молился ей на чужом языке, и благодарил Матерь Богов за то, что она помогла ему переплыть бурное море в четырех пальцах от смерти… И надел себе на шею маленькое изваяние Матери Богов, и сказал так:

«Матерь Богов! Я, скиф, чужой тебе, но ты оберегала меня в долгой и нелегкой дороге в море и на земле, отвратила от меня беду, так прими же меня как сына своего. Много нас, разных племен и родов разных, но все вместе мы люди на одной земле. Так и будем все вместе людьми, будем твоими разноязыкими, но родными сыновьями, Матерь Богов».

И увидел это кощунство некий скиф, и тотчас донес самому царю: «Владыка! Брат твой хоть и скиф, а молится чужим богам. И с ними говорит то на скифском, то на чужом языке…» Вспыхнул Савлий в великом гневе, на коня вскочил и помчался в Гилею… И увидел он на шее у брата изваяние чужой богини.

— Достранствовался по свету?! — вскричал брат. — Уже дома чужой богине молишься?

Анахарсис с достоинством ответил:

— Все мы дети одной земли — будь то скиф, будь то не скиф, и нужно жить в мире и дружбе, наслаждаться мудрым словом и благодарить богов, чьи бы они ни были, за жизнь и добро.

Разъярился Савлий, аж губы кусает, аж конь под ним ходуном ходит.

Натянул он лук и говорит:

— Вот я сейчас и посмотрю, спасут ли тебя чужие боги от скифской стрелы!..

И пустил стрелу родному брату в грудь, и Анахарсис только и успел сказать:

— Разум оберегал меня в Элладе, а зависть погубила на родине.

А Савлий злобно воскликнул:

— Скифская стрела сильнее чужих богов, и потому ты мертв, умник! И так будет поступлено с каждым скифом, который примет чужие обычаи. Нам чужого не нужно, у нас все есть свое.

И похоронили Анахарсиса в земле Герр, ибо все же он был из царской семьи. А вот вспоминать его Савлий не велел.

— Анахарсис не скиф, ибо не умел акинак в руках держать и ни разу не омыл его чужой кровью. Так что и не вспоминайте его, скифы. Он не наше признавал и нескифским богам как своим молился, так пусть чужие племена его и помнят.

И забыли своего мудреца-философа.

А чужие племена сохранили память о мудром скифе Анахарсисе, который желал всем народам добра и ценил разум человеческий как величайшее богатство в мире.

А царь Савлий с коня своего не слезал — то в один край скифов водил, то в другой, и всегда с добром возвращался. Удачлив он был, падок до чужого добра. Скифы его так и прозвали: Тот, кто умеет хватать. Имел Савлий награбленного добра немало — повозки не всегда мог сосчитать, но все ему было мало.

— А что, молодцы, не сбегать ли нам к соседям, а то руки чешутся, к акинаку тянутся?

А возвращаясь с добычей, говорил своему сыну Иданфирсу:

— Смотри и учись. Сбегал я к соседям и еще богаче стал. Вот так и надо жить.

Иданфирс кивал в знак согласия, а сам думал об Анахарсисе. Любил он своего дядю за ясный ум и, молясь богам, всегда просил у них для себя такого же светлого разума, какой был у дяди Анахарсиса… А вскоре после этого окончил свои дни его отец. Где-то в каком-то кочевье вонзилась царю чужая стрела в глаз, и вылетел он из седла…

«Настигла нашего царя та быстрая стрела», — вздыхали скифы, потому что очень Савлия любили, ведь часто он водил их за чужим добром.

Постановил совет вождей и старейшин: похоронить царя Савлия в земле Герр возле могилы его отца Гнура, деда Лика и прадеда Спаргапифа… На возвышенности выкопали глубокую и просторную яму — для загробного дома царя. Лучшие знахари Скифии принялись готовить царя к последнему прощальному путешествию в степи: извлекли у покойного внутренности, в живот наложили зелья и семян степных трав, зашили живот и забальзамировали царское тело. А потом одели его в роскошные золотые одеяния, положили на погребальную повозку, запряженную, как и положено, тремя парами быков, да и повезли покойного в степь. Погребальную повозку сопровождал сын покойного Иданфирс с воинами, вождями и старейшинами. А впереди, от кочевья к кочевью, мчались гонцы на черных конях.

— Выходите, скифы!.. Встречайте, скифы, своего царя!.. Прощайтесь, скифы, ибо собрался царь Савлий в мир предков!

И выходили кочевники, голосили, как велит обычай, рвали на себе одежду и выстригали на голове волосы кружком. Ибо кто не встретит погребальную повозку царя, тому покойник даже с того света будет вредить… А отголосив, усаживались в степи вокруг повозки с царским телом, пили бузат и ели мясо, и хвалили покойного. А попив и поев, с криками и причитаниями провожали погребальную повозку за пределы своего кочевья. Так и двигалась та повозка от одного кочевья к другому, от одного рода к другому, от одного племени к другому целых сорок дней.

Когда же с покойным царем простились все роды и племена, повозка повернула в землю Герр. Погребальная яма к тому времени хорошо высохла, и дно ее затвердело на солнце, как камень. Застелили его чепраком и опустили царя в роскошном убранстве на тот чепрак. А потом взялись за слуг: сперва задушили двух наложниц, красивых и молодых, чтобы они и на том свете ласкали царя, задушили виночерпия, чтобы и на том свете подносил царю чашу с вином. Амфору с вином у царских ног положили, поставили и котел с мясом! Еще задушили конюха, повара, охранника и вестника и всех побросали в ноги царю. А еще поставили царю золотые чаши, положили оружие, украшенное золотом. Опустили сундук с запасным золотым одеянием и несколько пригоршней золотых бляшек. Управившись с этим, по углам ямы поставили дубы, соорудили на них крышу и засыпали ее землей. А потом убили коней и закопали их у царской могилы.

Тридцать раз всходил Колаксай из-за кряжей по ту сторону Танаиса, а в степи все скрипели и скрипели деревянные повозки: это скифы везли землю для могилы царя. Высокий вышел курган, издалека виден в степи. Через год, когда земля уляжется, курган еще досыплют, и еще, пока не затвердеет земля и не станет он таким же твердым, как сама степь.

Совет вождей и старейшин постановил: быть владыкой Скифии сыну Савлия Иданфирсу. И все скифы сказали: «Да будет Иданфирс над нами царем!..»

Старейшины поднесли Иданфирсу царское одеяние — розовый плащ с белой каймой, ибо только царь одевается в розовое и красное — символы священного огня. Затем поднесли новому царю лук его отца, царя Савлия, и царскую стрелу с золотым наконечником. Скиф, умирая, всегда передает сыну своему лук. Взял Иданфирс лук своего отца и сказал:

— Отныне этот лук будет защищать скифскую землю!

Воины подвели новому царю белого коня.

— Вот тебе царский конь, — сказали они. — Садись, и мы все пойдем и поскачем за твоим конем царским.

Вскочил Иданфирс в седло белого коня и поехал, как велит обычай, к пастухам. А пастухи уже ждали его, костер развели. Завидев белого коня, они послалинавстречу царю старейшего пастуха.

— Царь! — сказал он. — Когда ты был молод, тебя воспитывал пастух.

— Я благодарен ему за воспитание, — сказал Иданфирс.

— Так подходи же, царь, к нашему очагу, садись, ешь с нами и не брезгуй нашей пищей.

Иданфирс спешился, подошел к очагу пастухов, пил с ними кумыс, ел сыр — твердый, черствый пастуший сыр.

Потом он вернулся в свой шатер, подошел к огню и простер над ним руки. И этот очаг стал царским, и стал священным для каждого скифа. И нет у скифов более крепкой клятвы, чем клятва царским очагом. А если скиф даст ложную клятву царским очагом, то такому голову с плеч долой. Ибо царь — единственный, кто стоит между небом и землей, между людьми и богами, и от его силы и здоровья зависит сила и здоровье всего народа. Горит очаг у царя — и у всего народа будут гореть очаги.

И был Иданфирс таким же мудрым, как дядя его Анахарсис, и он тоже не любил войн и набегов на соседей, а любил слово мудрое и беседу тихую. Но врагу всегда умел дать отпор.

А в набеги на соседские кочевья за чужим добром не ходил.

— Мы, саи — скифы над всеми скифами, — очень богаты, — говорил он вождям и старейшинам. — Зачем нам носиться по чужим землям, зачем нам губить своих людей, когда добра у нас — полная степь? У кого есть еще такие табуны резвых коней, как у нас? У кого есть еще столько стад скота, как у нас?.. Скифы-земледельцы отдают нам половину своего хлеба, у нас много мехов и меда. Так зачем нам носиться по чужим землям, если у нас свое добро пропадает даром, потому что некуда его сбыть? А греки за наши несметные табуны, за скот, за хлеб, за меха охотно платят золотом. Так что давайте лучше торговать, торговать и богатеть.

Мудрый Иданфирс, далеко-далеко умеет видеть.

— С эллинами, что у моря, — говорит, — будем дружить. Дядя мой, царевич Анахарсис, рассказывал мне об эллинах, говорил, что они много знают и очень мудры. А кто с мудрыми водится, тот и сам мудрее становится. Вот так. Кое-чему эллины у нас научатся, а кое-чему — мы у них. Не бойтесь чужого, если оно нам на выгоду, если оно нас богаче делает. Ибо не только тот мир, что в Скифии, есть еще мир широкий и за пределами Скифии. Так мне дядя, царевич Анахарсис, говорил, так оно и есть на самом деле.

— Вот оно как бывает, — говаривали тогда старцы. — Савлий убил Анахарсиса и в землю закопал брата, а ум его и мудрость в сыне Савлия заговорили. Выходит, и вправду мудрость убить нельзя.

…Иданфирс застыл, глядя в огонь.

По правую руку от него сидел вождь Скопасис — Правая рука владыки, по левую — вождь Таксакис — Левая рука владыки… Им более всего доверял царь, с ними советовался… Вот и сейчас, не отрывая взгляда от огня, владыка что-то тихо спрашивал у своих Рук, и те одобрительно кивали рыжими бородами…

С кумысом было покончено, пора переходить к делам. У каждого из вождей уже вертелось на языке: «Владыка!.. Какая беда разогнала по Скифии твоих резвых гонцов в черных плащах?» Но они прикусывали языки: всему свое время. И беде, и счастью…

Иданфирс воздел руки и голову к небу.

— О покровитель наш и заступник, бог Папай! — начал он ровным, тихим голосом. — Твоим именем собрал я сих мужей моих на совет, твоим именем буду вести тяжкую речь о нашей беде, Папай. Ты наш защитник, тебе мы вручаем наши судьбы, тебя просим: дай нам своей мудрости, дай разума своего великого, чтобы не сгоряча нам поступить, не ошибиться в беде черной. Твоим именем, Папай, начинаю совет, твоим именем возвещаю черную весть: персидские кони возжелали растоптать твоих сыновей!

Иданфирс провел руками по белой бороде и с минуту внимательно смотрел на вождей и старейшин.

— Вожди мои и предводители! Старейшины и знатные мужья! Я, царь Иданфирс, сын царя Савлия, внук царя Гнура, правнук царя Лика, праправнук Спаргапифа, созвал вас в царскую землю, чтобы сказать вам лихие вести: хищный зверь подполз к нашему краю. Имя ему — царь персов Дарий. Его кони уже пьют воду из Истра. Пьют воду из первой реки на западе скифских земель!

Глава десятая Стоит ли идти на скифов?..

Артабан, сын Виштаспы, не советовал ему идти на скифов. Он говорил Дарию:

— У скифов, как называют саков в степях между Истром и Борисфеном, нет ни городищ, которые они вынуждены были бы защищать, ни засеянных полей, к которым они были бы привязаны. У них — лишь просторы и просторы, хоть катись. Все свое имущество они возят с собой в жилищах на колесах — кибитках. В тех кибитках ездят только женщины, а жизнь мужчин проходит в седлах. Ибо все они — вайштрия фшуянт и храбрые хшайя. Пастухи и воины. Они вольны и живут, где захотят. Их еще никто не покорял, и потому они дики, как необъезженные кони. Их цари тоже кочуют, а своим богам скифы не ставят храмов — их боги тоже кочуют с ними. А степи у них, говорят, велики и пустынны: весной много трав, а летом очень жарко. Солнце выжигает все травы, а вода в степях есть не везде. Дорога же к ним неблизкая.

Дарий молчал.

Артабан продолжал:

— Когда Ахурамазда создавал светлое царство засеянных нив, цветущих садов и мирных людских поселений, то в противовес ему Ангро-Манью на дальних окраинах мира сотворил царство необжитых степей, безграничную пустошь, где не сеют, не жнут и не строят городов или хотя бы поселений, и заставил по ней скитаться злых кочевников, которые не поклоняются Ахурамазде и не признают его творцом. Когда Ахурамазда создал светлое царство персов, то в противовес ему Ангро-Манью сотворил темное царство скаити. И потому воюют они не по правилам: хотят — выходят на поединок, как настоящие мужи, а хотят — других мужей за нос водят…

Дарий молчал, ибо в словах Артабана была правда.

О, он, Дарий, хорошо знал, кто такие саки! Он уже ходил на саков. Ходил, правда, на тех саков, что кочуют за Согдом, но саки во всем мире одинаковы — что за Согдом, что за Понтом Эвксинским. Он тогда ходил подавлять восстание в Бактрии, а подавив бактрийцев и навсегда включив их в свое царство, нагнал страху еще и на согдов и повернул к сакам. Хотел заодно покорить и их. А взять верх над такими непокорными племенами — великая честь. О нем бы тогда заговорили все племена, ибо саки еще никому не покорялись. И он привел свое войско к берегам Яксарта. Повсюду были ровные степи, видно как на ладони палящее солнце — и ни души вокруг. Куда исчезли все саки, где их табуны коней, стада скота, где их кибитки — того никто не знал. Иногда на горизонте то тут, то там мелькнет какой-нибудь всадник или группа всадников, и снова пустошь да дрожащее марево. Дарий стал лагерем на берегу Яксарта и во все стороны разослал разведывательные отряды: во что бы то ни стало найти степняков! Отряд за отрядом возвращался в лагерь ни с чем. Саки были неуловимы. Мелькнут на горизонте и исчезнут.

Дарий замкнулся в себе, радость победы над бактрийцами понемногу таяла. Но один сак сам пришел в персидский лагерь. Перебежчик. Дарию стало немного легче. Хоть одного предателя, а все-таки имеют саки. То был пастух в потертых штанах, в драной куртке, в засаленном башлыке. На ногах — стоптанные сафьянцы, из носков которых уже выглядывали пальцы. Небогатый, выходит. А лицом он был жестоко изувечен: уши отрезаны, ноздри вырваны. Раны были свежие, только-только подернулись корочкой. По краям еще сочилась кровь.

— Как тебя зовут, сак с отрезанными ушами? — спросил его Дарий через толмача.

— Сирак, — ответил перебежчик.

— Кто же это тебя так… украсил?

— Саки! — с ненавистью воскликнул Сирак. — Я им этого никогда не прощу! Я отомщу им за свои отрезанные уши и вырванные ноздри.

— Сейчас у тебя есть такая возможность, — с деланым сочувствием говорил с ним Дарий. — Скажи нам, где прячутся такие жестокие саки, которые своим бедным и невинным пастухам отрезают носы и вырывают ноздри? Ты знаешь, где они?

— Знаю, но рассказывать, где они сейчас прячутся, все равно что слова на ветер бросать. Ты, великий царь, все равно их не найдешь. Я сам поведу твое войско туда, где, как зайцы, попрятались саки. Ты обрушишься на их головы, как беркут на хитрого и коварного лиса. Из той долины, где они притаились, выход лишь один — ты его и закроешь. И я тогда отомщу тем, кто мне отрезал уши и вырвал ноздри.

— Да, ты им отомстишь, — сказал Дарий. — Я всегда караю злых и неправых, добрых и покорных награждаю щедрыми дарами. Ты хорошо сделал, что пришел ко мне, я всегда на стороне обиженных.

Семь дней вел Сирак персидское войско по сакским степям. И чем дальше вел, тем хуже становились степи, исчезали травы, не слышно было уже голосов птиц, не видно было зверя… Начиналась пустыня, а Сирак все вел и вел персов, уверяя, что вот-вот они дойдут до саков и он наконец отомстит им, как они того заслуживают.

— В том краю, где они прячутся, много воды, а травы достигают коню по брюхо, — уверял перебежчик, а персы, глядя на его изувеченное лицо, которое все еще не заживало, верили ему. И покорно шли за ним.

А на восьмой день Сирак завел их в безводную пустыню, где все было мертво. Песок и песок. Да испепеляющее солнце в вышине…

И Дарий все понял, и с его лица будто спала маска.

А Сирак хохотал…

Сперва персы подумали, что это с ним от солнца приключилось, ибо сами еле держались на конях, а кони их еле шли, но потом поняли — ой, не то…

— Ха-ха-ха!!! — хохотал Сирак и держался так, будто все персидское войско было у него в кулаке. — Я завел вас туда, откуда нет выхода. Ищите теперь сами саков! Я отвел от них беду, и мой народ меня никогда не забудет.

— Кто тебе отрезал уши и вырвал ноздри? — спросил его Дарий.

— Сам! — воскликнул Сирак и на глазах у царя будто бы вырастал, становился выше, грознее, несокрушимее. — Сам!.. Чтобы вы, персы, мне поверили.

Дарий еще спросил, а какая ему от этого выгода?

— О, очень большая! — восклицал Сирак так, будто был уже бессмертен и будто смерть была над ним не властна. — Я спас свой народ, а за это меня дети никогда не забудут. И дети, и дети детей меня будут помнить. А еще наши цари поклялись: если я отведу персов, то все мои потомки будут иметь выгоды. Мой род прославится, и саки меня никогда не забудут. А вы, персы, погибнете в этих песках, и ваши белые кости…

Сираку отрубили голову, и ни одно слово больше не вылетело из его рта. Голову насадили на копье, а копье воткнули древком в песок. Но смотреть на ту голову желающих не было — персы отводили от нее взгляды, потому что казалось, что голова Сирака и на наконечнике копья насмехается над ними…

В войске началась паника.

Ни воды, ни еды, ни корма для коней.

Ни дорог…

Повсюду пустыня и пустыня, на все четыре стороны света пустыня. Куда идти, какой дорогой возвращаться — того никто не знал. О саках уже и не вспоминали — ни царь, ни его полководцы. Только бы вырваться отсюда, только бы ноги унести. Царю ни голод, ни жажда пока не угрожали, для него держали запас еды и воды. Но войско таяло, и это зрелище было ужасным. Дарий почувствовал, что попал в ловушку. Нужно было что-то делать, делать и делать, пока еще есть время. Но что делать — он не знал и выхода не видел. В отчаянии он поднялся на высокий бархан, положил на песок скипетр, тиару и диадему и стал молиться, прося у богов воды… Молился он горячо, но сам мало верил в эту молитву, ибо хорошо знал пустыню… Он молился до наступления темноты, молился, потому что не хотел возвращаться в лагерь, где лежало его войско с пересохшими ртами… И боги его услышали: ночью над пустыней пошел дождь. И все поверили в чудо. Это сам Ахурамазда [24] спас персидское войско. Злой Ангро-Манью завел его, но Ахурамазда спас… Войско запаслось водой, и, долго поплутав по пескам, они все-таки выбрались из той пустыни и дошли до реки Бактры…

О да, Дарий прекрасно знал, кто такие саки!

И теперь, слушая Артабана, при одном упоминании о них он скрежетал зубами. Недаром же слово «сак» на персидском означает «доблестный муж». Недаром, выходит.

Словно читая мысли царя, Артабан продолжал:

— Саки отважны и храбры. И те, что за Яксартом, и те, к которым ты собираешься идти, что за Борисфеном. Они — коварнейшие из всех людей. Ибо скифы — это Айшма, воплощение хищничества и разбоя! Такими их создал Ангро-Манью, такими они и останутся навсегда.

Дарий молчал. Молчал, хотя и мог бы напомнить Артабану сорок восьмой фаргард Ясны, стих седьмой, где сказано: «Айшму надобно обуздать». А он и идет за Борисфен, чтобы обуздать Айшму и уничтожить темное царство Ангро-Манью, царство злых скаити. Не уничтожь их, они снова придут в Мидию, как уже когда-то приходили. А потому от них беды не оберешься.

Но этих его мыслей Артабан не знал, а потому говорил дальше:

— Стоит ли царю царей гоняться по пустыне за дикими кочевниками на резвых конях? У них нет городищ, которые можно было бы взять. Покорять кочевников — все равно что, догнав ветер, схватить его рукой. Скифы за Борисфеном такие же, как и их братья за Яксартом. Так стоит ли царю царей к ним идти?

«Стоит!..» — хотелось воскликнуть Дарию, воскликнуть в лицо Артабану, но он молчал. Ибо не любил говорить о том, что и так всем известно. Кто-кто, а Артабан знает, что саков он все-таки покорил. На третий год после того несчастного похода, когда его войско завел Сирак в пустыню. На третий год он снова пошел за Согд, к берегам Яксарта. И саки вынуждены были признать его своим царем. И он, Дарий, велел на камне выбить:

«Говорит Дарий-царь: эта держава, которой я владею, простирается от саков, что за Согдом…»

А на скале Бехистун, что вздымается над дорогой, соединяющей Двуречье с Персией, между Керманшахом и Хамаданом, о саках есть такие слова, навечно высеченные в камне:

«После сего я отправился с войском в страну Сака, против саков, которые носят островерхие шапки… Я подошел к реке, я переправился на плотах. После сего я разбил саков наголову. Предводителя их, по имени Скунха, схватили и привели ко мне. Тогда я сделал предводителем над ними другого, как было на то мое желание. После сего страна стала моей.

Говорит Дарий-царь: те саки были неверными и не чтили Ахурамазду. Я же чтил Ахурамазду. По воле Ахурамазды я поступил с ними, как желал…»

А боязливый Артабан не советовал ему идти походом на саков, что кочуют между реками Истром и Борисфеном.

Дарий помнил, что Артабан — сын Виштаспы.

Дарий помнил, что он тоже сын Виштаспы, и Артабан — его родной брат. И потому помиловал Артабана, другому же за такие речи велел бы отрубить неразумную голову, посмевшую учить царя царей и давать ему советы, куда и на какой народ идти владыке Востока и Запада, всех людей, племен и народов.

— Мы оба — сыновья славного Виштаспы, но я стал царем царей, а ты остался царским братом, — сухо, едва сдерживая раздражение, сказал ему Дарий. — Ты завидуешь мне и стремишься сделать все, чтобы слава покорителя народов не покрыла мое оружие. Но по-твоему никогда не будет, ибо меня ведет сам Ахурамазда! Мир будет знать лишь об одном сыне Виштаспы, обо мне — царе царей! А саков, что кочуют между реками Истром и Борисфеном, я покорю так же, как покорил Вавилон и другие страны, как покорил саков за Согдом.

— Да, брат мой, мой царь, ты во второй раз ходил на саков за Согд и покорил их, — с легким, но почтительным поклоном ответил Артабан, брат его. — Саки во второй раз покорились тебе, царю царей. Но на диво легко они покорились тебе. Не замышляют ли саки какую-нибудь хитрость против Персиды?

— Кто и что против моего царства замышляет, мне лучше знать! — уже не сдерживая гнева, ответил Дарий. — Саки покорились мне оружием и землей. Вместе с племенами каспиев, что у моря, саки составляют теперь пятнадцатую сатрапию моего царства и ежегодно платят мне 250 талантов серебра. Вот так я покорю и саков, что кочуют между Истром и Борисфеном.

Что он тогда знал о саках с берегов Истра и Борисфена? Ничего. Но догадывался, что они так же отважны и воинственны, как и их братья саки из-за Согда. И покорить их будет нелегко. Но легких побед он не ищет. Легкая победа пусть достается слабакам, таким, как Артабан. А для него чем труднее победа, тем она славнее, тем большую утеху ему приносит и славу — царству и войску его. Он должен идти на скифов, они богаты, и табуны их неисчислимы. Кто, как не они, саки с берегов Борисфена, приходили когда-то терзать Мидию? И, говорят, они снова собираются в поход против Мидии? Вот он и должен первым нанести коварному племени удар. Такой удар, чтобы о Мидии они и думать забыли!

А вслух сказал:

— Как я решил, так и будет. Куда я собрался идти походом, туда и пойду. И более не желаю говорить с тобой о том, идти мне на скифов или не идти. За мной пойдут все персидские мужи, и персидское копье пролетит через всю землю скифов-саков с берегов Борисфена. А ты, брат мой, сын отца моего Виштаспы, оставайся дома и нежься под боком у своей жены на супружеском ложе!

Идти ему на скифов или не идти?

В Яснах сказано (фаргард 53, стих 8):

«Добрый правитель принесет смерть и уничтожение в стан врага и, таким образом, завоюет мир для радостных поселений».

Это голос самого Ахурамазды, и он говорит ему через Гаты священной Ясны: «Иди на скифов, я с тобой, царь. Иди на скифов, неси им смерть и уничтожение, чтобы в Персии был мир». Это повеление Ахурамазды, и он его исполнит. И все, кому он скажет, пойдут за ним.

Глава одиннадцатая …И цепями решил сковать, как норовистого раба

Загадочная страна Всадников с Луками начиналась по ту сторону Босфора Фракийского, за далекой отсюда рекой Истром, и путь к ней из столицы Персии Суз пролегал неблизкий. Но сказано же: нет в этом мире такого края, куда бы не долетело копье персидского мужа! Если того, конечно, пожелает царь царей.

А царь царей пожелал, и над безбрежными просторами ахеменидской державы уже запахло войной — заржали боевые кони, муравейником засуетился люд, которому уже завтра предстояло стать царскими воинами — покорителями чужих земель. Войско собиралось по всем сатрапиям. Многочисленные народы и племена, населявшие державу Ахеменидов, под угрозой тягчайших кар обязаны были по первому повелению владыки слать в столицу Персии свои отряды. И вскоре под Сузами сошлось немало вооруженного люда — десятки тысяч. Но все это разномастное и разноплеменное войско (у каждого народа своя тактика и свое вооружение), хоть и великое числом, не всегда бывало надежным. Покоренные персами народы посылали иногда таких воинов, которых приходилось гнать в бой кнутами…

Другое дело — персы, единокровцы своего царя. Из них набиралась ударная сила войска Дария — конница (в нее также брали мидийцев и бактрийцев как наиболее надежных после персов), отряды боевых колесниц, пехота. Из пятидесяти миллионов, населявших державу Ахеменидов, персов было около миллиона. Взрослых мужчин — около ста двадцати тысяч. И все они — без исключения — были воинами, и только они в походах вели вперед. Недаром же Дарий называл Персию народом-войском, страной, богатой «добрыми мужами и добрыми конями». В его многочисленных ордах персы были самыми надежными, стойкими, обученными, хорошо закаленными и храбрейшими воинами — на таких и держалась военная мощь Ахеменидов. Из персов набиралась и личная гвардия царя, так называемые «бессмертные». Десять тысяч гвардейцев — ладных ростом и воинским искусством, — это десять тысяч отборнейших и храбрейших воинов Персии, каждый из которых в бою стоил десятерых. А называли их «бессмертными» потому, что на место каждого убитого (или умершего) гвардейцы немедленно выбирали другого — сменщика, — и гвардия царя из года в год имела одну и ту же численность — десять тысяч. Словно была бессмертной. Первая же тысяча «бессмертных» набиралась только из представителей персидской знати и была на особом положении. Руководил ею один из самых влиятельных сановников державы — хазарапат, тысяцкий. Свою гвардию, своих «бессмертных», Дарий берег и держал только при себе, как на войне, так и в мирные дни.

И вот все забурлило и засуетилось.

В двадцать сатрапий, на которые было поделено царство, меняя резвейших коней, уже полетели двадцать вестников, неся хшатрапаванам — хранителям царства, как назывались на древнеперсидский лад правители сатрапий, — высокое царское повеление: одним — собирать сухопутные войска, другим — флот, третьим — немедленно начать строительство моста через Боспор, а четвертым — ионийцам — велено было на триерах идти проливом в Понт, переплыть его, направляясь к устью реки Истр, подняться по нему на два дня плавания от моря и ожидать там сухопутное войско с обозами. А ожидая войско, времени зря не терять, а построить мост на «шее» реки, где Истр делится на два рукава. Послушных исполнителей царского повеления ждет слава и милость владыки всего сущего на земле и светлое царство Ахурамазды на том свете; непокорные же или нерадивые найдут смерть свою на острие персидского копья и навечно будут повержены в темную обитель злого духа Ангро-Манью! Слава царю царей, величайшему из величайших Ахеменидов, равного которому нет во всем мире!

Так на всех площадях и торжищах царства под рев труб кричали медноглотые царские глашатаи…

И когда народ зашевелился и начал собираться по всем провинциям Персии и другим подвластным ему странам, племенам и народам, к царю пришел один знатный перс и, пав на колени перед царем царей, попросил оставить ему сына.

— У меня три сына, — молил он Дария, — и все трое должны идти с тобой в далекий поход на саков. О великий царь, возьми себе двоих, а хоть самого младшего оставь мне, дабы он утешил меня на старости.

Вспыхнул царь царей, лицо его позеленело, и сказал он:

— Хорошо! Я оставлю тебе всех твоих троих сыновей!

И велел троим сыновьям знатного перса отрубить головы и отдать эти головы отцу в утешение.

— Эти трое останутся с тобой, — сказал он знатному персу, — а все прочие персы пойдут со мной покорять саков.

Пока ионийцы во главе с главным строителем Коем и начальником охраны будущего моста Гистиеем, преодолевая море на переполненных триерах, плыли к далекому Истру, на Боспоре уже началось строительство переправы, по которой армия царя царей должна была перейти из Азии в Европу. Сооружать ее было поручено великому мастеру-мостостроителю, греку-самосцу Мандроклу. Сотни триер привел грек-мостостроитель в Боспор, и у Халкедона, на азиатском берегу, начали тесно — борт к борту — ставить на якоря триеры, выстраивая их через пролив. Суда поддерживали крепчайшие льняные канаты, протянутые с одного берега на другой, а поверх триер мостили настилы из массивного дерева, и все это прочно скрепляли железом, да еще и стягивали цепями… Грек-мостостроитель — маленький, невзрачный с виду человечек (и надо же, какими талантами наделяют боги таких!), который все время шевелил губами, словно что-то подсчитывал и взвешивал в уме, — сам торопился, не давая себе ни минуты передышки, и безжалостно гонял десятки и десятки тысяч людей, брошенных ему в помощь. Мостостроитель спешил, подгоняя этот многолюдный муравейник, — боялся внезапной бури, что могла разразиться в проливе и в щепы разнести любую переправу! Но — слава богам! — Боспор млел под ласковым солнцем, и штиль лениво плескался о борта триер, сытые воды лишь легонько вздыхали, набегая на берег… А то, что творилось на крутых берегах, было грандиозным и поистине невиданным в тех краях. Хоть Боспор у Халкедона и самый узкий (семь стадиев в ширину, то есть 1350 метров), но течение стремительное, а берега крутые — до двадцати пяти метров высотой! И прочно связать их между собой мостом, который бы выдержал переход огромной орды с обозами, — было делом не для простых смертных. Но смекалистый и толковый грек-мостостроитель — маленький, невзрачный человечек, не в меру суетливый и шумный, с несколько мальчишеским голосом, — так вот, этот грек, погубив немало простого, а значит, и недорогого люда, все-таки связал азиатский берег Боспора с европейским. В те дни он не спал, почти не ел, не знал покоя ни днем ни ночью, холодея от одной лишь мысли: а вдруг на Боспор нагрянет буря? Даже сам царь царей бурю не отвратит, а вот на нем, маленьком человечке-мостостроителе, злость согнать может. И неведомо было, на чем держится хилое тело мостостроителя. Казалось, ткни такого пальцем — насквозь проткнешь, а гляди ж ты, какими делами ворочает. И мост этот невзрачный грек соорудил на славу — грандиозный, неведомый в тех краях мост. Тот самый мост, о котором Эсхил напишет: «Боспора поток он (Дарий, а не греческий мостостроитель, как то было на самом деле. — Авт.) цепями решил сковать, как норовистого раба, и ярмом железным путь течения он пересек, многочисленному войску путь широкий проложив!..» Ай да грек-мостостроитель, ай да смекалистый Мандрокл! Слава послушным и толковым исполнителям царской воли!

Когда все было готово и Боспор впервые на человеческой памяти был усмирен мостом, войска двинулись по знаменитой царской дороге, что вела из Суз к Боспору. Это была одна из лучших дорог Дариева царства — с удобными стоянками, постоялыми дворами, и проложена она была по населенной и безопасной стране. И пошли завоевывать саков за Истром десятки тысяч конного и пешего войска, не считая многочисленных обозов, стад скота, слуг, рабов и прочего. Возбужденное войско шло, как на праздник, — с песнями, шумом, смехом. Словно не на войну собрались, а на прогулку. Да к тому же на весьма приятную. А о том, что на войне еще и убивают, никто не думал, ибо каждый был убежден: если и убьют, то кого-то. Кого-то, но не меня. Потому и веселье хлестало через край; десятки и десятки тысяч вчерашнего мирного, разноплеменного люда, и постоянная армия персов, составлявшая ядро орды, шли и ехали, как на развлечение, уверенные, что и весь поход будет легкой забавой, а далеких скифов за Истром они сметут на своем пути, как ветер сметает прошлогодние листья. И даже кони ржали, казалось, весело, а тягловый обозный скот ревел громче обычного, и погонщики покрикивали на него дружно и пребодро.

В Каппадокии войска оставили царскую дорогу и повернули к Халкедону. И когда голова колонны наконец вышла к голубым водам Боспора, хвост ее все еще тянулся по долине и исчезал за горизонтом — такое войско собрал царь царей!

Прибыв к Боспору, персидский владыка велел поставить на берегу столпы из белого мрамора с высеченными на них именами всех народов и племен, которые он привел с собой. Осмотром же нового моста царь остался доволен, а его строителя, мастера-мостовика Мандрокла, — щедро и по-царски наградил. На радостях, что он так угодил царю царей, Мандрокл заказал известному художнику немалую картину, пожелав, чтобы на ней был изображен его мост через Боспор, и чтобы на высокой круче над Боспором сидел на походном троне сам Дарий, а внизу, через мост, чтобы шли и шли его непобедимые войска… «Так и нарисуй, — тараторил он художнику, от возбуждения даже пританцовывая на месте, — чтобы войска шли, шли и шли…»

Дарий и вправду сидел тогда на походном троне, и трон его стоял неподалеку от пурпурного шатра на высокой круче. И оттуда, с кручи, картина, что простиралась перед царскими очами, была впечатляющей, живописной и грозной. Дарий любил такие картины, любил смотреть, как по неоглядной дали, вспыхивая на солнце наконечниками копий (лес и лес наконечников!), идут и идут его войска покорять чужие народы. Такие картины приносили ему величайшую утеху и ощущение собственного величия и исключительности в сравнении со всеми простыми смертными, что шли там, внизу, в походных колоннах. В такие минуты он чувствовал себя равным богу, нет, даже самим богом, что с небесной высоты смотрит на ту копошащуюся внизу мелюзгу, которая именуется какими-то там людьми — ничтожными и непримечательными. И это ощущение, что он бог, а не простой человек, так в нем укоренилось, что владыка провозгласил себя сыном богини Нейт, и верил в это сам, и верили в это все разноязыкие и разноплеменные подданные его царства.

Итак, он сидел, как бог, на круче, а внизу бесконечной змеей ползло на мост его войско и криками радости и восторга приветствовало его — живого бога на земле. И голубели внизу тихие воды Боспора, и ласково сияло солнце, золотом отливали кручи, и было торжественно на душе у бога-царя, и казалось, что и победа будет такой же солнечной и радостной, как этот день, когда он пришел к Боспору.

Он вспомнил свой давний разговор с женой своей, премудрой Атоссой.

«Царь! (Своего величественного мужа даже на супружеском ложе Атосса величала не иначе как царем.) Ты не покорил еще ни одного народа и не обогатил Персидской державы. (Тогда, в начале его царствования, это и впрямь было так, и только она — одна-единственная в мире — могла ему об этом прямо сказать.) Человеку молодому, как ты, владыке великих сокровищ, нужно прославить себя великими подвигами, чтобы персы знали, что над ними властвует муж! Это тебе будет вдвойне выгодно: персы будут знать, что во главе их стоит муж, а занимаясь войной, они не будут иметь досуга, чтобы восставать против тебя…»

(О, она мудра, его жена и дочь царя Кира! Умеет видеть многое, и взгляд ее проникает в суть вещей глубже, чем умеют видеть простые женщины!)

И он, помнится, ответил своей мудрой жене так:

«Все, что ты говоришь, я и сам думаю свершить. Ведь я собираюсь перебросить мост с одного материка на другой и идти на скифов».

Этими словами он еще тогда причислил свой будущий поход на скифов к разряду великих своих подвигов…

Переправившись через Боспор, Дарий резко взял на север и двинулся вдоль побережья Понта, преодолевая за день по двести стадиев. Он спешил, чтобы выиграть время и застать скифов если и не врасплох, то хотя бы неподготовленными к отпору.

Двигались несколькими колоннами — конные, пешие и обозы. На дневки, хотя бы раз в пять дней перехода, как то бывало на маршах, не останавливались — на отдых отводились лишь ночи. Обозы отставали и, чтобы догнать основное войско, скрипели и по ночам. Тягловый скот — волы и быки — сбивал копыта так, что те трескались и загибались, словно стоптанные башмаки; до крови стирал холки под ярмом; изнемогал и падал посреди дороги. Озверевшие погонщики били их палицами так, что кожа на животных лопалась, но все равно не могли поднять на ноги измученных волов, и тогда их резали на мясо, а в ярма впрягали новых. И так день за днем, день за днем.

Дарий шел к Истру словно с завязанными глазами, не зная, где сейчас скифы, сколько их, готов ли их царь Иданфирс к бою… Шел, не ведая, что владыка скифов, старый Иданфирс, пристально следил за движением персидской орды к Балканам; сотни его лазутчиков рыскали повсюду в тех землях и обо всем увиденном и услышанном немедля, через нарочных гонцов, передавали владыке.

И на совете в Геррах Иданфирс рассказывал вождям и старейшинам едва ли не о каждом дне движения Дария. А орда надвигалась, как саранча, — все съедая и уничтожая на своем пути. Знал Иданфирс, что царские глашатаи кричали местному люду, не желавшему покоряться чужеземцам:

— Опомнитесь! Против кого поднимаете оружие, несчастные и неразумные? Нет в мире силы большей, чем войско царя царей, живого бога на земле Дарьявауша, сына Виштаспы! Бросайте оружие к ногам царских воинов и признавайте их своими владыками! Падите ниц перед конем кшатры всех людей Востока и Запада, и он помилует вас и дарует вам жизнь. Ведь не против вас ведет он свое страшное войско именем бога неба, а против скифов за рекой Истром. Кто покорится, тот пойдет с царем царей бить скифов и захватит много-много быстроногих и солнечных коней кочевников.

Несмотря на свое численное превосходство хорошо организованного и вымуштрованного войска (тамошние племена могли выставить против царя царей лишь отдельные разрозненные отряды), Дарий все же был осторожен и не забывал об охране своего тыла. Мало ли что может случиться! Ради надежного тыла и безопасности уже в землях Фракии, неподалеку от устья реки Марицы, Дарий велел построить укрепление (его назвали Дориск), в котором на время похода против скифов полководец Мегабаз по приказу Дария оставил сильный гарнизон, который и должен был защищать тылы персидской армии и усмирять местные племена, если те вдруг восстанут. Двигаясь вперед, Мегабаз рассылал во все стороны конные отряды с царским повелением уничтожать всех и вся, кто не сложит оружия и не признает персов своими владыками.

— Чем больше мы оставим после себя разрушений и горячего пепла, тем безопаснее будет нам, — поучал он предводителей летучих отрядов. — А лучше всего было бы, если бы мы оставили после себя пустыню. В пустыне никто не ударит нам в спину.

Часть фракийских племен, не покорившихся, истребили, часть же — бо́льшую — в рыжих, огненных лисьих шапках присоединили к персидскому войску. Покорив Фракию, Дарий пошел к реке Теару, славившейся своими целебными источниками. От долгого похода, жары и пыли, что вздымалась над ордой до полнеба, владыка чувствовал себя неважно. Он то ехал в колеснице, то верхом, то пересаживался в царскую повозку, но нигде не мог найти себе места. Болели руки и ноги, ныло все тело, и лекари посоветовали ему искупаться в целебных источниках Теара.

Царь царей внял их смиренному совету, искупался в целебных источниках Теара и почувствовал себя посвежевшим и взбодрившимся. На радостях он велел поставить на берегу реки столб с такой надписью:

«Источники Теара дают лучшую воду. К ним прибыл походом на скифов лучший и мужественнейший из всех людей — Дарий, сын Виштаспы, царь персов и всего Азиатского материка».

Поставив столб для будущих поколений, Дарий двинулся дальше, к реке Артеске, чтобы по пути покорить воинственные племена гетов. Хотя геты и отважны, и охочи до битв (о них говорили, что они никого не боятся, даже самого неба; когда слишком долго гремит гром, они пускают в тучи стрелы, чтобы напугать небесных богов, дабы те не грохотали над головой), но и гетов встревожило персидское нашествие. На совете они решили спешно отправить вестника к своему богу Солмоксису. Бог живет на небе, и геты раз в пять лет посылали к нему своего вестника, выбранного по жребию, с поручением рассказать богу о делах на земле гетов, испросить совета и помощи.

А на сей раз, в связи с неожиданным нашествием персидской орды, вестника посылали вне очереди. Став в круг, группа воинов подняла вверх копья, другие схватили человека, вытянувшего несчастливый жребий, и сказали:

— Смотри, не мешкай в пути, скорее направляйся к богу и скажи, что персы напали на нас, что их тьма-тьмущая. Пусть бог выручает нас!

Подбросили вестника вверх, он упал на острые копья, а душа его прямиком полетела к богу. В ожидании божьей помощи геты взялись за оружие. Бог молчал, а персы шли. И геты вступили в бой, не дожидаясь помощи бога. Бились отчаянно и упорно, не жалея жизни, но поделать ничего не могли. Персидская орда просто поглотила их.

Управившись с гетами, Дарий три дня стоял лагерем в долине, собирая рыскавшие повсюду отряды, велел привести в порядок оружие, обозы, отправил в укрепление Дориск раненых и больных воинов и только тогда повернул к Истру, на «шее» которого ионийцы уже строили для него мост.

Войско взбодрилось, словно поход уже близился к концу, подтянулось. Гарцевали всадники, повеселели пехотинцы, и даже обозы заскрипели резвее. И сам владыка будто помолодел и появился во главе своего войска на любимом своем коне по имени Верный.

— Ахурамазда с нами! — кричал он молодо и громко и простирал десницу свою к богу солнца Митре. — Мы пришли, славные мои мужи! Нас ждет бросок на тот берег и — победа!

И все рвались к реке, восклицая: «Истр, Истр, Истр!»

А Истр, цепями скованный, как норовистый раб, уже сверкал на горизонте. И все в тот день были пьяны, и хмель этот был всеохватывающим, он вспыхнул, как поветрие. Тысячи и тысячи стадиев пути остались позади, гигантское войско подходило к последнему рубежу, за которым начнется решающая битва и — славная победа. И неисчислимые богатства, которые они захватят у саков за Борисфеном.

И никто тогда еще не знал, какое отрезвление ждет их там, по ту сторону реки, что разделяла фракийские и скифские земли.

Вот об этом и говорилось на царском совете в Геррах.

Иданфирс, заканчивая свой рассказ, обвел присутствующих вождей и старейшин суровым взглядом и тихо, но твердо сказал:

— Кони передовых отрядов Дария уже пьют воду из Истра. Пьют воду из первой реки на западе скифских земель. А сам владыка персов, непобедимый доселе Дарий, с гигантским войском идет к нам, идет, как наша погибель или наша слава. Все зависит от того, как мы его встретим. Вожди мои! Старейшины! Мудрые и славные мужья и воины! Вас я собрал в священной земле Герр, чтобы спросить вас: как будем встречать незваных гостей?

Глава двенадцатая Дымы за рекой Истром

Чужеземный воин медленно подносил к ее лицу острый и блестящий наконечник копья с тонким, хорошо отточенным жалом.

Чернобородый, глядя ей в глаза, быстро спросил:

— Далеко ли до Великой воды?

«Что он имеет в виду под Великой водой? — подумала Ольвия. — А, наверное, Борисфен…»

— Я спрашиваю, сколько дней пути до Великой воды? — уже нетерпеливо, на ломаном скифском языке спросил чернобородый.

«Мы ехали восемь дней от Борисфена, еще день или два искали кочевье Савла… Выходит, десять дней пути или около того», — подумала Ольвия, а вслух молвила:

— Не знаю, где Великая вода. Мы ехали оттуда, — и показала рукой на юг, — от моря.

Чернобородый недоверчиво смотрел на нее.

— Хорошо… Сколько пути от моря?

— Я не считала дни, потому что сидела в кибитке, а в ней темно, и дней не было видно. А выпускали меня из кибитки только иногда, и то ночью, — стараясь казаться спокойной, ответила Ольвия, а сама думала: и для чего им нужно знать, сколько дней пути до Борисфена?

Чернобородый скривил губы.

— Ты… пленница?

— Да. Меня взяли в рабство. — Тут Ольвия решила говорить правду, и чужеземцы ей поверили, потому что слова ее прозвучали убедительно.

— О, радуйся, женщина. Персы освободили тебя от рабства. Ты получишь свободу и будешь делать что захочешь!

Персы?.. Откуда в этих степях персы? И что им нужно, и что это за дымы за рекой Истром? Неужели там персидская орда, а это — лишь небольшой разведывательный отряд?

— Куда делись кибитка и двое всадников?

— Куда делись всадники — не знаю. Наверное, сбежали, потому что их очень тревожили дымы на горизонте. А кибитка… кибитка помчалась на восток. Я едва успела выпрыгнуть из нее. Бросилась в овраг, а когда выглянула немного погодя, кибитки уже не было.

И это прозвучало убедительно, и персы — Ольвия это почувствовала — поверили ей.

Персидские воины о чем-то совещались между собой. Одни показывали руками на восток, в скифские степи, другие — на Ольвию, а затем на запад, на реку Истр…

«Хотят везти меня за Истр, к своим, — догадывалась она. — А для чего? Они интересовались, сколько дней пути до Борисфена… Выходит, им нужен человек, который знает пути-дороги Скифии?..»

Чужеземных воинов было десять: дородных, рослых, в круглых войлочных шапочках, в одеждах, похожих на хитоны, только рукава до самых плеч были покрыты железной чешуей. Таких странных доспехов, защищавших лишь руки, Ольвия ни дома, ни у скифов не видела. Грудь им прикрывали большие плетеные щиты, обтянутые шкурами, за спинами висели луки с колчанами, каждый в правой руке держал еще и копье.

Говорили они на непонятном ей языке, лишь старший — видимо, десятник — чернобородый здоровяк со шрамом на носу, говорил с ней на ломаном скифском.

***

Все случилось неожиданно.

На восьмой день пути от Борисфена на запад Ганус начал искать кочевье Савла, которое, по его убеждению, должно было быть где-то здесь, в этих краях. Два дня они носились то вперед, то назад, то влево, то вправо, но ни лагеря Савла, ни его табунов найти не удавалось. На западе, за рекой Истром, что уже поблескивала вдали, поднимались дымы, и они очень тревожили Гануса. Он уже не дремал в седле, как все восемь дней пути от Борисфена, не мурлыкал о том, что подарит Савлу белолицую красавицу, а все поглядывал на те дымы, что вздымались тучами, и вслух дивился:

— Ох, много же там должно быть людей, раз столько дыма к небу летит. А может, это и не дым, а пыль?.. Тогда какая же орда подняла столько пыли?..

Ольвию тоже начали беспокоить эти дымы.

— Кто там кочует? — спросила она.

— В этих краях кочует Савл и его племена. Но куда они делись — не знаю. Может, откочевали на пастбища получше?.. А по ту сторону Истра живут фракийцы.

— Они могут напасть на скифов?

— Кто?.. Фракийцы?.. — презрительно воскликнул Ганус. — Ха! Да скифы им кончики носов отрезают, чтобы не зазнавались.

Но дымов на горизонте становилось все больше и больше, и вскоре они уже заняли полнеба.

— Ай, какие недобрые дымы! — качал головой Ганус и испуганно озирался по сторонам. — Мне они совсем-совсем не нравятся!

Его слуга молчал и, казалось, не обращал ни малейшего внимания на дымы… «Дымит, ну и пусть дымит, — говорил его вид. — А что за дымы — пусть хозяин ломает голову. На то он и хозяин!»

— Стойте!.. — воскликнул Ганус. — Надо постоять и подумать, что нам дальше делать. Никогда в том краю не было столько дыма. Смотрите!.. — показал он рукой на ближний кряж, над которым стремительными белыми клубами поднимался дым. — Это — сигнальный дым, — даже задрожал Ганус. — Там сторожевая вышка. Когда дым поднимается над сторожевой вышкой — большая беда надвигается на Скифию. Давно уже, ох, давно не дымили сторожевые башни. Я еще мал был, когда там в последний раз вырастал столб дыма… Беда! Беда!.. К Савлу уже нельзя ехать, еще в переделку попадем. Савл, наверное, уже и сам сбежал за Великую реку, вот почему мы не могли его найти. Сейчас по всем степям поднимутся дымы. Надо поворачивать к своему кочевью и поскорее с табунами уходить за Великую реку. Так наши деды всегда делали, когда на западе поднимались сторожевые дымы.

Что случилось потом, Ольвия толком и не знает, потому что сидела в кибитке, опустив полог, и кормила Ликту, которая так некстати раскричалась, а потому и не видела, что творилось вокруг. Кибитка, кажется, повернула назад. Это обеспокоило Ольвию сильнее, чем тревожные дымы за рекой Истром. До сих пор она не оставляла мысли о побеге и только выбирала удобный момент. По ее подсчетам, отсюда было уже не так и далеко до Понта. И она начала склоняться к мысли, что можно рискнуть, бежать дажепешком. Дня за три она доберется до каллипидов, а те злы на скифов за нападение Тапура, так что помогут ей добраться до моря. Поэтому возвращение назад, на десять дней пути дальше от моря, никак не входило в ее планы. Кормя Ликту, она с тревогой думала, что же ей делать дальше? На что надеяться? Назад ни в коем случае возвращаться нельзя. Разве что, выбрав удобный момент, когда Ганус и его слуга поедут осматривать дорогу, выпрыгнуть из кибитки и шмыгнуть в первый же овраг или балку? А там, в высоких травах, в которых и конь мог укрыться, пусть попробуют ее найти! Или подождать ночи, а когда они уснут, попытаться бежать, прихватив коня. С конем было бы надежнее, совсем надежно. К тому же толстый, ленивый Ганус спит крепко — штаны с него стягивай, не услышит. А вот нелюдимый, молчаливый слуга его, кажется, одним глазом спит, а другим неусыпно следит за ней. Его не проведешь, на то он и слуга, чтобы охранять своего господина и выполнять порученное ему дело.

Но не успела она и докормить дочь, как кибитка внезапно затряслась, и ее начало бросать из стороны в сторону. У Ликты выскользнул изо рта сосок материнской груди, она обиженно заплакала, но матери в тот миг было не до нее… Так трясло, и подкидывало, и бросало из стороны в сторону, что Ольвия поняла: кибитка катится напрямик… И, видимо, никем не управляемая.

Откинула полог.

Гануса и его слуги, которые неотлучно день за днем ехали позади кибитки, теперь не было. Волы бежали напрямик по степи, ревели, а с передка кибитки торчали ноги возницы. Они торчали неестественно, и Ольвия, не раздумывая больше ни мгновения, прижала дочь к себе и выпрыгнула из кибитки. Пригибаясь в высокой траве, бросилась в овраг. Кибитка, проторохтев, скрылась в высокой траве…

Прижимая к груди ребенка, Ольвия бежала по оврагу, словно кто-то за ней гнался, а куда бежала — и сама в тот миг не знала. Волосы выбились у нее из-под башлыка, падали на глаза, она нетерпеливо отбрасывала их рукой и бежала, бежала, пока хватало сил.

Когда же совсем выбилась из сил, упала, долго переводила дух, лежа на боку, и не было сил даже покачать Ликту, которая надрывно плакала…

Ярко светило солнце, в овраге было тихо и мирно. Гудели на цветах земляные пчелы, порхали пестрые бабочки. И Ольвия начала понемногу успокаиваться. Немного уняв дыхание, она по склону оврага поднялась наверх, чтобы разведать, что там творится и куда ей идти дальше. Присела в высокой траве, выглянула — кибитки нигде не было видно. Осмелев, Ольвия поднялась в полный рост, огляделась. И тут она увидела всадника, мчавшегося по степи.

Всадник был ей незнаком.

По тому, как он лежал на гриве коня, обхватив его за шею руками, а не сидел ровно в седле, она поняла, что с ним случилась беда. И не ошиблась: в спине всадника торчала стрела. Перепуганный конь мчался по степи напрямик.

— Эй-эй!!! — крикнула Ольвия, бросаясь наперерез. — Постой, я помогу тебе!..

Конь, услышав человеческий голос, повернул к ней голову и сразу остановился. А может, его остановил всадник. Когда Ольвия подбежала, всадник, упершись обеими руками в шею коня, пытался выпрямиться в седле, но руки его дрожали и подламывались в локтях, и он снова падал на шею коня. В его глазах, когда он взглянул на нее, уже стоял кровавый туман.

— Слушай меня… — из последних сил прохрипел он, и голова его упала коню на шею. — Я со сторожевой вышки… Успел дым тревоги на кряже пустить… Прыгнул на коня… с вышки… а они — стрелу… Думал, домчу, но все… все… Берегись и ты… Они гонятся за мной… Их десятеро…

— Кто? — крикнула Ольвия и оглянулась.

— Передай… скифам, — прохрипел он и хотел было показать рукой на запад, но не смог, потому что в груди у него забулькало. — Беда великая… Пусть Скифия седлает коней…

Он сделал последнюю отчаянную попытку приподняться.

— Там… — вновь попытался он показать рукой на запад, — передай… пусть на север отходят… Много их… Целая орда… Со своим царем… Их — как травы в степи.

Он зашевелил губами, видно, что-то говорил, но голоса у него уже не было, и изо рта хлынула кровь. Он захрипел, дрожь пробежала по его телу, и он сполз с коня, тяжело рухнув на землю. Когда Ольвия подбежала к нему и приподняла его голову, он уже стеклянными глазами смотрел в небо. Ветер шевелил его окровавленную бороду, и казалось, что скиф и мертвый пытается что-то сказать… Ольвия подложила ему под голову башлык и подумала, что так он и останется навечно лежать посреди степи, и ковыль прорастет сквозь его череп и кости, и будет веками шуметь над ним протяжно и тревожно, словно напевая вечную песнь степи.

Выпрямившись, она тревожно взглянула на запад, где серая громада дыма застилала полнеба. Куда же теперь?.. Домой, к Гостеприимному морю, или повернуть к скифам и предостеречь их об опасности?

Заржал конь погибшего, и Ольвия опомнилась. Надо что-то делать… Тихо и неумело посвистывая, как свистят скифы, когда хотят успокоить коней, она подошла к коню, погладила его по шее, ласково говорила, глядя в большие влажные глаза животного:

— Твой хозяин останется лежать посреди степи, а нам, конёк, надо предостеречь скифов от беды.

Придерживая Ликту на груди, она села в седло, взяла поводья в руки и снова задумалась: куда же поворачивать? И что хотел, что пытался в последнюю минуту своей жизни передать ей всадник? Кто вонзил ему стрелу в спину? От кого он бежал?

А может, там движется скифская орда? Не поладили между собой скифские вожди, вот и вспыхнула война. Такое, говорят, в скифских степях случается часто. Но почему дымы вздымаются до полнеба?

Ольвия тихо ехала, все еще размышляя, в какую сторону ей повернуть коня и где искать скифов. Скорее всего, на востоке. Или у Борисфена… Она оглянулась. Слева неподалеку вздымался высокий курган.

«Въеду на него и осмотрю горизонт», — подумала она и только двинулась, как пронзительно вскрикнула птица.

И внезапно стихла…

Она долго прислушивалась, и конь дрожал, насторожив уши, но повсюду было безмолвно. Все же ей показалось, что где-то неподалеку фыркнул конь, звякнули удила… Сердце беспокойно забилось. Скифы?.. Нет, нет, мелькнула другая мысль, с чего бы скифам прятаться в своих степях? А может, это прячутся те, кто пустил всаднику стрелу в спину?

Заподозрив беду, Ольвия хотела было повернуть на восток и мчаться прочь от этого тревожного места, но было уже поздно…

Внезапно с гиком и свистом из-за кургана вылетели всадники.

Не успела она и опомниться, как нападавшие схватили ее коня. Ольвия шарахнулась в сторону, но неизвестные, оскалив зубы, приставили копье к ее груди и к Ликте на груди. Что-то крикнули на чужом, непонятном языке.

«Предостерегал же всадник, — только и подумала она с запоздалым раскаянием. — Почему же я мешкала?..»

Острый наконечник копья слегка покачивался сверху вниз. Сделай она хоть одно движение — и он пронзит Ликту и ее насквозь… Она скосила глаза и увидела на ребре наконечника бурые, словно ржавчина, старые пятна… Засохшая кровь прошлых жертв!

Вздрогнув, она подняла глаза на всадников, уверенная, что перед ней скифы. Теперь они либо прикончат беглянку, либо отвезут к Тапуру на расправу. Но знают ли они, что с запада в скифские степи ползет большая беда?

Но каково же было ее удивление, когда она увидела перед собой чужеземных воинов в войлочных круглых шапках, с железной чешуей на рукавах, с большими щитами на груди…

…Вот так Ольвия, негаданно для самой себя, и встретилась с чужеземцами. Теперь она понимала, чьи это дымы за Истром. Но откуда они взялись, персы, уже в который раз подумала она, не понимая, как себя с ними вести и кто они ей: друзья или враги?

— Откуда вы? — спросила она.

Чернобородый всадник гордо воскликнул:

— Мы — персы, сыны персов, непобедимые воины великого царя, царя царей, царя Востока и Запада!

Она подумала, знают ли о персах скифы?

— Удивляешься, что далеко залетело копье славного персидского мужа? — воскликнул чернобородый. — Бог ветра принес нас сюда, а бог грома выковал наше копье!

Острый наконечник копья все еще покачивался у ее груди.

— Ты кто такая? — спросил чернобородый. — Ты скиф? Да? Нам нужен один живой скиф.

Ольвия не успела ничего ответить, потому что Ликта в своем гнездышке у нее на груди зашлась визгом.

Всадники от неожиданности даже подскочили и отвели от нее ужасное копье. Таращили глаза на такую необычную женщину, что мчалась верхом по пустынной дороге с младенцем на груди, и пораженно качали головами: ну и пташку же поймали!

Пока Ольвия убаюкивала ребенка, персы гудели между собой: советовались или спорили… Не разберешь.

Наконец расхохотались:

— Га-га-га-а-а…

Словно гуси загоготали.

Качались в седлах и хихикали, сверкая зубами и белками больших глаз, потому что смешно им стало, что они вдесятером, с боевым кличем, кинулись на мать с ребенком.

Но вот чернобородый что-то сердито гаркнул на них, и хохотунам зажало рот. Ольвия настороженно ждала, что будет дальше. Старательно подбирая слова, чернобородый заговорил:

— Ты не видела всадника… скифа… со стрелой в спине?

— Нет.

— Ты неправду говоришь, — криво усмехнулся чернобородый. — Под тобой его конь. О, перс лишь раз увидит коня и на всю жизнь запомнит его… Ибо у каждого коня свое лицо. Ты пересела на коня того всадника. Где он?

— Там лежит со стрелой в спине, — махнула она на ковыль.

— Хорошо. Он не успел сообщить скифам… Хорошо. Но мы хотим знать, кто ты есть?

— Гречанка.

Чернобородый подозрительно осмотрел ее с ног до головы, отрицательно покрутил головой.

— Ты скифянка. На тебе скифский башлык и куртка. Ты только говоришь по-гречески.

— Но я вправду не скифянка.

— Не бойся, женщина, одетая по-скифски. Мы не тронем тебя и твоего ребенка. Но ты должна поехать в наш лагерь.

— Почему я должна ехать с вами?

Оскалив зубы, чернобородый недобро сказал:

— Перс всегда рад красивый женщина.

— Но красивый женщина не всегда рад персам! — передразнивая его произношение, ответила Ольвия. — Отпустите моего коня. Я спешу к Гостеприимному морю и никуда не сверну со своего пути. А если вам нужны скифы, ищите их сами!

Чернобородый хвастливо воскликнул:

— О, не уедешь на своем коне, поедешь на персидском копье!

И поднес острый кончик копья к лицу Ольвии.

— Выбирай!

Пришлось подчиниться.

Окружив пленницу со всех сторон горячими конями, персы круто повернули на запад, к реке Истр, что поблескивала на горизонте широкой, словно оловянной, полосой. Повернули навстречу тем дымам, что круто вздымались по ту сторону реки до самого неба, и Ольвия терялась в догадках: куда и для чего ее везут и знают ли о приходе персов скифы? Что нужно персам в скифских степях?.. Неужели война?..

Глава тринадцатая Спитамен кшатра[25]

Когда наконец добрались до Истра, был уже полдень. Оба берега реки — скифский и противоположный, фракийский, — кишели, как муравейники. Тысячи и тысячи человеческих фигурок суетились по обоим берегам, туда и сюда сновали лодки, плоты. А через всю ширь реки, с небольшими промежутками для пропуска воды, выстроились в ряд триеры на якорях. Триеры были большие, морские, видно, пришли сюда из Понта, поднявшись вверх по реке. Ольвия поняла, что на реке идет строительство моста или переправы для персидской орды.

По крутому спуску они съехали вниз и остановились у толстых дубовых свай, забитых в твердый грунт берега. На фракийской стороне тоже были забиты в твердый материковый грунт дубовые сваи, а между ними от берега до берега, поверх заякоренных триер, уже были натянуты восемь толстых льняных канатов, к которым привязывали поперечные балки.

Разноязыкие рабы (это было понятно по их выкрикам), белые, смуглые и совсем черные, нагие, в одних лишь набедренных повязках или коротких юбчонках, под щелканье кнутов надсмотрщиков с трудом вращали тяжелые вороты, натягивая толстые канаты.

Чернобородый что-то сказал; двое всадников из его отряда спешились, побежали по берегу к лодочникам, а чернобородый снова повернулся к строителям моста. Скрипели лебедки, кричали надсмотрщики и хлестали нагих рабов, и те все крутили и крутили вороты. Канаты поверх триер хоть и медленно, но натягивались и натягивались, пока не зазвенели, как струны, и не легли на ряд триер, которые отныне будут поддерживать мост вместо свай.

Тем временем подбежал один из всадников, что-то сказал чернобородому, и тот кивнул Ольвии, веля следовать за ним. Они спустились к воде, где их уже ждала немалая лодка — вернее, две, сбитые досками. В одну всадники завели коней, а в другую вошли чернобородый, Ольвия и еще какие-то люди, видимо, строители, которым нужно было как раз на тот берег. Ольвия присела, а чернобородый стоял возле нее и смотрел на тот берег. Гребцы поплевали на ладони, крякнули, опустили длинные весла в воду, потянули их на себя, и обе лодки стремительно отошли от берега.

На середине реки вода бурлила, билась о борта преграждавших ей путь триер, пенилась и с шумом и ревом неслась в проходы между судами. Из лодки триеры казались огромными, и где-то там, над ними, наверху, строился мост. [26]

На фракийском берегу уже настилали на натянутые поверх триер канаты прочные бревна по ширине будущего моста и крепко привязывали их к поперечным балкам. И тотчас же засыпали их землей, которую на носилках, почти бегом, под ударами кнутов, таскали рабы. Одни носили землю, другие разравнивали ее, а третьи трамбовали толстыми обрубками бревен. Одновременно с земляной насыпью с обеих сторон тянули перила.

Сидя в лодке, Ольвия видела, что строительство моста идет быстрыми темпами, персы торопились. И тогда она подумала о Тапуре. Знает ли он и его владыка Иданфирс, что персы уже строят мост на скифскую землю?.. Дней через десять они закончат мост, и по нему лавиной хлынет персидская орда… Как предостеречь скифов, как передать им весть об этом мосте? Подумала, и на душе стало тяжело: а выпустят ли персы ее из своего лагеря? Ох, вряд ли. И убежать от них — тоже не убежишь. И от осознания того, что она знает о враге, о его намерениях, но не может предупредить скифов, ей было больно, и она словно чувствовала за собой какую-то вину.

Лодка причалила к фракийскому берегу, ткнулась носом в песок; гребцы, разогнув спины, отдувались. Чернобородый кивнул Ольвии, и она сошла за ним на берег… Уже не скифский, а чужой. Из второй лодки выводили коней и тут же садились в седла. Села и Ольвия, и по знаку чернобородого они двинулись. На фракийском берегу людей было больше, они сновали так густо, что между ними трудно было проехать. Все это были строители моста: носили землю, пилили и тесали бревна для настила.

Отряд чернобородого круто повернул в степь, и, когда они поднялись на возвышенность, Ольвия увидела далеко внизу гигантский военный лагерь, над которым вздымались дымы от тысяч и тысяч костров. Вся персидская орда поместилась в той долине, а может, лишь часть ее — неведомо, но долина была до отказа забита людьми и животными. На горизонте носились всадники, слева и справа от дороги скакали отряды, на возвышенностях стояли дозорные посты, и чернобородый что-то кричал им — видимо, пароль.

Ржали кони, ревел скот, скрипели повозки, и гул человеческих голосов доносился из долины, словно морской прибой.

— Наши кони затопчут вашу степь и выпьют ваши воды, — обращаясь к Ольвии, хвастливо воскликнул чернобородый.

— Вы еще не знаете, что такое скифские степи, — ответила Ольвия.

— О, ты не знаешь, что такое войско царя царей! — буркнул чернобородый и умолк. Они спустились вниз. Повсюду паслись оседланные кони, между ними спали всадники в панцирях и шлемах, еще дальше ревел скот, стадами двигались верблюды, волы.

Сам лагерь был защищен тремя рядами повозок. Отряд, пленивший Ольвию, проехал через три ряда повозок после того, как чернобородый сказал дозорным тайное слово. Петляли по узким проходам, словно в густом лесу. Повсюду спали пехотинцы, прикрывшись от солнца большими плетеными щитами; спали, хотя гул над лагерем стоял невообразимый. Там и тут на ветру трепетали шатры и палатки, но по большей части воины лежали прямо под открытым небом. Блестели шлемы, панцири, кольчуги. Многие воины были в войлочных колпаках, в шерстяных накидках. И гул, гул, такой, что, казалось, гигантская река ворочает камни в бездонной пропасти. Пленник, попав в такой лагерь, глох и слеп, терял волю и рассудок, и был уже не способен ни сопротивляться, ни тем более держаться с достоинством.

Всадники чернобородого вертелись вьюнами, чтобы не наступать воинам на головы, и медленно двигались по лагерю. То тут, то там стучали молоты: походные кузнецы чинили оружие; ревели верблюды, ржали кони, кричали люди, и невозможно было что-либо понять или разобрать. Ольвии казалось, что она попала в потусторонний мир. И только думала: как? Как скифы одолеют такую орду, что вползала в их степи?

Середина лагеря, которую охраняли «бессмертные», имела свою дополнительную защиту и была окружена тремя внутренними рядами повозок, над которыми на копьях развевались конские хвосты. А за повозками на просторном месте стоял огромный розовый шатер, над которым распростер крылья золотой орел. Ольвия догадалась, что здесь находится персидский царь.

У входа в шатер неподвижно застыли с копьями, щитами и мечами на поясах шестеро здоровяков в сияющих шлемах и латах. Они стояли, словно каменные идолы, даже не шелохнулись, когда отряд спешился у шатра. Лишь когда прибывшие сделали шаг вперед, копья качнулись, сверкнули на солнце и преградили им дорогу.

Всадники, пленившие Ольвию, разом притихли и присмирели, придерживая мечи на поясах, чтобы те не звякнули, осторожно спешились, выстроились в линию и замерли, будто их и не было. Чернобородый застыл впереди.

Стояли долго, не смея даже поднять глаз, только время от времени моргали. Ольвия в конце концов не выдержала:

— И долго мы будем молиться на этот шатер? Я спешу домой, к Гостеприимному мо…

Чернобородый бесшумно метнулся к ней, зажал ей рот широкой, твердой как камень ладонью… А отняв ладонь, яростно взглянул на пленницу и провел ребром своей руки у себя по горлу. Ольвия все поняла и затихла.

Из шатра высунулась продолговатая, желтая, как тыква, голова без единого волоска и шевельнула рыжими бровями. Чернобородый что-то шепотом доложил ей, голова кивнула и скрылась. Снова потянулись минуты невыносимого ожидания. Чернобородый не сводил глаз со входа в шатер, и руки его были молитвенно сложены на груди.

Из шатра вышел толстый, дородный перс в панцире и шлеме и, положив руки на кожаный пояс, туго впивавшийся ему в живот, что-то тихо сказал чернобородому. Тот угодливо кивнул и, повернувшись к пленнице, движением руки показал ей, что нужно идти. Едва Ольвия сделала шаг-другой, как откуда-то невидимые руки подхватили ее, и она мигом очутилась в шатре. Испуганно прижимая к себе ребенка, она сделала несколько шагов между двумя рядами воинов с обнаженными короткими мечами и оказалась под сводами шатра.

Внутри шатер был необычайно просторен, весь в парче и позолоте. На пышных коврах, на подушках, чинно восседали в шлемах, с короткими мечами на поясах, стратеги и военачальники.

Тишина в шатре стояла такая, что слышно было, как звенит в собственных ушах. Ни единого движения, ни единого взгляда… Словно сидели не живые, а какие-то диковинные мертвецы…

Ольвия скользнула взглядом дальше, и у священного огня, горевшего в большой бронзовой чаше на треножнике, под противоположной стеной шатра, на которой висел герб Персии — соколиные перья, а внутри — стрелок, натягивающий лук, — по-восточному скрестив ноги, сидел на подушках сам Дарий в золотой шлемовидной тиаре, с искусно завитой бородой. Был он в розовом сияющем одеянии, подпоясанный широким кожаным поясом с золотой пряжкой в форме крылатого колеса и с коротким мечом в позолоченных ножнах.

Он равнодушно смотрел на пленницу, сузив тяжелые, отекшие веки. Сонная апатия, мертвенный холод окутывали его сухое, резкое лицо с тяжелым подбородком. Но даже сквозь эту сонливость проступали черты волевого, жестокого и властного царя, царя царей, как величали себя все персидские владыки из рода Ахеменидов.

— Я пришла, великий царь, — сказала Ольвия, и от первых же звуков ее голоса стратеги качнулись от изумления: еще не бывало, чтобы какая-то пленница смела первой заговорить с тем, кто был воплощением бога на земле.

— Я крайне удивлена и возмущена, — в мертвой, зловещей тишине продолжала пленница. — У тебя, великий царь, войска столько, что взглядом не окинуть, так зачем было хватать женщину с ребенком на руках? Разве я в силах причинить зло твоей орде, великий царь?

Не успела Ольвия и закончить, как откуда-то неслышно, словно летучие мыши, метнулись к ней тени, зажали ей рот, схватили за плечи и стали гнуть к земле, пытаясь бросить пленницу на ковер, к ногам царя. Ольвия изо всех сил рванулась, выпрямилась.

— Падай! — шипели позади нее. — Варварка, ты находишься перед самим Дарьяваушем [27], царем великим, царем царей! Ты находишься перед солнцем всей земли! Спитамен кшатра удостоил тебя великой чести, дабы ты поцеловала край ковра в его божественном шатре. Перед ним простые смертные лежат и бородами землю метут!

— А я — женщина! — звонко воскликнула Ольвия. — Я выросла в вольном городе, где людей так не унижали!

Брови Дария слегка дрогнули, тени отскочили от Ольвии.

И снова в шатре воцарилась тревожная тишина.

Дарий шевельнул сухими, потрескавшимися от степного ветра губами, сонная апатия начала сползать с его лица, глаза полураскрылись. Тихо, но властно царь царей спросил пленницу:

— Кто ты, красавица?

Невидимый толмач быстро перевел вопрос для пленницы по-гречески.

— Ольвия, — ответила та.

В уголках уст царя царей мелькнула ироничная усмешка.

Он спросил с едва скрытым смехом:

— Выходит, ты так знаменита, что достаточно одного твоего имени? Но мы о тебе раньше ничего не слышали.

— Я дочь архонта Ольвии и жена скифского вождя Тапура!

Стратеги переглянулись и снова замерли.

— Почему же дочь архонта и жена скифского вождя в одиночестве ехала по степи? — мягко спросил Дарий.

— Я бежала от гнева своего мужа, — ответила Ольвия правду. — Он бывает добрым, но бывает злым, как Мегера. Ему нужен сын, продолжатель рода, сын-орел, о котором бы заговорили степи, а я… — Женщина тяжело и печально вздохнула. — А я родила ему дочь. Ярость пленила его и ослепила. Пришлось бежать ночью на коне, потому что под горячую руку Тапур способен на все. Он как дикий конь, что не терпит узды. Его невозможно укротить, пока он сам не опомнится.

Лицо царя царей сделалось сочувствующим и добрым.

— Какой жестокий у тебя муж, — слегка покачал он головой. — Но тебе, несчастная женщина, повезло. Убегая от своего, как ты говоришь, необузданного мужа, ты попала под надежную защиту. И теперь имеешь возможность отомстить вероломному Тапуру. Ведь ты не виновата, что родила дочь, а не сына.

— Да, великий царь, я не виновата, — согласилась Ольвия. — Боги тому свидетели, что я очень хотела родить сына.

— Все в воле богов, — мягко промолвил Дарий и в тот миг начал даже нравиться Ольвии. — Сын — хорошо, но и дочь — тоже хорошо. Девушки, что со временем становятся женами мужей, нам очень нужны, ведь без них не будет детей, не будет воинов. — И добавил, слегка улыбнувшись: — Меня ведь тоже когда-то родила женщина, и я благодарен ей, ибо мой отец, славный Виштасп, никогда бы на такое не сподобился.

Царь был доволен собственным остроумием; полководцы тоже улыбнулись, но тут же сжали губы, как только царь погасил свою скупую усмешку.

Дарий заговорил, как и прежде, тихо и мягко:

— Радуйся, красавица! Я веду непобедимое войско персов против непокорных и своенравных скифов. И меня, и мое войско осеняет сам бог неба, великий Ахурамазда. Скифам отныне больше нет места на земле. Воспользуйся случаем и отомсти своим обидчикам. Более того, я повелю, и ты станешь женой будущего сатрапа Скифии, которого я поставлю и который во всем будет слушаться меня.

Ольвия молчала.

— Радость отняла у тебя дар речи? — ласково спросил царь царей.

— Быть предательницей — невелика радость, — ответила Ольвия.

Брови Дария дрогнули.

— Как понимать дочь архонта и жену скифского вождя?

— Я не держу зла на скифов, ибо они ничего дурного мне не сделали, — пленница взглянула в холодные глаза царя царей. — Нет у меня гнева и на Тапура. Ему нужен сын.

— Так в чем же тогда суть?

— Суть вот в чем, великий царь. — Ольвия подождала, пока переведет толмач, и дальше говорила уже медленнее: — Все, что случилось, — это наше с Тапуром дело. Скифы тут ни при чем.

Черная тень легла на сухое лицо Дария.

— Я хочу сделать тебе добро.

— Если ты, великий царь, добр — вели отпустить меня домой, к Гостеприимному морю, — резко сказала Ольвия. — А мстить Тапуру я не буду. Я люблю его. Он отец моего ребенка. Что между нами произошло, то между нами и останется!

Дарий дернулся, но сдержался и сказал с угрозой:

— Я велю отпустить тебя к твоему отцу, хоть ты и остроязыкая, и непочтительная. Но после того, как ты кратчайшим путем поведешь мою конницу в Скифию. О, это займет у тебя совсем немного времени. И потом ты свободна, как птица в небе. Я щедро тебя награжу, дам богатую повозку, слуг и рабов, чтобы дочь архонта больше не носилась в одиночестве по степям. И ты вернешься домой с невиданными дарами.

— Если владыка так всемогущ, то пусть сам и ищет скифов! — не ведая, что говорит, воскликнула Ольвия. — У него много воинов. Если они чего-то стоят, то царь царей обойдется и без женского предательства.

Дарий потемнел лицом.

— Смотри, как бы твой длинный язык не повредил твоей нежной шее! — тихо, но властно промолвил владыка. — Таких слов, какие только что слетели с твоих уст, я никому не прощаю. Я заставляю такие уста умолкнуть. Но тебя помилую, взирая на твою молодость и красоту. Дочь греческого архонта просто не думает, что говорит!

Глава четырнадцатая В белой юрте

После разговора с персидским царем пленницу почтительно проводили в белую юрту, чистую и опрятную. Сопровождавшие ее воины относились к ней как будто с уважением, по крайней мере, держались довольно вежливо.

Ольвия не могла понять, кто она: гостья или пленница?

Владыка всех людей от восхода и до заката солнца, царь царей с большим уважением отнесся к дочери греческого архонта, объяснили ей через толмача. Ведь в белую походную юрту поселяют только избранных гостей… Правда, добавили, и пленница уловила в голосе нескрываемую иронию, время военное, а вокруг дикие степи, в которых рыщут скифы. А возможно, и сам Тапур ее ищет, чтобы покарать за дочь, а потому, дабы с дорогой гостьей ничего дурного не случилось, у входа в юрту будет неотлучно стоять стража…

Ольвия устало опустилась на ковер. Внутри юрта была устлана несколькими слоями ковров, в которых тонули ноги, и оттого было тихо, а вдоль стен лежали бархатные подушечки. В юрте было уютно и тихо — толстый войлок гасил лагерный гомон.

Не успела она собраться с мыслями, как в юрту неслышно вошел раб с бритой головой и большим кольцом в носу. Словно не вошел он, а вплыл, как диковинная рыба. Внутри кольца висел маленький колокольчик и позвякивал, пока раб, кланяясь, ставил еду. Пятясь и позвякивая, раб беззвучно выплыл из юрты, а Ольвии еще долго чудился его звон.

В деревянном корытце лежало красное вареное мясо, рядом стоял кувшин с водой, а на деревянном блюде горкой вздымались фисташки. Не чувствуя ни вкуса, ни тем более голода, пленница механически пожевала немного твердого и безвкусного мяса, с жадностью напилась, покормила дочь, что уже начала капризничать, перепеленала ее и, качая, тяжело вздохнула.

Что же дальше? Где выход из этой юрты? Да и есть ли он вообще? Ох, Тапур, безумный и своевольный, знаешь ли ты хоть, какая беда вползает в твои степи? И как вырваться из этой уютной белой юрты с мягкими коврами, чтобы предупредить тебя?

Персы ждут от нее согласия, требуют, чтобы она стала предательницей и отомстила тебе, Тапур. Персы спешат выиграть время, чтобы застать скифов врасплох, а для этого нужно кратчайшим путем, не блуждая в безводных степях, проникнуть в Скифию и разбить ее главные силы. Так, может, отомстить тебе, Тапур? Чтобы знал, как угрожать рабством?

Во сне вскрикнула дочь…

Ольвия встрепенулась, испуганно взглянула на Ликту: у нее было такое чувство, будто только что вскрикнул сам Тапур.

— Не кричи, Тапур, — шепотом сказала Ольвия. — Я не предам тебя, я не поведу в твои степи персов, что бы они со мной ни сделали.

От голоса дочери на душе немного полегчало. Улыбаясь сама себе, она с тоской подумала, что все еще любит своевольного вождя. Любит и ничего не может с собой поделать.

И даже зла в душе на него не держит.

Разве что обиду…

— Тапур, Тапур… — прошептала она, глядя на дочь. — Что же теперь будет? Я словно меж Сциллой и Харибдой — ты грозишь мне рабством, а персы — смертью…

Несмело звякнул колокольчик, и в юрту, согнувшись, вплыл раб с кольцом в носу.

— Сгинь, наваждение! — крикнула Ольвия, и раб, звякнув колокольчиком, и впрямь исчез, а в ушах ее еще долго звенело.

Она присела, опершись на бархатные подушечки, вздохнула, задумалась… Что же теперь?.. Голова вот-вот расколется, будто кто-то по вискам бьет мелкими и острыми камушками… Где выход? Где? И есть ли он вообще, этот выход? О боги, чем я вас прогневила, что вы послали мне такие тяжкие испытания? Неужели я никогда не была счастливой и беззаботной, как чайка морская?

И показалось ей, что она дома, в легком светлом хитоне бежит по берегу моря, и над ней носятся белые чайки… И теплый морской ветер овевает ее лицо, треплет волосы… А она смеется и бежит вдоль моря… Нет, не бежит, а словно летит, раскинув руки, летит солнечная, легкая, беззаботная, смеющаяся… И не знает она, что такое горе и беда, и не нужно ей думать и искать выход из трудностей, ибо жизнь ее беззаботна, юна, вечна…

О боги, неужели она когда-то была такой счастливой? Неужели была такой, когда не нужно было ни о чем думать, не принимать никаких решений, а лишь порхать, летать над морем белоснежной чайкой…

Чья-то тень упала на ее лицо. Она тихо вскрикнула и вскочила, настороженная и дрожащая.

— Кто здесь?!

В юрте сидел (откуда он взялся? когда вошел?), скрестив под собой ноги, старик с вытянутым лицом и редкой, словно льняной, бородой, в белой войлочной шапке, похожей на царскую тиару; на плечах белела накидка.

Он смотрел на нее прищуренными добрыми глазами, гладил свою редкую бороду сухой, морщинистой рукой и ласково улыбался. И показался он Ольвии добрым-добрым богом, святым ее спасителем.

— Ты… кто такой, дедушка? — спросила Ольвия с надеждой на спасение и даже подошла к нему ближе.

— Я тот, кто успокаивает людские сердца и указывает путь разуму, — ласково молвил он. — Я помогу тебе, голубка, попавшая в тяжкие силки.

— Ты… ты жрец? — догадалась она.

— Да, я служу богам, — тихо ответил он. — Но богам служу во имя людей. Я открою тебе глаза, я покажу тебе сейчас твое счастливое завтра. Сядь и успокойся.

Ольвия покорилась ему и села, но успокоиться не могла.

— Пусть твоя дочь спит, а ты слушай меня, и твое сердце исполнится мудрости, и ты примешь единственно верное решение, и увидишь светлый луч, что выведет тебя из царства тьмы в твое солнечное завтра.

— Как ты догадался, старик?.. — прошептала Ольвия. — Я — во тьме, во мраке, в безысходности…

Старик в белой шапке и белой накидке слегка покачивался в такт своему рассказу:

— Выход из тьмы в светлое завтра дано найти не каждому. Люди слепы, ибо действуют по велению сердца, а не разума, не твердого и точного расчета. И гибнут, блуждая во мраке, рядом со своим светлым завтра. Ибо сердце — слепо. Зряч только разум. Слушай меня, голубка, и ты увидишь сейчас тот светлый луч, что выведет тебя на широкую, светлую дорогу в твое беззаботное, и богатое, и знатное счастье.

Он воздел свои длинные, тонкие и костлявые руки, провел ими в воздухе, словно что-то разгребая, и закричал:

— Вижу… За мраком вижу все, все! Вижу известную на весь мир славную столицу Ахеменидов, достославную Парсастахру [28], что значит «сила персов». Вижу на каменной возвышенности несравненный диво-дворец царя царей. В день весеннего равноденствия в честь Ноуруза [29] со всех концов Персиды съехались сатрапы всех областей, стран и племен, везущие царю царей славные дары… Раннее утро. Гости идут мимо двух огромных статуй-стражей врат, через разные покои попадают в святая святых дворца — в зал, где за завесой находится царь царей. По знаку астролога завеса открывается, и на троне в утренних сумерках, совершенно невидимый, сидит царь царей, живое воплощение самого бога на земле. Первый луч восходящего солнца пробивается сквозь маленькое оконце в стене, отражается в воде святого колодца и падает точно на царский трон, и в утренних сумерках зажигает царскую корону… Не всем смертным дано это увидеть, а только лучшим из лучших, достойным из достойных, сильным из сильных, знатным из знатных… В трепетном молчании все прибывшие идут в открытый двор, где происходит церемония подношения даров. Во главе дароносцев выступают правители стран и племен. Вижу, как несут дары из только что покоренной Вавилонии, несут из Мидии, Египта, вижу, как идут эфиопы и индийцы, греки из Малой Азии и арабы, бактрийцы, согдийцы, саки… И все несут дорогие дары, ведут диковинных коней с расчесанными гривами, в золотых уздечках… Вижу…

— Старик… — вздохнув, перебила его Ольвия, — хоть и приятно тебя слушать, но к чему все это? Меня не интересует, кто и какие дары подносит вашему царю. Я не знаю, что со мной будет сегодня, завтра, в это мгновение.

— Смотри разумом, а не сердцем! — крикнул старик и затрясся. — И ты увидишь тогда то, что будет с тобой завтра. А я уже вижу… Вижу!.. — закричал он и затрясся, как в лихорадке. — Вижу скифов. Идут скифы с Борисфена, идут со своим сатрапом, коней золотистых ведут, мечи несут… А еще я вижу сатрапа Скифии. Он твой муж, Ольвия!.. Вижу тебя женой всесильного правителя Скифии, которого поставил царь царей, великий Дарий. Вижу тебя царицей Скифии, вижу твое светлое и счастливое завтра, дочь греческого архонта! Вижу!.. Вижу!.. Взгляни и ты на свое царское завтра. Не сердцем смотри, которое слепо, а — разумом. Разумом смотри и твори свою судьбу, твори, пока боги тебе помогают!

Ольвия молчала, разочарованная и оттого уставшая. Она думала, она понадеялась на этого старика, как на чудо какое, как на доброго-доброго бога, а он оказался обыкновенным уговорщиком… Он вскочил. Простер к ней костлявые дрожащие руки.

— Колеблешься?.. В промедлении — твоя погибель! Лови свое счастье! Хватай его! Я бросил тебе луч света, беги за ним, лети, он выведет тебя из мрака в солнечное завтра. Спеши! Последний миг наступает, и лучик угаснет. Навсегда! Навеки! Спеши за ним! Иди! Лети! Торопись! К солнцу, к счастью, к царскому уважению и милости!

И исчез…

Словно растаял в сумерках юрты.

Словно вылетел в верхнее отверстие для дыма…

Вскрикнула Ольвия:

— Колдун!..

Безмолвная тишина.

Ольвия стояла, понурив голову и беспомощно опустив руки, стояла, словно в каком-то сне, и видела внутренним взором богатую и славную столицу персов, и солнечный луч, зажегший корону царя, и богатые дары, что подносили живому богу покоренные народы.

Только скифских даров там не было.

— Старик?! Колдун!! — вдруг громко крикнула Ольвия. — Где ты, злой вещун? Ты не все увидел! Ибо ты ослеплен своим царем. Скифы преподнесут дары твоему царю не в вашей столице, а в своей степи! И среди тех, кто преподнесет дары, будет и мой Тапур. Слышишь, злой вещун? Мой Тапур будет преподносить в степях Скифии дары своему богу!.. А теперь… теперь поступайте… делайте со мной что хотите!

И в то же мгновение тяжелые и твердые руки легли ей на плечи, сдавили их так, что едва не хрустнули кости, и стали ее гнуть, ставить на колени, но она, из последних сил рванувшись, гордо выпрямилась…

Глава пятнадцатая И собрались все мужи Скифии

Сколько ни было кибиток в Скифии — черных и белых, богатых и бедных, — все, до единой, на скрипучих деревянных колесах, с женщинами и детьми, с домашним скарбом двинулись на север.

Сколько ни было в Скифии табунов резвых коней, сколько ни было стад коров, скота — молочных коров и тягловых волов и быков, — сколько ни было отар овец, всех, до последнего коня, коровы, вола, быка и овцы, пастухи погнали разными путями, но в одном направлении — на север.

Сколько ни было в Скифии свободных мужчин, опоясанных акинаками, все, до единого, от старейшего до самого юного, оседлав боевых коней и наполнив колчаны звонкими стрелами — кто с костяными наконечниками, кто с бронзовыми, кто с железными, — и наточив акинаки и наконечники копий на черном камне, все съехались в священную землю Герр — край царских могил и былой скифской славы.

Каждый род прибывал отдельной дружиной, под собственным бунчуком, во главе с десятниками и сотниками, при полном вооружении, с сумами ячменя для коней и снедью для всадников, с запасными лошадьми. Выкрикнув боевой клич своего рода или племени, дружина занимала свое место.

По всей равнине звенели бунчуки, ржали кони, раздавался топот, крики, песни… Приятели, разбросанные со своими родами по бескрайней степи и давно не видевшиеся, с радостными возгласами бросались друг другу навстречу, обнимались, хлопали по плечам, вспоминали былые походы и битвы… А то и от избытка чувств боролись, катаясь по зеленой траве… Те же, в ком неуемная сила хлестала через край, у кого чесались крепкие руки и могучие кулаки, затевали кулачные бои: бились истово, яростно, надсадно хрипели и ухали, вкладывая в удар всю свою силу и сноровку… Схватки были беззлобны, и потому на разбитые в кровь носы никто не обращал внимания. Бьются друзья, молотят друг друга кулаками под ребра, в челюсть — значит, силы от радости девать некуда, отчего ж не потешиться боем, не показать перед чужими родами свое умение, свой меткий удар? Да и настоящий бой потом не таким страшным кажется.

То тут, то там раздаются боевые кличи родов и племен:

— Арара!!!

— Гурара!!!

— Улала!!!

— Калала!!!

Зрители хриплыми криками подбадривают бойцов, восторженно цокают языками, возбужденно оценивают ловкие и сильные удары и, в конце концов, сами засучивают рукава.

— Кто хочет подраться, у кого руки чешутся — выходи!

И выходят, и бьются, и все равно силы девать некуда.

Там род сошелся с родом и, положив друг другу руки на плечи, отбивают ногами круг, аж трава с корнем летит.

Кто показывает свое мастерство в стрельбе из лука: один подбрасывает комок земли, что молниеносно падает вниз, а другой еще быстрее настигает его стрелой, и комок, не успев упасть, рассыпается в прах.

Кто мечет копья, и они летят точно в намеченную цель, кто схватился на акинаках, кто уже скрестил мечи…

Одеты все одинаково: в черных походных башлыках, в войлочных, но разноцветных куртках, в войлочных или кожаных штанах, а то и в простых шароварах, обуты в мягкие сафьянцы без каблуков, с мягкой подошвой, с перевязанными голенищами.

А кто и бос, но с надеждой разжиться обувью у персов. Если повезет, конечно.

А защищены от смерти по-разному. Самых бедных защищает один лишь войлок, да и тот — худой, потертый, прожженный у костра, ношеный-переношеный. Да еще защищают их крепкие кости, задубевшая в степях кожа да надежда на удачу: везло до сих пор, жив-здоров, повезет и ныне.

Кто побогаче, у того на груди и плечах нашиты полосы крепчайшей дубленой кожи, которую и мечом-то не просто взять. А кто еще богаче, у того на груди железная чешуя. Десятники, сотники, тысячники, старейшины, знатные мужья и воины, или просто богатые родичи вождей, да и сами чьи-то богатые родичи — те в больших, тяжелых и дорогих шлемах, захваченных в былых битвах еще их дедами или отцами, либо же купленных при случае у греческих купцов.

Вожди сияют позолоченными шлемами, как вон тот же Тапур во главе своего войска, вожди закованы в железо, и грудь у них в железе, и плечи, и поножи на ногах, и даже головы и груди их коней в железо закованы. Такие долго проживут, добра у врага себе немало наберут, еще богаче, еще грознее станут… А больше поляжет тех, у кого грудь защищает один лишь потертый войлок, ибо копьем его проткнуть легко, стрелой пробить еще легче… А повезет увернуться от копья или стрелы — сдерет с недруга панцирь, натянет на себя — сам будет радоваться, другие завидовать… «Гляди-ка, — скажут, — башлыка нет, бедняк из бедняков, а какой панцирь добыл. Вот повезло. Теперь его в степях будут звать не иначе, как: Тот, у кого железный панцирь».

А о смерти скиф не думает, на то и битва, чтобы кто-то погибал, а кто-то пил его горячую кровь! Кому повезет, тот сорвет скальп с недруга, привяжет его к уздечке своего коня и будет хвалиться… А промахнется… Что ж, в мир предков уйдет, другие же славу и добычу меж собой поделят.

А собираются в поход все охотно и радостно, потому что сколько в степи ни сиди, а коли нет у тебя добрых табунов, ничего не высидишь. А в битве, если повезет, можно захватить добро: оружие, коня или повозку. А что еще скифу надо, кроме доброго оружия, коня да повозки? Разве что добрая жена. Так жен в Скифии хватает. А есть у тебя конь да повозка — любая за тебя пойдет! А там, глядишь, и табун заведешь, если у убитого найдешь золото… Ха! Хорошо, когда поход, хорошо, когда война. А персы, говорят, богаты, всего у них в избытке: и оружия, и коней, и повозок, и другого добра немало! Если не убьют тебя персы, то разбогатеешь! Будет с чем в свое кочевье возвращаться, будет чем перед родом хвастаться и детям своим рассказывать.

***

Остановил Иданфирс своего коня на возвышенности и долго-долго смотрел на всех мужей Скифии, одобрительно кивая белой бородой, и золотой его шлем ослепительным сиянием вспыхивал на солнце.

— Славно, славно, что от вас стало тесно наравнине, — сам себе говорил владыка. — Ишь, как ретивы да падки до персидского добра!.. Чтоб всегда так густо и грозно гудело осиное гнездо Скифии. Будет битва, будет пожива для тех, кто уцелеет, будут персидские кони ржать в наших табунах!

И мчались к владыке вожди и предводители, старейшины родов, колен и племен, соскакивали с горячих коней и кланялись до земли.

— Владыка, да дарует тебе Папай здоровья сегодня и вовеки! Мы прибыли. Наши кони летучи, как мысли, наши стрелы быстры, как ветер, и летят они со змеиным свистом. Наши акинаки наточены на черном камне и жаждут персидской крови. Мы хотим пить сладкую кровь врагов. Укажи нам, владыка, место в битве.

— В битве всегда найдется место для настоящих мужей, — одобрительно отвечает владыка. — Коли сумеете одолеть персов — обогатятся ваши кибитки. Богаты персы! Но и сильны. Ох, и сильны!

— Да и мы не слабодушны, владыка!

— Бой покажет, кто сильнее.

Послышался призывный звук труб, и на равнине все пришло в движение. Словно гигантский муравейник зашевелился от горизонта до горизонта. Это роды занимали свои места; каждая дружина, держа под уздцы коней, становилась плотными рядами под своими бунчуками.

А кто коней не имел, кто был пешим, — становился позади, в битве надеясь коней захватить. Ибо без коня в степи — что птице без крыльев, что пешему без ног.

Звенели бунчуки.

Ржали кони, и черное воронье кружило над равниной — уже почуяло поживу.

Иданфирс снял золотой шлем, и ветер трепал его редкие, уже выцветшие волосы и что-то гудел в уши старику… И в голосе далеких ветров чудились ему незабываемые голоса…

«А сыновей моих и нет среди всех мужей Скифии, — с горечью думал он, но тут же подавил в себе отчаяние. — Нет, но были. В боевых кличах родов и племен я слышу и их голоса».

И повелел владыка:

— Самых юных отберите и пошлите их на север защищать наших женщин. Да и нельзя девиц оставлять без парней. А юноши пусть еще растут, их час от них никуда не денется. Если же мы поляжем в битвах, то юноши и девицы, подросши, продолжат на этой земле наши роды.

И были отобраны самые юные, и посланы на север.

И все равно на равнине было тесно от всех мужей Скифии.

А сколько их — того никто не знал.

Говорят, что давным-давно скифский царь Ариант решил узнать, а сколько же у него мужей? Вот и велел он каждому принести по одному медному наконечнику для стрелы. И принес каждый скиф по одному наконечнику, и долго-долго мудрые старцы, сильные в счете, считали те наконечники, но так и не смогли сосчитать. Тогда царь распорядился переплавить все наконечники и отлить из них медный котел. Говорят, вышел тот котел таким большим, что в нем вмещалось вино из шестисот греческих амфор.

Иданфирс в сопровождении вождей объезжал войска и говорил:

— Сколько вас, опоясанных акинаками, я не знаю. И знать не хочу, потому что нет времени вас считать. Да и что даст счет, если в битве сила ваша удваивается. Сколько у вас стрел — я не знаю и знать не хочу, пусть о том на собственной шкуре узнают персы. Сколько у вас коней, я не знаю, ибо они у вас быстры, как ветер. А разве можно сосчитать ветер? А вот сколько добра у персов, я тоже не знаю. О персидском добре вы узнаете сами, когда захватите его. Думаю, уж добро-то вы сосчитать сумеете, и порядок ему найдете.

— Сумеем, владыка! — скаля зубы, кричали всадники. — И сумеем, и сосчитаем!..

— И то ладно, — одобрительно кивал Иданфирс. — Уж что-что, а чужое добро вы считать умеете. И биться умеете и любите, ибо скиф с оружием никогда не расстается. Когда наши предки пришли в эти края, здесь жили киммерийцы, и край этот звался киммерийским. А что сталось? Мы разбили киммерийцев, прогнали их прочь, а край их захватили себе, и с тех пор он зовется скифским краем. И будет так зваться, покуда светит солнце. Будет, ибо то, что мы берем, никому не отдаем. Мы берем навсегда. Теперь же сюда пришли персы. Но мы не слабодушные киммерийцы и этих степей никому не отдадим. Так я говорю или не так?

— Так, владыка, так! — гремело над равниной.

И сказал тогда Иданфирс:

— Вы собрались — так стойте, а я буду говорить с отцом нашим, с самим Папаем.

— Тихо, тихо… — пронеслось по равнине. — Владыка с Папаем будет говорить.

Остановил Иданфирс коня у кургана, соскочил на землю и взошел на его вершину. С ним поднялись вожди и старейшины.

Стал Иданфирс на высоком кургане, взглянул в долину, в которой черно было от черных башлыков, а новые все прибывали и прибывали, и воздел руки к небу, и ветер на кургане трепал его белую бороду, и золотой шлем его вспыхивал на солнце огнями.

— Отец наш Папай! — еще более зычным голосом воззвал он к высокому небу над Скифией. — Мы собрались, мы, опоясанные акинаками, ждем твоего знака, великий наш заступник Папай! Я собрал всех, кто называет себя мужем настоящим, кого я не раз и не два водил на битвы великие и малые. Я собрал всех, кому Арес вложил в десницу ясное оружие. Скиф волен, как птица в небе. Земля — его постель, а звездное небо — одеяло. Резвые солнечные кони несут его, словно на крыльях. Так веди же нас вперед, отец наш Папай! Так благослови же нас, отец наш Папай! И поведет нас вперед Арес, как водил он нас когда-то походом в дальние края, и скифы тогда отсекли ассирийскому льву хищные когти, и сам царь Ассирии Асархаддон откупился от нашего царя Партатуа своей дочерью. И мы, внуки Партатуа, не посрамим своего оружия. Как отсекли мы когти ассирийскому льву, так выбьем и спицы из Колеса Персиды!

И выкрикнул он боевой клич своего рода:

— Ара-ра!!!

И загудела равнина, наполняясь боевыми кличами скифских родов. Под эти кличи царь с вождями спустился с кургана и ступил в большой круг, выложенный из белого камня. А вокруг круга ряд за рядом стояли воины. И принес туда старейший воин Скифии меч Ареса, и положил его на землю к царским ногам, и опустился на колени. И все войско по всей широкой и великой долине в тот миг опустилось на колени, и каждый воин положил на землю перед собой свое оружие.

— Земля, дай силу мечам нашим грозным! — опуская руки к земле, заговорил старейший воин Скифии. — Земля родная, дай силу и полет звонким нашим стрелам. Да не знают они промаха, да несут они смерть каждому, кто посмеет тебя, земля наша, топтать!

И воскликнули хором все мужи Скифии:

— Никто не остановит полет смерти на концах наших стрел, акинаков, мечей и копий!

Когда освященные стрелы были уложены в колчаны, а акинаки прицеплены к поясам, и мечи опущены в ножны, и копья взяты в руки, в белый круг, опираясь на длинное копье, неспешно ступил старейший воин.

— Владыка наш, — учтиво обратился он к царю, и белая его борода развевалась на ветру. — Я — Илам из скифского рода с боевым кличем «арара». Как мог, служил я тебе, владыка, верой и правдой всю свою жизнь. Не счесть битв, в которых мое копье пило вражескую кровь. Давно то было, а был я тогда и молод, и силен. Силу имел бычью, и жадное мое копье насквозь пронзало врагов. А сейчас я стар стал. И руки мои уже не так крепко держат оружие, как прежде. Зрение мое утомилось, и стрелы не всегда попадают в цель. Посему хочу я в последний раз сослужить службу тебе, и твоему славному войску, и всему народу нашему скифскому, и всей земле нашей. Отдаю себя в жертву богам за победу нашу над Персидой! Повели, владыка, приготовить хворост, и я с дымом полечу к Папаю.

— Слава тебе, доблестный скиф, — тихо сказал Иданфирс и в почтении склонил голову перед старейшим скифским воином Иламом. — Я велю приготовить много-много хвороста для твоего костра, дабы ты легко с дымом полетел на небо к отцу нашему Папаю и к богу нашему боевому Аресу.

***

И хворост был собран, и сложен на равнине в большой костер. Старый воин Илам подошел к царю, поклонился ему в пояс.

— Я готов, владыка, в последний раз сослужить тебе службу и войску твоему славному!

Иданфирс поднес ему золотую чашу.

— Испей, славный муж, скифского зелья перед дальней дорогой. Оно настояно на травах земли родной, оно даст твердость духу твоему и телу. Ты легко полетишь в небо, славный наш Илам!

Илам поднес чашу к губам, неспешно выпил на прощание родное зелье родной земли.

— Пора, владыка, пора. Я слышу, как топочут кони Персиды. Надо спешить к Папаю.

Опираясь на копье, взошел на хворост старый воин, на все четыре стороны поклонился войскам.

— Прощайте, боевые други мои! Прощай, славное осиное гнездо скифов! Не поминайте меня лихом. Ара-ра!

— Прощай, друг наш боевой! — хором ответили войска и сняли башлыки. — Доброй тебе дороги на небо!

— Огонь — брат мой, и дым — тоже брат мой! — сказал Илам. — Я быстро полечу с дымом на небо и расскажу Папаю все, что на земле творится. И вымолю у него победу нашему ясному оружию!

Подошли четыре воина с горящими головнями в руках и подпалили хворост с четырех сторон света.

Сперва с четырех сторон появились маленькие голубые дымки, а потом выглянули из хвороста алые язычки пламени.

Войско тихо запело древнюю скифскую песнь прощания…

Затрещал хворост, вспыхнул огонь и принялся пожирать его с четырех сторон.

Илам стоял на хворосте недвижно, тонкий, высокий, худой. Он воздел руки к небу, готовясь лететь, и даже не вздрогнул, когда огненные языки объяли его тело.

Какое-то мгновение из пламени еще виднелась белая голова Илама, а потом и она исчезла в жарком, страшном огне, что загоготал на всю долину. И взметнулся ввысь дым.

— Полетел!.. Илам полетел!.. — закричали воины. — Ара-ра, Илам!

Белыми клубами помчался ввысь дым, и все провожали его взглядами, пока он не растаял в лазури над равниной, над всей скифской землей…

Догорел хворост, опало пламя, налетел ветер и понес серый пепел по степям. Проходили мимо кострища войска, и каждый наклонялся и брал себе уголек, который отныне и вовеки будет оберегать его в боях, напоминать ему о старом воине Иламе, учить, как надо любить свой край и жертвовать своей жизнью во имя народа своего, во имя воинского товарищества.

***

Вечером состоялась тризна по старому воину, который по доброй воле улетел на небо просить богов даровать победу скифскому оружию… Пили также и за всех мужей Скифии, павших в былых битвах.

Вожди сидели каждый у своего шатра, со своими родами и племенами, в окружении лучших своих воинов, мужей и предводителей. Чаша вождей ходила по кругу, и из нее пили бузат только самые храбрые, самые отважные, те, кто поверг в бою не одного врага, чей конь у уздечки носит целые пряди чужеземных волос.

Самым знатным воинам вожди собственноручно подносят золотую чашу, полную хмельного бузата. Честь какая! Не каждый ее удостаивается хотя бы раз в жизни. А тот, кто еще не убил врага, должен стоять в стороне. И они топчутся, опустив головы, не смея взглянуть в глаза своим родичам и товарищам. И мысленно клянутся: в ближайшем бою, а он скоро-скоро будет, самим прославиться и племя, и род свой прославить.

Пьют воины хмельной бузат и хором поют древнюю песнь мужской доблести:

Мы славим тех, кто степь любил безбрежную,

Мы славим тех, кто вырос в седлах резвых коней,

Мы славим тех, кто умел любить прекрасных женщин,

Кто солнце дал сынам и доблесть отчую бесстрашную.

Мы славим тех, кто пил бузат хмельной в кругу друзей

И побратимству верен был и в будни, и всегда.

Мы славим тех, кто, пламя башен сторожевых узрев,

Седлал коней и мчался в бой с воинственным кличем.

Кто в сече злой пил кровь горячую врагов.

Мы славим тех, кто доблестно в иной мир отошел,

В бою со смертью своей лицом к лицу сойдясь.

***

Боковой войлок шатра был поднят, скручен в валик и привязан вверху. Сквозь ивовые ребра, из которых был сплетен остов шатра, заглядывали далекие трепетные звезды. Иногда в шатер залетал прохладный ночной ветер с Борисфена, приносил с собой полынный привкус степи, шевелил пригасший очаг, и тогда вверх, в закопченное отверстие для дыма, кружась, роями взлетали искорки-блестки, словно желто-золотистые вертлявые мотыльки.

Было видно, как у походного царского шатра неслышно, словно тени усопших, ходила стража. Иданфирс сидел, привычно скрестив под собой ноги, и, как всегда, смотрел в огонь. Тяжелый башлык его был закинут за спину, и навершие тускло поблескивало золотом. Огромный лагерь в долине уже спал. Лишь на фоне неба у далеких сигнальных башен проступали темные фигуры дозорных, да стража все кружила и кружила вокруг шатра владыки.

Степь дышала ночной свежестью, где-то позвякивали поводьями кони, да слышно было, как во тьме перекликались ближние и дальние дозорные:

— Бди!

— Бди!

«Бди», — мысленно повторил Иданфирс и в который раз задумался: крепко ли он блюдет Скифию в лихую годину, все ли взвесил, все ли учел, прежде чем вступить в схватку со всемогущей Персидой?.. О, много народов и племен, великих и малых, покорила Персида, ее Колесо сокрушило кости лучшим воинам мира. Выстоит ли Скифия против такого нашествия царя царей?.. Все ли он учел? И, как на духу, говорит себе владыка: все! Учел все!

— Бди!

— Бди!

«Бдю, — думает владыка, — блюду Скифию, покуда бьется мое сердце и покуда останется во мне хоть капля крови».

Он смотрел в затухающий очаг и видел в умирающих языках пламени глаза… Родные до боли глаза… Сыновья… А может, это глаза не только его сыновей, может, это вся Скифия тревожными очами смотрит на своего владыку, немо вопрошая: приведешь ли ты меня к победе, или костьми я лягу под персидское Колесо?

Перед внутренним взором владыки плыло море островерхих башлыков, в ушах гремели боевые кличи родов, ржали кони… Он поднял Скифию, посадил ее на коня и завтра бросит в бой… Снова и снова обдумывал он свои замыслы, взвешивал их… Сегодня у него еще есть время все выверить, завтра будет поздно…

Внезапно вверху, в отверстии для дыма, исчезли звезды, будто кто-то черный и лохматый заглянул в шатер… Загудел ветер, сквозь ребра обнаженного каркаса шатра было видно, как на потемневшем горизонте лисицей мелькнула и исчезла желтая молния. И в то же мгновение ударил гром!

Ударил гулко, с треском.

Иданфирс вздрогнул, вскинул голову и замер, прислушиваясь. Гром ли это гремел, или ему послышалось? Небо было черным от грозовых туч, молнии уже синими змеями извивались во тьме… Снова ударил гром, раскатистым эхом покатился над равниной…

Иданфирс вскочил на ноги и торопливо вышел из шатра.

Гремело!

Из всех шатров и юрт выбегали вожди и старейшины; воины, спавшие под открытым небом, вскакивали на ноги, воздевая руки к грозовому небу.

— Папай! — неслось над равниной. — Мы слышим твой грозный голос, заступник и отец наш! Ты спешишь нам на помощь! Тебе все поведал Илам. Слава Иламу, воину скифскому слава!!!

И наполнилась долина боевыми кличами.

Гремел гром, голос бога Папая приветствовал скифское войско. И скифское войско, потрясая оружием, приветствовало бога Папая.

Затрепетал Иданфирс, воздел старческие руки к черному грозовому небу, что пылало от молний и раскалывалось от страшных раскатов, и по щекам его катились слезы благодарности. Гром — это голос Папая. Долетел до бога на огненных крыльях старый воин Илам. Отозвался Папай: «Я с вами, сыны мои, с вами в лихую годину!»

По впалым щекам владыки катились слезы и смешивались с дождевыми каплями. Боги не оставили Скифию, боги с ними, с сынами своими этих безбрежных степей!

Клокотала долина в громах, молниях, ржании коней и боевых кличах скифских родов.

Глава шестнадцатая Встреча в чужеземной орде

Очнулась, когда уже стемнело.

В юрте тускло мерцал глиняный светильник; у ее ног, согнувшись, стоял раб с кольцом в носу. Не то дремал стоя, не то печально качал головой… Увидев, что пленница открыла глаза, раб, как заведенный, принялся кланяться, и колокольчик в его носу зазвенел.

— Нелюди!.. Звери!.. — прошептала Ольвия и бросилась на этот звон, словно он был всему виной. Раб попятился к выходу, но его снова толкнули в юрту.

— Тебе тоже вденем кольцо в нос, — сказал кто-то, и мгновение спустя в юрту просунулась улыбающаяся лысая голова с аккуратно завитой бородой. — Каждый, кому не лень, будет дергать за кольцо. Колокольчик будет звенеть и при малейшем твоем движении ежесекундно напоминать, что ты — рабыня.

За войлочной стеной кто-то хохотал, раб кланялся, колокольчик бренчал, а улыбающаяся голова с аккуратно завитой бородой скалилась и подмигивала ей.

— Где вы дели моего ребенка?

— Она еще жива, — сказала голова с завитой бородой. — Но скоро может стать мертвой. Все зависит от тебя.

И лысая голова с завитой бородой подмигнула и осклабилась.

— Ты поведешь нас в тот край, где кочуют скифы и где пасутся их табуны. У нас мало времени, чтобы блуждать по степям, где нет ни воды, ни дорог. А с проводником будет и быстрее, и надежнее.

— Я не знаю дороги.

— Вспомнишь. Желательно идти так, чтобы выйти скифам в тыл.

— Я ненавижу предательство!

— Возможно, — согласилась голова, — но ты спасешь дочь… Так как? Где скифы? Где их табуны? Пастбища? Кочевья? Ну?.. Быстрее, быстрее шевели языком.

— Не знаю. Ничего не знаю, я ведь сама от них бежала.

— Бежала, а теперь вернешься им мстить.

— Я не держу на них зла.

— Жаль…

— Отдайте дочь, если она еще жива!

— Ты сама ее погубила. Но можешь еще и спасти. Подумай. Одну ночь подумай. Последнюю ночь своей свободы. А утром либо дашь согласие, либо станешь рабыней с кольцом в носу. И мы отдадим тебя воинам на потеху. Отдадим на один день, но день этот для тебя будет долгим… очень долгим.

Подмигнув, голова исчезла.

Тело ее похолодело, одеревенело и будто покрылось льдом… И она почувствовала, что — все… Ни Ликту не спасет, ни себя… Почувствовала, что здесь, на фракийском берегу Истра, в чужеземной орде, оборвется ее тропа… И где она оборвется, того никто не узнает: ни отец, ни… Ясон… Почему-то в тот миг вспомнился ей сын полемарха, голубоглазый товарищ ее детства… Может, и вправду была бы она с ним счастлива, если бы не Тапур… Эх!.. Что теперь гадать, не все ли равно? Исчезла ее мать без следа в этом широком белом свете, исчезнет так и она. Единственное, чего она хотела бы сейчас, — это вернуться в родной город… Пусть не в город живых, так хоть в город мертвых. В некрополь. Все же легче лежать в родной земле. Но и это счастье для нее уже недостижимо. Ее просто бросят во фракийской степи на растерзание волкам или воронью… Да и это еще не страшно. Страшнее, когда ее заставят жить. Рабыней с колокольчиком в носу… Заставят жить потаскухой для всяких бродяг…

Она лихорадочно ощупала себя, но акинака не было. Его у нее отнял, кажется, еще Ганус… Всплыл в памяти зеленый выгон на берегу Маленькой речки, чернявая молодица, кормившая Ликту. Это было последнее добро, что встретилось ей в жизни. Впереди уже добра не будет. Впереди ее ждет лишь зло. И поругание…

Она вскочила, заметалась по юрте в поисках хоть чего-нибудь острого. Но, кроме глиняного светильника, в юрте больше ничего не было… А глиной жизнь свою не прервешь…

Вдруг послышалось, что где-то плачет ребенок…

И этот плач острым лезвием резанул ее по сердцу… Но не убил ее, она еще была жива, хоть и окаменевшая, и оледеневшая, но где-то глубоко в сердце еще была боль… Та боль — это все, что осталось в ней живого…

А может, и вправду показать персам дорогу к скифам? Мелькнула эта мысль, и на миг ей показалось, что она стоит нагая, и все на нее пальцами тычут…

Нет, слишком счастливой она была в белом городе над голубым морем, слишком свободной, слишком гордой и независимой, чтобы стать предательницей.

А ребенок где-то плакал…

А может, ей это чудится?

И она снова лихорадочно ощупывала себя, металась по юрте в поисках чего-то острого, ибо не было сил слушать этот плач… Слушать и ждать утра, когда ее отдадут бродягам…

Но ничего острого в юрте не было.

Она не верила, что в юрте нет ничего острого, взяла светильник и, освещая себе путь, принялась обходить ее.

А потом вдруг взглянула на огонек светильника и замерла: есть! Ищет она свою смерть, а смерть — в ее руке. Не только железо может оборвать жизнь, огонь тоже убивает ее… И от мысли, что она нашла смерть, что эта смерть в ее руках и она никому ее не отдаст, стало немного легче. Легче оттого, что не персы ее одолеют, а она — персов. И вся их страшная орда будет бессильна вернуть ее с того света.

Она встала посреди юрты, сняла с головы башлык, распустила по плечам волосы…

«Хорошо, что волосы у меня такие пышные, — подумала она и успокоилась. — Будут гореть ярче. А если юрта вспыхнет — так и совсем хорошо, потому что никто уже не помешает мне уйти в мир предков».

— Ну что, царь, я тебя перехитрила! — сказала Ольвия и поднесла светильник к своим волосам.

Послышался легкий треск — это уже вспыхивали первые волоски, — как вдруг огонек метнулся в сторону, чья-то тень легла на ее лицо, и чья-то рука, выхватив у нее светильник, поставила его у входа на железный треножник. Фигура выпрямилась и подошла к Ольвии.

— Еще не все потеряно, Ольвия…

О боги, какой знакомый голос!

Словно далекое-далекое, навеки утраченное детство отозвалось ей голосом этого воина.

Она подняла голову и увидела высокого воина с тонкой талией, со светлыми волосами, что выбивались из-под шлема, в сером плаще. Что-то укололо ее, она протерла глаза, но воин не исчезал. Он пристально-пристально смотрел на нее печальными глазами, с такой тоской и такой невыразимой болью, что Ольвия, все еще не веря догадке, подошла ближе и вскрикнула:

— Нет, нет… Это видение…

Перед ней стоял… Ясон. Не хищный приблудный пес, а товарищ ее детства, голубоглазый сын полемарха.

— Ты-ы?.. — выдохнула она, и на какое-то мгновение, скоротечное мгновение, ей показалось, что она дома, на берегу Гостеприимного моря. Ясон молчал; все на нем — шлем, хитон, шерстяной плащ, пояс с мечом — все, все было чужим, ненавистным ей.

— Убийцы!.. — прохрипела она. — Проклятые убийцы! И персы, и… и ты! Все вы, все! Лучше огонь, чем ты!

— Здравствуй… Ольвия… — голос Ясона задрожал. — Это я… Разве ты не узнала меня? Я не перс…

— Узнала, — покачала Ольвия головой. — Узнала тебя, сына доблестного полемарха, который служит своему народу. Кому ты служишь своим мечом, свободный эллин?.. Как ты очутился в чужой орде, среди убийц и хищников?

— Ольвия!..

— Молчи!.. Я знала не такого Ясона.

— Ольвия, выслушай меня…

— Что мне тебя слушать? Ты ведь пришел не для того, чтобы вернуть мне ребенка.

— Я вернул бы ее, даже ценой собственной жизни, если бы только мог.

— Кто ты сейчас? Человек или наемник чужого царя, убийца за плату? Кто ты?..

— Кто я?.. — Он печально покачал головой. — Если бы я мог сказать, кто я сейчас…

— Выходит, враг.

— О нет. Я просто служу в войске Дария, — сказал он, избегая смотреть ей в глаза. — Не проклинай меня, а пойми. Ты всегда меня понимала.

— Ты служишь персам, убийцам моего ребенка, так как же тебя понимать? Или, может, еще и сочувствовать тебе? Нелегко ведь, наверное, будучи свободным, стать наемником в чужой орде?

— Лучше персам служить, чем скифам! — воскликнул он в отчаянии. — Ведь персы меня не разлучили с любимой. Когда тебя нагло утащил тот проклятый скиф, я не находил себе места. Солнце для меня больше не светило. Я потерял тебя, а заодно и себя. Я не мог больше жить в городе, где все, все напоминало о тебе. Я бежал из города, скитался по свету, забрел на Балканы. Думал, среди чужих тебя забуду, но такое забвение было выше моих сил. Я не мог вырвать тебя из своего сердца. Ибо, чтобы вырвать тебя из моего сердца, нужно было вырвать само сердце. И тогда я подумал: не лучше ли найти свою смерть, раз ты потеряна навсегда?.. Я искал смерти… И тут пришли персы. Мне было все равно, и я нанялся в их войско, чтобы найти свою смерть.

— Воины гибнут в боях с врагом, — сказала Ольвия. — А так, как ты, поступают только…

— Молчи! — крикнул Ясон.

— Боишься? Кого и чего? Своей совести?

— Не будь жестокой ко мне, Ольвия. Я не предатель и не трус. Я просто на распутье.

— Но персы взяли тебя не за красивые глаза. Тебе придется убивать и грабить. — Ольвия помолчала. — Ты думал об этом? Кто попадет в волчью стаю, тот теряет свою доброту. Либо сам станет волком, либо волки его растерзают.

— Ольвия, не будь ко мне так жестока!

Ольвия долго молчала, кусая губы, а потом тихо заговорила:

— Я… я понимаю тебя. Твоя судьба пошла наперекосяк, но… Но мне сейчас не до твоей судьбы. Уходи, Ясон. Служи царю царей, а у меня своя дорога. И она уже кончилась. Что было между нами светлого — дружба и мечты, — то и останется. А такого, как ты сейчас, я знать не хочу.

Ясон протянул к ней дрожащие руки.

— Умоляю тебя, не прогоняй. Я только что узнал, что ты у персов… Чтобы увидеть тебя, напросился в охрану. С одним персом стоим на часах…

— О судьба! — только и воскликнула Ольвия. — Кто бы мог подумать, что ты когда-нибудь будешь меня охранять в чужом лагере.

— Если от скифов, то я готов тебя всю жизнь стеречь! — пылко воскликнул Ясон. — Неужели ты до сих пор… любишь? Того скифа? Или тебя скифские знахари опоили чарами?..

— У меня погибла дочь, а ты…

Ясон тяжело вздохнул, постоял — Ольвия молчала и была в тот миг далека от него — и тихо вышел. Спустя какое-то время послышался сдавленный крик, что-то глухо ударилось, будто упало, и в юрту снова вошел Ясон.

Ольвия даже не повернулась к нему.

— Я только что убил своего напарника по страже, — глухо сказал он.

— Хоть всех перебей, — равнодушно отозвалась она и пристально смотрела на глиняный светильник.

— Вот тебе шаровары, плащ и шлем, — поспешно проговорил он. — Быстрее переодевайся, у соседней юрты стоят кони. Персы крепко спят, а тайное слово для передвижения по лагерю я знаю. Пока не рассветет, мы, если повезет, будем далеко отсюда.

— Ликта… — прошептала Ольвия. — Кто вернет мне Ликту?.. Я слышу ее плач… Нет, я без нее не пойду.

Ясон беспомощно развел руками.

— Из подземного царства Аида никто не возвращается. А утром гибель ждет и тебя. Да еще и позор. Но я тебя спасу. Я чувствую, что ты уже никогда не будешь моей, что наши дороги разошлись навеки. Ты стала другой, и я стал другим. Мы теперь как чужие. Но во имя прошлого, солнечного и светлого, я спасу тебя. Спасу, чтобы знать, что ты есть и будешь на земле. И тогда мне будет легче. Даже умирать.

— Я не могу уйти… Меня не пускает плач Ликты. Послушай, правда же, она плачет?.. Слышишь, слышишь?..

— Это воют волки, которых персы возят в большой клетке. Непокорных они бросают на растерзание волкам.

— Волки… Повсюду волки…

— Идем, пока еще полночь.

— Нет, Ясон, я не пойду. Я слышу, как плачет Ликта и зовет меня…

— Я понимаю… Ты… ты не хочешь идти со мной. Но ты должна предостеречь скифов. Может, они ничего и не знают о персах? Ты предупредишь Тапура. В конце концов, он твой муж.

— Тапур?.. — Ольвия сделала шаг и тут же остановилась. — А Ликта?

— Ты отомстишь за ее смерть.

А сам подумал, что ради спасения Ольвии он готов спасать даже Тапура, своего злейшего врага. Лишь бы Ольвия жила, лишь бы он знал, что она есть на свете…

— Переодевайся, прошу тебя. Времени у нас совсем в обрез.

Ясон вышел из юрты, чтобы прислушаться к тишине, а когда вернулся, в юрте стоял перед ним в плаще и шлеме молодой и красивый воин… Сердце Ясона екнуло, но он сдержал себя и сказал нарочито бесцветным, даже немного сердитым голосом:

— Слушай меня внимательно. Ты будешь молчать всю дорогу, говорить буду я. Если что… будешь притворяться немым. И еще одно: на выходе из лагеря нас встретит дозор. Ничем себя не выдавай. Я знаю тайное слово… Ну, а остальное… остальное — как повезет. Удачи нам, судьба. Если суждено еще жить — поживем.

Глава семнадцатая Ольвия, я люблю тебя, Ольвия!

Ясон выглянул из юрты.

Убедившись, что тревоги нет, он крепко взял Ольвию за руку, отметив про себя, что рука ее очень холодна, словно неживая.

— Ты будешь жить, — пылко прошептал он. — Я раздую в тебе огонь жизни!..

Две фигуры выскользнули из юрты и будто растаяли во тьме. Над персидским лагерем висела темная, душная ночь; только где-то далеко, наверное, на востоке, рвали черный занавес ночи быстрые иссиня-черные молнии, и тогда казалось, что на небе вырастают гигантские деревья с корнями. Приглушенное расстоянием, едва доносилось эхо далеких громов.

— Над Скифией гроза… — прошептал Ясон.

Ольвия встрепенулась, услышав это: «Над Скифией гроза», — и словно ожила. Взглянула на небо, и показалось ей, что в очертаниях молний, сменявших одна другую, она видит образы воинов, что восстают над Скифией.

— Торопись, — дернул Ясон ее за рукав. — Каждое упущенное мгновение обернется против нас.

Они перебежали к соседней юрте, где стояло четверо или шестеро коней, привязанных к вбитым в землю кольям. Ясон отвязал двух коней, накинул им на спины чепраки, помог Ольвии сесть, сел сам. Мгновение-другое оба настороженно прислушивались, а затем двинулись уже спокойнее. В лагере на них никто не обратит внимания: едут среди ночи всадники — значит, так надо. Может, меняются дозоры, может, еще куда. Но отовсюду доносился оглушительный храп, фырканье коней, какие-то шорохи, стоны… Словно кто-то кого-то душил и не мог задушить… Иногда раздавались крики, какие-то резкие команды, и снова все стихало, и хрипело, и фыркало во тьме.

Они ехали по узкому проходу меж шатров и юрт военачальников, то и дело огибая спящих прямо под открытым небом воинов, петляли то вправо, то влево между погасшими кострами, повозками, скотом и ворохами всякого добра, пока не выехали на проход пошире. Вскоре послышались людские голоса. Ясон взглянул на Ольвию, приложил палец к губам и ободряюще улыбнулся.

Из-за шатра вышли три фигуры в панцирях и преградили им путь копьями.

— Кто? — раздался резкий окрик. — Куда среди ночи собрались? Бежите? А кто со скифами биться будет?

— Дозор, — коротко ответил Ясон. — Посланы для усиления внешних застав.

— Тайное слово?

— Веретрагна — бог грома, — ответил Ясон.

— Митра — бог солнца, — откликнулись дозорные. — Проезжай!

Ясон с облегчением вздохнул, когда стража осталась позади.

Но они еще долго петляли между группами спящих воинов, которые как двигались походными колоннами, так и спали — сотнями. Десять больших групп — тысяча, за ней кони, повозки, верблюды, быки, шатры сотников и тысячника, и снова десять спящих групп — тысяча, и за ней кони, повозки, скот, шатры…

Долго петляли они между спящими тысячами, и казалось, что им не будет конца-краю, а на востоке все сильнее и сильнее гремело, сверкали молнии, на миг освещая лагерь… Иногда кто-нибудь из воинов поднимал голову со щита, сонно смотрел на двух всадников, потом на грозу и снова укладывался спать, натянув на голову край накидки или плаща… Но вот они уже подъехали к выходу из лагеря, который был окружен тремя рядами повозок. По обе стороны узкого прохода горели сторожевые костры, и отблески пламени плясали на широких наконечниках копий. Здесь стража была многочисленнее и лучше вооружена. Ольвия почувствовала, как ей вдруг стало жарко. Дозорные вынимали из ножен мечи. Трое из них вскочили на коней и перегородили проход.

— Стой!! Кто такие?!! — словно треснуло в ночной тьме. — Люди или злые духи?

— Воины великого царя царей!

— Здесь все воины царя царей! — буркнул дозорный. — Куда?

— Проверка дозоров на берегу Истра, — ответил Ясон и хотел было двинуться, но послышался крик:

— Стой, ишь какой быстрый!

Высокий и длиннолицый всадник, весь закованный в панцирь, на котором играли огненные отблески, подозрительно присматривался к ним и медленно подносил копье к лицу Ясона.

— Какая еще проверка? — раздраженно воскликнул он. — Вот проткну твою башку — вся и будет проверка. Говори, куда собрался среди ночи?

— Оставь, Кир, — отозвался второй дозорный и смачно, со щелчком, зевнул. — Пусть скажут тайное слово, а там — посмотрим.

— Вайю — бог ветра, — сказал Ясон.

— Гляди-ка… Знает… — удивился высокий и опустил копье. — Атар — бог огня. Проваливай!

Ясон и Ольвия, чтобы не вызвать подозрений, медленно проехали в тесном проходе и, лишь очутившись по ту сторону лагеря, пустили коней чуть быстрее, сперва направляясь к тому месту, где шло строительство моста.

— Почему они так подозрительны? — впервые за всю дорогу подала голос Ольвия. — Вон их сколько, сотни тысяч, а будто кого-то боятся.

— В чужом краю, когда где-то впереди враг, в войске должен быть порядок. Персы уверены, что скифы следят за ними и даже попытаются заслать своих лазутчиков. Да и вообще: поход есть поход, а войско всегда сильно порядком и дисциплиной.

И они надолго умолкли.

За лагерем было немного светлее и не так душно. От реки веял легкий ветерок, кое-где мерцали звезды, но по ту сторону реки, в скифских степях, по-прежнему гремело и сверкало. У моста горели костры, слышались голоса, стук топоров.

— Спешат персы с мостом, — сам себе проговорил Ясон. — Даже ночью настилают бревна и носят землю… Погоди, — остановил он Ольвию. — Есть ли дозоры у моста, я не знаю. Но старших там, наверное, много. Десятники, сотники, а то и тысячник… Можем вызвать у них подозрение, если станем просить лодочников перевезти нас в такое время на тот берег. Еще задержат до утра… — Подумал и твердо решил: — Нет, рисковать не будем, повернем налево и поедем долиной вдоль берега. Где-нибудь попробуем переправиться на ту сторону вплавь. Другого выхода у нас нет. Кажется, там, за поворотом, река немного уже. Еще и остров посредине, если что — переждем день на нем.

Дальше они помчались по травянистой мягкой низине, где тьма была особенно густой.

— Мы уже… на свободе? — отозвалась Ольвия.

— И да, и… нет, — ответил Ясон довольно бодро. — Где именно вдоль реки стоят дозоры, я не знаю, но слышал, что они есть. Слышал краем уха, потому и сказать ничего определенного не могу. Очевидно, они сидят в засадах еще с вечера. На случай, если скифы попытаются послать разведывательные отряды на фракийский берег.

— А я думала, что мы уже на свободе, — вздохнула Ольвия. — А разве тайное слово нам не поможет?

— В том-то и беда, что тайного слова вне лагеря я не знаю. Это великая тайна, и не каждому дано ее знать.

— А может, как-нибудь обойдем эти засады?

— Может, — согласился Ясон, но уверенности в его голосе не было. — Возможно, посчастливится прошмыгнуть незамеченными… А если что… будем бежать. Кони быстры, а ночь темна.

Шумел ковыль, тихо, однообразно, печально: ш-ш-у-у, ш-ш-у-у-у… Ольвии чудилось, будто в ковыле плачет дитя… Иногда детский плач так ясно до нее доносился, что она порывалась соскочить с коня.

— Ясон, кто-то плачет… Вот послушай… пла-ачет… ребенок.

— Это ветер завывает. Из Скифии гонит к нам черные тучи.

— Ветер?.. Ох, нет…

— Ветер, Ольвия, ветер. Он несет грозу из Скифии.

— Но почему он плачет, как моя дочь?..

— А ты сама… поплачь… Я слышал, что женщинам легче от слез. Ибо слова утешения здесь лишние, да и чем они тебе помогут? Я понимаю, горе у тебя… Но что поделаешь, человек для того и живет, чтобы радоваться и страдать, смеяться и плакать. Жаль только, что одним людям почему-то страданий выпадает больше, а другим — радостей.

«Как он изменился с тех пор, как меня забрал Тапур, — подумала Ольвия. — Словно другим стал, возмужал и уже ничем не похож на того застенчивого юношу, которого я знала. Тот и говорить-то толком не умел».

«Повернуть бы сейчас коней к Понту, — в отчаянии думал Ясон. — И забыть обо всем: и о персах, и о скифах… Только бы она была со мной рядом. А жизнь… жизнь можно и заново начать».

— Ольвия… — решился он, — отсюда так близко до Гостеприимного моря. Дня два вниз по реке да дня два немного в сторону — и дома.

— Я должна вернуться к… — Ольвия запнулась, потому что чуть не сказала «домой», имея в виду кочевье Тапура, но быстро поправилась: — К скифам. Чтобы сказать им о персах.

— А потом? — быстро спросил Ясон. — Вернешься домой или…

— Не знаю. Я ничего не знаю. И жить мне не хочется. Я все уже познала: радость и горе, счастье и беду… И очень устала от всего. Сперва я спешила домой, к Гостеприинному морю, а теперь, когда услышала о персах, увидела их, тянет к скифам…

— Но ты все равно думаешь о нем.

— Думаю…

«Проклятый Тапур, — мысленно проклинал Ясон имя своего злейшего врага, и давний гнев вспыхнул в его душе. — Ты похитил мое счастье, ты разрушил мою жизнь… Как я ненавижу тебя, дикий скиф!.. О, как я ненавижу тебя и твоих грязных кочевников! Я мог бы тебе жестоко отомстить, ведь я ездил с купцами в твой лагерь и знаю туда дорогу. И привел бы персов, чтобы насладиться местью… Благодари, что люблю Ольвию, что она для меня свята. Молись на нее, ради Ольвии милую тебя, мой проклятый враг!..»

— Будь ты проклят! — внезапно вырвалось у Ясона.

— Ты о нем? — тихо отозвалась Ольвия.

— А мне не за что быть ему благодарным.

— Не надо, — попросила она. — Будь хоть ты человеком, чтобы я сохранила о тебе добрую память. И не проклинай меня за то, что я искалечила твою жизнь.

Ясон горячо воскликнул:

— Разве я могу проклинать солнце лишь за то, что оно высоко и я не могу до него дотянуться? Я счастлив, что и мне оно светило.

— Ты говоришь так, будто мы больше не встретимся.

— Да… У меня предчувствие… ну, что видимся мы в последний раз, по крайней мере, на этом свете.

— У тебя просто на сердце такая же ночь, как и в этой степи.

— Ночь, — согласился он, — а где мой рассвет — я не знаю. Не будет его. Нет. Я и к персам бросился потому, что у меня одна лишь ночь в душе.

Справа, где за ковылем шумела невидимая в темноте река, еще гуще и чаще кромсали черную ночь молнии, и раскаты грома уже немного приблизились, иногда трещали над рекой, и гулкие щелчки уже неслись над водой. А слева — во фракийских степях — догорали последние звезды, гасли, прятались, ныряли в тучи, что неслись со скифской стороны.

Степь начала круто спускаться к реке.

Впереди почернели ивы и в сполохах молний казались какими-то сторукими и стоногими исполинами, что выскакивали на дорогу из тьмы и тотчас проваливались в жуткую черноту, наступавшую после каждой вспышки.

— Ольвия… — прошептал Ясон и, взяв под уздцы ее коня, ехал рядом, — слушай меня… На всякий случай. Если наскочим на дозор, вдвоем не уйти. Придется нам разделиться, чтобы дозор хоть на миг растерялся, не зная, за кем гнаться. Ты помчишься прямо, держась реки. Дальше ивы, и спрятаться есть где… Как начнет светать… ну, едва засереет, переправляйся на тот берег. Меня не жди.

— А ты?..

— Ну, я… сам доберусь. А ты — переправляйся на рассвете. В потемках не торопись, но и не жди, пока совсем развиднеется…

— Но я же не умею плавать.

— Конь умеет… Только не вздумай сидеть на нем, оба пойдете ко дну. Намотай повод на руку… Или еще лучше — привяжи его к руке, чтобы не выскользнул, и заходи с конем в воду. Конь сам поплывет и тебя потянет. Не хватайся за шею коня, не дергай его и не сбивай, дай ему больше воли, и все будет хорошо. Держись за повод, а второй рукой подгребай под себя воду. Коню доверяй больше, чем себе, и все будет хорошо. На том берегу на коня сядешь только тогда, когда он достанет ногами дно и будет выходить на сушу.

— Наклонись ко мне, — вдруг попросила она.

Ясон вздрогнул, удивленно посмотрел на нее, и в сполохах молний увидел совсем близко ее глаза и рывком наклонился.

— Не грусти, — прошептала Ольвия и поцеловала его в щеку. — И не блуждай больше в чужой орде. Возвращайся домой, к своим. С людьми легче, чем в одиночку.

— Стой! — внезапно прозвучало во тьме. — Именем царя царей и бога неба — ни с места!! Кто такие и куда путь держите? За смертью своей или за жизнью?

— Прощай, Ольвия!.. — шепнул Ясон. — Я счастлив, что в последний миг моей жизни ты была со мной.

И крикнул невидимым дозорным:

— За жизнью идем! За самой счастливой жизнью!

Всадники вынырнули внезапно, словно из-под земли, и преградили дорогу, едва сдерживая коней.

— Ну, судьба моя, выручай! — Ясон выхватил меч.

— Кто такие?.. — закричали дозорные. — Отвечайте нам, иначе будете отвечать нашим копьям.

— Гонцы великого царя Востока и Запада, — спокойно молвил Ясон. — Спешим с важным поручением к фракийскому вождю… э-э… Ахару. Нас никто не смеет задерживать.

Шепнул Ольвии:

— Держись в стороне. Помчишься к ивам, а дальше там — заросли. Не забудь: больше доверяй коню.

— Какое еще важное поручение? — прозвучало из темноты. — Мы не знаем никакого фракийского вождя Ахара!

— А вам и знать не надо! — отчаянно воскликнул Ясон. — А какое поручение, я скажу только самому Ахару.

И Ясон подъехал к неизвестным всадникам вплотную.

— Разрешение на выезд? — сказал первый всадник. — Вас ехало двое, где второй?

— Едет за мной, — ответил Ясон. — Но прошу нас не задерживать, ибо мы спешим с поручением царя царей.

— Тайное слово? — крикнул дозорный. — Ты слишком много мелешь языком, а одного тайного слова и не знаешь.

Ясон внезапно громко крикнул:

— Сте-епь гори-и-ит!!!

Дозорные, все как один, испуганно повернули головы к Истру, и в то же мгновение Ясон, сверкнув мечом при свете молнии, наотмашь рубанул одного из них.

— Беги-и, Ольвия!!! — что было духу закричал он и ударил мечом второго перса. — Проща-а…

Громы над Скифией заглушили его слова.

Конь Ольвии, обезумев, рванулся с места и скрылся в ночной тьме — за громами, за молниями…

Ясон отбивался отчаянно и успел зарубить еще и третьего дозорного, но остальные, озверев от ярости, со всех сторон пронзили его копьями…

Хрустнули кости, заструилась по древкам кровь…

И вдруг стало тихо-тихо…

— Вот и кончились мои муки… — сказал в этой тишине Ясон, и персы подняли его на копьях высоко над конем.

Загремело на той стороне, над Скифией, треснуло, грохнуло, словно небо раскололось надвое, ипоказалось, что кто-то, закованный в железо, на железном коне, прогремел по степи, и все стихло.

— Ольвия, я люблю тебя, Ольвия… — пронеслось по ночной степи, затихая, замирая, пока не смолкло навсегда.

А на скифском небе обильно вставали молнии, и железные всадники на железных конях мчались по степям…

Часть четвертая

Глава первая Шестьдесят царских узлов

И Атрабан, сын Виштаспа, напрасно уговаривал его не идти на скифов.

Он уже пришел и стоит на берегу Истра, а по ту сторону лежит Скифия, и конь его доброй мидийской породы по имени Верный нетерпеливо перебирает ногами, порываясь на тот берег. О, он еще потопчет своими копытами скифскую землю, как топтал до этого много других земель.

Многотысячное войско готово лавиной хлынуть на тот берег и все смести на своем пути. И мост уже готов, и Кой, главный строитель моста, пав пред ним ниц на фракийскую землю, метет бородой дорогу царю царей к мосту.

За хорошую работу Дарий умеет хорошо благодарить.

— Когда, покорив кочевников, мы вернемся назад, — сказал ему Дарий, — ты придешь ко мне, и я награжу тебя щедро и по-царски за такой мост через Истр.

— О повелитель белого света! — затрепетал от радости Кой. — Твое славное и непобедимое войско перейдет через мой мост, как на крыльях перелетит. На той стороне тебя ждет великая и славная победа, царь царей. И день, когда я построил мост и когда по нему пройдут твои несметные, храбрейшие в мире войска, станет счастливейшим днем не только в моей жизни, но и в жизни моих будущих потомков. Так позволь же, царь царей, славный Ахеменид, именоваться мне так: Кой, строитель царских мостов.

— Кой, ты заслужил такое звание.

И Дарий велел своему глашатаю повелеть писцам, дабы те немедля издали от его имени царскую грамоту: отныне и вовеки именоваться Кою строителем царских мостов!

В тот решающий день, когда все было готово для последнего прыжка персидского льва на саков, именуемых здесь скифами, Дарий и помыслить не мог, что мост Коя хоть и спасет ему впоследствии жизнь — и ему, и войску его, — но станет для него, доселе непобедимого царя царей, мостом в бесславие. И как Кой до конца своих дней будет гордиться мостом через Истр, так он, всемогущий повелитель грозного царства, будет проклинать его.

Ибо тот день, когда он ступит на этот мост, станет последним днем удачи в скифском походе, а за ним наступят дни, о которых он до конца своей жизни больше не будет вспоминать. И ни единого пышного, многословного слова о них не будет высечено в великом его царстве ни на камне, ни на пергаменте, ни на глиняных табличках, как любил он на камне, на пергаменте и на глиняных табличках, обожженных огнем, славословить свои походы для современников и для грядущих поколений.

Он предпочел бы и из истории вычеркнуть эти шестьдесят дней своего скифского похода — не было их, и все тут! — но история, увы, царям не подвластна. Пока царь еще жив и трон под ним стоит крепко, она, история, делает вид, будто ему подвластна, будто какой он хочет, такой она и будет, ведь подвластна ему. Но лишь только он окончит свои дни на белом свете, как она все ставит на свои законные, вечные места.

***

Переправу на скифский берег отложили на утро, хотя военачальники и советовали царю начать ее еще с вечера, при свете факелов.

— К восходу солнца, — убеждали они Дария, — конница будет на той стороне, углубится в степь и внезапно обрушится кочевникам на голову. Тем временем подоспеет пехота. А внезапность — это уже половина успеха.

Дарий и сам был не прочь застать скифов врасплох, но, подумав, решил все же не рисковать в темной ночи, да еще не зная на той стороне дорог. И осторожность взяла верх. Конечно, Ахурамазда его оберегает, но… Но лучше не рисковать и лишний раз не испытывать судьбу. Да еще так далеко от Персии.

Так он подумал, а вслух произнес, чтобы его услышало как можно больше людей:

— Я не вор и не разбойник, чтобы по ночам шастать в чужом краю!

Ответ царя очень понравился присутствующим, и личный царский секретарь — глашатай — тотчас же перенес его на пергамент — для будущих поколений.

Во дворце, в столице царства и в походном шатре Дарий всегда просыпался рано, еще до рассвета, ибо любил на ногах встречать восход солнца. Но в ту последнюю ночь на фракийском берегу Истра он почти не спал. Лег поздно, около полуночи, и только сомкнул веки, как тут же ему приснилось, будто уже утро и он уже на мосту Коя. Легко несет его конь, стук копыт далеко разносится. «Прячьтесь все, трепещите все, — слышится шепот. — Это сам царь Дарий ведет свое войско». И только его Верный, перелетев мост, выскочил на скифский берег, как внезапно треснула земля, берег раскололся, и Дарий, отшатнувшись (а Верный его испуганно захрипел и попятился), увидел в той трещине-расколе человека в скифском одеянии. Присмотрелся Дарий пристальнее — а это сак Сирак. Тот самый Сирак с далеких берегов Яксарта, тот Сирак, который уже однажды вел его войско и завел в пустыню.

— Ты-ы?.. — пораженно спрашивает царь.

— Я. — Сирак легко выпрыгнул из расщелины и стал перед Дарием во весь рост. Лицом он был похож, и уши отрезаны, и ноздри вырваны, все сходится, вот только ростом стал будто выше, в плечах шире. Расставив ноги, он упер руки в широкий кожаный пояс и хитро улыбался. И не было в его глазах ни капли страха.

— Ты чего здесь? — спрашивает Дарий.

— Спал в земле, — отвечает сак Сирак, — как вдруг слышу — ты идешь, персидский царь. Дай, думаю, выйду да встречу царя, как и подобает. Земля раскололась, я и встал.

— А чего это ты меня ждешь?

— А чтобы вести тебя к скифам, — и скалит белые зубы.

— Предатель! — кричит ему Дарий. — Ты уже раз вел мое войско, но боги меня тогда спасли.

— Вел раз, поведу и во второй, — невозмутимо отвечает тот сак. — Все равно ты, царь, не знаешь дороги к скифам.

«Странно, — думает во сне Дарий, — мы тогда в степях Яксарта отрубили ему голову и насадили ее на копье, а она снова у него на плечах… Странно…»

А Сирак будто читает его мысли:

— Разве царь не знает, что у меня две головы? Одну ты отрубил за Яксартом, а другую я приладил себе здесь, за Истром.

— Я велю отрубить и вторую твою голову!

— А меня и не убьешь, ибо я умею летать! — вдруг воскликнул Сирак и, взмыв, полетел над степью и исчез вдали.

Дарий что-то крикнул и проснулся. Тускло мерцали ночники, да над медной чашей легко курился почти прозрачный благовонный дымок; снаружи — слышно было — перекликалась стража. Судя по ее выкрикам, была самая полночь…

Дарий хотел было снова уснуть, но не смог. Из головы не шел тот странный сон. И к чему он? Почему тот скиф с далеких берегов Яксарта приснился ему здесь, на берегу Истра, когда он собрался его переходить? И что предвещает сон? К худу ему или к добру?.. Сперва было подумал, уж не предвещает ли этот сон чего дурного о Персии? Не зреет ли там заговор против него? Но ведь на троне он оставил сына. Надежного сына. Собираясь идти на скифов, он, по персидскому обычаю, должен был назначить второго царя. Он тогда долго думал: кого? От первой жены, дочери Гобрия, у него было трое сыновей. Все они родились еще до того, как он стал царем. Еще четверо сыновей родилось от Атоссы, дочери царя Кира. Родились уже после того, как он занял персидский трон. Из первых сыновей старшим был Артабазан, из вторых — Ксеркс. И тот, и другой претендовали на власть. Артабазан уверял, что он старший в роду, а по обычаю предков, власть всегда принадлежит старшему. К этой мысли склонялся и сам Дарий. И хотел было Артабазана оставить царем на время похода, но Ксеркс напомнил ему, что он не просто старший сын царя, но и мать его — царская дочь, и потому власть принадлежит только ему… Дарий посоветовался с атраваном. Слуга Ахурамазды, поглаживая белую бороду, прошамкал, что Артабазан родился тогда, когда Дарий еще не был царем, а значит, и не имеет права на престол, а Ксеркс — в его царствование. Стало быть, ему и принадлежит отцовский трон.

— Мудро и просто рассудил ты, старик, — сказал Дарий и царем на время похода оставил Ксеркса. Да и хваткий он, и сноровки у него на десятерых хватит. Но ведь и Артабазан хват. Такому пальца в рот не клади. И теперь, лежа в походном шатре на фракийском берегу Истра, Дарий думал, хорошо ли он сделал, что царем оставил Ксеркса? А что если Артабазан затеет против него заговор и посеет в царстве смуту? Но ведь Ксеркс не так прост, чтобы дать себя застать врасплох. О, этот Ксеркс хитроумен, таким только и быть царям… Нет, думает он, Ксеркс не допустит смуты в царстве… И Дарий начал склоняться к мысли, что в Сузах все в порядке. Ксеркс не оплошает, настоящий Ахеменид… Тогда к чему этот сон? Не иначе, как он предвещает что-то насчет скифского похода. Но — что? Навязался ему этот сак! Если бы мог, то во второй раз отрубил бы ему голову! Но с него довольно и одного удара персидского меча.

Почувствовав, что до утра он, верно, так и не сомкнет глаз, Дарий приподнялся, оперся на локоть и трижды хлопнул в ладоши. В то же мгновение в шатер осторожно просунулась голова охранника.

— Слушаю, повелитель.

— Позови ко мне атравана.

— Слушаю, мой повелитель.

Голова исчезла, кто-то, мягко ступая, метнулся за шатром, и все стихло. Дарий, опираясь на локоть, смотрел на тусклый огонек ночника и думал о сне, хоть и не хотел о нем думать. Не хотел, но не думать уже не мог, тот сак из головы не шел. Зачем он явился в его сон? Но вот за шатром что-то зашуршало, послышались старческие шаркающие шаги, и в шатер вошел атраван — сгорбленный старец, весь в белом, с белой бородой. Он остановился у входа, подслеповато оглядываясь, увидел царя, прижал к груди маленькие сухие ручки и медленно, с достоинством поклонился, не проронив ни слова. Атраван никогда не ронял лишних слов, и за это его ценил царь. «Немногословные всегда дольше живут», — говаривал он.

— Атраван великого Ахурамазды, — обратился к старцу Дарий. — Я позвал тебя, чтобы ты разъяснил мне странный сон, что только что явился мне на фракийской земле перед землей скифской.

Атраван снова с достоинством поклонился и, как и прежде, не проронил ни слова. Царь пересказал ему свой сон. Старец с минуту молчал, шевеля тонкими и сухими губами, а потом заговорил. Голос у него был тихий, умиротворяющий, слова мудры и тоже навевали покой.

— Сон предвещает: как обезглавил ты Сирака, сака с берегов Яксарта, так обезглавишь ты и саков с берегов Борисфена. Так говорит Ахурамазда своему атравану. Так говорит атраван своему владыке.

— Быть тому, — сказал Дарий. — Иди, старик, спать.

— Атраван не спит, — сказал белый старец. — Атраван, когда земля спит и люд спит, беседует с Ахурамаздой. Великий творец земли и людей с тобой, царь царей. Он ведет тебя к победе, и ты обезглавишь саков за Истром.

Атраван поклонился и белой тенью исчез, словно его и не было.

Дарий будто бы немного унял смятение в душе, но сон все равно бежал от него, и он до самого утра так и не сомкнул век. В шатре от благовоний, что курились в медной чаше, было душно, и он, хлопнув в ладоши, велел стражу поднять полог шатра. Тот бесшумно исполнил повеление, и в шатер повеяло ночной прохладой. Эта прохлада немного освежила его. Он полулежал, опершись локтем на подушку, и смотрел на далекие холодные звезды, что горели по ту сторону невидимого отсюда Истра, горели на скифском небе. Время от времени их заслоняли высокие фигуры с копьями — ходила вокруг шатра стража. Дарий смотрел на звезды и мысленно снова и снова взвешивал свой поход на скифов, все ли предусмотрел, нет ли где упущения, небрежности при подготовке похода… И убеждался, что все подготовлено как надо, но желанного успокоения как не было, так и не было.

«Я просто устал, — внезапно пришло ему в голову, и он на миг ощутил даже облегчение, что нашел-таки причину своего беспокойства. — Я слишком много сил отдаю государственным делам. Я уже забыл, что такое утеха, женские ласки».

И ему и вовсе стало легко оттого, что он все-таки нашел причину своего беспокойства и бессонницы.

«Как же так случилось, что я в последние дни совсем позабыл о женщинах, — подумал он обрадованно. — А мужчина после женских ласк спит, как дитя».

В его личном обозе было несколько повозок с прекрасными наложницами, танцовщицами и флейтистками. Кроме того, старший евнух позаботился, чтобы царю отобрали еще и красивейших фракиянок, захваченных в походе через фракийскую землю.

«С фракиянками я еще не спал», — подумал Дарий, трижды хлопнул в ладоши и сказал начальнику стражи, заглянувшему в шатер:

— Передай начальнику моего шатра, чтобы велел старшему евнуху привести ко мне фракийскую девушку, достойную посетить мой шатер…

Ранним утром, когда еще только светало, к царскому шатру уже подвели Верного. Конюх, одной рукой держа коня за золотую уздечку, другой поправлял роскошную гриву — не раз и не два расчесанную. Верный нетерпеливо перебирал стройными сильными ногами, бил копытом и куда-то рвался. Конюх, чтобы успокоить его, ласково ему насвистывал, и Верный косил на него большим влажным глазом, в котором было видно, как рождается белый день. Второй конюх суетился вокруг коня и чистым бархатом вытирал ему шею, ноги, крутые бока. Шкура на коне так и лоснилась. Седло и спина коня были покрыты золотистым чепраком.

У шатра замерли дюжие стражи и стояли не дыша — царь вот-вот должен был выйти. Чуть поодаль почтительно выстроилась свита, за ней конюхи держали коней своих владык.

И едва из-за далекого, еще темного горизонта сверкнул первый луч солнца и золотым копьем взлетел в небо, как из шатра выскочил глашатай — царский секретарь. Мощным и зычным, не по его щуплой фигуре, голосом он крикнул:

— Внимание! Слушайте все! Замрите все! Царь царей, владыка Востока и Запада, всех племен и народов Дарий Ахеменид!

Дарий вышел из шатра легко, порывисто, так что взметнулись полы его розового хитона. Высокий, крепкий, плотный, хорошо сложенный, с роскошно завитой бородой (царский цирюльник, как всегда, был на высоте), царь производил впечатление мужчины в полной силе, здравии и расцвете.

Военачальники и знать поклоном приветствовали царя.

Дарий приветливо махнул им рукой и повернулся к своему коню. Конюх сдернул с седла золотистый чепрак и упал на колени, оперся о землю ладонями, подставляя под царскую ногу свою спину.

Но Дарий без его помощи, легко и ловко вскочил в седло, удивительно легко метнув свое тяжелое, уже располневшее тело.

— О-о… — пронесся шепот. — Царь прыгает, как молодой барс…

Шептали тихо, но так, чтобы царь услышал, и он услышал, и это его тешило.

«Сон был вещий, скифы будут обезглавлены, если не сдадутся на мою милость, — подумал царь, беря в руки золотые поводья. — А фракиянка дала мне этой ночью силу и бодрость».

И он пустил Верного к берегу Истра; за ним, вскочив в седла, мчалась свита. Солнечные лучи на востоке уже залили полнеба, настроение у царя было превосходное. Верный нес его — казалось, не касаясь земли, и Дарию чудилось, что он летит на крыльях. Так же легко Верный вынес его на крутой холм на берегу Истра, вынес одним махом и грациозно загарцевал на вершине. Этот холм плотными рядами окружили «бессмертные», оставив для царя и свиты узкий проход. На холме Дарий отдал коня подбежавшему стражу, а сам направился к походному трону, что уже стоял на вершине. По обеим сторонам трона замерли охранники с копьями в руках, на острых наконечниках которых развевались конские хвосты; за ними на древке, распростерши крылья, грозил когтями Скифии золотой орел. Тут же стоял с царским луком его хранитель, дюжий здоровяк в малиновом кафтане и круглой войлочной шапочке.

Свита спешилась у подножия холма, и на вершину первым поднялся Гобрий — самый близкий царю человек, отец его первой жены, за ним — судья Отан, сводный брат царя Артофрен, личный секретарь царя, члены царского рода, начальник «бессмертных», а уже за ним — начальники конницы и пехоты, стратеги, командиры десятитысячных отрядов, тысячники, а также знатные мужья и сподвижники царя. Знать была одета в роскошные хитоны, поверх которых были наброшены яркие кафтаны, в пестрые анаксириды. У многих на шеях — золотые гривны, на руках — браслеты, пояса и оружие в золоте, и холм, когда взошло солнце, прямо-таки расцвел от пестрых одежд и сияющих золотых украшений.

Царь царей сидел лицом к Скифии и прищуренными глазами пристально вглядывался в противоположный берег, где типчаковыми равнинами простиралась неведомая ему земля загадочных кочевников.

«И почему мне приснился тот сак Сирак?» — вдруг подумал царь, но в то же мгновение нахмурился и постарался выбросить из головы этого мерзкого сака.

Внизу у реки застыли охранники и строители моста, а дальше ровными рядами через всю долину, до самого фракийского горизонта, выстроились войска, готовые в любой миг начать переправу на тот берег.

— По велению бога-творца, единого и всемогущего Ахурамазды, я привел вас в Скифию, — и Дарий указал коротким мечом на противоположный берег. — Персидские мужи! Далеко залетело ваше копье, и там, на той стороне, его ждет немеркнущая слава, слава, что покроет вас и ваше грозное оружие. Готовы ли мои верные мужи с оружием в руках перейти рубеж и копьем рассечь надвое Скифию?

— Готовы, Спитамен кшатра! — выхватывая короткие мечи и поднимая их вверх, закричали военачальники. — Повели, и мы по твоему царскому велению бросимся через мост на тот берег. История прославит тебя, владыка наш и бог, на вечные времена, покуда сияет в небе лучезарный Митра!

— Слава царю царей!

— Слава Ахемениду!

— Слава Персии и ее доблестным мужам! — сказал Дарий, и все умолкли, не сводя с владыки восторженных глаз.

Дарий отыскал взглядом кого-то в свите и спросил:

— А что скажет нам о землях, что лежат на той стороне, предводитель моих очей и ушей?

Вперед выступил предводитель личного разведывательного отряда царя.

— Спитамен кшатра! Твои чуткие уши услышали, а твои зоркие очи увидели следующее: от реки Истр и до середины скифской земли, до Великой реки, которую все здесь называют Борисфеном, десять дней пути. От Великой реки на восток до самого конца скифской земли, до озера Меотиды и реки Танаис, за которой уже начинаются земли савроматов, тоже десять дней пути. С юга, от моря, которое называется здесь Понт Эвксинский, и на север, где холодно и кончается земля скифов, двадцать дней пути.

— В такой малой стране, как Скифия, моему войску и развернуться негде, — сказал царь удовлетворенно, и все военачальники одобрительно закивали завитыми, накрашенными бородами. — Мы пройдем всю Скифию так, что не останется клочка ее земли, где бы ни топтались персидские кони и где бы персидское копье не пронзило непокорного!

И повернулся к предводителю разведывательного отряда:

— Кто живет на границах Скифии, какие племена и народы?

— Со скифами граничат тавры, каллипиды, алазоны, невры, андрофаги, меланхлены, будины и савроматы.

— Будут ли эти племена помогать скифам? — быстро спросил царь. — В дружбе и мире ли они с кочевниками?

— О нет, владыка! — уверенно воскликнул предводитель. — Как свидетельствуют слухи, собранные твоими верными людьми, племена и народы, живущие по ту сторону Истра, не любят скифов за их набеги. Они не хотят покоряться скифам — злым созданиям Ангро-Манью, и потому никогда не поддержат их. Ибо скифы — это великие хапуги, они хватают все, что увидят у чужих племен, и все их вещи — это награбленные вещи. А что уж скиф ухватит, того никогда не отдаст: будь то вещь какая, или человек, или конь. Когда племена и народы вспоминают скифов, их лица становятся хмурыми. Ибо чего им поддерживать алчных кочевников? Чтобы те еще больше крепли? Ведь тогда будет совсем плохо жить другим племенам. Поэтому все племена хотят, чтобы скифы были хилыми и негромко щелкали своими кнутами и нагайками.

— Я награжу тебя за добрые вести, — сказал Дарий.

— О великий царь, — пав на колени и воздев руки к царю, воскликнул предводитель. — Не за щедрые дары тебе служу, а за честь и славу рода твоего ахеменидского!

Кланяясь, предводитель немного отступил назад, а затем, выпрямившись, застыл на месте, не в силах скрыть радость от обещанных царских даров.

И повелел тогда Дарий, чтобы глашатаи прокричали в войсках такое его царское слово:

— Бог великий Ахурамазда, который сотворил небо, который сотворил землю, который сотворил человека, который сотворил благоденствие для человека, который Дария сделал царем, который царю Дарию даровал царство великое, богатое добрыми конями и добрыми мужами, говорит Дарию так:

Пусть добрые мужи на добрых конях, по воле самого Ахурамазды, завоюют неверных саков, которых здесь называют скифами и которые есть злое создание Ангро-Манью.

Я — Дарий, царь великий, царь царей, царь многоплеменных стран, царь всей великой земли, что далеко раскинулась, сын Виштаспы, Ахеменид, повелеваю:

пусть персидское копье пронзит скифов, которые не сдадутся на мою милость; добро их, коней, стада и отары, кибитки их, жен их и детей пусть разделят между собой славные персидские мужи, а край тот, темное царство Ангро-Манью, пусть персидские кони вытопчут так, чтобы здесь стала пустошь!

Кто сложит голову в походе, того ждет вечная и счастливая жизнь в царстве Ахурамазды!

***

Царское слово едва было зачитано с пергамента царским секретарем на холме, как в тот же миг, по знаку, данному с холма, его принялись кричать глашатаи в войсках.

А тем временем Дарий сказал:

— Кою, который построил этот мост, мы поручаем и разрушить его, как только переправимся на тот берег. На родину мы вернемся другим путем, восточным, вдоль побережья Кавказских гор. И выйдем прямо в Мидию.

Военачальники переглянулись; при словах «разрушить мост» на их лицах проступила тревога, но никто из них не посмел вымолвить и слова.

Тогда вперед выступил Кой и — будь что будет! — рухнул на колени перед царем.

— Тебе чего, строитель моего моста? — нахмурил брови царь. — Или ты не в силах разрушить мост, который сам же и построил?

— Царь царей! — Кой коснулся бородой земли и поднял голову, но по-прежнему стоял на коленях. — Позволь мне, малому человеку, который живет на свете лишь благодаря твоим безгранично щедрым милостям, позволь мне, твоему рабу, слово молвить.

Дарий слегка кивнул, и Кой быстро, боясь, что царь не дослушает, заговорил:

— Великий царь! Ты идешь в край, где нет ни городищ, ни засеянных полей. И как там будет, один лишь бог знает. Я ни на миг не сомневаюсь в твоей победе, ибо сильнее твоего войска нет в мире. Но если в Скифии не окажется воды и не хватит пастбищ для твоих коней или провизии для воинов, то идти на Кавказ будет тяжко. Да еще по безводным степям. Не лучше ли будет приберечь на всякий случай мост на Истре? Что бы ни случилось, великий царь, а тебя всегда на западе будет ждать мост — надежный, и удобный, и близкий.

Военачальники переглянулись: ионийцы боятся идти в Скифию, потому-то их предводитель, строитель Кой, и плетет что-то там про «всякий случай», про то, что надо беречь мост. Он просто хочет со своими людьми отсидеться у моста. Трус!

Но Дарий одобрительно кивнул головой.

— Оставайтесь у моста. В помощь тебе отдаю милетянина Гистиея с его войском.

И милетянин Гистией, обрадовавшись, что не пойдет он с персами в тяжелый и изнурительный поход на непокорных и диких кочевников, которых и в степях-то найти трудно, пал ниц перед царем, поцеловал землю и поднял бороду.

— Твое повеление, о великий царь, будет исполнено. Мост мы будем беречь до тех пор, пока ты велишь нам его беречь!

И Дарию подали длинный ремень из сыромятной кожи; он завязал на нем узел и сказал:

— Это — первый день, как мы войдем в Скифию.

И завязал еще пятьдесят девять узлов, и сказал:

— Здесь ровно шестьдесят узлов. Каждый день, после того как последний мой воин перейдет через мост, развязывай по одному узлу. Как развяжешь последний, шестидесятый, узел, а меня и моего войска не будет — уничтожай мост. Но до тех пор, пока на ремне будет оставаться хоть один узел, береги мост как зеницу ока.

И все поняли, что царь царей собирается закончить поход в Скифию за шестьдесят дней.

И встал Дарий, и сказал:

— Коня!..

***

Как только бог солнца Митра поднялся над землей и осветил все персидское войско, начался переход на скифский берег. Первыми по новому мосту через Истр прошли десять тысяч отборных и знатных персидских всадников с луками — хшайя, — царских воинов. За ними прогремели по мосту боевые колесницы с серпами на осях, ведомые ратайштарами, за ними двинулись десять тысяч копьеносцев с копьями, опущенными вниз.

И лишь тогда появился личный отряд Дария — «бессмертные», тоже десять тысяч. Они ехали гордо и величаво и, казалось, ни моста, ни земли под копытами своих коней не чувствовали.

Сразу же за «бессмертными» в боевой колеснице, запряженной двумя белыми конями, ехал сам Дарий. Он стоял в колеснице, которой правил его личный возничий, стоял в розовом плаще, наброшенном поверх панциря, в золотой тиаре, вспыхивавшей под солнцем ослепительным огнем.

За колесницей слуги вели царского коня Верного, за конем громыхали царские повозки с различным добром, повозки сподвижников царя, знатных мужей, царских родичей, повозки личного лекаря царя, секретаря-глашатая, начальника походного царского шатра, далее повозки с наложницами, флейтистками, танцовщицами, слугами…

Затем переправились десять тысяч копьеносцев с копьями, поднятыми вверх, за ними — десять тысяч всадников с луками. А уже за ними до самого вечера, колоннами по десять тысяч, шла персидская конница. Всю ночь при свете факелов двигались через мост всадники, и казалось, им не будет ни конца ни края.

Лишь в полдень второго дня настала очередь переправляться персидской пехоте. Пешие воины в мягких войлочных шапках, в ярких хитонах, с рукавами, покрытыми металлической чешуей, с большими плетеными щитами, луками и дубовыми палицами с железными навершиями шли через мост всю ночь… И когда в третий раз взошло солнце, по мосту уже шла пехота других племен и народов, покоренных Дарием.

Шли мидийцы в войлочных, как у персов, шапках, с луками и щитами,

шли ассирийцы в медных шлемах, со щитами, копьями и деревянными палицами с железными навершиями,

шли бактрийцы в войлочных шапках, с тростниковыми стрелами в колчанах, с короткими копьями,

шли индийцы в хлопковых одеждах, с луками и стрелами с железными наконечниками,

шли согдийцы, одетые и вооруженные как персы,

шли каспии в козьих шкурах, с персидскими мечами,

шли арабы в длинных, до пят, одеждах, с большими луками,

шли эфиопы в львиных шкурах, с маленькими тростниковыми стрелами и наконечниками из острых камней, с копьями, к которым вместо наконечников были привязаны рога антилоп,

шли ливийцы в шкурах, с дротиками в руках,

шли пафлагонцы в плетеных шлемах, с небольшими копьями, обутые в сапоги с высокими голенищами,

шли лидийцы с маленькими щитами и дротиками, обожженными на огне,

шли фракийцы в лисьих шапках, хитонах, и ноги их были обмотаны оленьими шкурами,

шли какие-то неведомые племена в деревянных шлемах, с кожаными щитами,

шли, шли, шли племена и народы, и только на третий день на мост двинулись обозы, гнали стада скота на мясо, шли верблюды с тюками, двигались личные обозы полководцев со слугами, наложницами и рабами, и лишь на четвертый день войско Дария наконец перешло мост, но еще долго, до самого вечера, оседала поднятая им пыль.

И остались у моста строитель Кой со своими мастеровыми людьми да начальник охраны моста милетянин Гистией с тремя тысячами своих воинов.

В тот день, как последний персидский воин покинул фракийскую землю и перешел на скифскую, Гистией достал ремень с царскими узлами и торжественно развязал один узел.

Осталось еще пятьдесят девять узлов.

Глава вторая И началась «странная» война

Переправившись на левый берег Истра, персы уже были готовы к битве. Перед ними была Скифия, и не было… скифов.

Подняв над собой тучу пыли до самого неба, уже два дня персидские кони топтали скифскую землю, но ни одного властелина этих полынных степей до сих пор увидеть не удавалось. Ни живого, ни хотя бы мертвого.

А на кряжах и возвышенностях, на синих горизонтах то тут, то там внезапно вспыхивали сигнальные башни, и густые дымы круто взмывали в небо, кого-то невидимого предостерегая об опасности. Но кто предостерегал и кого — персы того не знали. Они двигались и двигались, а сторожевые башни вспыхивали и вспыхивали, будто сами по себе. Воинам царя царей становилось не по себе. Мрачно и настороженно поглядывали они на горизонт, бормоча: «Проклятье!.. Снова злые духи скаити жгут башни!..» И верили, что скифы — это оборотни, злые духи или же дайвы из черного царства Ангро-Манью, которые к тому же могут становиться невидимыми для человеческого глаза.

Орда двигалась тремя гигантскими походными колоннами, и в каждой колонне впереди шла конница, за ней — пехота, а замыкали шествие обозы и отряды, охранявшие их на случай налета степняков. И одной из этих колонн было бы достаточно, чтобы смести скифов, растоптать их или, в конце концов, просто поглотить. Но скифов нигде не было видно, и неизвестно, что они замышляют и есть ли они вообще в этих пустынных степях?

Дарий ехал в боевой колеснице во главе средней колонны, которую вел один из лучших его полководцев, Мегабаз. В самой колонне царя царей прикрывали «бессмертные»: пять тысяч впереди, три тысячи скакали слева и справа от царской колесницы, а тылы позади нее прикрывали еще две тысячи гвардейцев — из такого кольца «бессмертные» не выпускали своего владыку ни на миг. Кроме того, сами «бессмертные» в свою очередь прикрывались десятью тысячами конников — добраться скифам до царя царей (если бы это им и взбрело в голову) было бы не легче, чем, например, верблюду пролезть в игольное ушко.

Двигались на восток, направляясь к Великой воде, до которой, по данным лазутчиков, было около десяти дней ходу.

От степняков Дария ограждал надежный лес копий, но во всем мире не хватило бы оружия, чтобы оградить владыку от его собственных мыслей, не дававших ему покоя ни на миг. Где скифы? Сколько их? Готовы ли они к битве? Спрятались они (и это в открытой степи?) или что-то замышляют? Каковы их замыслы?

«Неужели они не видят, что мы идем по их земле? — в который раз думает царь и не находит ответа. — Мое войско подняло пыль до самого неба, у кого есть глаза, тот видит…»

Сколько бы разведывательных отрядов ни посылал Мегабаз в степь — ясности это не прибавляло. Отправившись на разведку за кряжи, отряды либо возвращались ни с чем, либо не возвращались вовсе — исчезали бесследно… А сигнальные башни на кряжах все дымят и дымят — не духи же их поджигают? А сами они загореться не могут, значит, кто-то невидимый все-таки следит за персами?

За персами и впрямь следили сотни глаз и ушей Иданфирса — его невидимая разведка. Лазутчики рыскали повсюду и все увиденное и услышанное тотчас же передавали своему владыке. Более того, лазутчики проникли даже в персидский лагерь. Орда царя была разноязыкой и разноплеменной, и это значительно облегчало скифским лазутчикам задачу. Проникнув в лагерь под видом фракийцев в лисьих шапках, они сновали повсюду и выведывали все, что им было нужно. Они рыскали (невидимые, как тени) по степям, следя за направлением движения орды, и обо всем увиденном и услышанном передавали нарочным гонцам, что прятались по балкам и оврагам. И вести очень быстро долетали до ушей владыки. И все это — на глазах у персов, и все это — невидимо, ибо в степи, как и прежде, было тихо и пустынно. И персы терялись в догадках: где же эти кочевники?

И вдруг на третий день пути скифы появились! Правда, лишь на горизонте, на расстоянии дневного перехода, но они появились.

Персы остановились.

На коротком совете у Дария, состоявшемся на ходу, было решено, что пешие и обозы будут двигаться своим ходом, а конница бросится вперед, догонит кочевников, окружит их и завяжет бой. А тем временем подойдут пешие войска, и состоится решающая битва, которой все так жаждали. Все были уверены, что сегодня или завтра с кочевниками будет покончено и скифский поход завершится. Дарий был настолько в этом уверен, что даже отправил гонцов в Персию с вестью о том, что скифы разбиты.

— Пока гонцы доберутся до Персии, они и впрямь будут покорены, — говорил он полководцам, и те подтвердили, что так и будет.

Целый день, такой длинный летний день, мчалась персидская конница лучников и копьеносцев, та конница, что еще ни от кого не знала поражений, та конница, стремительнее и неудержимее которой не сыскать, но приблизиться к скифам за день она так и не смогла. Ибо как бы стремительно ни мчались персидские всадники, расстояние между ними и скифами оставалось неизменным: один дневной переход. Летели вперед персы, летели с такой же скоростью и скифы; останавливались персы — тотчас же останавливались и скифы. И неизменно между ними было одно и то же расстояние: дневной переход, который персам было не под силу одолеть.

Становились они на ночь лагерем — становились лагерем и скифы на горизонте. Горели у персов костры — горели они и у скифов. Снимались утром персы с места — тотчас же снимались с места и скифы на горизонте, и долгий день погони не давал персам никакого преимущества. Расстояние до скифов оставалось неизменным: один дневной переход.

Так продолжалось четвертый, пятый, шестой и седьмой дни.

Тайна какая-то непостижимая, да и только!

Как персы ни хитрили, какую тактику ни применяли, как ни гнали коней вперед, как ни охватывали долины, как ни маневрировали — все тщетно! Все напрасно! Расстояние до скифов оставалось одним и тем же: дневной переход. И решающей битвы скифы избегали, но и не бежали. Просто передвигались по степям то вперед, то петляли за кряжами, а персы гонялись за ними и чувствовали себя скверно. Ибо какая радость гоняться и не мочь догнать! Правда, в первые дни преследователи были веселы, потому что начали погоню за противником, а потому испытывали нетерпение, рвались в бой и посылали скифам угрозы и похвальбы, которых последние, однако, и не слышали. Но дальше настроение у преследователей начало понемногу падать, похвальбы и угрозы утихали… Да и кому угрожать? Тем всадникам, что исчезают за горизонтом, показывая персам хвосты своих коней? Тут хоть проси их остановиться и принять бой, хоть поворачивай назад. Шли персы по следам скифов и уже нечем было кормить своих коней. Кочевники, отходя, уничтожали за собой пастбища, оставляли голую землю, засыпанные колодцы. Озер или рек нигде не видать. Персы догадывались, что скифы нарочно водят их по безводным степям, выбирая худшие места, где нет воды, но других путей они не знали. Запасы ячменя для коней быстро иссякали, а пастбищ впереди не было. В поисках травы один отряд бросился налево, бросился и — не вернулся. Словно его ветром сдуло, словно земля поглотила.

Тогда другой отряд взял вправо и скрылся за горизонтом…

Вернулись назад лишь единицы. Перепуганные, они бормотали что-то себе под нос о такой туче скифских стрел, что за нею будто бы и солнца не было видно. И их, дабы они не сеяли смуты среди войска, Дарий велел тайно уничтожить. Трусов тайно закололи кинжалами, пока те спали, и до рассвета сбросили в овраг, но это ничего не изменило. Настроение в войске начало падать, кончались запасы воды, а где они сейчас находились — того ни Дарий, ни его полководцы не знали. После Истра войско перешло сперва одну реку, потом, через несколько дней, еще одну, но обе они в это засушливое лето были полувысохшими, а там, где еще уцелела вода, плавали раздутые и смрадные трупы животных — скифы постарались.

Гонясь за неуловимыми кочевниками, персы наконец дошли до Великой воды, именуемой по-скифски Арпоксаем, а по-гречески — Борисфеном. Еще на горизонте завидев голубую полосу среди безбрежных просторов, ивовые рощи и желтые прибрежные пески, персы ожили, словно там, в том зеленом царстве, их ждал конец похода. Последние дни с водой было совсем туго (скифы водили их по сухим и жарким степям, колодцы засыпали, а озера, попадавшиеся на пути, отравляли — сбрасывали в них трупы животных), так что войско взбодрилось, завидев на горизонте Великую воду. Подтянулись и люди, и кони, и даже тягловый обозный скот. Все хотели пить. Много-много воды хотели пить. И колонны прибавили ходу, радуясь, что Великую воду скифы уже не сумеют отравить. О кочевниках, которых нужно догонять, уже никто и не думал, все рвались к воде, утратив всякую осторожность. И Мегабаз вынужден был сдерживать колонны, остерегаясь внезапной засады кочевников, а особо нетерпеливых жестоко наказывал. По его повелению колонны замедлили движение, тем временем вперед были пущены разведывательные отряды на быстрых конях. Спустя какое-то время они вернулись веселыми и сытыми (напились досыта!). Счастливцы! Мокрыми были и их кони; напившись вволю, они лишь возбужденно фыркали и гарцевали.

Разведка доложила, что здешние саки, переправившись на тот берег, направились по долине на восток. «Но спешили они не очень, — добавил начальник разведки, — видимо, догадывались, что мы замешкаемся на переправе». На вопрос Мегабаза, как и на чем переправились скаити через Великую воду, начальник разведки ответил лишь одним словом: «Перебрели». — «Через Великую воду?» — удивился Мегабаз. «Да, — радостно отвечал начальник разведки (он был весь мокрый, с раздутым животом, в котором булькала вода, и Мегабаз, сглотнув горькую, липкую слюну, позавидовал ему в тот миг). — Только перебрели Великую воду не прямо, нет. Прямо они брели только до середины реки, а потом зигзагами: то влево возьмут, то вправо… — И добавил, стряхивая со своей нечесаной, всклокоченной бороды капли воды: — Я так понимаю. В такую жару, как сейчас, даже Великая вода мелеет. Так что между глубинами появляются отмели, по ним и можно перебраться на тот берег. Мы запомнили, как они двигались».

Мегабаз помчался к владыке.

Выслушав полководца, Дарий повеселел, махнул рукой: «Переправляться вброд! На том берегу главным колоннам отойти подальше в степь, стать на ночь лагерем, а утром, с первым лучом солнца, — в погоню за саками!..»

Когда головы трех колонн подошли к реке, хвосты их еще тянулись по сухим и жарким степям где-то на расстоянии доброго дневного перехода, и задние впервые позавидовали тем, кто шел впереди, а значит, сейчас уже вволю хлещет свежую, прохладную, живительную воду из скифского Арпоксая.

Но Мегабаз внезапно запретил останавливаться на берегу Великой воды, а уж тем более разбивать лагерь, велев начальникам колонн начинать переправу с ходу, а пить воду и запасаться ею — во время брода, не замедляя движения отрядов. С глиняного обрыва спускались с гиком, гвалтом и свистом. Пехотинцы, подняв оружие и щиты, в облаке пыли съезжали вниз на заду и, желтые от глины, с широко раскрытыми, пересохшими ртами бросались к воде. Коней спускали не прямо, а наискось; они приседали на задние ноги, хрипели, но все равно рвались вниз, к воде. Хуже было с обозами. Волов и быков выпрягали и спускали отдельно, а повозки, облепив, как мухи, пехотинцы спускали на руках. Повозки срывались и, калеча и давя людей, катились вниз, и до воды долетали одни лишь колеса… А на обрыве появлялись все новые и новые отряды конницы, пеших, обозы, и переправе, казалось, не будет конца.

Мегабаз на всякий случай выставил дозоры и помчался к царю, который, остановившись со своей свитой неподалеку от переправы, с высокого обрыва наблюдал за тем, что творилось у Великой воды. Запыленное, обветренное лицо его было словно окаменевшим, без всякого выражения.

— Мы углубились в эти края на десять дней пути, а беглецов так и не догнали, — сказал он полководцу, и голос его не сулил ничего доброго. — Сколько еще дней мое войско будет гоняться за саками по ту сторону Великой воды?

Мегабаз не знал, что ответить, а потому сделал вид, что закашлялся.

— Твой кашель не избавляет тебя от ответа, — язвительно заметил Дарий. — Поход должен закончиться за шестьдесят дней. Но я не собираюсь все шестьдесят дней гоняться за скаити. Мне нужна битва. Хотя бы одна битва.

— Царь! Я уверен, что на той стороне, дойдя до середины Скифии, мы все-таки догоним кочевников, — стараясь говорить твердо, ответил Мегабаз. — Им просто уже некуда будет бежать. Разве что к реке Танаис, но за ней уже земли савроматов, которые не любят скифов. Потому говорю: беглецов мы догоним за Великой водой. И они — хотят того или не хотят — а будут вынуждены принять бой.

Дарий с минуту молча смотрел на реку, берега которой так и кишели его воинством, и нахмурился.

— Ускорьте переправу! Тех, кто будет мешкать, — наказывай! Завтра утром чтобы все были готовы к походу.

Как Мегабаз ни метался у переправы, но ускорить переход даже он не смог. Слишком большое количество люда скопилось на берегу, чтобы быстро и без задержки перейти на ту сторону. Да и переправляться через Великую воду приходилось зигзагом, а это резко замедляло темп. Почти до середины реки колонны двигались прямо (здесь вода доставала коням чуть выше колен), дальше начинались такие глубины, что и двумя связанными копьями нельзя было достать дна. Но, к счастью, между этими пропастями были песчаные отмели, где виднелось дно. Конные и пешие переходили от одной такой отмели к другой зигзагами, обходя бездонные ямы, где даже вода была черной. Пили на ходу, не пили — хлебали, зачерпывая воду ладонями, шлемами, шапками — кто чем мог. Наклоняться же и пить прямо из реки было опасно — задние могли сбить с ног и затоптать на дне, что и случалось то и дело… С собой набирали воду в бурдюки — не столько для себя, сколько для коней. Реку быстро взбаламутили, и вскоре пришлось пить воду пополам с песком, и этот песок долго скрипел на зубах и драл горло. Чем дольше переправлялись, тем мутнее становилась вода — но на это уже не обращали внимания. Те же, кто хотел напиться чистой воды, бросались на глубину, ныряли иисчезали в водоворотах… Охрипшие десятники, сотники и тысячники напрасно надрывали глотки, предостерегая от коварных воронок, — жаждущие лезли где поглубже и тонули десятками. Их раздутые трупы всплывали ниже переправы и плыли дальше, должно быть, к самому Понту.

Обозы время от времени сбивались с брода, и повозки со всем своим добром и волами исчезали в водоворотах.

А к переправе подходили все новые и новые десятки тысяч — конные, пешие, обозы, и казалось, им не будет конца-краю. С наступлением темноты главные силы успели переправиться, а хвосты и к вечеру не подошли к Великой воде. Переправляться им предстояло на второй день. А по ту сторону, в лагере, посреди широкой долины уже пылали костры — повеселевшее воинство готовило ужин. Резали последних овец из тех, поначалу несметных, отар, что гнали за войском рабы. Все верили: еще день-другой, и они догонят скифов, а тогда будет все. И мяса тоже будет вдоволь, ведь чего-чего, а скота у скифов превеликое множество.

А к переправе уже в темноте подходили все новые и новые отряды.

Не нашел Дарий покоя и на той стороне Великой воды.

Военачальники ежедневно жаловались ему, что скифы не умеют воевать, что так вести себя, как они, не подобает достойным мужам. Дарий во всем соглашался, но поделать ничего не мог: между его войском и скифами оставался один дневной переход. С такой тактикой ведения войны он доселе не встречался. Раньше противник, на которого он шел, либо принимал бой, либо сдавался… Но чтобы водить вот так… нет, такого с ним еще никогда не было. Гоняться и чувствовать себя побежденным? И куда так добегаются скифы? В конце концов, они у себя дома, знают степи как свои пять пальцев, а он?.. Что знает он об их степях?.. И — что хуже всего! — Дарию снова начал сниться обезглавленный им Сирак, сакский пастух с берегов Яксарта.

И не думал царь о том саке, из головы его выбросил, а он, вишь ты, является и является ему во сне.

А сон был один и тот же, как по заказу: он, Дарий, ведет свое войско, гонясь за скифами, а впереди, на расстоянии полета стрелы, маячит сак в драной войлочной куртке, в потертых на коленях кожаных штанах, в расползшихся сафьянцах, из носков которых торчат его пальцы. Беззаботно скалит Сирак свои зубы, похлопывает себя кнутом по голенищам — лясь-лясь!.. Аж в ушах Дария отдается этот щелк.

Дарий хочет крикнуть войску: не идите за ним, это страшный сак, порождение темных сил Ангро-Манью, не идите, персы, ибо он заведет вас в пустыню, на край света, где и провалитесь вы в бездну бездонную, — хочет крикнуть и не может разжать онемевшие уста.

А Сирак, оборачиваясь, пальцем манит за собой войско, и оно покорно идет за ним, идет… идет… идет… А Сирак похлопывает себя кнутом по голенищам драных сафьянцев — лясь-лясь…

А в ушах Дария только — лясь-лясь!..

— Эге-ге-гей, персы?!! — кричит Сирак. — Идите за мной, я приведу вас к скифам, ибо ваш царь не знает к ним дороги!

И войско покорно идет за ним, идет… идет… идет… На погибель свою идет…

— Остановитесь! — хочет крикнуть им онемевший Дарий. — Именем Ахурамазды велю вам: остановитесь! Слушайте речение слов моих: остановитесь! Опомнитесь, персидские мужи, куда и за кем вы идете, как стадо покорных овец? Вас ведет злой дух Ангро-Манью!

Наконец разжимает уста, кричит и просыпается в своем походном шатре, просыпается, мокрый от липкого, омерзительного пота, хватает пересохшим ртом душный от курящихся в медной чаше благовоний, тяжелый воздух…

О своем сне, о том саке-пастухе, он не говорит никому, даже атравану больше не упоминает. Этот сон таится в нем, как хищный зверь, в засаде поджидает, и вот-вот прыгнет, сотрет ту грань, что отделяет сон от яви, и вырвется на волю, и учинит переполох в войске. А вырвется сон из его головы, поползут слухи по войску об обезглавленном саке, который их водит, и тогда беды не оберешься. Войско и так уже теряет веру в победу, а тогда…

О, только не это. Сцепить зубы и никому, никому ни слова о том сне. И самому о нем забыть.

Забыть, забыть, забыть!!!

Нет, не было никогда того сака и не будет! Это злые духи, темные силы темного царства Ангро-Манью навевают ему этот сон.

И он старается не думать о нем, но уснуть уже не может и тяжело-тяжело ворочается с боку на бок в своем шатре, а потом вскочит — растрепанный, со всклокоченной бородой и выпученными огромными глазами, — блуждает по шатру, словно что-то потерял и не может найти.

И среди этого блуждания нет-нет да и промелькнет мысль, хлестнет по мозгам, как молния по тучам: а что если этот сон — вещий?

И тогда, разрывая на себе хитон, он кричит:

— Эй, люди! Хватит вам спать! Танцовщиц ко мне ведите, пусть танцуют в моем шатре до белого утра!

И приводят хмурые, нелюдимые и немые евнухи в царский шатер стайку юных, заспанных и перепуганных танцовщиц, девочек лет двенадцати-шестнадцати, дочерей разных народов и племен. Испуганно зыркают они на бородатого грозного царя, что черной тучей маячит в шатре… О, какой у него вид!

Быстрее, быстрее танцевать, в танце — спасенье.

И взмахивают руками, словно хотят стайкой взлететь, и плывут, плывут по кругу… На их нагие, хрупкие, у некоторых еще детские тела наброшены легкие прозрачные покрывала, но этот бородатый черный царь их тел, к счастью, будто не видит, он смотрит сквозь них и думает о чем-то своем — тяжелом, гнетущем, безнадежном. Говорят, царю снятся страшные сны, потому что он часто кричит во сне: «Остановитесь!.. Остановитесь!.. Не идите дальше! Не верьте ему!..» А за кем не идти — того никто не знает.

И девочки как можно быстрее плывут в танце, словно хотят выпорхнуть из шатра, из персидской орды.

Ой, мамочка, ой, матушка…

На разных языках мысленно зовут они своих матерей, а матери их, изнасилованные и растоптанные, давно уже сгорели в огнях, что бушуют повсюду, где проходит персидский воин, и пепел их развеян по свету…

— Ой, мамочка, ой, матушка…

А бородатый черный царь каменной глыбой нависает над ними и не сводит с них больших блестящих глаз, и о чем-то думает, думает…

О чем и о ком он так страшно думает?

Быстрее, быстрее танцевать, чтобы он не успел ни на какой остановить свой черный взгляд…

Ой, мамочка, ой, матушка…

Изгибались змеями гибкие девичьи станы, плавно взлетали руки, и молили танцовщицы, чтобы руки эти крыльями стали… Не становились руки крыльями лебедиными…

Ой, мамочка, ой, матушка…

Тихо, тихо, черный царь уже спит.

Спасены.

И они все вместе, одна впереди другой, стайкой выпархивают из шатра во тьму черной ночи, машут руками… Нет, не становятся их руки лебедиными крыльями.

А ждут их у шатра страшные евнухи, а в шатре спит черный страшный царь.

Ой, мамочка, ой, матушка…

Не стали руки крыльями.

***

Дарий о Персидской державе [30]

Я — Дарий, царь великий, царь царей, царь многоплеменных стран, сын Виштаспы, Ахеменид, перс, сын перса, ариец из арийского рода.

Говорит Дарий-царь: «Вот те страны, которые я захватил, кроме Персии, я над ними властвую, мне они приносят дань, то, что мною говорится, они исполняют, они держатся моего закона: Мидия, Элам, Парфия, Арейя, Бактрия, Согдиана, Хорезм, Дрангиана, Арахозия, Саттагидия, Гандара, Индия, Сака Хаумаварга, Сака Тиграхауда, Вавилон, Ассирия, Аравия, Египет, Армения, Каппадокия, Лидия, Иония, Сака, которые за морем, фракийцы, ионийцы шлемоносные, Ливия, Эфиопия, Мачия, Кария». Говорит Дарий-царь: «Когда Ахурамазда увидел эту землю в состоянии смятения, тогда он передал ее в мои руки, сделал меня царем. Я — царь. По воле Ахурамазды я ее, землю, поставил на место. То, что я подвластным народам велел, то они исполняли в соответствии с моими желаниями. Если ты подумаешь: как многочисленны были страны, которыми владел Дарий-царь, то посмотри на изображения подданных, которые поддерживают трон. Тогда ты узнаешь, и тебе станет ясно, что копье персидского воина проникло далеко, тогда тебе станет ведомо, что персидский воин далеко от Персии разил врага». Говорит Дарий-царь: «То, что я сделал, все то я сделал по воле Ахурамазды. Ахурамазда мне помог, чтобы я свершил дело. Меня да оберегает Ахурамазда от всякой скверны, и мой дом, и эту страну. Об этом я прошу Ахурамазду, это мне Ахурамазда даст, да даст. О человек! Повеления Ахурамазды да не покажутся тебе дурными, не уклоняйся от верного пути, не будь непокорным».

***

И кто бы мог подумать, что в степи, равнинной и открытой, где даже одинокий всадник виден как на ладони, где горизонт просматривается от края до края, — так вот, в такой степи мог укрыться целый народ.

Словно сквозь землю провалились скифы! А с ними и их многотысячные табуны коней, отары овец, стада скота, на которые так рассчитывал Дарий, идя в поход. Не напасешься же для семисоттысячной орды своей провизии! А орду надо кормить хотя бы дважды в день. А еще лучше — и трижды. Но зачем брать с собой еду, когда идешь на богатые племена? Так рассчитывал Дарий и его полководцы, об этом было объявлено в войсках — прокорм себе добудете у скифов, они богаты. А уже с первых дней похода оказалось, что добыть у скифов коня, овцу или какую скотину — не так-то и просто. Правда, персы поначалу не падали духом, ибо, переправившись через Истр, гнали отары овец, захваченные у фракийских племен. Поэтому в первые дни на нехватку еды воины не жаловались. Утром хоть и обходились горстью поджаренных зерен гендума — пшеницы, да куском пенира — сыра, зато вечером получали кулламе — баранье мясо. Одного барана выдавали на десятерых воинов. Его резали так ловко, что на землю не капало ни капли. К надрезу на шее по очереди присасывались все десятеро и горячую, дымящуюся кровь барана высасывали, выцеживали до последней капли. Проголодавшиеся за день, они быстро пьянели от горячей крови, вытирали ладонями окровавленные рты, похлопывали себя по животам — есть сила в теле. С барана снимали шкуру, вычищали внутренности, заворачивали тушу в ее же шкуру, крепко связывали и клали в яму на горячий пепел. Сверху присыпали землей и разводили костер. Часа через три вынимали барана, запеченного в собственной шкуре, — кулламе, вкусное, дымящееся мясо, которое ешь и никак не наешься и которое потом даже снится. Да и один баран на десятерых — не то, ведь каждый из десятерых в одиночку справился бы с целым… Но терпели, надеясь на лучшие, сытные дни. Не сегодня-завтра догонят скифов, захватят их табуны, отары, стада, вот тогда уж отъедятся за все дни. А пока что утром облизывали еще с вечера обглоданные кости, все, что оставалось от кулламе, получали по горсти поджаренных зерен гендума и на целый день пускались в погоню за скифами.

Неуловимые скифы то исчезают на день-другой, и персы тогда совсем беспомощны, ибо не знают, в какую сторону даже повернуть, то выныривают внезапно на горизонте, и персы тогда оживают, потому что знают теперь, хоть в какую им сторону бросаться… Но сколько бы они ни гонялись за кочевниками, расстояние между ними и персами всегда оставалось неизменным: один дневной переход.

Уже с первых дней похода Дария нет-нет да и беспокоило такое странное поведение скифов. Но персидский царь еще крепко верил в свою победу, ведь перевес был на его стороне, у него было большее войско. В конце концов, у него была орда, которая могла бы просто поглотить, проглотить кочевников со всеми их стадами и табунами! И хотя скифов не удалось застать врасплох и захватить их табуны и стада, но они все же отходят, а персы идут за ними. А отходят потому, что боятся персов. Но так долго продолжаться не может, настанет день, когда скифы, волей-неволей, а вынуждены будут принять бой, которого так жаждет Дарий. А почувствовав на своих шеях мощь персидских мечей, они тогда и думать забудут о своей «странной» войне.

А пока «странная» война продолжается.

Пока отходят и отходят скифы, водят и водят за собой персов, и каждый день такой погони по безводным степям под палящим солнцем изнуряет персов и отдаляет от них победу.

***

Дарий о самом себе

Отрывок

«…как военачальник, я — отменный военачальник… Я владею неутомимой силой в руках и ногах, как всадник, я — отменный всадник. Как стрелок из лука, я — отменный стрелок из лука, как в пешем, так и в конном бою. Как копьеносец, я — отменный копьеносец, как в пешем, так и в конном строю. Это способности, которыми меня наградил Ахурамазда, и я сумел использовать их. По воле Ахурамазды то, что мною сделано, я сделал благодаря этим способностям, которыми Ахурамазда меня наградил. О, подданный, знай твердо, каков я, и каковы мои способности, и каково мое превосходство. Да не покажется тебе ложью то, что услышишь ушами. Да не покажется тебе ложью то, что мною сделано».

Глава третья Осиное гнездо Скифии

Не знал Дарий, что «странную» войну владыка скифов Иданфирс просто вынужден был вести с персами. Иного выхода у него не было, как не было и достаточной силы, чтобы противостоять Персиде и дать ей решающий бой. В первые дни, как только дошли слухи о походе персов, Иданфирс спешно отправил своего посланника к соседним племенам с заданием во что бы то ни стало склонить их на скифскую сторону. Одних склонить лестью (потом за эту вынужденную лесть можно будет и отомстить!), других — обещаниями не трогать их больше, если они помогут скифам, третьих взять угрозами: справимся, мол, с Персидой, возьмемся за вас, непокорных… А тогда — берегитесь, тогда не будет вам места в степях. Но угрожать, конечно, нужно было намеками, дать им понять, а не говорить в глаза.

Личным своим посланцем владыка избрал Тапура.

Молодой вождь восточных кочевников — и о том хорошо знали в степях — не больно-то и слушался владыки, своенравничал, поступал по-своему, а порой и вовсе наперекор ему. И уж если он — непокорный вождь — действует заодно с Иданфирсом и прибыл от его имени, значит, угроза и впрямь велика. Иначе самолюбивый Тапур не примирился бы с владыкой.

Примерно так рассуждал Иданфирс, когда размышлял, кого послать своим гонцом на совет племен.

Тапура же он напутствовал:

— Поедешь в урочище Пантикапы. Там, оповещенные моими людьми, соберутся представители савроматов, будинов, гелонов, тавров, агафирсов, меланхленов и невров. Сумеешь склонить их на свою сторону — малой кровью одолеем Персиду. Ибо первыми в бой мы выставим чужие племена, пусть они потреплют персов, а когда и они, и персы обессилеют — ударим мы, свежими силами. И малой кровью одержим победу. Таков мой замысел. Но о нем чужим племенам не говори. Будь лисом и хвостом заметай свои следы. Мол, Персида напала не только на нас, скифов, но и на вас…

В глазах Тапура вспыхивали огоньки.

— Понял тебя, владыка. Я и сам так думаю: одолеем Персиду малой кровью, а потом прижмем и союзничков.

— Ты мудр, как змея! — сказал удовлетворенно владыка, и в его устах это прозвучало как величайшая похвала. — Счастливого пути!

Но вернулся Тапур с не слишком утешительными вестями.

Хитрый замысел Иданфирса осуществить полностью не удалось.

На совете вождей и старейшин у Иданфирса Тапур сразу по возвращении доложил об итогах своей поездки.

Когда посланцы племен собрались в урочище Пантикапы и сошлись в большой круг, скифы разнесли всем чаши с вином, сыр и вяленое мясо.

Совет начал Тапур, подняв свою чашу.

Начал тихо и мирно, даже несколько заискивающе перед посланцами племен:

— Да дарует нам бог Папай доброго здоровья и силы молодецкой!

Посланцы гелонов и будинов одобрительно закивали чубатыми головами, а посланец тавров вызывающе кивнул:

— У нас есть свои боги, с чего бы нам у чужих, скифских, занимать здоровье да силу?.. Как бы нам это здоровье боком не вышло.

— Скифы задаром ничего не дают! — вставил слово и посланец невров, но чашу со скифским вином выпил единым духом.

— Так говорят в наших степях, — сдержанно молвил Тапур. — А здоровье и сила, от чьих бы богов ни исходили, еще никому не вредили.

— Верно, — сказал посланец невров, сказал, словно соглашаясь с Тапуром, но по тону его было ясно, что думает он о другом.

Остальные посланцы пока в разговор не вмешивались.

Тапур коротко рассказал о приходе персидского царя в… он хотел было сказать «в скифские степи», но в последний миг передумал и с нажимом закончил:

— В наши степи!

— Верно, — отозвался посланец невров, — в наши… — Но снова по тону его выходило, что он думает о другом.

— Кони наши уже оседланы, акинаки наточены, а стрелы наши, как всегда, жаждут чужой крови! — воскликнул Тапур. — Все наши мужи уже собрались, и над нашей землей уже прозвучали боевые кличи родов. Теперь время кричать вам свои боевые кличи. Персы идут тьмой, и нам придется худо, если мы не договоримся о совместных действиях.

— Не нам, а вам! — крикнул посланец тавров. — Вам, скифы!

— О персах мы слышали, — отозвался невр. — «Великое ухо» разнесло весть о персах по всем усюдам. Но персы пришли к вам, скифы, вы и встречайте своих гостей. А мы тут при чем?

Ища поддержки своим словам, он взглянул на тавра.

— Хитрые скифы хотят, чтобы мы подставляли за них свои головы под персидские мечи, а груди — под их копья и стрелы! — воскликнул тавр. — Персы — не наши гости, и не нам о них речь вести. Мы живем в горах, и персы до нас не дойдут. Да и чего им к нам идти? Мы — народ маленький и с персами не враждовали. А вы, скифы, шатались по миру, были в Мидии и других краях, там досадили персам, вот они и пришли к вам.

— Но наши степи… — начал было Тапур, но его перебил посланец агафирсов:

— Не только ваши степи, скифы, но и наши тоже! А вы, скифы, когда-то пришли сюда ордой, выгнали киммерийцев и захватили их край, сделав его своим. Вы обижаете нас, грабите наши поселения и кочевья, а теперь хотите, чтобы мы вам еще и помогали? Воюйте с персами сами!

Того же мнения был и меланхлен.

— Агафирс правду говорит, — коротко бросил он.

— Мой народ тоже так думает, — подытожил тавр. — К скифам пришли персы, пусть они и воюют. А своих воинов выставлять за скифов мы не будем.

Поднялись шум и крик.

За скифов были савроматы, будины и гелоны.

— Мы согласны помочь скифам, — сказали они. — Повоюем Персиду, захватим добрую добычу.

— А потом вас захватят скифы, — вставил невр. — Если мы поможем скифам, они станут еще сильнее. А тогда нам не будет от них житья. Скифам верить нельзя.

— Раз так — берегитесь! — вскочил Тапур. — Управившись с Персидой, мы и о вас вспомним!

— Слыхали?! — закричал невр. — Слыхали, как угрожает нам скиф?

Посланцы агафирсов, тавров, невров и меланхленов покинули совет, а те, что остались, пили вино, ели сыр да вяленое мясо и пели песни целый день.

***

Совет вождей и старейшин молча слушал Тапура.

— Вот так было, — закончил Тапур свой рассказ. — С нами гелоны, будины и савроматы. Они уже кричат боевые кличи своих родов.

— А остальные наши соседи? — хмуро спросил Иданфирс. — Ударят нам в спину или вмешиваться в нашу войну с персами не будут?

— Постановили не вмешиваться.

— Я этого и ожидал, — вздохнул Иданфирс. — Жаль, не удался наш замысел.

— Они убеждены, что персы пришли только к нам, скифам, — сказал Тапур. — В конце концов, они боятся не столько персов, сколько нас. Сильные скифы опаснее персов, — так они говорили. Персы пришли и уйдут, а скифы, то есть мы, всегда в этих степях.

— Управившись с персами, возьмемся и за них! — зашумели вожди. — Они еще нас вспомнят!

Иданфирс повел бровью, и вожди умолкли.

— Хорошо, — сказал владыка. — Савроматы, гелоны и будины — надежные союзники. Используем их и пустим первыми. Пусть их немного помнут персы, да и сами ослабнут, а тогда уже ударим и мы. Посему сейчас мы должны все вместе договориться, как нам встречать персов. Больше десяти кругов лет на нас никто не нападал. Пламя войны испепеляло чужие земли, теперь оно перекинулось и к нам.

Он помолчал, и его загорелое лицо было непроницаемо.

— Собираться скифу на бой — что птице в полет. Птица махнула крыльями и полетела, скиф вскочил в седло и помчался как ветер. Все мужи Скифии уже готовы к бою. Я спрашиваю вас, мудрые мои вожди и старейшины, как мы будем встречать своих гостей?

— А так, владыка, чтобы белыми костьми легли те гости в ковыле! — под одобрительный шум присутствующих воскликнул вождь Скопасис. — Надо спешно идти на запад, навстречу персам, и разбить их где-нибудь у Борисфена! И там всласть напоить наших воинов персидской кровью.

Иданфирс долго молчал, покачивая головой в такт своим мыслям, а потом спросил Скопасиса:

— Моя Правая рука полагает, что у нас хватит сил, чтобы вдребезги разбить всемогущую Персиду? Даже с помощью савроматов, гелонов и будинов?

— Не разобьем, так сами костьми ляжем! — пылко воскликнул Скопасис. — Но встретим смерть, как и подобает: в битве!

— В искренности твоих слов никто не сомневается. И в мужестве твоем — тоже, — сказал Иданфирс. — Но костьми лечь — дело нехитрое. А хитрость в том, чтобы уничтожить Дария. Но сил у нас маловато. Дарий привел столько войска, что одолеть его в битве невозможно. Мы и вправду ляжем костьми.

Вожди в один голос воскликнули:

— Лучше смерть в бою, чем позорное бегство!

— Да, — кивнул Иданфирс бородой. — Лучше погибнуть львом, чем бежать зайцем. Только вот что… Не всегда бегство — это позор. Есть такая вещь, как военная хитрость… Поляжем в битве, а враги? Разбив нас, они захватят наших жен, детей, наши табуны. И будут пить вино на наших трупах. И погонят в рабство наших жен и детей. Нет, нам нужна победа. А как она добыта — неважно. Вот почему мы не будем гоняться за своей погибелью. Пусть сперва за ней погоняется Дарий. А степи наши велики, они проглотят не одну такую орду, как у Персиды.

— Я тоже так думаю, владыка, — отозвался Тапур, как только Иданфирс умолк. — Персидские кони перешли Борисфен. Персы ищут нас. Они хотят битвы. В битве для них спасение, ибо их больше, чем нас. И пока у них свежи силы, пока они не растеряли их в степях, они хотят сразиться с нами. Они хотят навалиться на нас и раздавить, растолочь, стереть с лица земли. И они это сделают!

Старейшины гневно зашумели, загудели:

— К чему Тапур нас призывает? Уж не сдаваться ли на милость Дария?

— Нет! — крикнул Тапур, возбужденно сверкая глазами. — Не сдаваться я призываю вас, мудрейшие из мудрых, а перехитрить персов. А потом уже и разбить их. Прогнать прочь. Когда персы выдохнутся, блуждая по нашим степям, когда они растеряют в наших степях свои силы и веру в победу, вот тогда можно и дать бой. Прадеды нас учили: скиф и конь — одно целое. Когда враг велик и силен — конь и скиф делают вид, что бегут. А убегая, заманивают за собой врага. Поводив и измотав его, выбирают удобный миг и нападают. Засыпают врага стрелами и снова исчезают. И так делать до тех пор, пока не обескровится враг, пока не потеряет он веру в свою победу. Тогда и дать решающий бой.

Тапур закончил и сел, тяжело дыша от возбуждения.

Иданфирс обвел внимательным взглядом вождей.

— Правду говорит Тапур: не всякое бегство — позор. Мы должны заманивать персов вглубь степей, в те края, где нет воды. А пастбища будем уничтожать. И — изматывать, изматывать персов до последней капли силы. Осиное гнездо Скифии везде и повсюду будет жалить чужеземцев, а само оставаться недосягаемым для их мечей.

Вожди и старейшины в знак согласия с владыкой склонили головы.

— Со времен родоначальника скифского люда Таргитая, — воскликнул владыка, — со времен первого царя Скифии Партатуа скиф никогда не ходил в ярме раба. Так я говорю, мудрые мои люди?

— Так! — воскликнули вожди и старейшины. — Не ходил и не будет ходить. Пока сияет в небе Колаксай и течет Арпоксай, до тех пор скиф волен, как птица в небе!

— Будем заманивать персов на восток, — поднялся владыка. — Все. Ступайте, вожди, к своим войскам!

Глава четвертая Милена, голубка моя сизая…

Не думала она возвращаться к Тапуру, не гадала, а вот как обернулось… А может, и думала, да сама себе не признавалась, гнала от себя эти мысли, а сердцем рвалась к нему. А может, такова ее доля — сколько от скифов ни беги, а никуда не убежишь, как нельзя убежать от самой себя…

Ее встретили лазутчики Иданфирса, когда она, мокрая, стуча зубами от холодной утренней воды, выбралась из Истра на скифский берег. И надо же было ей, рассказав лазутчикам все, что она знала о персах и их намерениях, мчаться на юг, к морю, к отчему дому. Сколько там оставалось той дороги? Дня три-четыре?.. И была бы она сейчас дома, у родного очага, и радовалась бы, что все невзгоды остались позади… Так нет же, она спросила тогда у лазутчиков, где сейчас вождь Тапур… Спросила просто так, спросила, потому что ничего с собой поделать не могла… Лазутчики сказали ей, что Тапур совсем недалеко отсюда, что он со своим войском идет по южному краю навстречу персидской орде… И высказали желание проводить ее к Тапуру. И она сказала тогда сама себе: хорошо, я поеду к нему, хоть и не собиралась возвращаться к Тапуру. Но вернусь не навсегда, а только на день… нет, на полдня… нет, лишь на миг… Да, да, лишь на миг, чтобы сказать, что нет больше Ликты… Сказать, посмотреть на Тапура и… И вернуться домой. А Тапур пусть ищет себе другую жену, которая сумеет родить ему сына… А она… она вернется к отцу, к своим согражданам.

Она отвела беду от своего города и теперь может вернуться домой.

Вот так она думала, пока ехала с царскими лазутчиками к войску Тапура. Видят боги, не думала она возвращаться к Тапуру, так уж вышло… Когда встретили войско Тапура, что двигалось навстречу персам, вождя на месте не было. Предводитель Анахарис сказал ей, что вождь умчался на совет к владыке Иданфирсу и вернется через несколько дней. А еще предводитель Анахарис сказал, что Тапур искал ее по всем усюдам, до самого Борисфена его люди доходили, но ее нигде не нашли. А еще сказал ей Анахарис, что вождь каждый день думает о ней и очень гневается на себя за то, что так тогда поступил с нею… И еще предводитель Анахарис сказал ей, что она должна немедля возвращаться в кочевье Тапура, ибо она — хозяйка всех его людей, и вместе с женщинами и детьми отойдет на север, куда отходят сейчас все, кто не может держать оружия в руках. И она… она согласилась… Не понимала, что с ней творится, но почему-то вдруг ее потянуло в край Тапура сильнее, чем домой…

Предводитель Анахарис выделил для нее два десятка всадников, чтобы с ней ничего не случилось в дороге, и велел воинам беречь жену Тапура как зеницу ока.

И они поехали.

***

И — странно, когда добрались до кочевья Тапура, Ольвия разволновалась. Невесть почему разволновалась. Было у нее такое чувство, будто после долгой-долгой разлуки вернулась она наконец в родной дом. Совсем недавно, глухой ночью, охваченная страхом, бросилась она в отчаянии в черную и незнакомую ей степь, бросилась почти на верную гибель, но с надеждой, что назад она никогда-никогда не вернется. Не вернется, даже если это будет стоить ей жизни. И вот… возвращается. Даже обрадовалась, когда заприметила в долине знакомое кочевье… Словно век его не видела…

Издали заприметила большой белый шатер. Ее шатер. И екнуло сердце… Ее шатер… Тот шатер, из которого она тогда ночью бежала. Бежала с дочерью… С дочерью, а возвращается одна… И нет больше дочери, ибо из мира предков никто и никогда не возвращался… И захотелось ей поплакать. И поплакать, и перед кем-то излить все, что у нее на сердце… Ох, как ей хотелось в тот миг выплакаться перед родной душой, которая бы посочувствовала ей, развеяла бы ее горе… И еще захотелось ей кому-то рассказать о Ликте… Все, все рассказать: какой она была, как она красиво улыбалась во сне, какое у нее было личико миленькое, какие черные и блестящие глазки…

Она вспомнила Милену, слепую свою рабыню, и ей захотелось увидеть Милену. И она поняла, что только одна Милена выслушает ее, утешит, как сможет, и только перед слепой рабыней она поплачет и все-все ей расскажет о Ликте… Милена помогла ей бежать той черной ночью, Милена от всего сердца посочувствует ее горю…

И Ольвия заторопилась, коня подгоняет…

Скорее бы к Милене, скорее бы к Милене…

Вот и Три Колодца миновали, вот кривыми улочками меж повозок и юрт запетляли, вот уже и на пригорок к белой юрте поднялись… Это, кажется, ей бегут навстречу?.. А где же Милена?.. А впрочем, разве слепая рабыня побежит со зрячими?..

Встретили ее как будто даже радостно.

— Просим, великая госпожа, просим, — кланялись ей родичи и слуги вождя. — Твой белоснежный шатер ждет тебя.

Ольвия соскочила с коня, огляделась.

— Где Милена?.. — спросила нетерпеливо. — Почему рабыня не встречает свою госпожу?..

Домочадцы и слуги вождя очень удивились, почему это госпожа так встревоженно и нетерпеливо спрашивает о какой-то старой и никому не нужной слепой рабыне…

— Где Милена?.. — повторила Ольвия. — Я хочу видеть свою рабыню! Что с ней?..

— Ничего, — сказал смотритель кочевья, старый белый скиф. — Кажется, Милена умирает… Или уже умерла.

— Что с ней?.. — кинулась к нему Ольвия.

— Ее в грудь ударил копытом конь. — Очень удивился смотритель кочевья, что жена вождя так разволновалась из-за какой-то там рабыни. — Прошу госпожу не волноваться, у Тапура хватит рабынь и без Милены.

Ольвия не дослушала; расталкивая домочадцев, она бросилась в юрту рабов.

Выпрямилась и замерла.

Милена лежала на грязном клочке войлока и тяжело, с хрипом и свистом, дышала. Возле нее стояла чаша с водой, лежал кусок мяса, который облепили мухи… Мухи ползали и по лицу слепой рабыни.

— Милена?.. — вскрикнула Ольвия. — Я так хотела тебя видеть… Что с тобой?.. Я вернулась в кочевье… Я так хотела тебя видеть…

— Ольвия?.. — затрепетала Милена, и на бледном ее, уже мертвенном лице мелькнула живая искра. — О боги!.. Это мне чудится голос госпожи, или госпожа и вправду возле меня?..

— Я здесь, Милена, возле тебя… — Ольвия сняла с себя куртку и принялась ею махать, выгоняя из юрты мух. — Я вернулась в кочевье… С горем вернулась, хотела поплакать, но вижу, у тебя горе еще тяжелее… Ох, Милена…

Выгнав мух, она накинула куртку на себя, присела возле рабыни, смотрела на ее морщинистое, неестественно белое лицо, на седые волосы, на окровавленную тряпицу на ее груди…

— Говори, говори со мной, госпожа, — умоляюще шептала слепая рабыня. — Я так изголодалась по твоему голосу… Я так по тебе соскучилась… Дня не было, чтобы я о тебе не думала, моя добрая, моя сердечная госпожа… Говори со мной, ой, говори… Ты жива, здорова? А какое у тебя горе?.. Говори, говори…

— Жива, Милена, — тихо промолвила Ольвия. — Я жива, а дочери у меня больше нет… Моей маленькой Ликты больше нет… Персидский царь напал на Скифию и первой убил мою Ликту…

— Чем провинилась твоя крошка перед чужеземным царем?

— Не знаю… Наверное, тем, что она — скифянка. А персы пришли истреблять скифов, вот и начали с моей дочери.

— На все воля богов, — как могла, утешала слепая рабыня свою госпожу. — А люди… люди малы и слабы. Что они могут поделать против воли богов? Не отчаивайся, госпожа. Жизни моей осталось с воробьиный скок, она догорает, и я вот-вот отправлюсь в мир предков. А там я стану рабыней у твоей дочери. Я буду беречь ее на том свете, как свою дочь. Верь мне, госпожа.

— Верю, моя добрая Милена. Не умирай, я так спешила к тебе. Ты мне как родная, никого у меня сейчас нет в кочевье, одна ты.

— И я о тебе думала все эти дни. А сейчас так ежесекундно о тебе думаю. Лежу, умираю, а мысли возле тебя: как там моя госпожа? Добралась ли до дому, счастлива ли ее дорога?.. И так мне хотелось хоть еще раз тебя увидеть… Ой, что я говорю… У меня же нет глаз. Будь проклято рабство!

— Милена, ты для меня никогда не была рабыней. Ты для меня была и навсегда останешься человеком. А таких людей, как ты, немного в этом мире.

— Спасибо тебе, моя добрая Ольвия, — шептала Милена. — Я счастлива, что судьба свела нас и что ты встретилась на моей черной, слепой дороге. Теперь и умирать легче… Говори, госпожа, говори… Я хочу в последний раз услышать твой голос. Больше у меня нет никого, и никто не помянет меня, кроме тебя.

Рабыня захрипела, тяжело, надсадно, видно, из последних сил, и в груди у нее забулькало. Ольвия поняла, что все… И стало ей тяжко оттого, что она бессильна помочь гибнущему человеку.

— Как же ты не убереглась, Милена?..

— Старею… — белыми губами шептала Милена. — Задумалась и не заметила, как на коня наткнулась… А он из тех… необъезженных жеребцов… Ударил копытом, грудь пробил, и жизнь моя улетает прочь. Да и кому я здесь нужна? Хорошо, что хоть не выбросили меня на свалку, как собаку, а в этой юрте положили… Ох… прощай, моя добрая госпожа, прощай…

Ольвия склонилась над рабыней, погладила ее седые волосы.

— Не умирай, Милена, не уходи в тот мир. Я буду молиться, чтобы боги спасли тебя.

— Уже поздно, Ольвия. Я ухожу в царство Аида, а оттуда Кербер назад никого не выпускает. Не ждать уже мне Телесфора, не придет он ко мне со спасением. Да и далеко я буду лежать от своего города. Не придут в скифский край греческие боги. А белой богине дадут другую рабыню, молодую и сильную, и пойдет жизнь дальше своим путем.

— Не говори так, Милена. Я сейчас же позову скифских знахарей, они вылечат твою рану.

— Посиди лучше со мной, — остановила ее Милена. — Знахари уже поили меня зельем. Да скифское зелье для меня не целебно. Я ведь не скифянка. И Скифия — не моя родная земля, чтобы ее зелья помогали. Если бы мне зелье из родного края, то, может, и спасло бы… Да что там… Видно, боги хотят, чтобы я ушла в царство Аида. И дорогу я вижу… А по ней люди идут… Ой, много люду идет на тот свет. И мне руками машут. Буду, наверное, собираться в дорогу, пора уже… Услышала тебя, поговорила с тобой — и пора…

Ольвия сжала ее руки.

— Милена, ты еще будешь жить. Я пошлю гонцов к грекам. Попрошу своего отца, чтобы прислал лучших лекарей. Родон поможет тебе. Родон спасет тебя…

Так впервые в разговоре со своей слепой рабыней она упомянула имя своего отца.

Вскрикнула что-то Милена, услышав это имя, попыталась приподняться, но захрипела и упала навзничь.

— Какое ты сейчас имя назвала? — тяжело дышала слепая рабыня. — Повтори!.. Быстрее повтори это имя, пока я еще не онемела навсегда.

— Родон… — растерялась Ольвия и почувствовала, как сердце почему-то тревожно и страшно сжалось. — Так зовут моего отца. Он глава коллегии архонтов Ольвии. Я попрошу его, он поможет… Лучших греческих лекарей пришлет… — говорила она, чтобы успокоить рабыню, а сама в отчаянии думала: какие там лекари, когда Скифию окружает персидская орда! Ни один гонец не прорвется к Понту, да и Милене сколько там жить осталось…

— Родон… — повторила Милена, все еще не веря услышанному.

— Родон, — подтвердила Ольвия и испуганно прикусила язык, потому что Милена затрепетала, руки ее, желтые, костлявые, с дрожью шарили перед собой, ища Ольвию.

— Я была женой Родона, — медленно, четко выговаривая слова, промолвила слепая рабыня каким-то неестественным, словно чужим голосом, и Ольвии стало страшно от этого голоса, от услышанного…

Перехватило дыхание.

— Так ты… ты мне… — и никак не могла вымолвить последнего слова, — ты мне…

— Ольвия!.. Дочь моя! — тихо прошептала Милена, ибо крикнуть у нее уже не было сил, а заплакать — не было слез. — Так вот ты какая стала… Моей госпожой, а я — твоей рабыней… О боги!.. О, почему так жесток этот мир?.. Мы же все люди, а не звери. Люди, правда ведь, дочь моя?

— Правда… мама… Люди.

— Почему ты Ольвия, а не Ликта?

— Народное собрание назвало меня именем своего города за заслуги отца. Другого своего имени я не знала.

— А я тебя звала Ликтой…

— Мама… — прошептала Ольвия. — Я допытывалась у отца о тебе, но он всегда гневался… И говорил, что тебя уже и на свете давно нет…

— Нет, Ликта моя… Нет, Ольвия моя… Жива я… До сих пор была живой. Твой отец продал меня в рабство, — тяжело, из последних сил говорила Милена. — Я изменила ему, потому что никогда не любила его… Меня насильно отдали за Родона. Я родила дочь, а потом… потом вернулся мой любимый… И я не могла с собой ничего поделать… Я хотела счастья и любви… Так хотела своего счастья… Наклонись ко мне, дочь… Глаз у меня нет, но есть еще руки…

Ольвия наклонилась, Милена дрожащими руками хватала ее за плечи, гладила их, гладила волосы, лицо, задыхаясь, шептала:

— Глаза… Люди добрые, дайте мне глаза… Боги всемогущие, молю вас, верните мне глаза. Хоть на миг… На один лишь миг. Только взглянуть на свою дочь… только посмотреть, какая она… Глаза!.. Будьте вы прокляты, верните мне глаза! Глаза!!!

Крикнув, рванулась Милена к своей дочери, захрипела и упала навзничь.

Вскрикнула Ольвия, а мать уже мертва.

— Вот и встретились, мама…

И поплыл перед ней туман, она застыла у тела матери. И казалось ей, что черная ночь упала на землю. На душе было горько и пусто. Будет ли когда-нибудь в мире править добро? Станет ли когда-нибудь мир счастливым, а люди — людьми? Как тяжко жить в мире, где вокруг столько зла и звериного произвола!..

И боги… всемогущие боги, почему вы не вернули матери хоть на миг глаза? Разве и вы так жестоки, боги?.. Чем перед вами провинилась мать, что вы так жестоко ее наказали?.. Она ведь хотела счастья. Она хотела только счастья. Одного счастья, а вы бросили ее за это в рабство, в вечную тьму.

Привиделся ей степь.

Ковыль, древние курганы…

Стоит она у дороги, а дорога та черная-черная, как уголь… И идет по ней много понурых, убитых горем людей. И видит она среди них Милену… Слепая рабыня шествует с младенцем на руках…

— Мама?! — кричит Ольвия.

Молчит слепая рабыня.

«Это Милена понесла в мир предков свою внучку, — слышит она голос. — Кто идет в тот мир, тот уже нем, и уста его забыли человеческую речь».

— Мама?!! — кричит Ольвия. — Ты слышишь меня, мама?!! Береги Ликту. Я тоже скоро к вам приду… Там встретимся!..

***

— Госпожа, госпожа… — теребит ее кто-то за плечо. — Пора собираться. Все уже в кибитках на колесах, пора отправляться в дальний путь. Персы близко… Всем, всем нужно идти на север.

Ольвия вскакивает.

— А-а… Милена где?

— Рабыня уже ушла в мир предков.

— По черной дороге.

— Говорят, что туда дорога всегда черная.

Ольвия хочет идти и не может сделать ни шагу.

— Госпожа, все уже собрались. Тебя ждут. Сейчас белый шатер разберем и поедем далеко на север.

— Я не поеду на север.

— Госпожа, скоро здесь будут персы.

А она все еще не может понять, что с ней.

— Люди… — шепчет она и ничего перед собой не видит. — Помогите мне похоронить мою ма… — И чуть было не вымолвила «маму», но вовремя опомнилась. Зачем скифам знать, что эта мертвая слепая рабыня — ее родная мать? — Помогите похоронить мою рабыню…

— Рабыню закопают и без тебя, госпожа.

— Нет, я хочу сама ее похоронить.

***

Похоронили Милену тихо и незаметно.

Ибо не до похорон было, когда персидская орда уже за кряжем раскинула лагерь. Тут живые души нужно скорее спасать, где уж о покойниках заботиться. Да и умерла, разумеется, не знатная женщина, и даже не скифянка вольная, а чужачка. Рабыня. А таких просто зарывают в землю, и все на том.

И не могла Ольвия сказать, что та рабыня — ее мать, но все же настояла, чтобы Милену похоронили не как рабыню, а как простую вольную скифянку…

— Она умерла в Скифии, так пусть будет скифянкой, — сказала Ольвия. — Она заслужила это.

Позвали погребальную повитуху.

Пришла старая женщина с черной бородавкой на носу, с большой медной серьгой в ухе. На Ольвию даже не взглянула, велела вынести покойницу из шатра и положить на расстеленную бычью шкуру.

Ольвия сама вынесла Милену, осторожно опустила ее легкое и высохшее тело на шкуру. В последний раз посмотрела на мать. Лежала перед ней маленькая сухонькая женщина с морщинистым желтым личиком, только черные стрелки бровей указывали на ее былую красоту и молодость. Волосы были белыми как снег: так выбелила их тьма рабства. На лице Милены — никаких следов мучений или тяжкой, горестной жизни. Лежала спокойная, умиротворенная.

И Ольвии хоть на миг стало легче оттого, что мать ее на том свете обрела покой.

— Доброго тебе пути в мир предков, мама…

Поднялась и отступила на шаг.

Погребальная повитуха, став на колени, быстрыми, заученными движениями завернула Милену в шкуру, переворачивая ее, словно бревно, туго спеленала тело и связала сверток на ногах и на груди конопляной веревкой. Узлы затянула зубами и, выпрямившись, выплюнула волокна веревки, удовлетворенно прогудела:

— Готово! Крепко связала, не сбежит твоя рабыня с того света. Можете брать.

Слуги положили сверток на телегу, запряженную парой комолых волов, взялись за кнуты.

Погребальная повитуха велела Ольвии надеть черное платье и низко, до самых глаз, закутаться в черный платок. Переодевание объяснила так:

— Чтобы душа умершей не узнала тебя во всем черном и не вредила тебе потом… Она подумает, что женщина в черном — это не Ольвия, ее госпожа, а чужачка.

— Милена никогда не будет мне мстить, — сказала Ольвия.

— Таков обычай, — зло проговорила повитуха. — Души мертвых мстительны и опасны. Не убережешься от них — беды потом не оберешься. Все тебе припомнят. А эта, — кивнула она на сверток, — была рабыней, лиха в Скифии натерпелась немало, так что будет мстить.

Ольвия больше ничего не сказала, молча переоделась в черное, низко, до бровей, закуталась в черный платок.

— В зеркало не смотри, — предостерегла погребальная повитуха. — Через зеркало тебя может увидеть душа умершей. И узнает, хоть ты и оделась во все черное.

Ольвии очень хотелось, чтобы на нее хотя бы и через бронзовое зеркало взглянула в последний раз Милена, но погребальная повитуха поторопила ее:

— Быстрее, госпожа, а то на горизонте уже много дыма. Надо отправляться на север, и так замешкались с этой рабыней.

— Гей, рябые, гей!.. — закричали погонщики, щелкая кнутами, повозка заскрипела, и похоронная процессия двинулась.

— Гей, волики, гей! — выкрикивали погонщики и тревожно поглядывали на запад, где вздымались дымы. —Быстрее, рябые, быстрее! А то персы как наскочат, так всем нам придется на тот свет идти.

Ольвия шла за повозкой, а позади нее трое женщин заметали полынными вениками следы от колес и человеческих ног. Это делалось для того, чтобы душа покойной не нашла обратной дороги и не вернулась к живым мстить за рабскую жизнь.

И исчезала старая рабыня из этого мира без следа.

Погонщики покрикивали на волов, женщины шаркали вениками, а высокие деревянные колеса надрывно скрипели, будто хотели спросить: как же так? Прожил человек, и следа от него не останется?

«А ведь когда-то она была юной и красивой девушкой, — думала Ольвия, со смешанным чувством жалости и страха поглядывая на грубый сверток на повозке. — А ведь когда-то она любила, и белый свет был для нее широким, и светлым, и радостным. И солнце ей ласково светило, и думала она, что вечна… Знала ли, что так закончится ее многострадальный путь?..»

Скрипят колеса, покрикивают погонщики, шаркают женщины вениками.

Шаркают, чтобы никакого следа на этой земле не оставила слепая скифская рабыня, которую и за человека-то никто не считал. Да и сейчас не считают, а хоронят так лишь потому, что вдруг этого захотела госпожа. И чем ее так привлекла к себе покойная рабыня? Разве мало у вождя рабов и рабынь? Чего так убиваться из-за какой-то чужачки, безродной и слепой?..

Скрипят колеса…

Шаркают женщины вениками.

И хочется Ольвии крикнуть: не заметайте следа, все равно Милена сюда не вернется. Белый свет был слишком жесток к ней, так зачем же ей сюда возвращаться?..

Остановились у неглубокой и неширокой ямы, кое-как выдолбленной на скорую руку у подножия какого-то древнего скифского кургана. Погонщики взяли за два конца сверток, сняли его с повозки и хотели бросить в яму, но Ольвия так взглянула на них, что они, испугавшись, осторожно опустили сверток на землю. Ольвия постояла над матерью с мгновение и велела опустить тело в яму.

Погонщики осторожно опустили сверток.

— Отойдите! — велела им Ольвия, и они поспешно отошли.

Ольвия опустилась на край ямы, незаметно вытащила из рукава тяжелый мешочек и опустила его в яму.

— Это тебе, мама… чтобы хоть в мире предков ты не знала нужды. Этого золота хватит и тебе, и Ликте. Прощай!..

Она брала пригоршнями сухую комковатую землю, бросала ее в яму, присыпая мешочек, чтобы погонщики его не заметили.

Выпрямилась.

— Засыпайте!.. И насыпьте холмик. Чтобы видно было, где лежит Милена. Когда кончится война, я приду на ее могилу.

Глава пятая Чубы, что выросли в Персии

«…скифы решили не вступать в открытую битву с персами… Скифы начали медленно отходить, угоняя скот, засыпая колодцы и источники и уничтожая траву на земле. Свое войско они разделили на два отряда [31] . К первому отряду под предводительством царя Скопасиса присоединились савроматы. Отряд этот на случай нападения персов на эту область должен был отходить прямо к реке Танаис, вдоль озера Меотиды. Если же персы повернут назад, то преследовать их… Два других царства — великое царство под властью Иданфирса и третье, царем которого был Таксакис, соединившись в одно войско вместе с гелонами и будинами, должны были также отходить, держась на расстоянии дневного перехода от персов, и таким образом осуществить военный план. Прежде всего нужно было заманить персов в земли тех племен, которые отказались от союза со скифами, чтобы втянуть и их в войну с персами. Если они не пожелали добровольно выступить против персов, то их нужно было заставить воевать против воли…

Приняв такое решение, скифы выступили против войска Дария, выслав вперед главный отряд лучших всадников. Кибитки с женщинами и детьми, а также остальной скот, кроме необходимого для пропитания количества голов, они отправили вперед с повелением все время двигаться на север…»

Геродот. «История». Книга четвертая. «Мельпомена».

***

Разделив свои войска, царские скифы начали свою «странную» войну с Дарием.

Первый отряд скифов и савроматов, заманивая за собой персов, повел вождь, повел Скопасис, повел, уничтожая за собой все, что только можно было уничтожить.

Скопасис считался вторым вождем после владыки. Вторым вождем для всей Скифии. Для своих же племен он был царем, и подвластные ему скифы иначе как владыкой Скопасиса и не знали. Это было известно Иданфирсу, и он несколько настороженно относился ко второму вождю Скифии, видя в нем своего достойного соперника в царстве. Это был хитрый, сообразительный и удачливый вождь, которого любили скифы и за которым охотно ходили в походы. Он имел сильное войско, верных людей и в своем краю был полновластным хозяином — творил, что хотел и как хотел. Он хоть и признавал Иданфирса своим владыкой и всегда подчеркивал это при встрече с ним, но всегда поступал по-своему. Иногда же, напившись бузата, до которого он был большой охотник, Скопасис кричал:

— Иданфирс? Разве он царь?.. Да что вы говорите?.. А я и не знал. Да что мне ваш Иданфирс, когда я сам царь. Вот вы скажите, кто я вам такой?

И скифы все в один голос весело кричали:

— Царь ты нам!.. Царь!!

— Ну так выпьем еще бузата, раз я вам царь! — кричал Скопасис и поил хмельным бузатом всех, кто к нему приходил. И сам при этом так напивался, что разгонял все кочевье по степи.

Иданфирс давно бы уже убрал его, с помощью верных людей отправив второго вождя в мир предков, но Скопасис, хоть и был хитер, никогда не был коварен. А тяга к бузату и ежедневные попойки и вовсе делали его безобидным. Ибо дальше пьяных разговоров о том, что он, мол, и сам царь, Скопасис никогда не заходил и Скифию к неповиновению не подбивал. А когда назревал какой-нибудь поход, когда Скифия собирала все свои силы, Скопасис первым приводил к Иданфирсу свою орду, таких же сорвиголов, каким был и сам, и говорил:

— Владыка, я и мои люди принадлежим тебе. Куда велишь, туда и пойдем. Оружие у нас есть, бузат есть — чего нам еще надо?

— Еще и враг есть, — с искоркой в глазах говорил владыка.

— Так это же хорошо, что враг есть! — восклицал Скопасис. — Без врага скучно на свете жить. С кем бы я бился, если бы не враг, а? Разве что со своими, а так с врагом душу отведу. А попадется подходящий вождь у врагов, так и на поединок с ним стану. Чужую силу прознаю, свою покажу — веселее будет жить.

Вот за эту откровенность и незлобивость и ценил Иданфирс Скопасиса, но все же не спускал с него недремлющего ока, хоть и верил: на вероломство Скопасис неспособен. Не из тех. Но фортель, если ослабить поводья, выкинуть может. Ибо он как необъезженный конь: доверяй ему, но держись крепко, а то в один миг окажешься на земле, под его копытами.

Когда персы появились по ту сторону Истра, Скопасис одним из первых прислал к владыке гонца.

— Мое войско спешит к тебе, владыка, с оружием и бузатом. Прошу тебя, владыка, не истребляй всех персов, оставь немного и для меня, давно уже не был в драке.

Что он затеет, когда кончится война, того, верно, и сам Папай не ведает, но доколе хотя бы один перс будет оставаться в скифском краю, Скопасис будет верен Скифии. Это Иданфирс знал, потому и поручил Скопасису возглавить самый большой отряд скифского войска. Еще и часть своих всадников передал ему в подмогу.

— Пойдешь серединой скифской земли, — напутствовал он Скопасиса. — Первым встретит персов Тапур со своим летучим отрядом, встретит и начнет их дразнить. А когда разозлит как следует, то начнет их заманивать. А заманивая, выведет персов на тебя. А дальше уже ты начнешь водить за собой Дария. Да смотри, без моего дозволения в решающую битву с персами не ввязывайся. Води и води их.

— Можно и поводить, — скалил зубы Скопасис, ибо, как всегда, был под хмельком, а потому — весел. — Покручу их по степям так, что и шмели у них в головах загудят.

Скифы очень любили Скопасиса за его простой, негордый нрав. Хоть он и происходил из царского рода (правда, по линии матери), но никогда не был чванлив, не кичился, не любил наряжаться в золото и мог с кем угодно — с пастухом, бедняком или каким-нибудь бродягой без роду и племени — пить бузат. А напившись, обнимался и горланил песни. Говорят, ему как-то не с кем было выпить, так он позвал раба и пил с ним, еще и потом обнимался с ним и горланил песни. А утром, правда, велел раба жестоко высечь за то, что тот проспал и поздно приступил к работе. Трезвым он был с рабами, как и все скифы, крут и воли им не давал.

Поэтому, когда скифы узнали, что главным отрядом будет командовать Скопасис, одобрительно загудели.

— Эй, сорвиголовы!!! — кричал перед войском Скопасис. — Про оружие вас не спрашиваю, оружие у вас есть. Ибо какой же скиф да без оружия? Это он без женщины может быть, но только не без оружия. А вот про бузат вас спрошу. Эй, скифы, есть у вас бузат?

— Есть!!! — в одну глотку весело взревело войско.

— Тогда айда бить персов! — кричал Скопасис. — Ибо что это за бузат, если и подраться не с кем.

Иданфирс улыбался, одобрительно кивал бородой, но в ближайшее окружение Скопасиса пристроил и своих лазутчиков. Так, на всякий случай…

Второй отряд, состоявший из войска владыки Иданфирса и третьего вождя Скифии Таксакиса, должен был тоже отходить на восток, но несколько южнее отряда Скопасиса. Он тоже должен был идти впереди персов, опережая их лишь на один дневной переход, тоже должен был засыпать за собой колодцы и источники и уничтожать траву.

Оба отряда должны были действовать так, чтобы, гонясь за ними, персы бросались то в одну сторону, то в другую. А если удастся разделить персидскую орду на две половины, с тем чтобы одна погналась за Скопасисом, а другая за Таксакисом, то и вовсе было бы хорошо.

Вторым отрядом должен был верховодить вождь Таксакис. Иданфирс с отборными тысячами всадников собирался двигаться севернее обоих отрядов. Прикрытый двумя крыльями скифского войска, владыка был бы недосягаем для персов, но мог в любой день прийти на помощь то одному вождю, то другому. Он осуществлял общее руководство войсками, и гонцы от его стана к обоим отрядам должны были сновать день и ночь.

Скопасис уже скрылся за горизонтом, настала очередь снаряжать Таксакиса. Третий вождь Скифии был дюжим, коренастым и необычайно сильным. На всех состязаниях борцов он неизменно выходил победителем, и о его силе и ловкости в степях ходили легенды. Каждый скиф мечтал хоть раз в жизни одолеть Таксакиса, — вот бы заговорили о таком степи! Но такой здоровяк, который бы сумел побороть третьего вождя, еще, очевидно, не родился. Те же, кто отваживался — будь что будет! — побороться с Таксакисом, рисковали собственными костями. В железных объятиях Таксакиса они трещали, словно были из сухого хвороста…

Из всего оружия Таксакис признавал лишь дубину, окованную железом. Ею он крушил вражеские головы, как скорлупу. Его тяжеленную дубину никто, кроме него самого, поднять не мог. Точнее, поднять, может, кое-кто и мог, но еще и орудовать ею — это уж было слишком.

Владыка Иданфирс — маленький и сухонький рядом с исполином-вождем — казался подростком. Таксакиса он любил и даже склонялся к мысли усыновить его и сделать наследником царской власти. Но, обладая бычьей силой и упрямством, Таксакис оставался в жизни наивным, как дитя.

«Если бы к его силе да еще смекалку и ум, — не раз, бывало, вздыхал владыка, — а так… Не выйдет из него царя. Сила силой, но нужен еще и сметливый да хитрый ум».

Но, несмотря на этот изъян, Таксакиса он любил, и когда говорил с ним, то глаза его наполнялись теплотой. Искреннее Таксакиса человека было не сыскать во всем царстве. А это тоже немало значит. К нему владыка тоже приставил своих людей, но не для тайного надзора, как то было со Скопасисом, а для помощи. Исполин Таксакис иногда бывал просто беспомощен и время от времени нуждался в мудром совете. Вот таких людей — мудрых и способных дать совет — держал при нем владыка.

— Пора, вождь… — Иданфирс мял в руках полынную былинку и тихим голосом напутствовал Таксакиса: — Отходя — заманивай врага. Но — не увлекайся драками. Знаю тебя, — с теплотой на него посмотрел, — замахнешься своей дубиной и бросишься вперед, потеряв голову. Будь хитер, как змея. Вслепую не лезь. Не время еще. Пока персы не измотаны, они сильнее тебя. Не забывай об этом ни днем, ни ночью. И сколько бы ты их ни уложил дубиной, они все равно одолеют тебя. А ты мне нужен живой, а не мертвый. Ибо какая с мертвого выгода?

— Оно-то и так, — басом соглашался Таксакис.

— Не забывай: Дарий — мудрый полководец. И мудрый, и удачливый. Говорят, у себя дома он за один год выиграл аж девятнадцать битв и пленил при этом девять царей. Глупец, как известно, на такое неспособен. Так что почитай Дария, как мудрого змея. Пока он силен, с ним опасно сходиться. Надо отступать. Только отступать. Но твое отступление — это не бегство, это хитрый ход.

— И доколе же я буду водить Дария за собой?

— А до тех пор, пока персы не попадают с ног. Вот тогда ты их легко прикончишь. И отходи не куда-нибудь, а в земли тех племен, что отказались нам помочь. Если они не захотели по доброй воле вступить в войну, мы их заставим это сделать другим путем. Заманив персов в земли чужих племен, обходи их и ударь им в спину. Если персы сильны, огрызаются — отходи. И снова води их за собой, и снова наскакивай и кусай… Терзай их, грызи и — убегай… И води их за собой столько, сколько захочешь. У нас нет городищ, как у других народов, скифы всегда в седле, а добро на колесах. Пусть побегают за ними персы!

Нюхнул размятую полынь, прищурился.

— Ничто так не пахнет, как полынь. Время от времени нюхай ее, вождь. Будешь степь нашу тогда чувствовать… Ну, вождь, пора. Веди свое войско и не забывай почаще советоваться с моими людьми.

— Слушаюсь, владыка! — Таксакис одним махом взлетел на коня, тот даже присел, и поднял свою тяжеленную дубину. — Ох и погуляет же эта дубина по персидским головам!..

И погнал коня к войску, что уже собралось на равнине, готовое к походу.

***

— Тапур?..

— Я здесь, владыка!

Иданфирс пристально смотрит на четвертого вождя Скифии.

«Четвертый-то он четвертый, — думает владыка, — а вот не уступит ни в чем ни второму, ни третьему… Умен, хитер, отважен и… коварен… От него чего угодно можно ждать. Спит и видит себя царем Скифии. Когда меня не станет, то вряд ли Скопасис даже в союзе с Таксакисом сумеет укротить этого вождя восточных кочевников. Такой бы сумел удержать все наши племена в одной узде. Посмотрим, как он покажет себя еще и с персами».

А вслух молвил:

— Пойдешь на закат солнца, к Истру. На разведку. Первым и встретишь персов. Веди их за собой, уничтожай отдельные отряды врага, но в драку с ними не ввязывайся. С главными силами. Выведывай все и заманивай их. Отходить будешь тоже к озеру Меотиде. Сделаешь так — снова возвращайся в Скифию. Да помогут тебе боги. Со мной будешь поддерживать связь через нарочных посланцев. От меня далеко не отрывайся, кому из вождей — Скопасису или Таксакису — будет трудно, к тому тебя и пошлю на помощь. — И внезапно, без связи с предыдущими словами, спросил: — Ну, как твоя греческая жена?

— Поехала к своему отцу-архонту в гости, — не растерявшись, буркнул Тапур первое, что пришло в голову.

— И хорошо сделала, — одобрительно сказал Иданфирс. — Нам нужно поддерживать с греками добрые отношения.

В тот же день Тапур повел свое войско на запад, навстречу персам. Как донесли лазутчики, персы уже углубились в степь на три дня пути и быстро продвигаются вперед. Очевидно, они, как полагал Тапур, успели углубиться уже дней на пять-шесть. Надо спешить, чтобы успеть уничтожить пастбища вдоль Борисфена и не дать персам выбирать себе пути, а навязать им свои.

На равнинах степь уже побурела, и это скифам на руку. Пусть попробуют персы накормить своих коней! Вперед Тапур отправил самых зорких. Скачут всадники на низкорослых, выносливых конях, скачут, пригнувшись к гривам. У них колчаны полны стрел, башлыки низко надвинуты на лбы, за плечами развеваются длинные чубы. Быстры, как ветер, скифские лучники! Правду говорил Иданфирс, скифам нечего терять: сел на коня — и в путь.

Равнина стелется за равниной, кряжи, холмы, балки. Всадники то исчезают в балке, то выныривают. И снова тянется волнистое плато с едва видимыми кряжами на горизонте. Степь уже не та, что была весной или в начале лета. Начинают исчезать зеленые краски, отцветают цветы. Теперь цветет шелковый ковыль; глянешь — степь до горизонта словно серебряная, и всадники на ходу бросают в серебристые моря пылающие головни, и позади них огонь пожирает все, что росло и цвело.

***

Как только дозорные сообщили, что до персов остался один переход, Тапур велел становиться лагерем. Коней не расседлывать, пасти, не отпуская их от себя.

Сам Тапур помчался к ближайшему кургану. Конь вынес его на вершину и застыл. Далеко, до самого горизонта, стлалось серебристое море шелковой травы. А там, где оно кончалось, вздымалось облако пыли. Персы! Тапур всматривается зоркими глазами в эту пыль, что ширится на горизонте, и ему кажется, что он видит отдельных всадников.

Ольвия говорила, что войско Дария нельзя охватить взглядом за один раз… Ольвия… Потеплело в груди, радостная волна окатила его. Хорошо жить, когда есть на свете Ольвия… Хорошо жить. Вернулась Ольвия, и он больше не будет горячиться. После победы у них будет много-много дней любви. Где она сейчас? Наверное, отступает на север.

Из балки вынырнули дозорные. По тому, как они гнали коней и возбужденно размахивали руками, он понял, что враг близко, и пустил коня с кургана…

Персидский разведывательный отряд, отклонившийся от главных сил в поисках воды и добрых пастбищ для коней, к вечеру был полностью уничтожен. По всей равнине лежали трупы, с громким ржанием носились чужие кони, и скифы ловили их арканами.

А уже потом принялись сдирать скальпы. Хватали убитого за волосы, ловким движением акинака делали надрез вокруг черепа и стаскивали пряди… Гомонили, перебрасывались словами, показывали, у кого какой скальп. Обладатели особо длинных волос хвалились ими как величайшей добычей. Скальпы выделают, и каждый воин привяжет их к уздечке своего коня. Чем больше будет висеть у уздечки вражеских волос, тем большая слава пойдет о таком скифе. И гордо будет он вытирать о содранные скальпы свои руки.

Хохочут:

— Понесли персов дурные ноги в чужой край, а расплачиваться пришлось чубами.

— Верно, эти чубы росли в Персии, чтобы мы об них руки вытирали!

А где-то у себя в кочевье, затерявшемся в бескрайних степях, сидя у юрты и попивая хмельной бузат, воин гордо скажет своим родичам:

— О, я на своем веку вдоволь повытирал руки о чужие чубы.

Когда со скальпами было покончено, Тапур подал знак, и воины, вскочив на коней, готовы были к новым нападениям.

— Поехали за персидскими чубами!

— Ара-ра-ра!!!

— Эй, царские всадники, спасайте свои чубы, а то придется домой лысыми возвращаться!

— Ага-га-га!!!

Скифы гарцевали по равнине на глазах у персидской орды, но как только всадники бросались в погоню, поджигали шелковую траву и исчезали, а к персам огненными валами катил-ревел огонь…

Глава шестая Скифская погода не для царского коня

Так потянулись дни за днями.

Скифы отходили на восток, и персы шли на восток.

Иногда Дарию казалось, что скифы уже вот-вот, еще один переход, еще один рывок, и он наконец догонит их и заставит принять бой… Но проходил день, и второй, и третий, а скифы, как и прежде, были недосягаемы, а их табуны мелькали на горизонтах… Отходя, они выжигали за собой каждый клочок степи, и навстречу персам катились огненные валы, после которых оставалась черная, выжженная земля… Ни травинки, ни былинки, ни капли воды… И никто не знает, куда идти и где и как догонять кочевников.

То внезапно они появлялись в тылу персидской орды, налетали на пеших воинов, словно вихрь, уничтожали отряд-другой, сдирали с убитых и раненых скальпы и исчезали, будто их и не было. И Дарию начинало казаться, что не он гонится за скифами, а наоборот — скифы его преследуют, загоняя в какую-то ловушку, из которой нет выхода…

Сперва царь царей ехал верхом на Верном и, может, потому, что конь шел хорошо, усталости не чувствовал. Верный так играл копытами, позвякивая золотыми удилами, так гордо вскидывал голову, что у Дария и настроение прояснялось, и он даже забывал иногда о скифах, об этом неудачливом и тяжелом, да еще и оскорбительном для него походе. Но со временем Верный начал сдавать, все чаще и чаще опускал голову и, что хуже всего, начал спотыкаться. На ровном месте. А это очень дурной знак, когда в походе спотыкается царский конь. И потому Дарий пересел в крытую повозку из белого войлока, с золотыми орлами на боках. Повозку плотными рядами окружали «бессмертные». За повозкой конюхи вели Верного, накрытого шелковой прохладной тканью. Чтобы не допекало солнце, над конем держали на длинных шестах еще одну шелковую ткань, для прохлады. И как уж царские конюхи ни лелеяли коня, как ни поили его родниковой водой, которую невесть где доставали, как ни кормили его, как ни берегли — царский конь утратил лоснящийся вид и понуро свесил голову, которую уже больше не поднимал… Дарий велел высечь конюхов, и их хорошенько высекли, но Верный от этого не поздоровел… Глаза его сделались сухими, шерсть начала топорщиться, ноги дрожали…

Лекарь-египтянин ничего не мог поделать.

Дарий советовался с атраваном.

Атраван уверял царя царей, что скифские знахари напустили на царского коня какую-то порчу.

— Ни один скиф не видел моего коня! — буркнул царь.

Белый старец что-то зашамкал беззубым ртом, и Дарий разобрал лишь несколько слов, что порча наслана с ветром…

— Так атраван самого Ахурамазды бессилен перед скифскими знахарями? — гневно спросил его царь.

Старец прошамкал что-то такое, что Дарий, как ни напрягал слух, а так ничего и не смог разобрать. А потому лишь махнул рукой: прочь, мол, отсюда! Атраван, с облегчением вздохнув, быстро исчез.

В войске поползли слухи, что царский конь спотыкается, а это предвещает большую беду… Тогда Дарий велел объявить, что погода дикой Скифии не для царского коня…

Никто не знал, как понимать эти слова — что погода дикой Скифии не для царского коня… Может, это намек, что скифский поход скоро закончится? Может, царь царей, пожалев своего коня, повернет назад к Истру? О, если бы так и случилось, если бы…

В ту ночь Дарию снова приснился Сирак, сак с берегов Яксарта. Он сказал лишь несколько слов: «Скифская погода не для царского коня», — и исчез, но Дарий, проснувшись, уже до утра не мог сомкнуть отяжелевших век.

Утром снова двинулись в погоню за недосягаемыми, неуловимыми скифами. Верного вели под навесом, который держали над ним конюхи, но конь все так же низко держал опущенную голову, и Дарий старался на него не смотреть. В войске все чаще и чаще повторяли одни и те же слова: «Скифская погода не для царского коня». Произносили эти слова пересохшими губами с надеждой на спасение, что царь все-таки сжалится над своим конем и повернет назад… Слова «скифская погода не для царского коня» вселяли веру в скорое окончание этого изнурительного и бесславного похода, но царь царей и не думал поворачивать. Все вперед и вперед гнал он войско, словно забыв, что скифская погода не для царского коня… Верного под навесом со всех сторон окружали слуги с опахалами, которыми они обмахивали коня с утра до вечера, но конь головы не поднимал…

«Что бы там ни делали, как бы ни махали опахалами, а скифская погода не для царского коня, — с надеждой говорили уже и полководцы, и даже приближенные царя. — Как жаль этого несравненного коня, лучшего среди всех коней. Скифская погода ему совсем не подходит…»

В войске же творилось что-то невообразимое.

Появились торговцы водой.

Где эти барышники доставали чистую воду, того никто не знал, но лихоимцы продавали ее каждый день, и продавали дорого. Другие продавали охапки свежей травы, и ее покупали всадники не торгуясь. Протянет конь ноги — не выберешься из этой пустоши. Поэтому, не торгуясь, платили стяжателям за воду, тоже для коней. Сами потерпят, а протянет конь ноги — так падай на землю и помирай… На коня вся надежда.

Дарий больше не показывался из своей некогда белоснежной, а теперь совсем порыжевшей от желтой пыли повозки. За повозкой конюхи вели Верного. Царский конь еще ниже опустил голову и отказывался даже от ячменя. Для него добывали свежую траву, и он еще кое-как двигался, перебирал ногами. А вот конюхи не выдерживали, один за другим падали в пути. Их бросали на произвол судьбы, как и вообще бросали всех, кто отставал или обессиливал. К Верному же приводили новых конюхов, и так проходили дни за днями. В войске снова заговорили о том, что скифская погода не для царского коня, но царь царей и не думал поворачивать, а все гнал и гнал вперед орду… Тогда начали расползаться слухи, что царский конь первым почуял ту беду, что уже распростерла свои черные крылья над ними, и что спасения не будет никому. Дарий велел хватать шептунов, вырывать у них языки, но этих шептунов становилось все больше и больше. А всем, разумеется, языки не вырвешь. И Дарию просто перестали докладывать о тех шептунах и о настроении в войске.

Войско слабело с каждым днем. Бесконечные переходы под палящим солнцем, нехватка еды и воды, ежедневные опустошительные набеги скифов на отдельные отряды персов убивали веру в победу. Но хуже всего было это бесцельное блуждание по степям, эта погоня за неуловимыми скифами, когда казалось, что гоняешься за бесплотным маревом. Закованные в панцири всадники задыхались, тела их горели от раскаленного металла, а рты пересыхали, губы больно трескались, и с них уже не срывались боевые кличи. Исчезала вера в победу, а взамен в души заползали безнадежность, страх… Не проведя ни одного сражения, Дарий терял отряд за отрядом. Теперь к царской повозке неохотно мчались полководцы, вести были неутешительные… Царя душил гнев. Гнев от бессилия. Такой гнев душил его, когда он штурмовал Вавилон. Целых двенадцать месяцев стояли его войска под стенами Вавилона и не могли взять укрепленный город. А вавилоняне с оборонительных башен кривлялись и насмехались над ними:

— Эй, персы! Чего вы сидите и бездельничаете под нашими стенами? Ваш царь — лодырь и бьет баклуши, а вы с него пример берете? Выберите себе такого царя, который умеет города брать!

Нет, персам тогда не пришлось выбирать себе нового царя. Дарий взял Вавилон, и за те насмешки велел распять три тысячи знатнейших вавилонских жителей. О, с каким мстительным наслаждением распял бы он сейчас всю Скифию, если бы мог ее наконец догнать!

А кочевники все отходят и отходят, а куда отходят и доколе они будут отходить — того никто не знает и, верно, никогда и не узнает. Чем дальше углублялись персы в степь, тем пустыннее она становилась — ни воды, ни пастбищ… А здешние саки, как вчера, как и позавчера, скачут впереди персов и пускают огненные валы. И как за ними ни гонись, а расстояние остается одно и то же: дневной переход. А отклонится какой-нибудь отряд влево или вправо — не вернется назад. Дозорные, которых высылали в разные стороны, исчезали бесследно, и это нагоняло страх на воинов. Пешие не хотели далеко отходить от лагеря, особенно воины неперсидских племен, и на них нельзя было положиться. Не лучше вели себя и персидские всадники: отъехав за ближние холмы и покрутившись там некоторое время, они возвращались и разводили руками — нигде скифов не видно. До самого горизонта осмотрели степи, везде пустошь. Ни одной живой души.

Прошло уже двадцать дней, как персы перешли Истр, а ни одной, хотя бы незначительной победы, еще не было одержано, если не считать отдельных мелких стычек, в которых персы по большей части проигрывали. Чем дальше продвигалось войско Дария на восток, тем пустыннее становились края. Наконец начали появляться солончаки, вода (если посчастливилось наткнуться на колодцы или источники) почему-то стала горько-соленой, непригодной для питья. Войска, разделенные на три колонны, тащились по выжженной, выгоревшей земле, воины задыхались в облаках пыли и пепла, люди и животные выбивались из сил. Нужно было на что-то решаться, что-то предпринимать, а Дарий все еще не мог ничего придумать и упрямо гнался и гнался за скифами. Только теперь он понял, что слишком большое войско в многодневном походе оборачивается злом. Чем кормить и чем поить такую огромную орду людей и животных в этой пустыне? Обозы и пехота сковывали маневренность, приходилось чаще делать дневки. А количество дней, отведенное на поход, катастрофически уменьшалось. Мост на Истре ионийцы будут охранять шестьдесят дней, и из этих шестидесяти дней он уже разменивает третий десяток, так и не проведя сражения. Дни убывают, а расстояние до Истра растет с каждым днем. К тому же где-то в его тылу прячется неразгромленное войско кочевников. Неразумно и даже опасно было заходить вглубь пустыни с ослабевшим войском, да еще имея в своем тылу сильные отряды врага.

На двадцать первый день персы вышли к озеру-морю, именуемому здесь Меотидой, и стали лагерем на берегу реки Оар, что впадала в это море-озеро. В тот последний переход к Меотиде пал царский любимец Верный. Упал и засучил ногами. Перепуганные конюхи пытались поднять его. Но если усилием им и удавалось его поднять и поставить на ноги, конь снова падал… Тогда раскинули над ним шатер и начали обрызгивать его водой. Под вечер Верный поднялся на дрожащие ноги, но всем стало ясно, что он долго не протянет. И тогда зашептали приближенные Дария, что скифская погода не для царского коня… «Да, да, — шептали они, — скифская погода совсем-совсем не подходит царскому коню…»

Глава седьмая 10-й день месяца багаядиша

Дарий любил коней.

Он любил коней больше, чем людей.

Он души не чаял в конях, для него они были величайшей утехой в жизни. Он верил коням больше, чем людям. Не кто иной, как конь, привел его на царский трон Персии.

Случилось это в 522 году…

«Говорит Дарий-царь: „…Камбиз, сын Кира, из нашего рода, был здесь царем. У Камбиза был брат, по имени Бардия, от одной матери, одного отца с Камбизом. Камбиз убил Бардию. Когда Камбиз убил Бардию, народ не знал, что Бардия убит. Тем временем Камбиз отправился в Египет, народ возмутился, было великое зло в стране, и в Персии, и в Мидии, и в других странах.

Затем появился человек, маг, по имени Гаумат. Он восстал в Пишияуваде, у горы, по имени Аракадриш. Это было в 14-й день месяца вияхна [32] , когда он восстал. Народ он так обманывал: „Я — Бардия, сын Кира, брат Камбиза“. Тогда весь народ взбунтовался и перешел от Камбиза к нему и в Персии, и в Мидии, и в других странах. Он захватил царство. Это было в 9-й день месяца гарманада, когда он захватил царство. А тем временем Камбиз умер своей смертью.

Царство, что Гаумат-маг отнял у Камбиза, испокон веков принадлежало нашему роду. И Гаумат-маг отнял у Камбиза и Персию, и другие страны, захватил их, присвоил себе, стал царем. Не было человека — ни перса, ни мидийца, никого из нашего рода, — кто мог бы отнять царство у Гаумата-мага. Никто не осмеливался сказать что-либо против Гаумата-мага. Народ очень боялся, что он перебьет многих, знавших Бардию прежде, дабы никто не узнал, что он — не Бардия, сын Кира. Никто не решался сказать что-либо против Гаумата-мага, пока не прибыл я. Затем я воззвал к Ахурамазде. Ахурамазда помог мне. Случилось это в 10-й день месяца багаядиша…“»

Из надписи Дария, высеченной на Бехистунской скале, в Мидии, на древней дороге между Керманшахом и Хамаданом.

***

В надписи, высеченной на Бехистунской скале, Дарий, разумеется, не рассказал во всех подробностях, как произошло покушение на мага, Лжебардию.

А было так.

Первыми заговорщиками против Гаумата-мага, персидского царя Лжебардии, были Отан, сын Фарнаспа, Ардуманиш, сын Вахауки, и Гобрий, сын Мардуния, — все персы. Они и образовали тайный союз против мага, ибо хорошо знали, что Бардия погиб, а маг на него лицом совсем не похож. Их было трое, и потому переходить к решительным действиям они не отваживались, полагая, что их сил для такого дела явно недостаточно. И тогда они постановили, что каждый из них привлечет в их тайный союз еще по одному мужу, которому особенно доверяет.

Отан привлек Интаферна, сына Вайаспары, Гобрий — Мегабиза, сына Дадухии, Ардуманиш — Гидарна, сына Багабигны. Все привлеченные были персы из знатнейших семейств.

Не хватало главного предводителя, и он явился. Седьмым к ним присоединился Дарий, сын правителя персов Виштаспы.

Все семеро поклялись в верности друг другу, создали тайный союз и начали совещаться, как им быть и с чего начинать.

Дарий решительно настаивал на немедленных действиях.

— Чем быстрее мы начнем, тем больше будет надежды на успех. Промедление — смерти подобно, — уверял он товарищей по заговору.

Отан тогда обратился к нему почтительно, но осторожно. Очень осторожно. (О, он осторожен, как лис, этот Отан, может, потому и живет так долго!)

— Сын Виштаспы! Отец твой — доблестный муж. И ты не уступаешь ему в доблести. Но не торопись так безрассудно с нашим опасным делом. Нужно еще привлечь на свою сторону побольше знатных мужей, и уж тогда всем вместе и нападем на мага.

Дарий едва сдержался.

— Если мы последуем совету Отана, — сказал он тихо, но твердо, — то нас всех ждет жалкая гибель. Ведь кто-нибудь из нас не выдержит и донесет магу, чтобы получить выгоду самому и спасти свою голову. С заговорщиками так часто и бывает. Нет, откладывать задуманное — это смерть. Давайте осуществим наш замысел сегодня, ибо если мы упустим сегодняшний день, то завтра я сам пойду к магу с доносом на вас, чтобы никто другой не успел меня опередить.

Это было сказано так искренне и убедительно одновременно, что Отан как будто бы и согласился с мнением Дария.

— Хорошо. Представим, что мы пойдем сегодня…

— Сейчас! — жестко вставил Дарий. — Немедля!

— Пойдем сейчас, — повторил Отан, — но как мы проникнем во дворец? Там ведь стража.

Но у Дария и на это был готов ответ:

— Никто из стражей не станет задерживать таких знатных мужей, как мы. Либо из уважения к нам, либо из страха перед нами. Если же они осмелятся… сделают попытку не пустить во дворец, то я скажу, что прибыл только что из Персии и хочу передать вести от своего отца. Где ложь неизбежна, — добавил он, помолчав, — там нужно смело обманывать.

Отан все еще колебался, остальные же заговорщики выжидательно поглядывали на него.

И тогда слова попросил Гобрий.

— В Гатах Авесты сказано: «Скот нуждается в добром хозяине. Сам пророк молится об избавлении скота от дурного хозяина». Так сказано в Яснах, в фаргарде 33. Там же далее сказано: «Душа скота ропщет по поводу того, что у нее нет сильного защитника». — Он умолк, обвел присутствующих пристальным взглядом, словно каждому из них пытаясь заглянуть в душу, и закончил так уверенно, будто с ним уже все согласились: — Будем изгонять от персидского стада дурного хозяина, да к тому же — самозванца. Я за то, чтобы принять совет Дария, не расходиться, а прямо с нашего совета идти на мага. Так меньше риска, что провалимся, и больше надежды на успех.

— Что ж… — Отан еще мгновение поколебался, вздохнул и закончил: — Тогда — помолимся богам.

После молитвы заговорщики спрятали под плащами кинжалы и пошли к царскому дворцу. Шли гордо, спокойно и уверенно, как и подобает столь знатным мужам. И стража их молча пропустила. Еще бы! Знатнейшие мужи Персии! Равные самому царю, хоть он и считается богом. Правда, знатнейших мужей во дворе перехватили евнухи и попытались было их задержать, но заговорщики в один миг искололи прислужников мага кинжалами и ринулись во дворец. Маг Гаумат и его сообщник, тоже маг, услышав предсмертные крики евнухов, поняли, что происходит, и бросились к оружию. Лжебардия успел схватить лук, а его сообщник — копье. Защищаясь, он ударил Ардуманиша в бедро, а Интаферну выколол глаз. Но Гаумат не мог пустить в дело лук, потому что Дарий и Гобрий подскочили к нему вплотную и начали теснить мага к стене. (Дарий и по сей день видит перед собой выпученные от ужаса черные глаза мага и его искривленный рот с дрожащими губами.) Маг, должно быть, почуял свой конец, ибо бормотал что-то невнятное, а руки его дрожали, словно в лихорадке, будто его била трясучка. Дарий, сделав выпад, хотел было ударить кинжалом под ребро, но маг, подпрыгнув, на диво проворно бросился бежать во внутренние покои и даже попытался было закрыть за собой дверь. Дарий и Гобрий кинулись за ним и оба одновременно ударились в дверь плечами. А были они сильны и ударились с такого разбега (у Дария потом долго ныло ушибленное плечо), что дверь распахнулась настежь, и они едва удержались на ногах, въехав в зал, словно по скользкому.

Первым с магом сцепился Гобрий. Он сделал выпад, но маг успел перехватить его руку выше локтя и так стиснул ее костлявыми пальцами, что Гобрий не мог ни освободить ее, ни нанести ею удар. А перехватить кинжал левой рукой, как то следовало делать в подобной ситуации, он впопыхах или в горячке не догадался. И он дергал свою руку с кинжалом и невесть почему кричал: «Да пусти же… пусти… вцепился, как пантера…» Маг же, зажав его руку, сдавливал ее еще крепче, и оба они топтались посреди зала, и ни тот, ни другой не мог взять верх. А вокруг них метался растерянный Дарий, делал взмахи кинжалом, но маг вертелся так, что каждый раз под выпад Дария попадала спина Гобрия. И Дарий опускал руку. К тому же в зале было темновато, и Дарий боялся в этой суматохе прикончить товарища.

Так долго продолжаться не могло. Первым опомнился Гобрий и закричал:

— Да бей же, почему медлишь?!!

— Боюсь, как бы в тебя не попасть, — отвечал Дарий.

А маг стискивал руку Гобрия как железом и вертелся так, чтобы от второго нападающего его все время защищала спина Гобрия. Маг, верно, оправился от первого испуга и пытался выиграть время, рассчитывая, что кто-то из дворцовых слуг прибежит ему на выручку… Это почувствовал и Гобрий, к тому же во дворце уже слышался топот ног — кто-то кому-то бежал на помощь. И тогда Гобрий закричал Дарию:

— Бей кого попало!!!

И Дарий, размахнувшись, нанес удар. Кинжал его по самую рукоять вошел в чей-то бок. Гобрий и маг на миг застыли.

Дарий выдернул кинжал и тоже застыл — в тот миг он был не уверен и не мог еще понять, в кого же попал. Но вот маг с шумом выпустил воздух и как подкошенный рухнул на бок. К нему подскочил Гобрий и одним ловким ударом кинжала отсек Лжебардии голову. Брызнув чем-то черным (в полумраке дворца кровь мага показалась черной), голова покатилась по мозаичному полу. Гобрий бежал за ней, то и дело наклоняясь, пытаясь наколоть ее на острие кинжала, но голова откатывалась от него, словно убегала.

— Да постой же… постой… — бормотал Гобрий и все-таки ногой ее остановил, вонзил в отрубленную шею кинжал и высоко поднял голову мага.

— Дарий!.. — крикнул он, даже не видя, что по его руке течет и с локтя капает на пол кровь мага. — Тот, кто захватил персидский престол, уже мертв!

И только тут к ним вбежали товарищи по заговору — Мегабиз, Отан и Гидарн. Мегабиз держал на острие кинжала отрубленную голову второго мага. И тоже по его руке текла черная кровь мага и с локтя звонко капала на мозаику пола.

— Маг мертв!

— Нужно немедля поведать народу о случившемся, — сказал Дарий, и они, схватив головы магов, выбежали из дворца (раненые заговорщики — Интаферн и Ардуманиш — остались в покоях). Уже за воротами царского дворца заговорщики, размахивая кинжалами с головами магов, начали кричать:

— Персы!! Славные мужи нашего царства!! Трон Персии спасен, маг мертв! Бейте приспешников мага! Истребляйте их до последнего! С нами Ахурамазда!!!

На пятый день заговорщики снова собрались и принялись совещаться, как быть: законный царь Персии Камбиз мертв, а царство без царя долго оставаться не может. Из семерых заговорщиков только один Дарий имел законные права на персидский престол, ибо происходил из рода Ахеменидов, правящей династии персидских царей.

«Мой отец — Виштаспа, — думал он. — Отец Виштаспы — Аршама, отец Аршамы — Ариарамна, отец Ариарамны — Чишпиш, отец Чишпиша — Ахемен. Потому мы и зовемся Ахеменидами. Потому наш род испокон веков — царский.

Восемь из моего рода были царями до меня. Я должен стать девятым».

Так думал Дарий, но вслух не проронил ни слова о своих правах на персидский престол, полагая, что друзья-заговорщики и сами о том прекрасно ведают. И Дарий вопросительно взглянул на Отана: ты, мол, знаешь, чьего я рода, так что говори.

И Отан попросил слова.

К величайшему удивлению Дария, он сказал:

— Думаю, не стоит снова отдавать власть в руки одного самодержца. Вы хорошо знаете, до чего доводил нас произвол Камбиза. Неужели вы снова хотите иметь такого царя? Самодержец творит что хочет, он сеет зло, слушает соглядатаев и шептунов, а лучших людей преследует, губит их без суда, а подлецов еще и поддерживает.

— Оставить царство без правителя? — удивленно вскинул брови Дарий.

— Почему без правителя? — спокойно переспросил Отан. — Давайте введем народное правление. Ведь народ-правитель не станет творить ничего из того, что позволяет себе самодержец, ибо все решения будут зависеть от народного собрания. Итак, — закончил Отан твердым голосом, — я предлагаю уничтожить единовластие и сделать народ владыкой!

Дарий потемнел лицом, но не молвил и слова. Только подумал:

«Ишь, куда занесло Отана! Народовластия ему захотелось. Чтобы чернь доконала Персию, чтобы низкородные захватили верховную божественную власть? Чтобы всякие выскочки в цари рвались, а мы, знать, к ним в прислугу нанимались?»

Кто-кто, а Дарий хорошо знал ситуацию в стране. Вследствие бесконечных войн, которые вел еще Кир, отец Камбиза, знать разделилась на два противоположных лагеря: знать Запада рвалась к власти и одновременно пыталась покончить с положением «народ — войско», а на Востоке царства военно-племенная демократия старалась недопустить к власти знать. По всему царству либо зрели, либо уже вспыхивали бунты, повсюду неповиновение, недовольство, вражда… Не сегодня-завтра распадется царство, с таким трудом созданное Ахеменидами, а Отану захотелось народного правления.

Вторым слова попросил Мегабиз.

— То, что сказал Отан об отмене самодержавной власти, поддерживаю и я, — начал он уверенно, но было неясно, куда он клонит. — Но что до второго предложения — отдать верховную власть народу — то это, мне кажется, не лучший совет. — («Молодец, Мегабиз», — мысленно похвалил его Дарий и, не удержавшись, одобрительно кивнул). — Ведь нет ничего ужаснее разнузданной черни, — продолжал Мегабиз, и Дарий во второй раз одобрительно кивнул. — Так гоже ли нам, спасаясь от тирана, попасть под власть черни? Ведь тиран хотя бы знает, что творит, а народ даже и не знает. Ибо откуда у народа разум, если он не учен и не имеет никакой прирожденной доблести. Шумной толпой ринется народ к кормилу власти, и тогда нам, знати, хоть на край света беги. Да и чего нам доброго ждать от людского сброда? — Он на миг умолк, будто собираясь с силами, и воскликнул: — Пусть ценит народное правление лишь тот, кто желает зла Персии! Мы же наделим верховной властью тесный круг высшей знати, а в их числе будем и мы сами. А от лучших людей и будет исходить государственная мудрость.

Хорошо начал Мегабиз, но и он не туда повернул. Дать власть знати? Да завтра же начнется в Персии раздор, и царство распадется на враждующие лагеря.

Дальше молчать Дарий уже не мог.

Но начал сдержанно, с похвалы Мегабизу:

— По-моему, Мегабиз правильно отозвался о народе, а вот на знать, пусть и высшую, у меня иной взгляд. Если мы возьмем на выбор формы правления, каждую в ее совершеннейшем виде, то есть совершеннейшую демократию и совершеннейшую монархию, то последняя заслуживает наибольшего внимания. Ибо нет ничего лучше правления одного наилучшего владыки. Он безупречно руководит народом, и при такой власти лучше всего могут храниться в тайне решения против врагов. Среди верховной знати, какой бы она ни была справедливой, непременно возникнут раздоры, соблазны, распри. Ибо каждый захочет главенствовать, и вспыхнет вражда. А от нее до кровопролития — один шаг. При демократии пороки тоже будут, ведь в общественные дела проникнет подлость. Возникнут тайные союзы, заговоры. Вплоть до того, как какой-нибудь народный вождь не покончит с демократией. И потом этот вождь быстро становится самодержцем. Итак, единовластие — лучший способ правления. И потом: откуда у нас, персов, свобода? Кто нам ее дал? Народ или самодержец? По-моему, если свободу нам дал властитель, то и должны мы крепко держаться за этот способ правления и не нарушать добрых отцовских заветов и обычаев.

Дария первым поддержал Гобрий.

За ним, правда, поколебавшись, к Дарию примкнули и остальные заговорщики. И Отан понял, что ввести у персов демократию ему не светит, а потому сказал так:

— Друзья! Итак: один из нас станет царем. Будет он избран жребием, или решением персидского народа, или еще как-то — я, во всяком случае, спорить с ним не стану. Сам я желаю быть свободным. Я отказываюсь от престола с тем условием, чтобы ни я сам, ни мои потомки не подчинялись никому из вас.

— Быть по-твоему! — воскликнули все.

Отан встал, поклонился и вышел.

Шестеро заговорщиков, проводив благодарными взглядами Отана, с минуту сидели молча, а потом внезапно заговорили все разом. Заговорили об Отане, о его благородном поступке (сам отказался от притязаний на царскую власть!), о том, что тот, кто из них сядет на престол, будет ежегодно жаловать Отану драгоценнейшие мидийские одежды и другие ценные дары посылать. Ведь он первый задумал заговор и собрал их вместе.

Затем Гобрий сказал:

— Один из нас станет царем. Но кто бы им ни стал, мое слово таково: чтобы каждый из нас по желанию мог в любое время входить к царю без доклада, если только царь не почивает со своей женой. Далее. Царь должен брать себе жену только из наших семейств.

И все согласились: да будет так!

Далее решили поступить вот как: сесть всем на коней и выехать за городские ворота. Чей конь первым заржет на восходе солнца, когда они будут выезжать за ворота, тому и быть царем.

И все сказали: да будет так!

И Дарий благодарно взглянул на Гобрия; он все понял.

Легенда это или нет — не будем здесь доискиваться.

Может, и легенда, ведь Дарий мог без всякого ржания коней стать царем, ибо он был из рода Ахеменидов, представлял младшую ахеменидскую родовую ветвь.

Но так описывает Геродот, так что закончим эту историю по Геродоту.

Дарий рассказал своему конюху Эвбару об уговоре и добавил:

— Если знаешь какой-нибудь хитрый способ, то сделай так, чтобы я, а не кто иной, получил царский престол.

Сметливым был Эвбар. И на слово был скор, и на дело. Еще и нрава был веселого да неунывающего.

Выслушав Дария, он легонько свистнул.

— Господин!.. Если только от этого зависит, быть тебе царем или не быть, то не волнуйся. Раньше тебя никто царем не станет. Твой конь первым заржет на выходе из городских ворот.

— Тогда не трать времени даром, — велел Дарий, — ведь завтра утром дело должно решиться.

Ну и хват был тот Эвбар!

И вот что он затеял.

Ночью он вывел за городские ворота кобылу, которую жеребец Дария любил больше всех. Привязал ее, а потом начал водить вокруг нее жеребца Дария. Жеребец рвался, конюх его сдерживал, но все водил, водил, а потом пустил. Жеребец покрыл кобылу.

И когда ранним-ранним утром шестеро заговорщиков выехали за городские ворота, жеребец Дария, едва оказавшись на том месте, где ночью была кобыла, бросился вперед и, «вспоминая» о событиях минувшей ночи, громко заржал.

В то же мгновение заговорщики соскочили с коней и пали к ногам Дария, кланяясь ему как новому царю Персии.

Гобрий же воскликнул:

— Царствуй над нами, славный Ахеменид! Великое тебе досталось царство, целых двадцать три страны насчитывает оно. Отныне ты, Дарий, сын Виштаспы, — царь царей!

А в стороне стоял веселый Эвбар, парень-хват, и что-то беззаботно насвистывал…

***

А значительно позже на Бехистунской скале по велению Дария о его воцарении на персидский престол было высечено кратко и донельзя сухо:

«Это было в 10-й день месяца багаядиша, когда я с немногими людьми убил Гаумата-мага и знатнейших его приверженцев… Царство у него я отнял. По воле Ахурамазды я стал царем. Ахурамазда дал мне царство».

А ниже было высечено и такое:

«Говорит Дарий-царь: вот те мужи, которые были при мне, когда я убил Гаумата-мага, что называл себя Бардией; тогда эти мужи действовали со мной как мои сторонники…»

И далее следовал перечень имен шести участников заговора против самозванца-мага.

Глава восьмая Царский конь улетел на небо

А еще, как свидетельствует Геродот в своей «Истории», Дарий «прежде всего велел высечь на камне и поставить рельефное изображение всадника с надписью, гласившей: „Дарий, сын Виштаспы, обрел персидское царство доблестью своего коня и конюха Эвбара“».

Дарий очень любил коней.

Он любил их больше, чем людей, ибо людей он уничтожал везде и повсюду, где проходило его войско, а коней берег. Из каждого похода приводил он их в свое царство тысячами. Приводил не как рабов, как то было с людьми, а как существ, что выше людей.

«Того, кто в седле, — уничтожайте, если он вам не сдается, — любил говорить царь своим воинам. — А того, кто под седлом, — погладьте по шее, похлопайте по спине, успокойте его, накормите и напоите. Тот, кто под седлом, может стать вашим другом и не раз выручит вас из беды. Верьте ему больше, чем тому, кто в седле».

Все знали, как царь любит коней; не конюшни для них строил, а дворцы возводил. А увидит где хорошего коня — у друга ли, у недруга — не успокоится, пока тот конь не станет его собственностью, не украсит собой его богатые и пышные царские конюшни. У недруга силой такого коня отберет, у друга за любые сокровища выкупит, все отдаст за доброго коня.

«Ибо, только оседлав коня, чувствуешь себя человеком, — в редкие минуты откровенности говорил царь. — А без резвого коня ты будто и никто — маленький на земле, и не видно тебя. А в седло сядешь — словно крылья у тебя вырастают. Летишь и земли под конем не чувствуешь».

Любил Дарий коней, а Верного — превыше всего. И берег его, как ближайшего друга. Лучшие конюхи ухаживали за царским любимцем, кормили отборным зерном, поили родниковой водой. Когда у царя царей было доброе настроение, он любил приходить в конюшню к Верному, гладил его, расчесывал гриву, беседовал с ним, и конь, кося на царя большим глазом, одобрительно кивал головой.

Дарий улыбался:

— Животное, а все понимает.

С Верным ему всегда везло, с Верным он всегда ходил в походы и всегда на Верном въезжал в столицы покоренных стран. Может, потому и взял с собой в далекий скифский поход, надеясь, что и здесь Верный принесет ему удачу, и он, сидя в седле Верного, будет слушать, как скифские вожди, стоя на коленях, будут молить его о пощаде.

Не сбылось… Скифы далеко, точнее, между ними и персами один дневной переход, который невозможно одолеть, а Верный лежит перед ним, отбросив все свои четыре ноги, — некогда такие неутомимые, такие резвые ноги, что несли его, Дария, как на крыльях…

С конем стряслась беда под вечер; он и до того еле шел, а тут зашатался, с шумом выдохнул воздух и рухнул, засучив ногами. Он еще хотел подняться и пытался это сделать, ибо скреб передними ногами землю и даже силился поднять голову, но, почувствовав, верно, тщетность своего замысла, в последний раз жалобно заржал и затих, оскалив зубы.

Его накрыли золотистыми чепраками до утра.

В тот вечер полководцы боялись попадаться царю на глаза.

В лагере всю ночь стояла тишина, какая бывает, когда в доме покойник.

В ту ночь Дарию снова (в который раз!) приснился Сирак, сак с берегов Яксарта. Он скалил зубы и, как всегда, похлопывал себя кнутом по голенищам расползшихся сафьянцев.

— Тебе чего? — спросил Дарий.

— Я пришел тебе посочувствовать, — вдруг сказал сак Сирак. — Слышал, у тебя пал конь.

— Это ты… ты завел меня в такую пустошь, где и кони не выдерживают, — вспыхнул Дарий. — Я велю тебя уничтожить!

— Ты уже меня раз уничтожил, а во второй раз уничтожить человека нельзя, — сказал Сирак. — Я завел тебя в такую пустошь, где не выдерживают кони. А теперь поведу тебя туда, где не выдерживают и люди.

«Сон вещий, — думал Дарий, проснувшись. — Дальше будет хуже».

Он чувствовал слабость во всем теле, сон не освежил его, а обессилил. Тяжело поднялся и подумал, что и сегодня начнется то же, что вчера, позавчера, — бесплодная беготня за скифами.

За завтраком ему доложили, что исчез старший конюх.

Сбежал? Почувствовал вину за Верного? Но куда он сбежит в этих степях? Велев схватить его личных конюхов, Дарий вышел из шатра и направился к коню, что лежал с ночи, накрытый чепраками. Слуги при его приближении сняли покровы. Дарий постоял с мгновение, глядя на оскаленную морду коня, и думал о том бесславии, что еще ждет его впереди. «Сон дурное мне предвещает, — подумал он, — сегодня плохо коням, а завтра то же ждет людей».

А Верного было жаль. Как было жаль Верного!

Дарий опустился на одно колено у головы коня, коснулся рукой его уха и шепнул: «Я отправлю тебя на тот свет со всеми почестями, как знатнейшего из всех коней. Ты будешь на том свете знатнейшим конем, и сам бог неба, лучезарный Ахурамазда, будет ездить на тебе».

***

И зашевелилось войско, как муравейник.

Тысячи и тысячи всадников, лучших всадников царя, долбили акинаками яму для царского коня. Всем не хватало места, и долбить сухую, затвердевшую землю подходили по очереди. И те, кому удалось хоть раз копнуть, гордились потом великой честью — для царского коня яму долбили!

А когда яма была готова и ее хорошо высушило солнце, дно устлали травой, а поверх нее положили чепраки. Тогда «бессмертные» на своих поясах, которые они связали один с другим, опустили в яму Верного. Конюхам, что с того утра были под стражей, развязали руки и велели прыгать в яму. И они покорно спрыгнули и приготовили коня в дальнюю дорогу на тот свет: надели на него лучшее царское седло, взнуздали его в золотую уздечку, передние ноги коню сломали под грудь, а задние под живот, и сверху казалось, что Верный мчится куда-то по земле. Затем расчесали гриву, положили у головы коня мешок с зерном и второй, влажный, с водой.

И застыли обреченные конюхи в погребальной яме царского коня: двое у головы, двое позади. Знали конюхи, что из ямы им уже нет пути, ведь они, конюхи, должны оберегать царского коня и на том свете. Но были спокойны: хоть на этом свете и кончились их дороги, но там, на небе, в обители Ахурамазды, их ждет вечная счастливая жизнь.

Тогда к яме подошел белый старец, атраван Ахурамазды, и начал читать молитвы, в которых восхвалял доблесть царского коня, который по воле творца Ахурамазды привел своего господина на персидский трон.

— О царский конь! — воздев руки к небу, шамкал атраван. — Вижу, как летишь ты, доблестнейший из всех коней, на небо, слышу, как звонко, как радостно ты ржешь, знатнейший из всех коней, встречая творца Ахурамазду! Мы, малые люди из этого мира, никогда не забудем тебя, славнейший из всех коней!

Наклонившись к яме, атраван напутствовал конюхов:

— Вы — счастливцы, ибо вам выпала величайшая честь сопровождать на небо царского коня. Берегите его, кормите отборным зерном, поите родниковой водой и берегите царского коня пуще, чем себя. Идите на тот свет, конюхи, идите!

Едва выкрикнул эти слова атраван, как к яме подбежало несколько воинов, взмахнули копьями, и конюхи рухнули, пронзенные насквозь.

— Царский конь улетел на небо! — внезапно закричал атраван и воздел руки к голубому небу, в котором неподвижно застыло палящее солнце. — Вижу, как он летит! Вижу!.. Засыпайте его яму поскорее, он уже летит!..

Каждый из воинов взял пригоршню земли и высыпал ее на царского коня, и яма быстро была засыпана. И взяли тогда воины еще по одной пригоршне земли, и вырос высокий холм над ямой с царским конем. Дарию подвели другого коня в золотой узде, он в последний раз взглянул на могилу Верного, тяжело вздохнул и тяжело опустился в седло.

Глава девятая Лагерь на берегу реки Оар

А разве ему было когда-нибудь легко?

***

У озера-моря, что звалось здесь Меотидой [33], на берегу реки Оар [34], Дарий велел строить укрепления. Двигаться дальше на восток, гонясь за неуловимыми скифами, было уже не просто безрассудно, но и опасно. Ослабевшему войску нужна была передышка — двадцать один день безостановочной погони за призраками измотал его вконец. А чем дальше на восток, тем пустыннее и безводнее становились места, и Дарий наконец убедился, что здешние саки не бегут от него, нет. Их скифарх — предводитель-вожак — нарочно водит его за собой, водит, глумясь над ним, царем царей, водит, ибо таков его замысел: в открытом бою он персов не одолеет. А вот поводив их по мертвым краям, изнурив до предела всадников и коней, — он выберет удобный час и тогда ударит всей своей силой. А впереди, сколько хватало глаз, простиралась пустошь — голая, выжженная солнцем и иссушенная горячими ветрами мертвая земля, солончаки, окаменевшая твердь. Да — пески. Лишь кое-где торчат кустики хилой полыни. И повсюду белеют ребра и черепа каких-то животных. Двигаться дальше по такой пустоши — верная гибель, ибо войско его, некогда грозное и непобедимое, держится уже из последних сил. Владыка сам видел, как всадники падали с коней на горячую землю и, намотав на руки поводья, тотчас проваливались в тяжелый сон. И это те всадники — гордость и слава его войска! Пехота еле-еле плелась в хвосте, добравшись до лагеря, тоже падала на горячую землю, как мертвая. Последние же отряды так и не доходили — их где-то уничтожали кочевники. Да и опасно заходить вглубь чужой страны, имея в своем тылу неразгромленную ее военную силу. Нет, нужно было становиться лагерем, дальнейшая погоня просто погубит его войско. Вот почему Дарий велел Мегабазу строить на берегу реки Оар укрепления. Велел, все еще не вполне понимая, для чего они ему и сколько дней он будет отсиживаться за ними. Но войску нужна была передышка, а укрепления должны были защитить его от внезапного налета степняков, которые, водя за собой персов, день ото дня становились все наглее и дерзостнее. А в смелости им не откажешь, особенно их коннице. Она мобильнее персидской, ибо не отягощена ни пехотой, ни обозами, которые вконец замедляют движение персидской орды. А оторваться от обозов войско не может — обозы в тот же день окажутся в руках кочевников. К тому же скифы лучше знают местность, это тоже дает им немалое преимущество, у них вдоволь пастбищ для коней и провизии для всадников, не говоря уже о воде. К тому же, как показал поход, персидская конница без поддержки пехоты не может противостоять ураганному натиску скифских всадников. Недаром же этот край звали землей Всадников с Луками. Еще ни одной стычки не выиграла персидская конница у скифской: царские всадники — прославленные всадники! — махнув на свою славу и гордость, на глазах у своего владыки бежали от здешних всадников с луками, бежали к своей пехоте, лишь с помощью которой и могли они остановить противника. А скифы, прогнав персидскую конницу, тотчас же поворачивали назад. Почему? Царские полководцы не находили ответа, тогда как Дарий все понимал: очевидно, бой с его основными силами еще не входит в замыслы кочевников. И это настораживало, злило и гневило владыку. Ужас! Позор! Дарий делал вид, что не замечает, как почти каждая, пусть и мелкая, стычка со степняками заканчивается бегством его отрядов. Только пехота и спасает. Позор! Закрыть глаза и делать вид, что ничего такого… нет, что все идет хорошо. Да, в конце концов, убегают степняки, степняки, а не персы. Это хоть какое-то, да утешение, хоть и не совсем целительный, но все же бальзам на израненное самолюбие царя царей. От самого Истра орда двигалась без дневок, которые обычно на марше устраиваются через три-четыре дня, а при быстром движении — так и через каждые два-три перехода. На отдых войску давались лишь короткие летние ночи. Но редко в какую ночь кочевники не нападали на персидский лагерь. Днем, с вечера, их нигде не было видно, а стоило лагерю улечься, как они выныривали, словно из-под земли. А ночью персидский лагерь становился почти непригодным к бою: всадники, чтобы хоть какой-то отдых дать измученному телу, вынуждены были снимать панцири. Коней, чтобы те, чего доброго, не разбежались, путали да еще и привязывали к кольям (каждый всадник имел такой кол и забивал его в землю каждый вечер). И едва всадники, попадав на землю, засыпали, как налетали кочевники. Сколько их, того в темноте никто не мог разобрать, так что в гигантском лагере поднималась немалая суматоха, все метались и мешали друг другу. Каждому всаднику нужно было по тревоге быстро надеть панцирь, оседлать коня, распутать его, отвязать и вскочить в седло, — а времени на это уже не было. После таких ночных наскоков кочевников утром персы были сонные, еще более изможденные и едва держались в седлах. Нет, дальше так продолжаться не могло, и Дарий велел становиться лагерем на берегу реки Оар.

***

Здесь, где река Оар впадала в озеро-море Меотиду, наконец-то кончались бескрайние скифские степи, и дальше, до самого горизонта, голубели воды. Персы могли наконец вздохнуть: многодневные блуждания по однообразным и пустынным степям, которым, казалось, не будет конца, завершились. Что их ждет завтра, послезавтра, о том никто, кроме богов, разумеется, не знает, но по крайней мере сегодня можно перевести дух — степи и впрямь прервали здесь свой неудержимый бег.

Озеро было велико, как море, и синие — вдали — воды его исчезали за горизонтом, сливаясь там с небом. Вблизи же воды были зеленоватыми, еще ближе — светлыми, даже песчаное дно видно, но для питья непригодны. Озеро было не только большим, как море, но и таким же, как море, соленым. Проклятый край! Войско страдает от жажды, рядом столько воды, а напиться — никак. И для чего здешние боги соорудили в этих краях такое озеро-море с горькой водой? Назло, верно, персам, не иначе!

Меотида волновалась, как настоящее море.

Зеленоватые валы с белыми барашками на гребнях с шумом накатывали на узкую полосу прибрежного песка и откатывались назад, усеивая все вокруг водорослями и студенистыми телами медуз. Было ветрено, и валы шли на берег то и дело, упрямо штурмуя его, пытаясь достать до высоких глинистых круч, что отливали на солнце золотом. И там, где прибрежная полоса песка была узкой, море доставало до берега, подлизывало его, и высокие кручи обваливались, с грохотом рушась вниз… Глинистые кручи были высоки и обрывисты, с них далеко видно, а на их вершине дышалось легче. Ветер с озера-моря немного остудил пережженное за двадцать один день похода персидское войско. Остудил, но ненадолго. Солнце пекло здесь еще немилосерднее, тело под его лучами сохло, становилось шершавым и болезненным, чернело… Тяжко воинам, закованным в панцири, тяжко.

Но до отдыха еще было далеко — нужно было сперва защититься на случай налета кочевников, чтобы не спихнули их, чего доброго, с высоких круч в синее озеро-море. Весь тот край, где Оар впадал в озеро, был изрезан глубокими ярами и балками, и это значительно облегчало сооружение укреплений. Отряды становились лагерями между этими ярами и балками, и таких лагерей, когда все наконец расположились, вышло восемь. Каждый лагерь с тыла защищало озеро, с боков — яры и обрывы, и только впереди таилась опасность. Поэтому каждый лагерь сооружал со стороны степей защитную стену, то есть вал. Рыли глубокие рвы, а перед ними наскоро насыпали валы, торопились — времени не было. Да и не собирались здесь долго отсиживаться. И все же на случай какой-нибудь беды за валами можно было отбиваться долго, а при надобности сюда с Истра мог подойти и флот.

Дарий наконец немного успокоился. В лагерях, в случае чего, можно будет оставлять гарнизон, а также больных и раненых воинов, а с главными силами совершать рейды-налеты вглубь Скифии. Восемь лагерей на берегу Меотиды станут тогда надежным тылом для войска.

Насыпая валы со стороны степи, войско трудилось с утра и дотемна. Дарий окончательно решил дальше на восток не идти, а начать боевые действия здесь и здесь заставить скифов принять битву. Одновременно с сооружением укреплений владыка посылал большие отряды в степь на поиски скифов. По замыслу, такие отряды должны были совершать опустошительные налеты на скифов, изматывать их, рассеивать, уничтожать, а выходило наоборот. Скифы совершали опустошительные налеты на персидские отряды, изматывали их, рассеивали в степях.

Силы персидской орды таяли.

Все меньше и меньше оставалось дней до тех шестидесяти, в течение которых ионийцы должны были охранять мост на Истре, а решающей битвы все не было.

Кончалась провизия… Войско держалось на одних лишь поджаренных зернах гендума. В обед иногда давали по куску комача — пресного хлеба из ячменя вперемешку с пеплом (пекли его на кострах), вечером — и то не всем — перепадало по кусочку кешка — овечьего сыра. Это была ежедневная пища бедняков персидского царства, та еда, о которой говорили: «Ешь так, чтобы не умереть с голоду». И войско ело так, чтобы не умереть с голоду, и не только не умереть, а еще чтобы хватило сил гоняться за скифами. Дарию же и его приближенным готовили кебабы, сих-кебабы, лапшу ош, каждое утро и каждый вечер был кофе, был шербет, свежая вода, не говоря уже о яблоках, инжире, винограде.

Царь жаждал битвы, его же изнуренное войско жаждало еды и воды: хоть чего-нибудь, лишь бы пожевать, лишь бы бросить в желудок…

— Айш!! — хрипели воины. — Дайте нам айш!!

Айш — хлеб, еда и вообще, в более широком смысле, — жизнь.

Крикунов секли, некоторых казнили.

— Догоняйте скифов, — советовали им военачальники. — Как догоните — будет вам айш. У скифов есть айш! Гонитесь!

Персидские отряды гонялись за скифами и возвращались ни с чем. Это в лучшем случае. Чаще же всего такие отряды исчезали в степях бесследно. Почерневший Дарий ничего не мог понять. Впадал в отчаяние. Задыхался от ярости. Какой позор! Обвели вокруг пальца. И это его — царя царей! Из рода самих Ахеменидов! И кто? Какие-то дикие кочевники! Догнать! Наказать! Всю Скифию распять!

Гнев спадал, и тогда он чувствовал себя в западне. Гонялся за скифами, а уверенности не было. Более того, было ощущение, что с ним играют, что его водят за нос. Такого позора с ним с тех пор, как он стал царем, еще не было. Даже насмешки и издевки вавилонян казались ему теперь детскими шутками. А здесь… Он не проиграл битвы, но и не выиграл ее. Неужели кочевникам не страшно его войско? Кто поверит в такое? Затевая поход в Скифию, он мечтал не только усмирить непокорных кочевников, и так усмирить, чтобы они навеки забыли дорогу в Мидию, но и захватить бесчисленное множество рабов, тысячные табуны коней, стада скота. А сам поход казался легкой прогулкой в неведомые края. И вот… Скифы отходят и чувствуют себя победителями, а он… Позор, позор! Тяжело воинам блуждать по безводным степям, тяжело военачальникам подбадривать их, тяжело было и Дарию. Ему, пожалуй, было тяжелее всех. Так тяжело, как никогда. Это он только вида не подает, а на самом деле на душе у него тяжкий гнет. И Дарий покорно несет этот гнет, и никто не видит, как ему тяжело.

А разве ему было когда-нибудь легко? За все годы царствования он не помнит такого года, чтобы удалось тихо и спокойно посидеть на троне. Нет, не было такого, утешал, успокаивал себя Дарий. Годы его царствования проходили в тяжких и изнурительных походах и в бесконечных битвах. Пока одну страну усмирит, тем временем три или пять других восстанут. И так из года в год. С первого года его царствования.

Тяжело ему теперь, очень тяжело, на теле и душе — камень. А разве было ему легко, когда он убил Гаумата-мага и вернул Ахеменидам престол? Разве он тогда спокойно на нем сидел? Расправившись с самозванцем, сразу же отправился подавлять мятежный Вавилон.

Один человек, вавилонянин, по имени Надинтобайра, сын Анири, восстал в Вавилоне, покоренном Персией. А восстав, назвал себя Навуходоносором. Войско самозванца стало на берегу Тигра. Дарий подошел к реке с другой стороны, река была непроходима вброд, и тот человек, что провозгласил себя Навуходоносором, думал спастись за водой. Тогда Дарий посадил одних на мехи, других на верблюдов и коней. Ахурамазда ему помог. По воле Ахурамазды он перешел Тигр, там и разбил наголову войско вавилонского самозванца. Случилось это в 24-й день месяца ассиядия. Надинтобайра, называвший себя Навуходоносором, с несколькими всадниками бежал в Вавилон. Тогда он пошел в Вавилон и по воле Ахурамазды взял Вавилон, схватил самозванца и умертвил его…

Легко ли ему тогда было?

О, пока он усмирял Вавилон, за его спиной восстали: Персия, Элам, Мидия, Ассирия, Египет, Парфия, Саттагидия, Сака… Так легко ли ему тогда было?

Дарий ходил и ходил по шатру, тяжело ходил, хмуро, и все спрашивал и спрашивал себя: легко ли ему было тогда, в 522 году?

О нет. В тот год он выдержал 19 битв, выиграл все, еще и захватил в плен девять царей. Даже для истории велел записать на пергаменте, на коже и высечь на скале такое:

«Говорит Дарий-царь: вот что я свершил по воле Ахурамазды, и свершил за один год. Ты, который со временем прочтешь эту надпись, верь тому, что мною сделано, не считай это ложью».

Так легко ли ему было тогда?

О нет, было ему тогда тяжело, очень тяжело, но он выдержал те девятнадцать битв и выиграл их все. Так почему же сейчас ему, когда он не проиграл еще ни одной битвы, почему сейчас ему так тяжело? Так тяжело, как никогда не было, тяжелее даже, чем в тот год, когда его ждали девятнадцать битв. Почему ему так тяжело со скифами?.. Ходил и не находил ответа.

Тогда, в 522 году, ему не снились поверженные им цари, он тогда спал крепко, спал где угодно: в походе, даже на месте битвы, среди изрубленных тел, и спал крепко, и утром просыпался свежим и бодрым. Так почему сейчас ему — царю царей! — едва ли не каждую ночь снится тот тощий сак, нищий, какой-то пастух без роду-племени, которому он невесть когда отрубил голову?..

Почему его бесстрашное, хорошо обученное и выносливое войско, которое никогда не знало ни усталости, ни поражения, которое за год выдержало девятнадцать битв, почему оно теперь, в скифских степях, выбилось из сил и, не проведя ни одной битвы, уже потеряло веру в победу?

Вопросы, вопросы, вопросы…

А ответа — ни одного.

Глава десятая Если умны — догадаетесь сами…

Настал день, и Дарий вынужден был, поборов собственную гордыню, отправить своих послов к неуловимым скифам. Это уже было началом поражения, хотя царские послы и должны были передать скифам такое послание:

«Дарий, царь великий, царь царей, Виштаспов сын, Ахеменид, перс, сын перса, ариец из арийского племени.

Ахурамазда даровал мне царство великое, богатое добрыми мужами и добрыми конями. Я привел добрых мужей на добрых конях к вам, скифы. Я подавил Вавилон, Персию, Мидию, Элам, Египет, Парфию, Саттагидию, подавлю и вас, кочевники, в вашей земле. Если вы сильны, если вы настоящие мужи, а не трусы, то вступайте со мной в битву великую, а если слабодухи — то признайте свое бессилие и придите ко мне с землей и водой».

Для скифского царя Дарий велел заготовить еще и такое послание:

«Чудак! Почему ты все бежишь и бежишь? Если ты считаешь себя достаточно сильным, чтобы противостоять мне, то остановись. Оставь свои блуждания и сразись со мной. Если же признаешь себя бессильным, то признай меня своим владыкой и приди ко мне с поклоном, как и подобает приходить рабу к своему господину».

Дарий обладал острым умом и, несмотря на гнев свой и ярость, душившие его каждый день, все же ясно осознавал тщетность такого послания. Если скифы не испугались его огромного войска и играючи водили его за нос по своим бескрайним степям, то царских угроз и вовсе не испугаются. Все это он осознавал, но иначе поступить не мог. Не будет же он снова бесцельно блуждать по степям, видя только хвосты чужих коней? Нужно же было что-то делать, как-то достать скифов, а он ничего лучше, кроме угроз, придумать не мог. Если его гигантское войско не достало скифов, то, может, хоть послы доберутся до них?

Он сидел на коне, грудь которого была прикрыта железной сеткой, а голова защищена золотыми пластинами, сам был в панцире и шлеме, в центре своего великого войска, в окружении гвардии «бессмертных», готовых костьми лечь, но своего царя защитить даже тогда, когда все войско поляжет, но уверенности не чувствовал и на свои бессильные угрозы скифам надежд не возлагал. Посылая угрозы, он выпрашивал у них битву. Это было величайшее унижение, но вида он не подавал, будто так и должно быть. И своим личным послам — знатным мужам Персии — он в который раз напоминал:

— Так и заявите: или — или… Или пусть скифы сдаются на мою милость, или пусть сражаются с нами.

А сам думал: скифы просто посмеются над его послами!

Подумал так потому, что на их месте он бы тоже смеялся.

Скифы и вправду смеялись.

Но хоть и дикие степняки, а как принимать послов, знают, ибо приняли их почтительно, с достоинством, завели в белую юрту и напоили холодным кумысом. И в этой учтивости тоже чувствовалась их сила. А вот над царским посланием смеялись. Нет, не вслух, но глаза их были веселы и насмешливы. А смеется лишь тот, кто чувствует за собой силу. Это Дарий понимал, но не мог уразуметь одного: в чем же заключается сила степняков? В войске?.. Но оно меньше и не так опытно, как персидское. Тогда в чем?.. Разве в том, что они дома, в своих степях, а он, персидский царь, блуждает здесь с завязанными глазами. Да еще, должно быть, их сила в мудрости и хитрости их царя. О, только старый и опытный лис может затеять такую войну с персами!

А ответ его, один только ответ на царские угрозы чего стоит.

«Положение мое таково, персидский царь! Я и прежде никогда не бежал из страха перед кем-либо, и сейчас не бегаю от тебя. А почему я сразу же не вступил с тобой в битву, я тебе охотно объясню. У нас нет городищ, которые нам нужно защищать. Мы не боимся их разорения и опустошения и потому не вступаем с вами в бой. Но есть у нас отчие могилы. Найдите их и попробуйте разрушить — и тогда узнаете, станем ли мы сражаться за эти могилы или нет… Тебе же вместо даров — земли и воды — я посылаю другие дары, каких ты заслуживаешь. А за то, что ты назвал себя моим владыкой, ты мне дорого заплатишь!»

Дарий молчал, хмурый, как ночь.

Стоило ли напрашиваться на битву, чтобы получить в ответ такое послание?.. Да и кем угрожать скифскому царю? Войском, которое с утра до ночи клянчит айш? Он не мог понять свое воинство. С тех пор как начался скифский поход, они каждый день требуют одного и того же: еды, еды, еды…

Его воинству безразлично, что персов преследует одна неудача за другой, оно требует одного: еды, еды, еды. Воинству безразлично, что оно покрыло себя бесславием, что над ним потешается царь кочевников, оно требует айш… У него, царя, есть все, изысканные яства у него есть, но ни один кусок не лезет в горло. Да и как он полезет, когда ему приносят такие послания от скифского владыки… Не было уже сил даже гневаться. Сидел в своем роскошном шатре, и его ни на миг не оставляла жгучая боль. Перед ним на ковре чего только не стояло из еды и питья, а он на эту еду и на питье не мог и смотреть… Его, всесильного царя с таким войском, какие-то кочевники водят за нос! Еще и предлагают ему, в насмешку, искать могилы их предков! Сдались они ему, эти могилы! Он — покоритель Азии! Как после такого поражения и бесславия возвращаться домой? О его неудачном походе в Скифию узнают все народы и племена царства, а узнав, почувствуют, что царь царей не так уж и силен, раз его обвели вокруг пальца какие-то кочевники в кибитках! И начнут поднимать головы. Еще и будут говорить о нем: «Тот, кого обхитрили скифы».

Войско гибло без еды. Каждый день стратеги посылали во все стороны отряды в поисках пропитания, но скифы хладнокровно уничтожали их. Более того, персидские всадники, завидев скифских лучников, тотчас же поворачивали коней и, сбивая с ног собственную пехоту, мчались в лагерь. Позор!

А еще через день скифы поймали десять всадников, но не убили их и даже не отняли у них оружия. Они напоили их кумысом и велели отвезти своему царю дары. И они привезли Дарию необычные дары: три клетки, в которых сидели птица, мышь и лягушка. А на клетках лежало пять стрел…

— Что это такое? — спросил царь своих ближайших мужей. — О чем говорят дары варваров?

Знатные мужи старательно разглядывали дары, но сказать что-либо определенное не могли. Всадники, привезшие клетки, тоже ничего не могли поведать.

— Скифы сказали: если вы, персы, умны, то догадаетесь сами.

— Я спрашиваю вас, что означают дары степняков? — повторил царь, и молчать дальше было опасно, ибо в царских глазах уже начали вспыхивать молнии…

Тогда вперед выступил один из полководцев и так сказал:

— О владыка всех людей от восхода и до заката! Дары означают, что скифы покоряются тебе небом, землей и водой, признают тебя своим господином и повелителем!

— А стрелы? — быстро спросил царь.

— Стрелы?.. — замялся велеречивый полководец. — Стрелы говорят… враг складывает перед персами оружие.

Дарий яростно сверкнул на краснобая и сквозь зубы процедил:

— Это тебе так хочется, но не это символизируют варварские дары! — Он обвел присутствующих тяжелым взглядом: — Кто скажет правду? Я за правду не караю, даже если она будет неприятна для моих ушей.

И тогда вперед выступил давний сподвижник Дария, с которым он когда-то убивал мага на персидском троне. Это был Гобрий.

Он сказал:

— Владыка мой, позволь молвить правдивое, хоть и горькое слово. Скифские посланцы сказали вот что: если вы, персы, не улетите в небеса, превратившись в птиц, или не зароетесь в землю, как мыши, или не спрячетесь в болото, как лягушки, то не вернетесь назад, а будете поражены вот этими стрелами!

Дарий посмотрел на своего давнего друга и сподвижника Гобрия и сказал:

— Это похоже на правду.

Наступило долгое и тяжелое молчание.

Персы смотрели на необычные дары скифов, и каждый думал об одном и том же: как выбраться отсюда, как унести ноги из Скифии?

— Я слушаю вас, мои полководцы, ранее не знавшие поражений в битвах! — глухо промолвил царь.

Полководцы молчали, облизывая сухие, потрескавшиеся губы.

— Говорите, знатные мужи!!!

Тогда Гобрий решился во второй раз:

— Надо возвращаться к Истру…

Вскочил Дарий, ударил ногой по клеткам, не помня себя, кричал:

— Дикари!!! Вы даже воевать по-честному не умеете! Трусы! Подлые трусы! Хитрые лисы! Я пришел с вами сражаться, а не бегать за вами по степям! Так сражайтесь же со мной, докажите свое рыцарство! Так сражайтесь со мной! Безумствуйте! Покажите свою силу, и я тогда покажу вам свою!

Но вспышка ярости прошла так же внезапно, как и возникла.

Тяжело дыша, царь царей презрительно сказал своим полководцам:

— Эти дары означают одно: у меня очень много людей, но очень мало настоящих мужей. У скифского царя очень мало людей, но очень много настоящих мужей!

***

Не помог персам укрепленный лагерь на берегу озера-моря. В тот же день, как были получены скифские дары и выяснено, что они означают, Дарий велел бросать недостроенные укрепления и немедленно выступать в поход. Владыка убедился, что, отсиживаясь за валами, кочевников не заставишь принять решающую битву, а отряды, которые его полководцы посылали каждый день вглубь Скифии, таяли, как лед на солнце. К тому же уже прошло тридцать с лишним дней с тех пор, как персы перешли Истр. До шестидесяти дней, пока ионийцы будут хранить мост, оставалось слишком мало времени. А еще нужно было найти скифов, разбить их (Дарий еще верил, что ему это в конце концов удастся) и успеть вернуться к Истру в назначенный срок.

Бросив наполовину выстроенные укрепления, персы снова пустились в погоню за степняками. Геродот в своей «Истории» рассказывает, что, идя очень быстро, Дарий настиг скифов: «он погнался за ними, а они все шли на один день пути впереди, и Дарий шел за ними неотступно».

Все повторилось, как и прежде: скифы отходили, персы наступали, но между ними неизменно оставался один дневной переход, и одолеть его персы никак не могли. «Эти блуждания тянулись долго, — добавляет Геродот, — и им не предвиделось конца».

Так начался третий и — последний, завершающий период скифо-персидской войны. И конец ей был уже недалеко. Дарий не знал, что на совете у Иданфирса было принято решение: на завершающем этапе войны изменить тактику и перейти к более активным боевым действиям. Если до этого скифы избегали большого сражения (кроме налетов и мелких стычек), то теперь решено было больше не водить персов, а нападать на них днем и ночью. И особенно когда они будут заняты добычей себе провианта.

С этого времени инициатива полностью переходит к скифам.

Дарий уже понимал, что единственная его надежда на спасение — это немедленное бегство к Истру. Но вслух об этом еще не решался сказать. Он все еще гнался за скифами, гнался, теряя и обозы, и отряды, гнался, чувствуя, что гонится за своей погибелью. Удары скифов становились все ощутимее и опустошительнее, а ночные налеты на сонный лагерь и вовсе изматывали персов. Дух в войске катастрофически падал. А скифов впереди становилось все больше и больше. Разведка доносила: отдельные скифские войска объединяются в одно. Это не предвещало ничего хорошего, и на одном из советов Гобрий решился и наконец сказал то, что думал:

— Царь! О неприступности этого народа я знал по слухам, но здесь убедился в ней воочию, видя, как они измываются над нами. — (Брови Дария дрогнули и гневно сошлись на переносице, но Гобрий решил — будь что будет — говорить и дальше, и говорить то, что он думает, независимо от того, нравится это владыке или нет). — Посему я полагаю, что, как только наступит ночь, нам нужно зажечь костры, как мы это всегда делаем, чтобы осветить лагерь на случай налета степняков, обмануть тех из наших людей, кто совсем ослаб и не вынесет дальнейших тягот, привязать всех ослов и отходить, пока еще скифы не поспешили к Истру с целью разрушить мост или ионийцы не приняли решения, которое могло бы нас погубить.

Дарий хотел было сказать: «Уничтожение моста на Истре — это наша верная гибель», — но промолчал. Нахмурился, засопел, лицо его — почерневшее и исхудавшее — окаменело. В шатре стояла такая тишина, что слышно было, как тяжело дышит царь.

Полководцы замерли в ожидании беды.

Гобрий побледнел, прикусил губу, но открыто смотрел царю в глаза. От своего совета он не думал отказываться.

Дарий гневно посмотрел на него, с мгновение посопел, а потом с шумом вздохнул (это указывало, что вспышка гнева у царя царей миновала), и полководцы тоже облегченно вздохнули.

Ни на кого не глядя и ни к кому конкретно не обращаясь, Дарий буркнул: «Надо хорошенько поразмыслить, как нам обеспечить свое возвращение». Не сказал — бегство, а всего лишь — возвращение.

Глава одиннадцатая Голова предводителя Анахариса

Теперь уже Тапур вел главные скифские силы. После угроз Дария и требований дать бой владыка Иданфирс весело сказал на совете:

— Вожди мои! Мужи мои! Приветствую вас с первой победой: персидский царь просит у нас битвы. У него уже нет сил гоняться за нами, и он, дабы сберечь свое достоинство, просит битвы!

Вождь Таксакис поднял свою тяжеленную, окованную железом дубину, с которой никогда не расставался, и прогудел басом:

— Надо уважить просьбу чужого царя и дать то, чего он хочет: битву! Я готов!

— И я готов! — сказал Скопасис.

— И я готов! — сказал Тапур.

— Дадим битву, но… но не сейчас, — ответил Иданфирс и хитро прищурил глаза. — Немного-немного позже. Когда персы подступят совсем близко. Еще поводим их, потерзаем, а тогда будет в самый раз. А сейчас поступим вот как. Вождь Скопасис со своим войском пойдет на запад к Истру для переговоров с ионийцами, которые защищают царскиймост. Его нужно во что бы то ни стало разрушить и отрезать Дарию все пути к бегству, чтобы он навсегда остался в наших степях. Вождь Таксакис со своим войском пойдет на север, обойдет незаметно главные персидские силы и выйдет им в тыл. Вождь Тапур со своим войском и моими отрядами будет стоять к персам лицом и держать их в постоянном напряжении. Отряды, которые Дарий посылает в разные стороны за водой и провиантом, — уничтожать! Персам не давать покоя ни днем, ни ночью, кусать их, дергать, тревожить и держать на одном месте. Или водить по кругу, пока Таксакис не зайдет им в тыл, а Скопасис не разрушит мост на Истре. А уж тогда дадим персам то, чего они от нас хотят, — битву! Одну-единственную — и последнюю!

***

Зной.

Ни дождичка в Скифии, ни облачка на небе.

Солнце — яростное и неистовое, печет и печет, словно нанялось.

Желтое марево колышется в степях.

Горит степь под палящими лучами, выгорает. Пусть печет Колаксай злее, донимает сильнее, пусть задыхаются без воды в чужих степях персы, пусть подыхают от жажды!

Не справится небесный бог — огонь поможет. Травы стоят сухие, пусти искру — заревет в степи пламя, взметнется огненный вал до неба… Словно голодная саранча, движутся враги по выжженной земле, задыхаются от горячего пепла, падают кони, пешие… Воды… И кажется персам, что и вода вместе со скифами убегает на север.

А та, что остается…

О, это страшная вода!

Один из персидских отрядов наткнулся в покинутом лагере на колодец. Такая холодная, такая вкусная была в нем вода. Триста душ напились. До последней капли вычерпали колодец, а потом страшные корчи повергли персов на землю… Пило триста, лишь десяток еле-еле добрался до своих… Умирать…

Страшная скифская степь!

Другой отряд отправился искать хоть какую-то пищу и наскочил на засаду. Откуда взялись степняки, из-под земли выскочили или с неба упали, персы того толком и не поняли.

— Ар-р-р-а-а-а!!!

Закружился, завертелся мир в смертельной круговерти.

Стрелы, как злые осы, жалили чужаков отовсюду, а откуда они брались, понять было трудно.

— Ар-р-р-р-а-а-а-а!!! — во всю свою могучую глотку кричит Тапур. — Рубите персов! Колите!!! Топчите конями! Вытирайте об их чубы свои руки!!

Меч так и мелькает в его руках. Наотмашь рубил чужаков, кому сносил голову, и она камнем летела на землю и подпрыгивала, брызжа и фыркая кровью, кого с плеча до самого коня разрубал, кого наискось рассекал… За ним молча и яростно рубился предводитель Анахарис.

— Ну как, предводитель, погуляем?! — кричал ему вождь.

— Погуляем! — отвечал Анахарис.

Сойдясь вплотную, стена на стену, скифы и персы оглушали друг друга боевыми кличами своих родов и племен. Смешалось все: кони, люди, крики победы, стоны, возгласы радости и предсмертные вопли… Бились пешие и конные, рубились мечами, у кого были мечи, кололи ножами, у кого были ножи, пронзали друг друга копьями, у кого были копья… Раненых затаптывали кони, но раненых было мало. С коней падали только мертвыми.

Персы бились упрямо и яростно, лавиной наседая на скифов, надсадно кричали, подбадривая себя криками.

А вскоре и сил уже не стало кричать. Только хрипели…

— Персиде наконец-то глотку забило! — закричали скифы. — Погодите, чужие пришельцы, мы еще повытираем свои руки о ваши чубы!

Распаленный боем, Тапур ворвался в самую гущу, где от пыли, поднятой конями, и дышать было нечем. Вертелся на коне, отбивая удары с обеих сторон, сам рубил… В смертельной давке персидские и скифские кони бились грудь в грудь, ржали, кусали друг друга за шеи, и всадники, перегнувшись, сцеплялись в поединках, душили друг друга и тоже кусались…

Тапур скрестил свой меч с мечом сотника-здоровяка, но тот отбил удар и сам напал. Был он опытным рубакой и необычайно сильным. Отбив нападение вождя, он ринулся вперед, и его меч, рассекая воздух, полетел на Тапура. Тапур, сделав вид, что падает с седла, метнулся под брюхо коня и вынырнул с другой стороны, держась за повод. Мгновение, и он уже в седле и со всего размаху разрубает сотника пополам… И тут сбоку налетел на Тапура перс в шлеме с пышным султаном из перьев. Его длинный и тяжелый меч взлетел вверх, сверкнул на солнце сталью и стремительно полетел на голову вождя…

— Тапур, берегись!!! — хотел было крикнуть Анахарис, но в горле у него все пересохло, и он не сумел и языком шевельнуть. Только видел, как чужой меч летел на голову вождя…

И Анахарис, напрягшись, прыгнул со своего коня на Тапура, прикрывая его собой, и в то же мгновение, как он прыгнул, тяжелый и отчего-то такой холодный меч рассек его пополам… И боли Анахарис не почувствовал, ибо показалось ему, что ледяной водяной поток пронзил его насквозь и остудил жгучий огонь… И только погас тот огонь, как он провалился в густую и вечную тьму… Но в последний миг ему показалось, что это не он провалился в черную пустоту-пропасть, а провалился жаркий бой…

***

Тапур остановил коня посреди побоища и рукавом куртки вытер мокрый лоб. Удовлетворенно огляделся вокруг. Победа! Пусть и маленькая, над одним лишь персидским отрядом, но — победа! А много малых побед сложат одну большую, и это хорошо. Персидский отряд истреблен до последнего всадника.

— Воинство мое славное! — поднявшись в седле, крикнул вождь своим всадникам. — Арес послал нам победу! Слава Аресу!!!

— Слава Аресу!! — прогремело на равнине. — Слава Тапуру!

— Анахарису слава вечная от рода до рода скифского! — крикнул вождь, сверкая возбужденными глазами. — Слава тем, кто отважно бился и кто своей жизнью спасает товарища по оружию.

— Слава!!!

Воины склонились над разрубленным предводителем, один из них быстрым, неуловимым движением отсек у трупа голову, показал ее всем. И воины в почтении склонили головы и выпрямились.

— Это храбрейшая голова из всего скифского рода с боевым кличем «арара»! — крикнул старый воин. — Мы высушим голову предводителя Анахариса, насадим ее на священное копье, и она, голова мужественного Анахариса, будет вести нас в бои, и мы не будем знать поражений!

И он помчался по равнине, вскинув в руке голову предводителя Анахариса и выкрикивая боевой клич:

— Арара, скифы!.. Слава героям, смерть врагам!!!

Глава двенадцатая На ладье в небытие

Он остановился на берегу, безвольно опустив руки.

Низко, едва не цепляясь за деревья и дома, над счастливым городом ползли тяжелые серые тучи. Волны бились в гавани, словно в западне, рвались на волю, остервенело бросались на берег и в бессилии, вспененные, откатывались назад, осознав свою безысходность…

И так раз за разом, раз за разом…

Ветер перехватывал дыхание, и ему казалось, что на берегу лимана нечем дышать. А может, из груди его уже исчезло сердце, и кровь больше не бурлила в жилах, и он застыл, задыхался… Ветер трепал на нем гиматий, словно хотел его сорвать, и Родон сказал ветру:

— Зачем тебе мой плащ? Возьми лучше мою душу… Если она у меня еще осталась…

Он отвязал ладью, хотел было сесть, но в последний миг засомневался. Нет, не испугался того, что задумал, а просто захотелось еще раз, в последний, посмотреть на родной город. Держа беспокойную ладью за цепь, он стоял, опустив седую голову, не в силах взглянуть на родной город. Ладья взлетала на волнах, рвалась в море. Родон с трудом удерживал ее за мокрую цепь.

— Подожди… — глухо промолвил он, обращаясь к ладье, — еще успеем… Да и места хватит, велико море… Глубоко…

Ладонь от ржавой цепи стала красной, ржавчина стекала с нее, будто кровь… Родон до боли в руке сжал цепь и рывком повернул посеревшее лицо к городу. Густые, колючие брови архонта сошлись на переносице, тяжело нависая над холодными, некогда стальными, а теперь беспомощными глазами, в которых застыл блеклый туман… И на душе был такой же блеклый серый туман, и нигде не видно было просвета. И смотрел архонт на город с немым укором, как на друга, который предал его и отвернулся от него. Но город его не предавал и даже не знал, что он затеял и почему отвязал на берегу ладью. Город еще спал, ибо было слишком рано, а ему было все равно, ночь ли сейчас, день или утро, потому что последние ночи он уже не спал… С непонятной злостью к самому себе подумал, что это не беда, выспится он на том свете.

Ладья рвалась, билась, взлетала на волнах, рука архонта дергалась, и с ладони стекали красные капли…

— Говорю, подожди, — уже гневно крикнул он ладье. — Хочу в последний раз посмотреть на город, в котором прожил двадцать пять лет. Должен же он проститься со своим архонтом. Для него жил — и сердцем своим, и мечом… Хотя… хотя город подберет себе нового архонта, а вот где он еще найдет такой город? На дне морском его нет.

Ладья будто поняла его, на миг утихомирилась (а может, ветер стих) и легонько качалась на волнах.

Архонт все стоял и смотрел на город.

И даже видел отсюда свой белый дом на горе. Он покинул его в полночь, чтобы никогда уже больше в него не вернуться. И кто бы мог знать, что вот так закончится его жизнь.

Где-то жалобно кричала чайка.

То ли плакала, то ли жаловалась на свою долю.

— Вот и все… — промолвил архонт городу. — Спишь ты, так и спи, раз видишь сны, а старый Хронос с косой уже отмерил мое время.

Из города не донеслось ни звука, словно вымерло все вокруг.

Утро рождалось серым, неприветливым. И город был серым, пустынным, словно пеплом засыпанным… А может, это так серо и пустынно было у него на душе?

Глухо вздыхала вода.

— Эх!.. — сказал наконец архонт. — Пора кончать!..

Он шагнул в ладью; та легко взлетела на волнах, радуясь, что вырвалась на волю. Архонт налег на весла, и ладья быстро удалялась от берега. Чтобы не смотреть на город, архонт сел к нему спиной и греб быстро, словно торопился поскорее от него сбежать.

Когда он отплыл далеко от гавани, то выпрямил спину и подумал, что его никто не увидел, а с берега не узнают… Подумают, рыбак далеко заплыл…

Он вытащил весла из воды, ибо они ему больше были не нужны, и сидел, сгорбившись, чувствуя, как каменеет его тело.

Волны бросали ладью то вверх, то вниз, крутили ее, пытаясь перевернуть, и потому волна била в борт, но Родон не обращал на это внимания. Ладья кружилась среди волн, а он, поглощенный мыслями, смотрел в потемневшую даль опустевшими глазами. Единственное, чего он боялся, — это отчаяния… Ибо отчаяние — первый признак бессилия. Но отчаяние, кажется, уже пришло к нему, и сперва он хотел было отогнать его, а потом подумал: а зачем? Не все ли равно? Никто уже не узнает, с каким настроением он расквитался со своей жизнью.

— Ольвия… — забывшись, произнес вслух архонт. — Как ты жестока, дочь моя! У меня никого нет, кроме тебя, Ольвия…

«Ольвия… Ольвия…» — послышался ему собственный отчаянный голос.

Несколько дней назад из Скифии вернулся его гонец. По скифским степям двигалась персидская орда. Греки со дня на день ждали нападения, но персы ушли вглубь степей. Город беда обошла стороной, но Родон волновался за судьбу дочери. Послал гонца, послал не как архонт. Как отец. Выбрал сорвиголову, которому все нипочем. Щедро заплатил, попросив во что бы то ни стало пробиться к Ольвии, узнать, как она там. И — немедля назад.

Гонец побывал у скифов, вернулся и долго не мог взглянуть в глаза архонту.

Родон до мельчайших подробностей вспоминает все, что поведал ему гонец. Вести он принес страшные.

Море шумит, и чудится ему в этом шуме голос дочери…

***

Ольвия холодно смотрела на гонца из родного города, не испытывая ни радости, ни даже волнения.

— Слушаю тебя, посланник архонта, — промолвила она чужим голосом и взглянула мимо него. — Зачем ты примчался сюда?

Гонец ей сказал:

— Я мчался к тебе много дней, славная дочь нашего города. Повсюду персы, и я ужом прошмыгнул мимо их разъездов. Меня послал архонт, твой отец. Архонт очень тревожится за тебя, ибо в скифские степи пришла великая орда. Архонт хочет знать, как живет его дочь, не нуждается ли в помощи? А может, ее жизни угрожает опасность?..

Гонец умолк, ожидая ответа.

В кочевье не утихал женский плач, рыдания детей, лай собак: гонец уже знал, что женщины и дети собираются в дальнюю дорогу на север.

Ольвия молчала и смотрела куда-то мимо гонца.

Уже были собраны все юрты и шатры, загружены добром повозки, и кочевье зашевелилось, заскрипело колесами.

А Ольвия все еще молчала. Она стояла перед гонцом в черном длинном платье и таком же черном клобуке, гордая и печальная одновременно, она была в тот миг далеко от него.

И гонец, не дождавшись ответа, повторил свой вопрос:

— Архонт хочет знать, как поживает его дочь.

Ольвия наконец шевельнула губами:

— Спасибо тебе, мужественный человек, что примчался сюда, прорвавшись сквозь персидские отряды. Скажи, как поживает город? Персы не угрожают моему городу?

— Слава богам, пока что хорошо. Правда, торговля пришла в упадок, ибо повсюду в степях персы, и купцы не отваживаются и носа высунуть в степь. А так… все вроде бы в порядке. Кое-кто болтает, будто персы нападут на Ольвию.

Она отрицательно покачала головой.

— Нет, персам не до греков. Не сегодня-завтра они будут бежать из скифских степей к реке Истр.

И умолкла.

— Архонт интересуется, как поживает в скифском краю его дочь, — во второй раз напомнил гонец. — Я спешу, дорога неблизкая.

— Архонт интересуется, как поживает в скифском краю его дочь? — с нажимом повторила вопрос Ольвия. — А отчего архонт не поинтересуется, как все эти годы проживала в Скифии слепая рабыня Милена?

— О чем говорит Ольвия? — с удивлением спросил гонец.

Ольвия взглянула на него так, что он невольно попятился.

— Я спрашиваю, почему архонт не поинтересуется, как жила и мучилась в скифской неволе Милена?

— Я не понимаю… ничего не понимаю… Какая Милена?

— Тебе и не нужно знать, — сухо сказала Ольвия. — Ты лишь передай архонту… Скажи ему… Скажи, что Ольвия нашла в Скифии гречанку, которая была продана в рабство и которой скифы выкололи глаза, как они это делают с рабами. Ту гречанку звали Миленой. Умирая, она поведала мне тайну своей жизни. Передай архонту… это не по-людски так поступать… И еще передай архонту, что дочери у него больше… нет… Пусть забудет ее, как когда-то забыл Милену…

Старый седобородый скиф подвел Ольвии коня.

— Пора, госпожа. Кочевье уже отходит, персы близко.

Ольвия села на коня, тронулась, но вдруг круто повернула коня и сказала гонцу:

— Возвращайся домой. И скажи архонту, чтобы помнил Милену. На старости лет это будет нелегко, может, даже тяжко, но и слепой рабыне было нелегко во тьме рабства!

И прочь погнала коня…

И — всё…

***

Серая утренняя мгла нависла над лиманом.

Она опускалась все ниже и ниже к воде, и Родону было тяжело дышать, и нечем дышать. Он сидел в ладье, свесив голову, и внутренним взором видел ту сцену, слышал страшные слова Ольвии…

Ладью бросало, волны налетали из серого морока, и казалось, что и они тяжело вздыхают.

Милена… Милена… Милена… Шептали волны или, может, это ему так чудилось?

Милена…

Мать Ольвии, его юная и прекрасная жена…

Далекая, ох, далекая его жена!

Его любовь единственная, и его горе единственное.

Слепая рабыня скифская…

Кто-то невидимый колол ножом архонта в сердце, и он ничего не мог поделать. Пусть режет сердце, раз есть боль в сердце, тогда чувствуешь себя живым, а не мертвым. Он любил Милену. Он любил ее до беспамятства. О, теперь нечего таиться перед самим собой; он любил Милену, хоть и пытался последние восемнадцать лет вырвать ее образ из своего сердца. О, как он любил ту далекую и неверную Милену! Всю жизнь любил, всю жизнь ненавидел, проклинал, пытался ее забыть и… И ничего не мог с собой поделать. Она вонзилась в его сердце острой занозой, которую ни вырвать, ни залечить рану… А еще он ненавидел предательство. Потому и продал ее в рабство. Простить предательство — значит, предать себя… Богиня Ата, богиня молниеносного безумия, наслала на него такую ярость, что он ослеп от ненависти. И возжелал жестоко отомстить прекрасной, но неверной жене. И он отомстил.

Но разве ему легко было потом? Разве не мучился он все эти годы? Разве она, молодая и красивая его жена, не приходила к нему во снах? Разве он не скрежетал зубами от боли? Это он на людях вида не подавал, каменным казался, а ночью… Словно лютые звери, терзали его мысли. Не мог забыть Милену, но и простить ее тоже не мог. Так и мучился он все эти годы.

Да что теперь. Кого укорять, кого винить, раз уже витает над ним крылатый Гипнос с головкой мака в одной руке и рогом в другой. Вот он подносит рог к губам… Родон слышит трубные звуки… Гипнос — сын ночи, бог сна… Вечного сна для Родона. И он уже трубит, что бытие архонта окончено, отныне его ждет небытие. И сон… Вечный сон в подземном царстве Аида.

А может, и там, в темном-претемном царстве Аида, не сможет он забыть Милену? О нет, глоток воды из подземной реки Леты, и он забудет все: землю и солнце, жизнь в белом свете и Милену… Так — скорее, скорее туда, к забвению!

Два голоса спорили в нем.

Первый: «Тебе не будет прощения, жестокий человек! Твоя совесть никогда не узнает покоя. Ты не только погубил жизнь Милены, ты и свою жизнь погубил! Гнев Немезиды не даст тебе покоя!»

Второй: «Но ведь Милена предала тебя. Подло! Тайно! Ты не прощаешь предателей. Женщина, предавшая законного мужа и семью, предаст и народ, и святыни народные».

Сцепив зубы, Родон слушал эти голоса, и оба они казались ему правыми. Когда он отдавал Милену скифам, то не думал, что они могут лишить ее глаз… Он тогда ничего не думал, ибо в гневе великом был. И думал, что забудет ее на другой же день. Но не мог забыть за все восемнадцать лет и, очевидно, уже не забудет ее до конца своих дней.

Когда Ольвия была рядом, он еще держался. Или делал вид, что держится… А как не стало Ольвии — явилась Милена. Она всегда стояла перед его глазами, смотрела на него горько и печально… Не с гневом, а с тихим, немым укором, от которого он не находил себе места…

Когда думал о дочери, немного легчало на душе.

Думал… А теперь уже и думать не о ком… Дочь… родная дочь отреклась от него. Так на что теперь надеяться? На кого? На какое чудо? Это был тот удар, которого он уже не мог вынести. Его гордость, его сила были сломлены. А без гордости, без силы и достоинства, без правоты в себе он уже не мог жить. И не мог, и не хотел.

Когда представлял встречу Ольвии со слепой скифской рабыней Миленой — тело сковывало льдом.

Милена… Милена… Милена… То ли волны и впрямь шепчут имя его далекой юной жены, то ли ему чудится?

Постой, какие у нее были глаза?..

Забыл… О нет, разве можно забыть глаза любимой…

Он увидел ее впервые лет двадцать назад на осенних пианепсиях — празднике в честь златокудрого Аполлона, бога солнца, света и тепла. Каждую осень, провожая Аполлона, греки благодарили его за весеннее и летнее солнце и тепло, и несли в руках эйресионы — ветви маслин, обвитые шерстью и увешанные плодами, и пели хвалебные гимны.

Во главе торжественной процессии не шли, а плыли юные девушки с эйресионами в руках. Крайней слева на осенних пианепсиях проплывала стройная и хрупкая девушка с длинными волосами и карими глазами, что сияли, словно две звезды. Он взглянул на нее, онемел от изумления и радости и, пораженный ее красотой и чистотой, утонул в тех карих влажных глазах…

— Как тебя зовут? — спросил он.

— Милена… — тихо ответила она, опустив глаза…

— Родон…

Он поднял голову и увидел Милену.

Увидел ее в скифской куртке и скифском башлыке.

Тихо и осторожно ступая, она шла по воде к его ладье. Как-то странно шла, словно во сне… Да, собственно, не шла, а плыла… летела… Плавно и легко, едва касаясь ногами волн… Вместо глаз у нее зияли две кровавые ямы. Она смотрела этими ямами на него, и он смотрел на эти ямы, не понимая, где ее глаза?

— Родон… — отозвалась Милена. — Когда ты наконец отвезешь меня в Грецию?.. Ты же обещал, и я очень хочу побывать в Афинах. Я хочу посмотреть на столицу солнечной Эллады.

— Как ты можешь посмотреть, если у тебя нет… — и умолк, боясь сказать, что у нее нет глаз и потому она не сможет посмотреть на солнечные Афины…

— Все равно хочу увидеть свою Грецию! — упрямо сказала она. — Только на кого мы оставим Ольвию?

— Разве ты забыла, — сказал он, — что Ольвия уже взрослая и у нее есть муж, скифский вождь Тапур?

— А-а… да, — засмеялась Милена. — Правда, забыла, что Ольвия уже взрослая. Как быстро время летит.

— Быстро, — согласился он. — Будто вчера я увидел тебя на осенних пианепсиях, а уже… уже наша дочь взрослая…

— И все равно я хочу в Афины, — сказала она. — Раз дочь взрослая, пойдем в Афины. Ты обещал мне показать Афины.

— Ну что ж, — поднялся он в ладье. — Ольвия уже взрослая, и мы действительно можем теперь пойти в Афины…

И Родон шагнул из ладьи…

…Через несколько дней над лиманом прошумела буря, и волны выбросили на берег перевернутую ладью архонта…

Глава тринадцатая Где ваша сила, скифы?

И настал тот день, когда Дарий произнес одно лишь слово: «Всё!» И воцарилось гнетущее молчание, и полководцы испуганно смотрели на своего владыку. И Дарий тогда выдавил из себя еще несколько слов: «Хватит гоняться за скифами, пора поворачивать коней к Истру».

Нет, он не сказал, даже самому себе не сказал, что пора бежать… А сказал лишь, что пора поворачивать коней к Истру.

Но на запад дорога была нелегкой, а войско полностью измождено, и Дарий велел стать на день лагерем в долине.

А сам с Гобрием, которому особенно доверял и с мнением которого всегда считался, помчался к ближайшему кургану, что возвышался над всей равниной. Гобрий успел крикнуть тысячнику из гвардии «бессмертных», и тот со своей тысячей помчался за ними. Дарий с Гобрием на конях поднялись на курган, а тысяча гвардейцев, ощетинившись копьями, окружила курган внизу сплошным кольцом коней и копий. С высокого кургана было видно во все стороны. Сперва Дарий посмотрел на запад, туда, где за степями и долами должен был быть Истр. На западе было черным-черно от скифских всадников, они носились туда-сюда, а из-за горизонта выныривали все новые и новые отряды.

— Какое до них расстояние? — спросил он Гобрия.

— Полагаю, где-то около дневного перехода, — ответил Гобрий. — Они всегда держатся от нас на расстоянии дневного перехода.

— Нет, — возразил царь, — на этот раз они держатся на расстоянии полудневного перехода. Что это значит? Неужели скифы так осмелели, что стали подходить к нам ближе?

— И все равно они бросятся бежать, как только ты велишь войску идти на них.

Царь промолчал и повернул коня на восток. Взглянул поверх своего войска, запрудившего всю долину, на горизонт. Там тоже туда-сюда сновали всадники, и было их много.

Дарий нахмурился.

— До сих пор они держались только впереди, и мы все время их гнали. Теперь же они решили зайти нам еще и в тыл.

Поскольку царь не обратился к Гобрию с прямым вопросом, тот промолчал, помня, что чем меньше высказываешь владыке свои мысли, тем дольше проживешь.

Дарий повернул коня на юг и тотчас же — на север. И на юге, и на севере тоже носились скифские всадники.

— Похоже, кочевники вознамерились нас окружить. Как ты полагаешь, Гобрий, им это удастся?

— Скифы потому и бегут от твоего войска, великий царь, что их меньше, — осторожно начал Гобрий. — А раз их меньше, то как они смогут окружить тех, кого больше?

— Это так, — согласился Дарий, — у них не хватит сил взять в кольцо мою орду. И все же они с четырех сторон света окружают долину.

— Владыка! Я думаю, что главные их силы находятся на западе и востоке. А на юге и севере — небольшие разведывательные отряды, которые просто наблюдают за нами.

— Гм… — Дарий молчал, что-то обдумывая. — Пусть будет по-твоему. И все же немедля вели окружить лагерь тремя рядами повозок.

— Слушаюсь, великий царь.

— Мне говорили, что скифские кони никогда прежде не видели ослов и мулов, и потому боятся их крика.

— Да, их кони шарахаются, заслышав ослиный крик.

— Тогда привяжите мулов и ослов к повозкам и не давайте им есть. Пусть они кричат и криком отпугивают скифских коней.

— Слушаюсь, великий царь.

— Возьми несколько сотен «бессмертных» и раздобудьте мне одного живого скифа. Если мое войско не может поймать всю Скифию, то поймайте хотя бы одного скифа. Я посмотрю, что это за народ и стоит ли с ним дальше воевать.

— Слушаюсь, великий царь! — Гобрий повернул коня и съехал с кургана. Гвардейцы внизу расступились, разорвав кольцо, выпустили Гобрия и снова сомкнули его вокруг кургана.

А Дарий, оставшись один, снова посмотрел на все четыре стороны света и больше не сомневался в том, что скифы пытаются его окружить в долине. Но для чего? Держать его в осаде у них не хватит сил, да и он легко разорвет любую осаду. К тому же и скифский царь не так прост, чтобы распылять свое войско по всей долине. Гобрий правильно рассудил, что главные силы кочевников на востоке и частично на западе. А на юге и севере — просто отдельные дозорные отряды. Но для чего скифы сосредоточили свои силы на востоке и западе? Неужели они решили в этой долине дать ему решающий бой? Тот бой, которого он жаждал с первого дня похода в эти степи? И которого меньше всего хотел бы сейчас, когда войско ослаблено блужданиями по степям…

«Но ничто так не поднимает дух воинов, как битва», — подумал он и пустил коня с кургана. Гвардейцы расступились перед ним, он промчался проходом к полководцам, которые уже ждали его.

— Готовьте войско, — сказал он им, — в этой долине скифы на собственных шеях познают мощь персидского меча и руки, что его держит…

***

В тот же день тысяча царских гвардейцев, напав на скифский разведывательный отряд, в стычке ценою двух десятков «бессмертных» захватила одного скифа.

Пленного пригнали в персидский лагерь на аркане, и все сбежались поглазеть на степняка, как на диво дивное, ибо всем хотелось вблизи посмотреть, а какой же он, скиф? Бежали смотреть в надежде увидеть нечто необычное, если не человека с рогами, то по крайней мере богатыря, а расходились с разочарованием. Скиф оказался мелким на вид, самый обыкновенный пастух, и ничего в нем не было такого… необычного, как то уже говорили в войске о скифах. Одним словом, не на что было и смотреть. И все думали: а может, это и не скифа поймали?

С пленного сняли аркан и по знаку Гобрия завели в царский шатер, предварительно обыскав и куртку его, и пояс, и штаны.

И только пленник очутился в шатре и взглянул на царя царей, восседавшего на походном троне, как гвардейцы зашипели на него:

— Падай!.. На брюхе ползи к царю царей, дикарь!

Но скиф ответил с легкой насмешкой:

— Разве персы не ведают, что добрый бог для стояния на земле дал скифу целых две ноги?

— Мерзавец!.. — яростно прошептал ему Гобрий. — За непочтение к великому владыке ты поплатишься головой!

— Головой — так головой, — беззаботно ответил скиф. — Я торговаться не люблю. Да и к тому же я ваш гость.

Левый уголок губ царя дернулся, и он шевельнул бровью. От пленника все отскочили: и Гобрий, и гвардейцы. Царь пристальным, не без любопытства, взглядом рассматривал своего «гостя» и скептически кривился. Удивляться было нечему. Перед ним стоял низкорослый, даже несколько щуплый, узкоплечий, костлявый человечек. Мелкий, невзрачный, незнатный и, уж верно, небогатый. Ношеная куртка в нескольких местах прожжена огнем, на локтях дыры, засаленные штаны с истрепанными штанинами, сафьянцы в дырках. Бородка жидкая, рыжая, глаза беззаботные, веселые. На носу и щеках — веснушки. Как у женщин. Одного уха нет, только дыра…

— Где уха лишился? — несколько добродушно спросил Дарий.

— Хозяйский жеребец отгрыз, — так же добродушно, даже беззаботно ответил скиф. — Ох и лютый же! Всем жеребцам жеребец.

— Раз лютый, значит, настоящий конь, — отвечал царь. — Я люблю лютых коней за то, что они… лютые.

— Мы и лютых коней укрощаем! — глядя царю в глаза, ответил пленный, и это Дарию не понравилось.

Спросил сухо:

— Ты кто?

— Скиф, — охотно ответил пленный и в свою очередь поинтересовался: — А ты кто?

— Перс!!! — не удержавшись, крикнул Дарий, ибо его уже начинало раздражать такое поведение этого невзрачного человечка. — Перс я! Сын перса!

— Перс — так перс, — пожал плечами пленный. — Только чего кричать? Я же не кричу на тебя, что я скиф.

Дарию на миг перехватило дыхание, но силой воли он сдержал себя и процедил сквозь зубы:

— Я очень рад, что ты скиф!

— Так ты, верно, от радости и бегаешь за нами по степям? — усмехнулся пленный. — Всю траву своей ордой вытоптал.

— Ты откуда такой… веселый?

— Из Скифии, царь.

— Знаю, что из Скифии. Где твое кочевье?

— Там, на западе, — махнул скиф рукой. — На берегу Маленькой речки, что течет через выгон со старыми ивами.

— На берегу Маленькой речки, говоришь? — молвил царь. — Оно и по тебе видно, сам ты маленький.

— Мал, — охотно согласился пленный. — Не удался ростом. Но наша Маленькая речка впадает в очень Большую реку. Так и я… Сам-то я мал, а народ мой велик.

— Ты, я вижу, разговорчив, — медленно тянет царь. — Все знаешь.

— Верно, кое-что знаю.

— Тогда скажи, где начало и где край вашим степям?

— Там, где восходит солнце, — начало, а там, где оно заходит, — край. — И, помолчав, добавляет: — Только не ходи, царь, на край, ибо не вернешься назад. Мы не любим незваных гостей.

— Не любите, так сражайтесь! Вы — трусы. Вы бежите от персидских мужей, как псы от волков.

— Мы убегаем, а вы бегаете за нами, — невинно улыбается скиф, и глаза его полны насмешки. — А ты, царь, попробуй нас догнать.

— Вы коварно воюете с нами! — не сдержавшись, кричит царь. — Вы подло отравляете воду в колодцах!

— Воюем, как умеем, а что воду отравляем, так… не пей. Мы тебя в гости не звали.

Дарий совсем свирепеет и хватается за рукоять меча, хотя через мгновение и жалеет об этом своем жесте.

— Дай и мне меч, чтобы и мне было за что хвататься, — вдруг говорит одноухий скиф.

— Ты и так погибнешь от персидского меча!

— Но, казнив меня, ты все равно не одолеешь Скифии.

— Кто ваш царь? — уже спокойно спрашивает Дарий, пытаясь подавить в себе вспышки гнева.

— Иданфирс.

— Не слыхал о таком.

— Не слыхал, а отныне будешь знать.

И Дарий мысленно соглашается, что отныне он будет знать, кто такой Иданфирс, — старая хитрая лиса.

— Что ж, скиф с Малой речки, жить хочешь?

— Жила бы Скифия, а я себе место и на том свете найду.

— Похвально, — соглашается Дарий. — Ответ, достойный воина. Как тебя звать, неказистый с виду, но мужественный духом скиф?

— Спаниф. Пастух я.

— Тогда скажи, пастух Спаниф, где ваша сила?

— Наша сила?.. — Скиф скребет пальцем свою рыжую бородку. — Как бы тебе растолковать… — И решительно добавляет: — Так тому и быть. Дай мне меч или хотя бы акинак, и я покажу тебе, где наша сила.

Гвардейцы, стоявшие позади скифа, взялись за рукояти мечей.

— Не бойся, царь, — насмешливо бросает пленный. — Один я не в силах справиться с твоим войском. Ибо оно у тебя не только велико, но и, правду сказать, отважно.

— Гм… — Дарий поворачивается к Гобрию: — Ну-ка, брось ему свой меч, посмотрим, умеет ли он хотя бы его в руках держать.

Гобрий выхватил свой меч из ножен и с презрительным жестом бросил его пленному. Тот поймал его на лету, попробовал лезвие на ноготь и остался доволен.

— Добрый у тебя меч, знатный перс, — сказал он. — И острый, сам в тело лезет. Я всю жизнь мечтал иметь свой меч, но так и не добыл его.

И внезапно, что-то резко выкрикнув, Спаниф взмахнул мечом и вонзил его себе в живот.

Персидские военачальники оцепенели, гвардейцы рванулись вперед и застыли, пораженные.

Спаниф стоял перед Дарием, слегка согнувшись, и в его глазах клокотала такая ненависть, что Дарий содрогнулся.

«Падай!.. — подумал он. — Падай же…» И еще подумал, что этот скиф очень похож на того сака с берегов Яксарта…

Скиф шевельнул окровавленными губами, и из уголка его рта потекла красная струйка.

— Ты, царь, хотел знать, где наша сила? — захрипел он, тяжело дыша, и, выдернув меч, бросил его под ноги царю. — Вот где наша сила. Убирайся прочь, чужеземный царь, если хочешь живым вернуться в свою Персиду. А меч… меч у вас, персы, хороший… Всю жизнь мечтал иметь такой меч…

Пошатнувшись, скиф шагнул было к царю, но ноги его подломились, и он тяжело рухнул на правый бок.

— В мужестве этому малому скифу не откажешь, — сказал Дарий и перевел взгляд на тело. Тот лежал на боку, чуть подогнув под себя левую ногу, а правую руку выбросил далеко вперед, словно хотел достать царя. И смотрел на персов открытыми, застывшими глазами.

— Теперь я понял, кто такие скифы. Они очень похожи на саков, — сказал Дарий и кивнул на труп. — А этого… малого скифа с Малой речки похороните с воинскими почестями.

Персидским воинам стоило бы брать пример с этого неказистого и невзрачного на вид скифа, как нужно быть мужественным.

И было исполнено, как велел персидский царь, и малого скифа с Маленькой речки, что впадает в Большую реку, похоронили со всеми воинскими почестями.

Глава четырнадцатая Если скифы гоняются за зайцем…

Ни свет ни заря, когда Дарий еще лежал, укрывшись теплым шерстяным плащом, его разбудил Гобрий. В шатре было полутемно, только тускло мерцали медные светильники, в которых в жиру плавали фитили. Несмотря на ранний час, в лагере стоял шум, слышались крики, ржали кони, ревели ослы и мулы, выли верблюды.

— Великий царь! — Гобрий — а только он один мог так рано разбудить царя — опустился у неподвижного Дария на одно колено. — Не гневайся, что посмел потревожить тебя так рано — новые вести.

— Знатный Гобрий хотел сказать: дурные вести? — чистым голосом, словно и не спал, переспросил царь, не глядя на Гобрия и не вставая. — С тех пор как мы перешли Истр, я уже привык к дурным вестям. Говори, я слушаю.

— К востоку от лагеря обнаружено большое скопление скифов — конных и пеших. — Гобрий помолчал, ожидая, какова будет реакция царя, но царь молчал, и Гобрий, вздохнув, продолжал: — Конница кочевников выстраивается в боевые ряды.

Царь молчал и не отзывался из-под шерстяного плаща.

Гобрий помолчал и в конце концов деликатно и осторожно кашлянул, чтобы напомнить о себе.

— Ты меня слишком рано разбудил, Гобрий, — недовольно отозвался Дарий. — Чего хотят скифы?

— Они прислали своего вестника, который и крикнул нашим дозорным следующее: «Персы! Ваш царь просил у нашего царя битвы. Передайте своему царю, что мы готовы сейчас дать ему то, чего он просил у нас».

— Ах, какая радость, — иронично пробурчал из-под шерстяного плаща царь царей. — Мы просили, кочевники наконец смилостивились… Хотите битвы — пожалуйста… Ах, какой щедрый жест!

Гобрий, ничего не понимая, встревоженно прислушивался к бормотанию царя… Что это с ним?.. Неужели и на него подействовали эти проклятые степи так же, как на воинов, — те совсем пали духом и, завидев в степях скифов, повесили носы…

Гобрий помолчал и сказал, чтобы напомнить о себе:

— Их вестник ждет ответа.

Дарий зевнул и перевернулся на другой бок.

«Что с владыкой?» — встревоженно подумал Гобрий.

— Скажи их посланнику, — внезапно отозвался царь, — вот что: наш царь просил его так рано не беспокоить. Он, мол, живет не в степи и потому привык спать, пока не взойдет солнце.

— О великий царь! Такой остроумный ответ ошеломит и напугает диких кочевников! — пылко воскликнул Гобрий. — Стоит им услышать, что ты спокойно спишь на виду у всего их войска, как их дух падет, а дух твоего войска тотчас же поднимется.

— Меня не интересует их дух, я хочу спать! — несколько сердито отвечал царь. — И еще объяви в лагере, чтобы мои воины не шумели, пока их царь изволит утром отдыхать. Меня же разбудишь, когда взойдет солнце.

И натянул шерстяной плащ до самой головы.

***

За всю минувшую ночь Дарий так и не сомкнул век.

Ни разу!

Не спал и тогда, когда ни свет ни заря в шатер вошел Гобрий с вестью, что скифы строятся в боевые порядки. Не заснул он и тогда, когда Гобрий вышел из шатра и огромный лагерь затих, ожидая, пока взойдет солнце. Не до сна было ни ночью, ни, тем более, утром, когда Гобрий сообщил о скифском вестнике.

Всю ночь и перед рассветом лежал он под шерстяным плащом с открытыми глазами и думал об одном и том же: как, не унизив своей чести, выпутаться из неудачного скифского похода? Войско изнурено до предела, настроение у воинов совсем никудышное, погоня за скифами, их опустошительные ежедневные набеги совершенно выбили у его воинов веру в победу. Когда он перешел Истр, его воины готовы были одолеть любого врага, но теперь, после стольких изнурительных дней блужданий, после голода и жажды, когда в лагере столько раненых и ослабевших, когда на пехоту уже нельзя положиться, битва и вовсе нежелательна. Без веры в свою победу воины уже не воины.

Потерял веру в победу и он, царь царей.

Еще день назад, еще два дня назад он верил, что стоит догнать трусливых кочевников, как он их разобьет наголову, уничтожит, сотрет с лица земли… Еще день, еще два дня назад он так верил. Еще день, еще два дня назад все его желания и помыслы сходились к одному: догнать кочевников. Во что бы то ни стало догнать кочевников и навязать им бой, тот бой, после которого им уже не воскреснуть никогда.

Так он думал, этим он жил еще день, еще два дня назад. А когда увидел вблизи одного скифа, когда поговорил с одним живым скифом, с тем малорослым пастухом Спанифом с берегов Малой речки, что впадает в Большую, то понял, что скифов ему не одолеть. А не одолеть потому, что скиф тот, Спаниф, очень похож на сака Сирака с берегов Яксарта. Все они, скифы, одинаковы, все они, скифы, такие же, как и саки, — коварны, и хитры, и отважны. Ибо все они — порождения темных и злых сил Ангро-Манью. И всех бы их истребить до единого! Срубить под корень! Чтобы ни одна ветвь ни сакского, ни скифского родов больше не зеленела и не приносила плодов.

Он переворачивался под шерстяным плащом, что-то бормотал себе под нос и никак не мог заснуть. Чем больше старался не думать ни о саках, ни о скифах, тем больше о них думал… О, как тот скиф Спаниф похож на сака Сирака! Оба низкорослые, оба худородные, незнатные, оба бедняки из бедняков, оба — пыль на ветру… Дунь — и нет их. А вишь ты… Оба — ничто в сравнении со знатными и сильными мира сего, а вишь ты… Ему бы побольше таких воинов, он бы еще полмира завоевал!

Он переворачивался с боку на бок и все думал: как тот скиф похож на того сака! Старался не думать и думал. Тогда, чтобы избавиться от этих мыслей, начал повторять молитвы из Ясны, фаргард 12, стих 1: «Проклинаю дайвов. Признаю себя приверженцем Мазды, зороастрийцем, врагом дайвов, последователем Ахуры, тем, кто славословит Амшаспандов, тем, кто молится Амшаспандам…»

Повторял заученно, как повторял не раз и не два, но желанного успокоения молитва не приносила ему. Ибо молился, а думал о том, как тот скиф похож на того сака! Неужели он, царь царей, властитель такого войска, утратил веру в победу над какими-то там дикими кочевниками? А что если об этом узнает войско?

И когда Гобрий ни свет ни заря сказал о скифском вестнике, Дарий неожиданно для самого себя и решил поднять дух воинства. И это ему блестяще удалось. Когда глашатаи помчались во все концы гигантского лагеря со словами: «Царь царей изволит почивать и просит своих воинов не шуметь, пока не взойдет солнце», лагерь пораженно притих. Когда же пронесся слух, что Гобрий передал скифскому вестнику слова Дария не беспокоить его так рано, персидское войско ожило. Воины едва ли не впервые за последние дни заулыбались. Если их царь на виду у чужеземного войска спит и просит рано его не беспокоить и в лагере не шуметь, значит, он верит в победу, и сами боги, конечно, вдохнули в него такое спокойствие и уверенность.

Так в то утро у персидских воинов появилась надежда и вера в победу.

У Дария же ее не было, и он, ворочаясь с боку на бок под шерстяным плащом, с тревогой думал: как оторваться от скифов, избежать битвы и быстро, не плутая, добраться до Истра?

Думал и не находил ответа.

***

Когда Иданфирсу передали слова Дария не беспокоить его, пока он отдыхает, Иданфирс только головой покачал и прицокнул языком:

— Ловко!.. Не иначе, как воины Дария уже утратили боевой дух, и царь хочет его поднять своим вымышленным спокойствием… Ах, как ловко придумал персидский царь со своим сном!.. Даю голову на отсечение, что он не спал всю ночь и сейчас не спит. Но хитрость эта ему удалась, и в его лагере сейчас царит оживление. Оказывается, Дарий не так уж и прямолинеен, как я думал. Но и мы не лыком шиты. Царь поднял дух своим воинам, а мы этот дух и собьем. И тоже хитро и ловко!..

И скифы сбили персам боевой дух и впрямь ловко, хитро и просто.

Вот как рассказывает об этом Геродот в своей «Истории» (Книга четвертая. «Мельпомена»):

«Когда скифы уже стояли в боевом строю, сквозь их ряды прошмыгнул заяц. Увидев зайца, скифы тотчас же бросились за ним. Когда ряды скифов смешались и в их стане поднялся крик, Дарий спросил, что означает этот шум у противника. Узнав, что скифы гоняются за зайцем, Дарий сказал своим приближенным: „Эти люди глубоко презирают нас, и мне теперь ясно, что Гобрий правильно растолковал скифские дары. Я сам вижу, в каком положении наши дела“».

***

И было так, что Дарий поднял своему воинству дух, а скифский заяц в один миг его сбил.

И выстроились скифы на равнине в боевые шеренги, и уже их горластые забияки стали брать на смех противника:

— Эй вы, персы! Выспался ли ваш царь? Если выспался, пусть выходит. Он просил у нас битвы, мы пришли дать вам битву! Как пожелаете, так мы вас и расколошматим! Ибо чужие просьбы мы всегда исполняем!

Затрубили трубы, в нескольких местах персы раздвинули повозки, которыми был защищен лагерь, и конница начала волна за волной выплескиваться из лагеря и становиться боевыми рядами напротив скифской.

Выехал и встал на возвышенности Дарий со своими приближенными.

— И вправду их царь выспался! — голосят скифские задиры. — Дома, видно, мешали ему, так он к нам пришел спать.

— Ой, смотрите, персы, а то многие из вас сегодня заснут вечным сном!

Вот уже обе стороны выстроились на равнине, можно и начинать. Но скифы почему-то не спешат нападать первыми. Дарий тоже медлит подать сигнал. За ним стоят ровными рядами гвардейцы-«бессмертные», и для них через весь лагерь на запад уже приготовлен широкий выход. Это на случай бегства. Конница — лучники и копьеносцы — будет прикрывать, а «бессмертные» будут бежать с царем, если придется туго…

Трубачи, вскинув медные трубы, ждут взмаха царской руки. Дарий уже поднимает руку, как внезапно на противоположной стороне начинается веселая суматоха… Передние всадники, сломав строй, носятся туда-сюда, свистят, хохочут…

Игру какую затеяли, что ли? Дарий медленно опустил руку, и трубачи чуть расслабились, перевели дух.

Что случилось? Почему скифы, сломав боевой строй, носятся туда-сюда? Но вот к возвышенности, на которой стоит царь, мчится начальник левого крыла конницы, и на лице у него растерянность, удивление.

— Что там?.. — быстро спрашивает царь. — Они сошли с ума? Или перестраивают свои ряды?

— Заяц, великий царь! — кричит начальник конницы.

— Какой заяц? — не верит Дарий.

— Обычный… скифский.

— Я спрашиваю, в чем дело?! — уже кричит царь. — Кого ловят кочевники на наших глазах?

— Скифы гоняются за зайцем, великий царь, — объясняют уже приближенные царя. — Они увидели зайца между своими рядами и решили его, пока не начался бой, поймать.

Скифы, гоняясь за зайцем, хохотали, свистели, улюлюкали… На персов даже не смотрели, будто тех уже и не было.

Потемнел лицом Дарий, ничего не сказал, а молча повернул своего коня в лагерь. Военачальники переглянулись между собой, и никто из них не решился подать сигнал к началу битвы.

Скифы с хохотом ловили зайца, а персы, подбодренные в то утро своим царем, в один миг так пали духом, что, сломав строй и не дожидаясь команды, повернули в лагерь.

Скифы даже не преследовали их.

В этом уже не было нужды.

— Зачем?.. — хитро улыбался Иданфирс во главе своего войска и щурил лучистые глаза. — Заяц все сделал, что было нужно.

***

В тот день, увидев, как скифы с шумом и беззаботностью, словно дети, ловят на глазах у его войска зайца, Дарий понял, что поход он проиграл. И проиграл без решающего боя, если не считать мелких стычек.

Еще день назад, хоть и собирался он поворачивать коней к Истру, но нет-нет, да и колебался, на что-то надеялся, на чудо, в конце концов, — то теперь он уже и не колебался, и не надеялся ни на что! Ясно было одно: эти скифы очень похожи на саков, а потому нужно поскорее отходить к Истру! Но как это незаметно сделать на глазах у всей скифской орды? Ведь стоит ему сделать хоть один шаг на запад, как кочевники крикнут:

«Персы бегут!..» — и тогда начнется… Нет, не бой, а резня. Но бежать надо, и бежать по возможности незаметно.

Утвердившись в этой мысли, он вызвал Гобрия и сказал:

— Мне нужен надежный совет, как нам безопаснее вернуться домой. Говори, Гобрий, ты всегда отличался смекалкой.

— Царь мой! — Гобрий решил говорить всю правду. — Я и раньше слышал о неуязвимости этого народа, а здесь я еще больше убедился в этом, видя, как они издеваются над нами.

— Да, — согласился царь. — Когда они ловили зайца на наших глазах, они издевались над нами.

— Этот народ нельзя поработить, — Гобрий не подбирал слов. — Нам нужно идти к Истру. И идти немедленно. Сегодня же. Например, ночью. И идти быстро, чтобы скифы нас не опередили и не уничтожили мост на Истре. Этот мост — единственное наше спасение.

— Но как незаметно выйти из лагеря?

Гобрий на миг задумался.

— Надо по всему лагерю разжечь большие костры, ослов и мулов бросить привязанными и голодными. Они всю ночь будут кричать, и скифы будут думать, что мы в лагере. А мы тем временем к утру будем далеко отсюда.

— На скорость движения надеяться не приходится, — сказал с сожалением царь. — У нас много пехоты, кроме того, раненые и ослабевшие… Таких наберется немало. Как быть, Гобрий?

И Гобрий понял, что царь уже давно надумал, как быть, а спрашивает лишь для того, чтобы на чьи-то плечи переложить последствия своих поступков. Но скорость — гарантия жизни, и Гобрий решил моральную сторону взять на себя.

— Великий царь! Спасая раненых и ослабевших, ты рискуешь потерять и гордость свою — гвардию «бессмертных» и конницу. Без них возвращаться в Персию нельзя. А разные там пешие племена, что есть в твоем войске, можно оставить. Дома скажем, что они пали во славу персидского меча!

И сказал Дарий:

— Быть по-твоему! До сих пор твои советы, мудрый муж, меня выручали, думаю, они выручат меня и на этот раз. Раненых и ослабевших воинов, а также пеших, потеря которых для нас ничего не стоит, оставить в лагере. Им сказать: царь с отборным войском догонит скифов, разобьет их и тогда вернется за ними в лагерь… А они пусть поддерживают всю ночь костры.

Он бежал, бежал, бросая на произвол судьбы ослабевших и раненых. Бежал, но даже сам себе в этом не признавался. «Я не бегу, — говорил он сам себе. — Я спасаю свое войско. Я бросаю несколько тысяч ни на что уже не годных людей, чтобы спасти десятки и десятки прекрасных воинов, которые мне еще понадобятся в Персии».

«Я проиграл этот поход, — говорил он сам себе, — но это не значит, что я слабее скифского царя. Просто обстоятельства сложились не в мою пользу. Ахурамазда далеко отсюда, он в Персии, потому и не смог мне помочь. А здесь, над Скифией, носятся темные силы Ангро-Манью, здесь — обитель дайвов [35]. Они мне и навредили. Нет такого полководца, который бы хоть раз, да не проиграл битву. Я не проиграл битвы, я спасаю свое войско…»

Но на душе было тяжело. Он снова и снова думал: а разве ему было когда-нибудь легко? Никогда, за все годы царствования не было ему легко, ведь каждый год то одна страна восставала против него, то другая, то по нескольку сразу. И он с неизменным успехом их подавлял, зачинщиков брал в плен, отрезал им носы и уши и сажал их на колья. Как то было с Фравартишем, который восстал в Мидии, или с Чиссатахмой, который восстал в Асагартии, или как то было с Вахиаздатом, который восстал в Персии, как то было с десятками других, кто восставал против него.

Ему тогда было тяжело, но он — побеждал. Ему и теперь тяжело, но победа от него далека, и потому ему сейчас так тяжело, как еще никогда не было. И Ахурамазда далеко от него, и не спасает, как спасал прежде, а повсюду — дайвы, дайвы, злые, коварные, мстительные… Уйти отсюда прочь, поскорее уйти отсюда! Пусть остаются в лагере ослабевшие и раненые. Он не бежит, он спасает свое войско, которое еще ему понадобится в Персии. Уйти отсюда — и ни единого упоминания о скифском походе: ни в камне, ни на глине, ни на пергаменте, ни на коже. Не было такого похода, а были другие, те, где он побеждал.

Глава пятнадцатая Бегство от злого духа

Она лежала на медвежьей шкуре, чувствуя, как деревенеет тело и становится будто чужим, а пальцы на руках и ногах леденеют. Свет больно резал глаза, и она с трудом сомкнула веки. И тотчас же увидела Милену. Мать шла по пустынной, длинной и черной дороге, над которой кружили галки, и несла на руках Ликту. Ольвия хотела им помахать, но не могла шевельнуть рукой. Только подумала: вот и всё. Мать уже в мире предков. И дочь там, ее маленькая Ликта, которая и пожить-то на белом свете не успела.

Застонала сквозь стиснутые зубы… Одна за другой две тяжкие утраты. Отца отныне у нее тоже нет. Остался в городе Ольвии лишь архонт. И только. Жестокий и безжалостный архонт. Но не отец. Больше не отец.

Тапур не знал, что в кочевье приезжал гонец от архонта. Это было в последний миг, когда скифы покидали кочевье.

— Я сказала ему всё о Милене… Всё, всё…

Кто это сказал? Кто?

Она хотела посмотреть, кто же это говорит рядом с ней, но тело не слушалось ее, одеревенело, онемело. По пальцам рук и ног ползли ледяные мурашки. Тяжкий груз наваливался на грудь, сдавливал сердце, стискивал костлявыми пальцами горло…

«Что это со мной творится? — с трудом подумала она. — Земля подо мной качается… И проваливается. И я словно качаюсь над пропастью. Может, и я иду в мир предков к матери и дочери?..»

Преодолев тяжелый гнет, что сдавливал тело, она хотела было рвануться и, застонав, упала навзничь.

— Мама… — еле слышно прошептала. — Доченька моя… Подождите, я сейчас… приду к вам…

Закружилась под ней земля, и полетела она чайкой в черную пропасть. Но страха не было. Была какая-то легкость… Когда она была маленькой, ей часто снилось, что она летает… Взмахнет руками — и летит. Как чайка. И сейчас ей показалось, что она маленькая и летит, и от этого полета ей легко и радостно. Ибо знает, что это сон, что она сейчас проснется и побежит к морю встречать рассвет.

***

Она и вправду проснулась.

Только не маленькой и не дома, а в скифском шатре на медвежьей шкуре. Проснулась внезапно, словно вынырнула из горячей воды. В груди жег огонь.

— Где я?.. — тяжело дышала она и, вскочив, села на шкуре и руками потянулась к груди. — Уберите огонь… Меня жжет огонь…

— Ольвия…

Голос такой знакомый-знакомый…

Словно в тумане, она увидела Тапура. Он сидел возле нее на корточках в черном походном башлыке, в боевой куртке, подпоясанный широким поясом, на котором висел акинак в золотых ножнах.

— Сядь ближе, — попросила она. — Мне так страшно…

— Я рядом, — он взял ее руку. — У тебя очень холодные руки. Слава богу, что ты наконец проснулась.

— Почему — наконец? — с удивлением спросила она. — Разве я долго спала?

— Три дня и три ночи ты не вставала с этой шкуры.

— Что ты говоришь, Тапур? Как это я могла спать целых три дня и три ночи? Что со мной случилось? Как я очутилась в этой юрте?

— Ты не захотела ехать с лагерем на север и вернулась с отрядом ко мне в войско. Но меня уже не узнавала. Ты вся дрожала, звала то Ликту, то Милену, то какого-то скифского гонца. Я занес тебя в шатер, и ты сразу же уснула. И спала целых три дня и три ночи. Но все уже прошло. Ты очень стонала и куда-то рвалась, потому что в тебя вселился злой дух. Он и мучил тебя три дня и три ночи.

Ольвия потерла виски, вспоминая события последних дней. Гибель дочери, бегство из плена, смерть слепой рабыни… Гонец от Родона… Она отреклась от отца… Собралась ехать на север с женщинами и детьми, но в пути повернула назад. Кто ее встретил, не помнит. Потом слабость, земля куда-то поплыла — и сон… Не сон, а — небытие.

— Как ты себя чувствуешь?

— В груди печет, — вздохнула она, — и голова кружится. Но спасибо богу Телесфору, он принес мне выздоровление.

— Как ты изменилась…

— Подурнела, — слабо улыбнулась она. — У меня сейчас такое чувство, будто я уже давно-давно живу на свете. Будто я прожила целую жизнь, и всем пресытилась, и пора уже завершать круг.

— О нет, ты так мало жила на свете.

Он смотрел на нее и чувствовал, как в его сердце нарастает нежность. И еще грусть. И еще какое-то незнакомое доселе чувство, неведомое прежде. И это незнакомое чувство его приятно удивило. Оказывается, кроме коней, золота и власти, есть еще что-то иное, чем живет человек. Вот он смотрит на нее и чувствует, что без Ольвии его жизнь была бы не такой. Совсем не такой была бы его жизнь, если бы он не встретил Ольвию. Вот это новое, доселе неведомое чувство, что перед тобой стоит не просто женщина, а дорогой тебе человек, которого нужно беречь и жалеть, впервые пробудилось в его сердце. А пробудившись, всколыхнуло, оживило в нем доброту… О боги, какое это счастье — иметь любимую женщину! Когда даже горькие морщинки в уголках ее губ становятся тебе дороги.

— Ольвия… Ольвия… — словно впервые произносит он ее имя. — Мне кажется, что я без тебя был бы совсем не таким, как сейчас с тобой.

Припав к его плечу, она беззвучно заплакала, и плечи ее мелко дрожали.

— Ты чего… плачешь?

— У меня нет никого, кроме… тебя.

Он прижал ее к себе.

— Тебе больше никого и не надо. Но мне кажется, что у тебя, кроме горя с дочерью, есть еще какое-то горе?

— Дочь погибла, Милена умерла.

— А-а… слепая рабыня? Ну и что?

— О, ты ничего не понимаешь!

— Ты так говоришь, будто умерла твоя родная мать.

Ольвия вдруг отшатнулась.

— Откуда ты знаешь?

— Я ничего не знаю, кроме того, что умерла твоя рабыня, и ты очень горюешь по ней.

— Милена — не рабыня! — воскликнула она. — Не смей ее так называть.

— Своей добротой и кротостью она заслужила, чтобы называться человеком, — согласился он. — Я знаю, Милена тебя любила и берегла. Но все же не надо так по ней убиваться.

Ольвия мучительно думала: сказать ему или не сказать о той страшной тайне? Поведать, что слепая рабыня — ее мать?

Шевельнула губами, но так и не решилась.

— Ох, Тапур… В сердце моем камень…

— Так это тебя мучает злой дух!

— Злой ли он — не знаю, но что не от добра он, это точно.

— Мы убежим от злого духа! — горячо зашептал он.

— Как — убежим?

— Сядем на коней — помчимся в степь, а злой дух и отстанет. Скифы всегда так делают, иначе злой дух тебя совсем замучает.

— Ох, если бы можно было убежать от злого духа! — пылко воскликнула Ольвия. — Как бы хорошо было тогда на свете жить!

— Убежим! — зашептал Тапур и приложил палец к губам. — Тссс!.. Злой дух услышит, что мы затеваем, и нам трудно будет от него отделаться.

Он схватил ее за руку и молча вывел из шатра.

Как раз привезли от Борисфена воду в больших кожаных мехах, и войско Тапура окружило повозки с мехами, из которых капала вода. Тапур подвел Ольвию к оседланным коням, помог ей сесть, сам сел на другого коня.

— Сними с себя куртку и башлык и держи их в руках.

Ольвия сняла куртку и башлык, и они тронулись. Солнце стояло над головой, было жарко, но Ольвия жары не чувствовала. После трех дней сна ее приятно согревало солнечное тепло.

Выехав за лагерь, пустили коней быстрее. Остановились, когда отъехали от лагеря на полет одной стрелы.

— Эге-ге-ей!!! — крикнул Тапур, и эхо пошло по степи. — Злой дух, ты слышишь нас? Отзовись!

И умолк, прислушиваясь. Совсем рядом послышался слабенький писк. Тапур встрепенулся и радостно взглянул на Ольвию.

— Слышала?.. Это злой дух отзывается нам посвистом сурка.

И крикнул в степь:

— Злой дух! Не прячься в норе, не свисти сурком, а беги прочь от Ольвии поскорее! Я не хочу тебя видеть и слышать. Не смей больше и близко подходить к Ольвии.

Во второй раз свистнул сурок.

— Сердится… — прошептал Тапур. — Злится, что мы хотим убежать от него. — И крикнул Ольвии: — Бросай скорее куртку — и айда!

Ольвия бросила куртку, и кони сорвались с места.

— Ара-ра-ра!!! — кричал Тапур. — Злой дух, бери куртку Ольвии и не гонись за нами! Тебе никогда нас не догнать. Мы убежим от тебя навсегда!

Ольвия припала к конской гриве, ветер засвистел в ушах, и степь, мелькая, летела вместе с ней. Она не чувствовала коня, казалось, что летит на собственных могучих крыльях, а вокруг такой радостный мир, где нет больше зла, а есть лишь добро и счастье.

— Ар-р-р-а-а-а!!!

За холмами они сбавили ход. Ольвия так и не могла понять: на коне ли она мчалась или летела на собственных крыльях? Она чувствовала себя легко, будто и впрямь убежала от всего злого и недоброго. С радостью вдыхала крепкий и терпкий степной воздух, горячий, тугой, чувствовала, как крепнет грудь, как новая сила вливается в ее измученное тело. Как хорошо, когда можно убежать от зла!

— У нас больше нет зла? — все еще не верила Ольвия.

— У нас осталось только добро!

Ольвия помолчала и задумчиво промолвила:

— Если зло когда-нибудь появится, мы всегда будем убегать от него. И будем жить с тобой, как Бавкида и Филемон. [36]

— А кто это такие?

— О, это самая верная супружеская пара во всей Греции! — воскликнула она. — Сам отец богов, великий сотер Зевс, гостил у них под видом странника. Супружеская верность Бавкиды и Филемона так растрогала его, что Зевс подарил им долголетие. «А когда отживете свое, — сказал Зевс, — то умрете вместе, чтобы вы и на миг не разлучались…»

— Вы, греки, наверное, все счастливы?

— Нет, — вздохнула Ольвия. — Счастливы лишь эфиопы, которые живут далеко-далеко отсюда, на самом краю земли. Эфиопы не знают болезней, долго-долго живут, не ведая, что такое горе. У них часто гостят боги. Вот бы поехать к ним за счастьем.

Тапур отрицательно покачал головой.

— На своей земле и горе лучше, чем на чужой — счастье, — молвил он тихо, но твердо. — Мы дома будем добывать свое счастье. Вот выгоним персов и будем с тобой жить совсем по-другому.

— Персы больше не вернутся сюда? — спросила она с тревогой.

— Никогда! — пылко воскликнул Тапур. — Пока будут живы, сюда, в наши степи, они уже не вернутся.

На ее глазах заблестели слезы.

— А кто мне вернет маленькую Ликту?

— Ольвия!.. За смерть дочери я отомстил персам. Я гонял их, как зайцев! Мои воины сдирали с них чубы и вытирали о них руки!

— И все равно у меня нет Ликты… — Ольвия прикусила губу, помолчала, борясь с плачем, а потом через силу прошептала: — Нет и никогда не будет. А в моем сердце — тяжелый камень. Но мне немного легче, что вы сбили с персов спесь!

— О, персы без единого большого сражения проиграли поход и бегут сейчас к Истру! — весело воскликнул он. — Вот как сумел поводить их за нос мудрый и хитрый Иданфирс! Под конец мы хотели дать им решающую битву. Мы подошли к персидскому лагерю, сказали им, что утром будем с ними сражаться. Всю ночь в их лагере горели костры и кричали ослы… А когда мы утром ворвались в лагерь, там оказались ослы да раненые и ослабевшие воины, которых Дарий бросил на произвол судьбы. А сам он бежал на запад. И бежит сейчас туда, откуда пришел: к Истру. Там, на Истре, у них остался мост — единственное их спасение. Вот Дарий и спешит перебежать по мосту на тот берег и спрятаться во фракийской земле. Но он не уйдет, Иданфирс уже послал Скопасиса с войском, чтобы он опередил персов и разрушил мост. Вот тогда мы прижмем персов к Истру и сбросим их в воду…

Глава шестнадцатая Скопасис у моста

Скопасис все-таки опередил Дария. Он повел отряд напрямик к Истру, одному ему известными путями, и, когда пришел к западной реке, персов там еще не было. Те шли окружным путем, плутали, так что скифы и опередили их. Мост охранял милетянин Гистией со своим отрядом и строитель Кой со своими людьми.

Они подвели свободные триеры к скифскому берегу и посадили на них лучников. Кроме того, лучники залегли еще и на мосту, и частично на берегу, а также в лодках. При нападении на мост лодки и триеры должны были отходить от берега на глубокую воду, не пуская нападающих к прибрежному песку. Если же нападающие все же прорвутся к воде, Гистией замыслил отвести от берега несколько триер с мостом. Когда же скифы бросятся вплавь, их легко можно будет перебить на воде. Так Гистией задумал оборону моста и надеялся, что он удержит его до прихода главных персидских войск.

Скопасис хотел было с ходу ринуться в бой и ценой любых потерь взять мост и сжечь его. Однако предводители отговорили.

— За день вряд ли мы возьмем мост даже любой ценой, — говорили они, — так что придется брать мост осадой. Схватка у моста может затянуться надолго, а со дня на день подойдут из степи персы, и тогда мы окажемся меж двух огней — между Дарием и охранниками моста. Туго тогда нам придется, ведь Дарий ведет с собой большую силу.

— Так как же тогда действовать? — спросил Скопасис предводителей.

— Лучше всего вступить в переговоры с охранниками моста, — сказали предводители. — Они знают, что персы бегут из наших степей, и потому будут сговорчивее. Мост охраняют ионийцы и милетяне, а их земли Дарий тоже захватил. Узнав, что персы проиграли поход, они выступят против них.

Скопасис, поколебавшись, все же согласился с мнением предводителей и послал к мосту своего вестника, который, приблизившись к берегу, закричал:

— Эй, ионийцы!!! Отведенное вам число дней уже минуло, и вы, оставаясь здесь, поступаете неправильно. Вы же только из страха перед персами остались тут. Теперь же разрушайте переправу и уходите отсюда свободными по-хорошему. Да благодарите богов и скифов. А вашего владыку Дария мы довели до того, что ему больше не придется выступать походом против какого-либо народа!..

Тогда ионийцы стали держать совет.

На совете присутствовали тираны городов Геллеспонта и тираны из Ионии. Совет проходил бурно и длился долго. Кое-кто из тиранов Геллеспонта начал высказываться за то, чтобы послушать скифов. «Раз они пришли и шумят на том берегу, — говорили они, — значит, и вправду победили персов». Другие же доказывали, что это скифы их пугают, не могут они победить гигантскую силу персидского царя, и что их не надо слушать.

Гистией сказал:

— Что дали нам скифы?..

— Ничего, — в один голос ответили тираны.

— А что дал нам персидский владыка? — спросил Гистией.

— Земли наши захватил! — кто-то выкрикнул.

Гистией спокойно заметил:

— Но тиранами городов мы стали по милости Дария.

И все согласились, что это так.

— Если же могущество персидского царя пошатнется, — продолжал Гистией, — то ни вы, ни я не удержимся у власти. Если Дарий потерпит поражение, народные правления нас просто-напросто выгонят прочь. Так я говорю или нет?

— Так, — согласились присутствующие и приняли сторону Гистиея.

Еще посовещались и решили: чтобы скифы силой не перешли на фракийский берег, надо разрушить мост с их, скифской, стороны. Но разрушить на полет стрелы. Тогда скифам покажется, что ионийцы их послушались, и они уйдут назад, в свои степи.

На край моста вышел высокий человек в белом плаще и войлочной персидской шапке, с мечом при боку.

— Я Гистией!.. — крикнул он молодым и сильным голосом. — Мне Дарий поручил охранять мост, и я буду с вами, скифами, говорить.

— Говори быстрее, иониец, у нас нет времени! — крикнули скифы, и охранники моста поняли, что те не рискуют долго стоять на берегу, опасаясь, как бы на них не напали персы.

— Скифы!.. — кричал человек в белом. — Вы пришли с добрым советом и пришли своевременно. Вы указали нам верный путь, и за это мы готовы служить вам. — Скопасис при этих словах гордо выпрямился в седле и одобрительно кивнул. — Сейчас мы начнем разрушать переправу.

— Разрушайте поскорее! — крикнули скифы.

— Сейчас начнем, — заверил их человек в белом. — А пока мы будем уничтожать мост, вы, скифы, поищите персов. Когда же вы их найдете, то отомстите за нас и за себя, как они того заслуживают!..

Скопасис был доволен тем, что события так обернулись и охранники моста, испугавшись, примкнули к скифам. Пусть сами разрушают мост, это будет, право слово, лучше, чем затевать с ними драку и терять добрый день. Лучше он бросится навстречу персам и попытается неожиданным ударом в середину орды расколоть ее и захватить Дария или его полководцев… От этой мысли Скопасис не мог усидеть в седле, и конь под ним гарцевал… Захватив Дария, Скопасис прославится на все века, и о нем будут говорить как о победителе персов. А когда Иданфирс соберется в мир предков, то он, Скопасис, станет владыкой Скифии.

— Уничтожай мост, нам некогда ждать! — крикнул Скопасис. — Наши кони не умеют долго стоять на одном месте. Либо на вас кинутся, либо на персов.

— К вечеру от моста и следа не останется! — пообещал человек в белом, и спустя какое-то время ионийцы и впрямь принялись разбирать мост. Они сняли канаты, которые были привязаны на скифском берегу к сваям, и стали отводить первые триеры, на которых и покоился мост… Затрещало дерево, полетели в воду бревна, посыпалась земля с настила… Ждать же, пока они разберут весь мост, нетерпеливый Скопасис не стал, а ринулся со всем войском навстречу персам, которые, по его расчетам, должны были быть уже где-то близко. Мост его больше не интересовал; Скопасис мчался вперед со святой верой, что именно его боги избрали тем, кто схватит царя царей и на своем аркане приведет к владыке Иданфирсу.

***

Но едва скифы скрылись за горизонтом, как ионийцы, посмеиваясь, принялись сводить триеры обратно, снова привязали канаты на скифском берегу к сваям, подсыпали землю, что успела осыпаться, и мост снова был готов, цел и невредим, как и прежде.

Скопасис с персами разминулся.

Он искал их на главном пути к Истру, тогда как персы добрались до моста окольной дорогой…

Моста у скифского берега не было. Персы не знали, что ионийцы, посовещавшись между собой, решили на ночь — а вдруг скифы вернутся к утру? — отвести от берега триеры с частью моста. Если же персы придут первыми, их легко будет снова свести, если же скифы — тогда придется его разрушать…

Но первыми пришли персы.

Высыпали на берег в полночь, мокрые — всю ночь их поливал ливень — злые, напуганные, нетерпеливые, снедаемые лишь одним желанием: как можно скорее оказаться на той стороне. На той стороне, в безопасности.

Моста не было.

Билась о берег волна, тишина, тьма…

Испугались персы, заметались по берегу, начали кричать, пересиливая шум ветра и дождя:

— Ионийцы, предатели подлые, куда вы дели мост?!!

— Мы найдем вас и на том берегу и вырежем до единого все ваше племя!!!

И тут посреди реки вспыхнули факелы, и персы увидели, что мост цел, а нет его только у скифского берега, и, увидев это, тотчас ожили…

— Владыка?!! — кричал Гистией. — Мы отвели конец моста, чтобы скифы его не захватили. Они уже приходили сюда.

— Давай скорее мост!! — заголосила орда.

Пока подводили к берегу триеры и закрепляли канаты, Дарий нервно кусал губы, ибо до последнего мгновения ждал нападения скифов и все еще не верил, что ему удалось выскользнуть из их степей. Но пока под копытами его коня оставалась хоть горсть скифской земли, он не мог чувствовать себя в безопасности. Лил дождь, но Дарий его не замечал: скорее бы наводили мост!..

Плащ на нем был мокрый, хоть выжимай. Текло за спину, насквозь промокли плечи. Он мог бы пересесть в крытую кибитку и переодеться в сухое, но лень было шевельнуть рукой, не то что слезать с коня. Да и зачем слезать? Что от этого изменится? Ему уже все равно, скифский поход он проиграл, а остальное… все мелочи. Наступило какое-то отупение, безразличие, лишь одна мысль была еще жива: скорее бы на тот берег. Все остальное — не стоило внимания. И дождь тоже… Все пройдет, все забудется, только бы скорее на тот берег. Впереди его еще ждет много блестящих побед, и скифский поход забудется, словно его и не было.

А дождь словно нанялся: то усиливался, срываясь в ливень, то затихал и сеялся мелкий, назойливый… Из серой дождевой мглы едва проступали ряды «бессмертных». Войско его растянулось по степям, до Истра добралась лишь его голова — «бессмертные» с царем и его приближенными, лучники и копьеносцы. А остальные всадники еще где-то скачут по степям, где-то бредут еще по степям пешие, бредут, если их не вырезали пешие скифы.

Он закрыл глаза, чувствуя, как по его лицу сбегают потоки дождя, но сидел в седле неподвижно, словно застыл… Несколько раз подъезжал к нему верный Гобрий, что-то говорил, верно, умолял его пересесть в кибитку, но он не отзывался и не шевелился, и Гобрий отставал… А дождь все лил и лил… Хоть бы скорее навели мост, долго ли будут возиться на Истре ионийцы? Как медленно движутся триеры, подводя к скифскому берегу мост.

И как медленно течет время.

И этот дождь… Какой надоедливый дождь. Закрыть глаза, чтобы ничего не видеть, замкнуться в себе… в себе… От всего мира отгородиться… Побыть бы хоть миг в одиночестве… Хоть один миг.

То ли он задремал под дождем, сам мокрый, сидя на мокром коне, и ему привиделось, то ли и вправду… На высоком скифском берегу появились двое… Приглядевшись, он узнал скифа Спанифа и сака Сирака. Оба низкорослые, в каком-то рванье, они стояли на круче плечом к плечу и скалили зубы.

— Подлое племя!.. — пробормотал он.

— Царь, из Персии прибыл гонец, — донесся до него голос, и он, вздрогнув, медленно поднял голову.

— Царь, — говорил Гобрий, — из Персии прибыл гонец.

Он кивнул, и в то же мгновение к нему подбежал гонец в мокром, забрызганном грязью плаще.

— Персия ликует, ибо царь покорил скифов! — воскликнул гонец. — Персия готовится торжественно встретить царя царей!

Дарий молчал, хмуря брови, с которых скатывались капли дождя.

— Царь! Мы все — свидетели твоей блестящей и несравненной победы над скифскими племенами! — воскликнул Гобрий. — Кочевники разбежались по своим степям и дрожат, как сурки в норах!

У Дария словно камень с души упал. Он благодарно взглянул на Гобрия и повернулся к гонцу.

— Какие еще вести ты привез мне?

— Твой сын, царь Ксеркс, велел передать, что в царстве твоем великом мир и благополучие. Но саки восстали и не признают тебя больше владыкой. У царственного твоего сына Ксеркса слишком мало сил, чтобы идти на саков. Он ждет твоего возвращения, царь царей.

Дарий ничего не сказал. Гобрий сделал едва заметный жест рукой, и гонца как ветром сдуло.

«Начинается, — вздохнул царь. — Начинается то, что уже было не раз. Стоит пойти усмирять один народ, как тут же восстает другой. Вот почему мне не давал покоя сак Сирак!..»

Дождь не утихал. Дарий, втянув голову в плечи, ссутулился и сидел так — мокрый на мокром коне, — уже не чувствуя, как по его лицу и бороде текут холодные струи. От этих струй щемило в глазах, и неприятно было смотреть на серую и мутную дождевую пелену, в которой копошилось рассеянное, перемешанное, мокрое, как ему казалось, облезлое войско. Даже на глазах у своего владыки уже никто не заботился хоть о каком-то порядке…

К холму, на котором истуканом сидел на коне владыка и подножие которого плотными рядами окружили «бессмертные», то и дело мчались полководцы, но их перехватывал Гобрий, что-то им приказывал, сам носился туда-сюда, пытаясь навести порядок на переправе и торопя ионийцев поскорее восстановить спасительный мост.

«Зря Гобрий сказал о моей якобы победе над скифами, — подумал Дарий раздраженно (от дождя уже нестерпимо щемило глаза). — Поражение не утаишь, оно крылато и успевает быстрее облететь все края, народы и племена, чем побежденный успеет вернуться домой. И чем знатнее и знаменитее муж, который проиграл, тем больше вырастают крылья у его поражения, тем быстрее и дальше оно летит…» И был уверен, что дома, в Сузах, о его неудачном походе в степи к Понту узнают раньше, чем он успеет вернуться в столицу.

Он зажмурился (от дождевых струй, сбегавших по лицу, глаза щемило немилосердно), и тотчас же перед его внутренним взором предстала Атосса — жена его премудрая. Еще когда они поженились, царица сказала ему просто и прямо:

«Царь! (О, своего великого мужа даже на брачном ложе Атосса величала не иначе как царем.) Ты не покорил еще ни одного народа и не обогатил Персидское государство. (Тогда, в начале его царствования, это было и вправду так, и только она одна-единственная в мире могла ему об этом сказать, не тревожась за свою безопасность.) Человеку молодому, как ты, властителю великих сокровищ, нужно прославить себя великими подвигами, чтобы персы знали: над ними правит муж! Это тебе будет вдвойне выгодно: персы будут знать, что во главе их стоит муж, а, занимаясь войной, они не будут иметь досуга, чтобы восставать против тебя!»

(О, она мудра, его жена и дочь царя Кира! Умеет видеть больше, и взгляд ее проникает в суть вещей глубже, чем могут видеть и видят простые женщины!)

И он, вспоминает, ответил своей мудрой и зоркой жене так:

«Всё, что ты говоришь, я и сам думаю свершить. Ведь я собираюсь перебросить мост с нашего материка на другой и идти на скифов».

Этими словами он еще тогда возвел будущий поход на скифов в ранг своих великих подвигов.

«…перебросить мост с нашего материка на другой…»

И вот ионийцы наводят тот мост, по которому ему предстоит бежать из Скифии. Из великого подвига вышло великое бесславие! Но как же долго они возятся с этим мостом! Неужели не понимают, что дорог каждый миг? Объединенное скифское войско не только днем, но и ночью идет по его следам, пытаясь во что бы то ни стало настигнуть персидскую армию прежде, чем она переправится на тот берег. И будто бы скифы уже рядом (по крайней мере, так ему доложила разведка), лишь ночь, короткая летняя ночь, серая, даже светловатая, а не спасительно-черная, отделяет их от персов.

Шум в войске усилился, в дождевой пелене все заревело, забурлило и закричало. Он поспешно открыл глаза, взглянул встревоженно и облегченно перевел дух — то его войско радовалось, что мост уже готов и можно начинать переправу.

Плотные ряды «бессмертных» расступились, образуя неширокий проход, ведущий с холма к мосту. Дарий спустился вниз и в серой мгле первым пустил своего коня на мост — мокрый, скрипучий, скользкий, но такой надежный в ту короткую летнюю ночь, такой желанный ему в тот миг — самый дорогой из всех мостов и переправ, по которым он когда-либо двигался. А за владыкой, выдерживая нужный интервал, на фракийский берег Истра ринулось его нетерпеливое войско — сперва «бессмертные», затем конница, ряды которой изрядно поредели за шестьдесят дней скифского похода. Всадники двинулись по мосту так плотно, а задние так напирали, что время от времени то там, то здесь, отчаянно ржа и грызя друг друга в сплетенных клубках, кони срывались с моста вместе с людьми. В темных и быстрых водах Истра появлялась то лошадиная голова с оскаленной мордой, то чья-то рука пыталась ухватиться за воздух… Но на них никто и не смотрел — чем больше упадет в воду, тем свободнее будет остальным на мосту… Всадники нет-нет, да и хватались за оружие, прокладывая себе дорогу, и готовы были давить всех и вся. Мост раскачивало, он шатался, скрипел, словно кряхтел, и все вокруг тонуло в гаме, ржании и реве воды внизу. А у моста, на скифском берегу, на спуске и возле него творилось нечто доселе невиданное в войске царя царей. Все смешалось — кони, люди, скот… Сотники и тысячники тщетно пытались навести порядок — всадники оттесняли конями пеших, когда те лавиной бросались на штурм переправы, кололи копьями, топтали конями. Самые нетерпеливые бросались в воду с берега, чтобы вплавь, держась за повод коня, добраться до Фракии. Их быстро сносило, и неудачники, мелькнув раз-другой, исчезали в мутном водовороте. Пешие поспешно надували бурдюки (если они у кого еще уцелели, а не пошли в пищу) и, оседлав их, бросались в Истр. В той суматохе и панике (пронеслись слухи, что неподалеку от реки уже видели передовые отряды степняков) воин, у которого не было бурдюка, мог незаметно пырнуть ножом под бок товарища и на его бурдюке спасаться вплавь…

И так продолжалось всю ночь.

Но все переправиться на ту сторону не успели.

Когда под утро Дарию доложил Гобрий, что по данным разведки (а она едва ли не единственная во всем войске сохраняла спокойствие и порядок), объединенное скифское войско уже истребляет отдельные пешие отряды персов на расстоянии полета стрелы от реки, владыка велел разрушить мост. Гобрий молча кивнул бородой в знак согласия и исчез в дождевой пелене. И мост был разрушен на глазах у тех отрядов, которые, отбиваясь от степняков, еще только-только подходили к реке. Дарий пожертвовал ими, остерегаясь, чтобы на их плечах скифы не ворвались на мост и не перешли Истр.

Говорят, с того берега еще несколько дней (когда ветер дул из Скифии) доносились отчаянные крики. То, моля о спасении, погибали под мечами степняков брошенные пешие отряды. Лишь немногим из них посчастливилось на бурдюках переплыть реку.

Два дня на той стороне шумел-гудел ливень, смывая со скифской земли следы чужеземной орды…

***

Спасителя своего, верного милетянина, Дарий не забыл, хотя сам поход в Скифию предпочел бы с корнем вырвать из собственной памяти. Уже в уютном шатре на фракийском, а значит, и безопасном берегу Истра, переодевшись во все сухое и выспавшись едва ли не впервые за последние дни спокойно и всласть, Дарий проснулся утром и ощутил в жилах своих горячую кровь. И еще ощутил необоримую жажду жизни, ту жажду, которую чувствуют все, кому посчастливится вырваться из смертельных когтей.

Радуясь, что он жив и будет жить, владыка внезапно для самого себя подумал:

«А что было бы, если бы Гистией примкнул к скифам и разрушил мост через Истр?..»

И от этой мысли кровь в его жилах начала стыть.

В то же утро царь царей велел наградить Гистиея за сохранение моста во Фракии, а самого милетянина нарек своим «мудрым и верным другом». Такого звания-титула — «мудрый и верный друг царя царей» — из уст Дария редко кто удостаивался.

А тут — было за что. Ведь подвиг милетянина Гистиея будут помнить в Персии даже после смерти самого Дария.

Пройдут годы, и сын его Ксеркс, став царем, оценивая верность Гистиея и ионийцев из его отряда, так скажет на одном из советов:

«От них, от охранников моста через Истр, зависели гибель или спасение всего персидского войска».

«О да, — подтвердит дядя его Артабан. — Если бы тогда Гистией послушался скифов, войско Персии погибло бы… — Потемнев лицом, он добавит: — Даже и подумать страшно, что вся держава царя была тогда в руках одного человека!..»

***

Геродот рассказывает:

После бегства из Скифии Дарий, будучи в Египте, возжелал поставить перед храмом Гефеста свою статую, и не где-нибудь, а рядом со статуями Сесостриса (Рамзеса II). Но «жрец Гефеста не позволил этого сделать, заявив, что Дарий не совершил таких великих подвигов, как фараон, который не только покорил все те народы, что и Дарий, но к тому же еще и скифов, которых Дарий не смог одолеть».

«И Дарий, — добавляет далее отец истории, — вынужден был с этим согласиться».

Глава семнадцатая Для чего человек на свете живет?

Еще дотлевали многочисленные пожары в степях, еще не успели улечься тучи пыли, еще скифы вылавливали там и тут рассеянные, заблудившиеся персидские отряды, еще свозили в кучу их обозы, отбитые в боях, еще не унялась яростная горячка стремительных схваток, еще скифские кони не успели остыть от безудержной погони за бегущим врагом, еще мечи не были вытерты от вражеской крови, а владыка Иданфирс уже собрал на совет мужей своих знатных.

Примчались Скопасис, Таксакис, Тапур — каждый со своими предводителями и знатными воинами.

Выкрикивали:

— Владыка! По ту сторону Истра избитой змеей уползает персидская орда в глубь фракийской земли!

Высок курган, далеко с него видно!

Во-о-он могучий Арпоксай голубеет, а во все стороны и до самых горизонтов, и еще дальше и дальше — земля скифская простирается. Дотлевают на ней пожары, последние черные дымы тают в небесной выси, и небо яснеет, и даль светлеет — свободна отныне родная земля. И уже на север посланы гонцы быстрокрылые, чтобы скифский люд — женщины, дети, юноши и старики — возвращались в свои кочевья: свободна земля!

Над широкой долиной ветры шумят.

Над высоким курганом ветры шумят, белые волосы Иданфирса (а они за шестьдесят дней войны еще белее стали) на скифских ветрах развеваются… На вершине кургана возле владыки три его знатнейших вождя: Скопасис, Таксакис, Тапур. Царские слуги подносят им золотые чаши, полные хмельного бузата. А ниже — знатные воины и предводители поднимают чаши за победу, за царя своего, за вождей, за воинов их отважных, за убеленного сединами Иданфирса пьют.

— Владыка! По ту сторону Истра избитой змеей уползает персидская орда в глубь фракийской земли!

Иданфирс воздевает к небесам дрожащие иссохшие руки свои, желтые, худые, узловатые, кожа да кости.

— Отец наш Папай! Ты слышишь радостные возгласы вождей моих, что персидская орда избитой змеей уползает за Истром в глубь фракийской земли? Мы, опоясанные акинаками, собрались, чтобы сказать тебе, отец наш: мы разбили персов, земля наша, край наш свободен отныне. Осиное гнездо Скифии ужалило Дария, бежит он уже за Истром, хоть и хвалился, идя на нас, что Колесо Персиды сокрушит наши кости. Но победило ясное скифское оружие, наточенное на черном камне. По скифским степям светлая и радостная яса летит — победа, победа, победа!

Из золотых чаш совершили жертвенное возлияние, пили хмельной бузат за Папая, за Ареса, за победу, за ясное скифское оружие и его находчивых воинов, за осиное гнездо Скифии, что, встревожившись и грозно загудев, изгнало врага из своего края.

Тихим старческим голосом, усталым и выцветшим, Иданфирс вел речь со своими вождями.

А слушала его вся Скифия.

— За шестьдесят дней похода персы потеряли многих храбрых воинов из своего войска. Живую силу их мы подрубили под самый корень. Дарию понадобится немало времени, чтобы зализать раны и восстановить свою былую мощь. Да и бесславие он снискал, не скоро от него отделается. Дарий прежде не знал неудач, а от нас потерпел поражение, так что слава достанется нам великая и молва по земле пойдет о нас великая. Персов было больше, а мы не испугались и вступили с ними в поединок, измотали их и выгнали прочь. Мы навязали им свой замысел ведения войны в невыгодных для них условиях — и — выиграли. Мы не только сильнее, но и находчивее. Скажу больше: головы у нас на плечах оказались что надо. Хотя мы и допустили промахи. Первый наш просчет: не сумели захватить и уничтожить мост на Истре. (Скопасис заерзал, засопел и в конце концов опустил голову, буркнув: «Моя вина. Поверил ионийцам, будь они…»). Второй просчет, — тихо говорил дальше владыка и щурился на солнце, — когда персы, оставив в лагере ослабевших воинов и обозы, бросились бежать, мы «потеряли» их. До сих пор не пойму, как это могло случиться. Пока мы их искали в степях, время было упущено, и персы успели первыми добраться до спасительного моста. Выходит, что персов мы хоть и победили, но полностью не уничтожили, как то было нужно, а лишь с позором изгнали из своей земли. — Он помолчал, задумчиво глядя вдаль. — Но и это немало. Ибо это — великая и славная победа. И ею мы укрепили свое положение, ощутили себя силой,способной ломать хребет другой, еще большей силе. Теперь мы будем наводить порядок у себя дома, в своем краю. Будем сплачивать, собирать и укреплять Скифию, чтобы ни один враг не посмел больше посягать на наши края. А что до персов, то вот что я скажу вам, вожди мои: будем ли мы сидеть и радоваться, что персы бегут за Истром, что мы их побили малой своей кровью, или, может, сидеть нам еще рано?

— Позволь слово молвить, владыка, — пробасил дюжий и коренастый скифский богатырь, вождь Таксакис, черный от степного загара. — Кто как, а только я радоваться не собираюсь. Я бы еще погонялся за войском Дария. А чего? Руки мои еще держат оружие, так чего сидеть и радоваться? Гнать персов надо, гнать и за Истром, — и он погладил свою дубину, окованную железом. — А покрошил я персидских голов немало, ой покрошил! Так и лущил их, так и лущил, как скорлупу!

— Владыка, позволь слово молвить, — отозвался Тапур, ставя на белый войлок золотую чашу. Иданфирс кивнул, приглашая его говорить. — Я думаю, что нужно немедля послать за Истр наше войско и погонять Дария еще и в тамошних краях. Заодно мы проучим и фракийцев в лисьих шапках — большинство из них выступило на стороне персов, врагов наших.

— Если не проучим лисьи шапки, — вмешался Скопасис, — то не будет нам покоя на западе скифских земель. Ты знаешь, владыка, что фракийцы давно зарились на наше добро, не раз их шайки переплывали Истр и шастали в наших краях — женщин наших ловили, коней. Пришло время дать лисьим шапкам по… шапкам! — весело воскликнул Скопасис. — И позволь, владыка, это сделать мне!

Прищурившись, Иданфирс потеплевшими глазами смотрел на Скопасиса — одного из самых знаменитых своих вождей. Хитрый, находчивый, удачливый Скопасис! Хоть и доверчив немного — ионийцы этим и воспользовались. Но раз наученный, во второй раз Скопасис не скоро поверит лисьим словам врагов.

— Что ж, быть по-твоему. — Иданфирс хлопнул ладонью по колену. — Дай по шапке лисьим шапкам! В помощь тебе даю Таксакиса. Вдвоем потреплете за Истром персов и будете их гнать до тех пор, пока они не забудут дорогу в наши края!

— Я готов! — воскликнул Таксакис, одной рукой поднимая свою тяжеленную дубину. — Ох и погуляет эта штука по персидским головам еще и за Истром!.. Отведу душеньку свою, отведу…

— Тапур останется со мной, — подытожил Иdanфирс. — Дома сейчас тоже хлопот немало, да и племена некоторые надо проучить. Те, которые нам не хотят повиноваться. А чего — мы теперь сила и любую силу скрутим в бараний рог!

Как было решено, так и сделали: отборные конные войска под предводительством вождей Скопасиса и Таксакиса вскоре перешли Истр (скифы знали броды на Истре) и ринулись в погоню за персами, «благодаря» заодно и их союзников — фракийцев.

***

За шестьдесят дней и ночей персидского похода в Скифию, когда он ни на одно мгновение не выпускал из своего ясного ума ход войны, Иданфирс состарился, ссутулился, иссох, став еще меньше, еще хрупче на вид и будто бы весь светился изнутри. В течение тех шестидесяти дней и ночей войны он отдавал всего себя победе, отдавал до последней капли сил и жизненной энергии. И теперь тихо, на глазах у своего народа, догорал, как сухой стебель. Молодые и сильные его вожди гонялись где-то за Истром за персами, скифский люд с песнями возвращался с севера в свои кочевья, а владыка их будто уже ничего не видел и не слышал, и ничему не радовался. Отдав всего себя победе, он больше себе уже не принадлежал, и казалось, что все остальное его уже не интересует, не волнует. Он с трудом уже садился на коня, а потом и вовсе перестал подходить к нему, сделался тихим, молчаливым и все думал, что время ему, что пора ему уже собираться в мир предков. В этом мире он свое сделал — спас край свой от чужеземного нашествия, отдал всего себя победе, так что больше ему в этом мире делать нечего. Чувствовал, что жизнь его завершала свой последний круг.

И хорошо — слава богам! — завершала.

Для чего человек живет на белом свете, думал Иданфирс и беззвучно шептал сухими, синеватыми губами: а ради дела, которому человек служит. Дело же его, как владыки Скифии, — защита земли родной. Он защитил ее, исполнил свой священный долг, теперь можно передать Золотую Уздечку молодым. Пусть они властвуют и защищают край свой. А он свое сделал, и дело его, которому служил, — победило. Теперь новая жизнь начнется в этих краях, а новая жизнь всегда принадлежит молодым.

Для чего человек живет на свете белом?

Чтобы след свой оставить на черной земле под ясным солнцем.

Он оставил свой след, и добрый след оставил на земле своей. Так что — пора. К прадедам, к пращурам.

…Пройдут века, не один десяток их пронесется над скифской землей, а люд скифский из уст в уста будет передавать легенды о старом, и мудром, и хитром владыке Иданфирсе, о том, как он победил гигантскую орду чужеземного царя. Победил не большим войском, а великим талантом полководца, не пролив при этом скифской крови… Грядущие поколения будут петь героические песни о подвиге Иданфирса, передавать предания, где правда и вымысел уже переплетутся навечно, воины и вожди в почтении будут замирать при одном лишь упоминании этого славного имени, и каждый скиф, опоясанный акинаком, будет клясться именем Иданфирса, как именем самого бога. И вырастет легендарная фигура Иданфирса, и станет он величайшим скифским исполином для всех будущих поколений, и все будут свято верить, что при жизни Иданфирс и впрямь был богатырем, какого доселе мир не знал и не скоро узнает.

И слава о скифах, как о непобедимом народе воинов, неудержимых Всадниках с Луками, облетит все тамошние народы и племена, прогремит в веках и надолго переживет самих скифов.

Глава восемнадцатая Где ты делся, бог вечной молодости и жизни?

Перед ней было озеро с родниковой водой.

Она удивленно моргала, не веря увиденному.

Невесть откуда взялась среди однообразных равнин жаркой степи эта необычная балка с живой водой бога вечности. Словно из-под земли она вынырнула, дохнула свежестью. Будто и не было наверху испепеляющего солнца, пустынной степи вокруг.

— Что это?.. — пораженно спросила Ольвия. — Словно иной мир.

— Это мир бога живой воды и вечности, — сказал Тапур. — Пока бьют здесь родники, до тех пор и родят в наших степях травы.

— А персы здесь не были?

— Один их отряд в поисках воды наткнулся было на эту балку, но мы его уничтожили!

Они спешились и отдали коней охране.

Ольвия, стоя на склоне балки, задумчиво смотрела на верхушки деревьев, что виднелись из ее глубины.

— Неужели там, внизу, нет зноя?

— О, зной не властен над озером Пама-Лама, — Тапур показал рукой на середину балки, где голубело озеро. — Там — живая вода. Ты искупаешься в ней, смоешь со своего тела следы злого духа. И только тогда станешь здоровой. Знай: кто искупается в озере с живой водой, тот не ведает, что такое старость. А я очень хочу, чтобы ты всегда была молодой и красивой! А искупавшись в озере, мы поедем к владыке Иданфирсу пить хмельное вино победы. Его гонцы в розовых плащах разносят эту радостную весть по всем войскам.

Узенькой тропкой они спустились по склону на дно балки, где земля была мягкой и прохладной. Свежее дыхание балки, благоухание трав пьянили Ольвию. Она разулась и ступала босиком по мягким травам, что были здесь нежнее самых нежных ковров.

А потом тропа нырнула в кусты, продиралась сквозь ивняк узкой звериной тропкой, которая то сбегала в глушь, то выводила на маленькие полянки, где стояли старые ивы, по колено утонув в траве. Вдоль тропки журчал маленький светлый ручей, весело спеша к озеру. Тапур и Ольвия пошли вдоль ручья и вскоре в зеленой чаше кустов и трав увидели озерцо, что приветливо взглянуло на них светлым, чистым оком из-под зеленых ресниц. На воде сидела утка, словно зрачок этого озера-ока.

Утка удивленно смотрела на них, безмолвно вопрошая: как вы здесь очутились и что вам нужно в царстве бога живой воды?

— Мы пришли за вечной молодостью! — словно отвечая на этот немой вопрос, воскликнул Тапур.

Утка встрепенулась, пробежала по глади озера, громко шлепая крыльями по воде, хрипло крякнула и, пролетев над озером, упала где-то в ивняке… Потревоженное озеро успокоилось, и снова вода стала светлой, словно серебром покрылась. Ольвия взглянула вверх: высоко над ней голубело небо, на склонах балки виднелись охранники Тапура и белые облачка за их плечами…

— А на белом свете все-таки хорошо, — вырвалось у Ольвии. — Хоть и горя много, а все равно — хорошо… Если бы не было богини старости Грайи, и совсем было бы славно.

— О, у нас будет много-много жизни, — улыбался Тапур. — На дне этого озера живет добрый бог, он ненавидит смерть и прогоняет ее прочь, как только она приблизится к Пама-Лама. Так скифы называют эту балку. Пама-Лама, живая вода бога. Царство жизни! Царство вечной молодости!

В зарослях ивняка внезапно звонко треснула ветка.

— Тапур… — вздрогнула Ольвия. — Я… я боюсь. У меня такое чувство, будто со мной здесь должно что-то случиться.

Тапур весело смеялся, сверкая белыми зубами.

— Конечно, случится. Ты навсегда останешься молодой и красивой. Вот что с тобой случится.

И радостно крикнул:

— Правду ли я говорю, боже Пама-Лама?

— …ама… ама… ама… — пронеслось над озером.

— Слышишь?.. — шепнул он Ольвии. — Бог отвечает, что ты станешь молодой и красивой навсегда. И будешь жить, жить, жить…

— …жить… жить… — пронеслось над озером.

— Слышала? — радостно засмеялся он. — Бог говорит, что будешь ты молодой жить. Но чтобы сгинула старость, нужно омыть тело живой водой Памы-Ламы. Скорее раздевайся и беги в озеро к живой воде…

И Тапур отвернулся, а через мгновение почувствовал, как что-то пролетело и опустилось на траву… Ему показалось, что зеленая трава в том месте немного побелела… Он тихо засмеялся, осторожно скосил глаза: на зеленой траве лежала белая сорочка, и трава вокруг нее посветлела…

Тапур рывком обернулся. Ольвия стояла на берегу без сорочки. Руки — словно крылья распростерла, одна нога уже в воде… Почувствовав, что он смотрит на нее, тихо ойкнула и застыла с поднятыми руками, словно хотела в тот миг взлететь…

Тапур онемел от изумления… А она, встретившись с его глазами, стояла растерянная, испуганная, не зная, что делать. И Тапуру показалось, что Ольвия вот-вот улетит от него…

В ивняке снова треснула ветка.

Тапур ничего не видел и не слышал. Он стоял перед Ольвией словно завороженный, смотрел на нее жадно и шептал ее имя…

Это было последнее мгновение его счастья.

Смерть свою Ольвия увидела первой.

Заросшее бородатое лицо, безумные глаза… И оскаленный, словно у мертвеца, рот… Ни зверь, ни человек… А еще она увидела стрелу с острым железным наконечником, что дрожала на туго натянутой тетиве…

— Тапур!!! — хотела крикнуть она, но только прошептала.

Свистнула, прозвенела стрела…

И Тапур, словно в ужасном, невероятно ужасном сне или бреду, увидел, как нечто длинное и тонкое со свистом прилетело к Ольвии и клюнуло ее в самую середину, между грудей… И уже не было в мире такой силы, которая бы успела отвести беду. Оно клюнуло и глубоко впилось в ее белое и такое прекрасное тело…

Ольвия качнулась, руки ее беспомощно взметнулись вверх, словно в последний миг она хотела взлететь…

— Ольви-и-ия?!! — закричал Тапур и бросился к ней, все еще не осознавая, что же случилось.

Ольвия упала ему на руки.

Он подхватил ее, осторожно опустился с нею на траву.

Голова ее откинулась назад, волнистые волосы разметались по траве.

Она еще была жива и успела удивленно прошептать белыми, как снег, губами:

— За что?.. Я жить хочу… жи-ить… Почему бог впустил смерть в царство жизни?..

И потом крикнула:

— Вон они!..

— Кто?!

— Керы летят… страшные Керы. А за ними Эреб… а-а-аа…

Вздрогнула, закрыла глаза и застыла…

Лежала у него на руках молодая, красивая, словно спала…

А он все еще не мог уразуметь, почувствовать, что ее уже нет. Что ее больше нет, что жизнь уже покинула ее… Навечно.

— Ольвия?.. — пораженно и тяжело звал он ее. — Это правда или страшный сон?..

Он все еще надеялся, что она будет жить, ибо не мог представить ее мертвой и холодной… Он еще чувствовал тепло ее тела и потому не мог поверить в смерть. Осторожно вытащил стрелу из ее груди, кровь побежала по телу быстрее. Он испуганно зажал ладонью эту кровавую струйку, в отчаянии оглянулся, моля о помощи.

— Боже Пама, — кричал он и плескал водой на ее рану в груди. — Я молю тебя, спаси… Твоя же вода живая. Так оживи мою Ольвию, оживи-и… Где же ты, боже? Почему молчишь?

Почему медлишь?.. Иди скорее на помощь… Верни ей жизнь. Ты слышишь меня, бо-о-оже-е?..

Он плескал и плескал ей на грудь живой водой.

Бог молчал.

Ольвия холодела…

Тапур в отчаянии плескал и все еще верил, что Ольвия оживет от живой воды Пама-Лама.

Он не видел, как его воины вытащили из кустов безумного перса с дико вытаращенными глазами и распухшими, испеченными губами.

Свистнул меч, покатилась голова в траву, а тело успело еще сделать несколько шагов к воде, прежде чем упасть безголовым…

— Боже… — шептал Тапур, холодея оттого, что на его руках холодела Ольвия. — Где ты делся, добрый боже вечной молодости и жизни? Почему молчишь? Ты же бог жизни. Как ты мог впустить в свое царство смерть?.. Как мог??? Как мог??? — закричал он, не помня себя.

Бог молчал.

Руки Тапура дрожали, и Ольвия на руках у него тоже дрожала. И ему в отчаянии казалось, что она оживает… Всего он мог ждать. Даже собственной гибели, но только не этого… Много, очень много видел он на своем веку смертей и привык к ним, как привыкают к чему-то обычному, будничному…

Но такой нелепой, такой дикой и жестокой смерти представить не мог…

— Боже Пама-Лама-а-а??? — в последний раз закричал он.

Бог молчал.

На озере с живой водой — ни шелеста.

Ольвия не оживала…

И, быть может, впервые Тапур осознал, что смерть — это не просто обычное, будничное событие. Смерть — это нечто страшное. И жестокое. Ибо ничего жесточе убийства живой жизни быть не может на свете.

«И вода в этом озере мертва, и бог его — мертвый бог», — подумал он, и от этой мысли, от этого осознания своей безысходности ему стало больно и тяжко.

Его жгла тупая боль, а бог молчал, а Ольвия холодела на его руках, и тело ее коченело и деревенело.

«Бежали от злого духа, а настигли смерть», — подумал он, и одна слеза — первая и последняя в его жизни — выкатилась из глаза и упала Ольвии на холодное, мертвое лицо…

***

И пили в тот день все мужи Скифии хмельное вино победы.

И пил его со всеми мужами Скифии и Тапур.

Но очень горьким и терпким показалось ему хмельное, сладкое вино победы. И не мог он захмелеть, хоть и жаждал того, и не мог он забыться, хоть и жаждал того. И когда воины запели древнюю скифскую песню мужского мужества, он тоже подхватил ее, надеясь хоть в песне найти — хоть на миг найти! — забвение:

Мы славим тех, кто степь любил без края,

Мы славим тех, кто рос в седле ретивых скакунов,

Мы славим тех, кто знал любовь прекрасных жен,

Кто солнце дал сынам и доблесть отчую бесстрашную.

Мы славим тех,

кто пил бузат хмельной в кругу друзей

И побратимству верен был вовек.

Мы славим тех,

кто, пламя завидев на башнях сторожевых,

Седлал коня и мчался в бой с воинственным кличем.

Кто в сече лютой пил горячую кровь врагов.

Мы славим тех, кто смело в мир иной шагнул,

В бою со смертью встретившись лицом к лицу.

***

Эпилог И затворил Тапур двери навеки

Ольвию похоронили в междуречье Борисфена и Танаиса, в бескрайнем краю кочевников, неподалеку от караванного пути, что спешил по скифским степям к далеким берегам Гостинного моря.

Похоронили на возвышенности, на Трех Ветрах, чтобы издалека была видна на равнине ее могила, чтобы и Ольвии тоже было далеко видно.

А видно Ольвии, как внизу, на равнине, степь грезит, видно, до самого горизонта, где синеют кряжи, где голубая лента Борисфена сливается с лазурным небом. И еще видно, как вдали неторопливо ползет вереница по караванной дороге, направляясь к морю, к ласковому и теплому Понту Эвксинскому — Гостинному морю, к счастливому городу Ольвии.

Даль…

Седой ковыль на ветрах качается…

Марево вдали блуждает.

Пролетит орел.

Мелькнет в степи рыжая лисица, и долго потом зеленые травы пламенеют, словно подожженные лисьим хвостом.

Пронесется табун, а вон на горизонте промчатся всадники.

Пройдут мимо могилы сторожкие дрофы, свистнет рыжий сурок, прошумит ветер, устремляясь на юг, тоже к берегам Гостинного моря, проплывет в вышине одинокое облачко… Остановится над высокой могилой, задумается, потемнеет…

И упадет тогда вниз несколько капель, блеснут они слезинками на зеленой листве, вздохнет ветер, и поплывет облачко дальше — грустное и печальное…

Тишина.

А то внезапно прокатится по степям гром, звонкий, раскатистый, зашумят ветры, гоня перед собой тяжелые черно-синие тучи… Загудит, засвищет ветрище, пригибая ковыль к земле, потемнеет в степи, насупится-нахмурится даль, закутается в тяжелую серую кирею… На горизонте, где кряжи, станет черным-черно, там свирепствуют молнии, кромсая небо… Раскатится гром-громовержец над степями, погремит, да так, что треск и лязг вокруг стоят, а потом внезапно стихнет, затаится где-то в небе, будто его и не было… На миг станет так тихо в степи, что в ушах звенит от тишины, и все живое притихнет в ожидании чего-то страшного… Стрекотнет где-то кузнечик раз-другой, испуганно крикнет птица, и снова немота… А небо чернеет, словно гневом наливается, а потом — тр-р-рах!!! Аж раскаты пошли. И снова тишина, только тревожно засвистят сурки, прячась по норам… Но вот уже ухо начинает улавливать отдаленный шум, еще не ясный, не четкий. Но тревожный, грозный, всепобеждающий. Шум нарастает с каждой волной, он словно мчится из глубины степи на широких могучих крыльях, а иногда пересаживается в железную колесницу и — гремит, гремит, гремит… Но вот гром затих, только слышен испуганный шелест ковыля, а потом засвистело все вокруг, загудело, завертело, как в водовороте, и уже степь утонула в этой сумятице…

Потемнело до боли в глазах, и хлынул ливень…

И исчез мир за водяной стеной, только треск стоит, а что там за дождем — поди разгляди.

Как внезапно нагрянет, так внезапно и утихомирится водная стихия. Утащит гром за собой тучи, пошумит ливень дальше, на горизонте еще сильнее потемнеет, и там — словно конец света. А здесь начнет быстро проясняться, молния еще несколько раз черканет по небу, и станет затихать гром, только далекое эхо еще будет ворчать в степи, стихая, замирая… Выглянет солнце, зеленая умытая степь вспыхнет красками, и встанет между небом и землей радуга… Одно ее коромысло, кажется, там, в море, воду пьет, а другое здесь, за могилой Ольвии. А может, и на ее могиле…

Тихо станет, свежо, чисто, легко…

— Гроза… — скажет Тапур и выйдет из белого шатра, и долго-долго будет смотреть в потемневшую даль, где под цветастой радугой стоит высокая могила на возвышенности Трех Ветров.

«Как она там?» — подумает он и унимает боль, что никак не хочет утихать, умирать, исчезать…

Тяжело станет на сердце. Примчится к могиле Тапур, остановит боевого коня, задумается… Ветер треплет его черные волосы, что-то гудит в ушах о далеких военных дорогах, о чужих землях… Смотрит Тапур вдаль, думает, степь слушает… О ней думает… Об Ольвии… Блестит мокрая от росы степь, блуждает по степи марево… Является из этого марева белый стан, руки к нему простирает… Ольвия… Ольвия… Нет, это не она, это туманец после ливня блуждает по мокрой степи… Не она… А он видит ее, видит стрелу в ее груди… И красную струйку, что вытекает из-под стрелы, видит. Она простирает руки, все ближе и ближе подплывает к нему над степью, но Тапур не шелохнется, и Ольвия летит над землей дальше и исчезает за радугой…

Прошел уже год со дня гибели Ольвии, а Тапуру все кажется, что беда случилась сегодня, вчера…

Будто вчера, будто сегодня, будто в это мгновение вылетела из ивняка черная стрела безумного перса… Будто в это мгновение, а на ее могиле уже расстелился чабрец и кровью пламенеет горицвет…

***

От кочевья к кочевью Ольвию везли на траурной повозке, запряженной двумя белыми и двумя черными конями. Две тысячи всадников ехали по обеим сторонам повозки, сопровождая свою госпожу в мир предков. Процессия двигалась медленно, останавливаясь на перекрестках дорог, и в каждом кочевье навстречу с причитаниями выбегали скифянки, выходили мужчины… Как велит древний обычай, скифянки плакали и голосили, рвали на себе одежду, волосы, царапали лица… И тягучий, тоскливый плач несся над степью… Так скифы прощаются с самыми дорогими своими соотечественниками.

Ехали окольными путями, чтобы больше охватить кочевий, чтобы больше степняков простилось с Ольвией, оплакало ее, и Ольвии тогда будет не так тяжело покидать эту степь.

Тапур ехал сразу же за повозкой и ничего не видел, кроме белого платья Ольвии, что холодным зимним снегом белело на повозке… И казалось Тапуру, что вся степь укрыта зимним снегом…

Скрипят колеса, равномерно движутся всадники в черных башлыках, звучат причитания, а степь Тапуру кажется белой и холодной. И думает он о ней… Нет, он не просто любил Ольвию. Он многих любил и знал… Но забыл их и никогда не вспомнит за свою жизнь… А вот Ольвию не забудет. Она ему дорога. Ольвия стала ему родной. А это выше любви. Это — вечное. И сколько он будет жить, он будет помнить ее и знать, что она была у него… А еще она будет приходить к нему во снах… Часто будет приходить. И он будет с ней говорить, и обнимет ее во сне, и будет чувствовать ее живой, молодой и красивой…

Что-то звенит в его душе, неуловимое, неведомое доселе: он любил и любит. И она ему родная. И от этого ему легче прощаться с ней. Ведь он стал другим. Потому другим, что у него была она. Была и будет. Хоть во снах будет.

Скрипит печальная повозка.

С каждым оборотом колес все ближе и ближе вечная обитель Ольвии, а значит, и миг прощания…

Яму выкопали глубокую. Солнце высушило ее, и стены затвердели. А уже потом стены выложили камнями, а на крышу уложили крепкие дубовые бревна, которые напилили у Борисфена. Должны они веками держать на себе тяжелый курган. В гробницу Ольвии ведут маленькие двери. Посреди гробницы уже стоит высокое ложе, накрытое пурпурным покрывалом, на концах которого тихо позвякивают золотые бляшки…

Тапур не верит, что это уже — всё.

Не верит, что отныне она будет приходить к нему только во снах… Он закрывает глаза, стоит, слегка покачиваясь. А когда взглянул — на ложе уже был саркофаг из кипарисового дерева…

В саркофаге — Ольвия.

Словно живая, только бледная и будто чем-то удивленная. Тапур знает, почему она удивлена. Когда персидская стрела клюнула ее в грудь, она удивленно воскликнула: «За что?..» И так и ушла в тот мир с немым удивлением на бледном лице: за что?.. И сейчас на ее лице застыло то вечное удивление, и все же она кажется ему живой. В который раз он отгоняет мысль о ее смерти… Лежит Ольвия мягко и спокойно, словно задремала перед утром. На вид — немного уставшая, даже изможденная. Потому и прилегла отдохнуть…

Дыхнешь — на ней шевельнется легкое белое шелковое платье… Волнистые каштановые волосы перевязаны золотой лентой, на голове сияет диадема из золота и драгоценных камней. В ушах блестят золотые серьги, на руках — золотые браслеты. Словно на праздник нарядилась Ольвия.

«Она жива… жива… жива, — думает Тапур. — Вот сейчас она встанет, мы выйдем отсюда, вскочим на коней и помчимся в степь».

Но она не встает, и он тяжело вздыхает…

У левой руки Ольвии положили бронзовое зеркало с золотой ручкой и золотой гребень, на котором изображены сцены из скифской жизни, а также поставили лекиф с благовониями. Вдоль правой руки лежит меч в золотых ножнах. Так велел Тапур. Чтобы в знак ее доблести положили меч. А еще поставили в гробнице золотую чашу, в углу — ларец с одеждами, чтобы на том свете ей было в чем ходить. Золота для Ольвии он не жалел. Больше золота — легче будет жить ей на том свете.

Положили и вышли.

И остался Тапур один.

С нею вдвоем…

До сих пор Ольвия, хоть и мертвая, была рядом с ним, теперь же он прощается с нею навсегда… А сердце не верит и верить не хочет…

— Ольвия?! — внезапно восклицает Тапур, и голос в гробнице звучит глухо и тяжело.

— Ольвия? — громче повторил Тапур. — Отзовись мне в последний раз, ибо я должен идти. Отзовись, чтобы я унес в белый свет твой голос.

Дзинькнула бляшка на пурпурном покрывале.

Тапур бросился к саркофагу.

— Ольвия? — крикнул он возбужденно. — Ты подала мне знак. Знаю, что смерть онемила твои уста в этом мире. Слушай мои последние слова, пока я не затворил гробницу. Я тебя любил. И люблю. Но «любовь» — это не то слово. Я счастлив, что ты у меня была, будешь и есть. Что ты навсегда останешься в моем сердце. А потому мое сердце и не пусто. Оно наполнено тобой, как степь — солнцем, как даль — небом. Прощай, Ольвия. Спасибо тебе за то, что ты была.

И сделал два шага к выходу.

Но что-то будто остановило его, и он вздрогнул. И прислушался. И показалось ему, что снова тоненько звякнула золотая бляшка.

— Ольвия…

Он вернулся к саркофагу.

— Ольвия… — повторил он и почувствовал, как тупая боль полоснула по сердцу. — Ты не гневайся, что покидаю тебя. Как мне ни тяжело, но я должен идти. И я иду… — Однако он не шел, а стоял и все смотрел на нее, смотрел. — Вот еще немного посмотрю на тебя и уйду. И затворю двери. Они скорбно скрипнут, и потом всю жизнь будут скрипеть в моей душе. Я затворю двери, Ольвия, навеки. Их завалят камнями, чтобы никто не мог потревожить твоего вечного сна. А потом… Потом мои люди всю ночь будут жечь костры и петь прощальные песни. А утром к твоей гробнице потянутся повозки со скифской землей. Их будет много, много… И все они будут везти землю… На твою могилу. День будут возить землю, два, три, десять дней… Много-много дней будут они возить землю и ссыпать ее на твою обитель. И до тех пор будут ссыпать, пока не вырастет над тобой высочайшая могила. Такая высокая, что видна она будет всей Скифии… А еще потом… Что же будет потом?.. — Он задумался и долго молчал, понурив голову. — А потом будут века… Много-много веков проплывет над твоей могилой. И вырастет на ней ковыль или горькая полынь… Дожди будут шуметь над тобой, и грозы будут греметь, и солнце сиять… И может быть, когда-нибудь прилетит от твоего Гостинного моря белая чайка на твою могилу и напомнит тебе о твоем крае…

Прощай, Ольвия!

Только чаще приходи в мои сны. Я буду ждать тебя этой ночью, приходи в мой сон. Я так буду ждать тебя во сне… Живой приходи и радостной… Я так буду ждать тебя во сне. Так буду ждать…

Тапур повернулся и вышел, с пронзительным скрипом затворив за собой тяжелые дубовые двери Ольвииной могилы. Затворил навеки…

Примечания

1

Колаксай — царь-солнце (скиф.).

(обратно)

2

Арпоксай — владыка, повелитель вод (скиф.).

(обратно)

3

В конце II – в начале I тысячелетия до н.э. Северное Причерноморье населяли древнейшие из известных под собственным именем племен — киммерийцы. По Геродоту скифы жили в Средней Азии, их потеснили массагеты — одно из сильнейших скифских племен, и они, прибыв в Северное Причерноморье, захватили киммерийские земли. Случилось это, если верить письменным источникам, в VII в. до н.э.

(обратно)

4

Саями называли себя царские скифы (древнеперс.).

(обратно)

5

Как свидетельствует историк Страбон, скифы называли себя сколотами. Слово же «скиф» означает «странник», «вечный скиталец».

(обратно)

6

Гиппемологи — букв. те, что доят кобылиц, название одного из скифских племен.

(обратно)

7

Каждый скифский род или племя имели свои боевые кличи, по которым воины узнавали своих.

(обратно)

8

Горгона — чудовище с женским лицом, взгляд которого обращал в камень всех, кто на нее смотрел (греч.).

(обратно)

9

Мегера — олицетворение гнева и мстительности, изображалась в виде ужасной женщины со змеями вместо волос (греч.).

(обратно)

10

Ламия — фантастическое чудовище, пожирающее детей и питающееся их кровью. Ламией пугали детей (греч.).

(обратно)

11

Понт Эвксинский, то есть Гостеприимное море (греч.) — Чёрное море.

(обратно)

12

Сауран — быстрый, неутомимый светло-рыжий конь с тёмной полосой вдоль хребта, который, как считали кочевники, происходит от дикой лошади.

(обратно)

13

Земля Герр (как и река Герр) — как полагают некоторые ученые, нынешняя р. Молочная, над правым берегом которой и поныне возвышаются древние курганы.

(обратно)

14

Хотя ритуал очищения и имел религиозный оттенок, но это была, скорее всего, своеобразная скифская баня, ведь с водой в степях всегда было туго.

(обратно)

15

Ахат — спутник и товарищ Энея, в переносном смысле Ахат — верный товарищ и спутник.

(обратно)

16

лимос — голод.

(обратно)

17

доблос — раб (грец.).

(обратно)

18

Ананка (Ананка) — необходимость. Богиня, олицетворяющая неизбежность (грец.).

(обратно)

19

Село Парутино, возникшее на территории северной части ольвийского некрополя.

(обратно)

20

«Великое ухо» — так скифы образно называли слухи.

(обратно)

21

Тирас — Днестр.

(обратно)

22

Илифия — богиня деторождения, изображалась молодой женщиной с укутанной в плащ головой, но с обнаженными руками, с факелом в руке — символ начала новой жизни, младенца, который только что родился (грец.).

(обратно)

23

Реки Скифии: Борисфен — Днепр, Истр — Дунай, Гипанис — Южный Буг, Пантикап, Гипакирис (местонахождение этих двух рек не установлено), Герр — Молочная, Танаис — Дон.

(обратно)

24

Ахурамазда (Ахура Мазда, по-гречески Ормузд — Мудрый Господь, букв. Великая Мудрость) — верховный бог в древнеиранских религиях.

(обратно)

25

Спитамен кшатра — осиянный храбростью и мужеством царь (древнеперс.).

(обратно)

26

Как полагают ученые, мост на Дунае (Истре) был сооружен, очевидно, где-то на участке между современными городами Тулча и Рени, ширина реки там 1 км, глубина до 7 м. Наиболее вероятным местом строительства моста является местность у сел Исакча (на правом берегу реки) и Орловка (на левом). Путь от тогдашней столицы Персии Суз до Дуная (Истра) советский ученый Б. А. Рыбаков определил в 2300 км.

(обратно)

27

Дарьявауш — староперсидская форма имени Дария.

(обратно)

28

Парсастахра — древнее название столицы Ахеменидов, означающее «сила персов». В греческой передаче — Персеполь.

(обратно)

29

Ноуруз — Новый год по иранскому солярному (солнечному) календарю.

(обратно)

30

Дарий о Персидской державе, Дарий о самом себе — наскальная надпись из Накш-и-Рустам, близ Персеполя.

(обратно)

31

«Свое войско они разделили на два отряда», — так сообщает Геродот. Согласно «Истории Украинской ССР» (том I), скифы разделили свои силы на три отряда, в соответствии с племенным делением. Это больше соответствует истине.

(обратно)

32

Древнеперсидский календарь: адукапиш – март-апрель, туравахара – апрель-май, тайграчиш – май-июнь, гарманада – июнь-июль, дрнабаджиш – июль-август, харапашия – август-сентябрь, багаядиш – сентябрь-октябрь, вркаджан – октябрь-ноябрь, ассиядия – ноябрь-декабрь, анамака – декабрь-январь, тваяхва – январь-февраль, вияхна – февраль-март.

(обратно)

33

Озеро Меотида — Азовское море.

(обратно)

34

Река Оар, как считают историки, находилась к западу от нынешнего Бердянска, примерно у р. Корсак.

(обратно)

35

Дайвы – божки злого мира.

(обратно)

36

Филемон и Бавкида — счастливая супружеская пара, которую боги наградили долголетием и дали им возможность умереть одновременно.

(обратно)

Оглавление

  • Часть первая
  •   Глава первая Я буду беречь тебя пуще, чем своего коня!..
  •   Глава вторая А о моем счастье ты подумал?..
  •   Глава третья Где ты, мой верный Геракл?..
  •   Глава четвертая Пусть дочь будет Ольвией
  •   Глава пятая Такой волчицы я еще не встречал!..
  •   Глава шестая Дочь гостеприимного моря
  •   Глава седьмая А мать не хотела идти в могилу
  •   Глава восьмая Правнуки Тала
  •   Глава девятая Слепая рабыня
  •   Глава десятая Пей, Арес, сладкую кровь врагов!..
  •   Глава одиннадцатая Алый башлык
  • Часть вторая
  •   Глава первая Керикл — полемарх Ольвии
  •   Глава вторая Прилетела ласточка
  •   Глава третья В «царстве теней»
  •   Глава четвертая Лучше бы я вовсе не возвращался!
  •   Глава пятая А где моя Ольвия?..
  •   Глава шестая Последняя чаша полемарха
  •   Глава седьмая Посланцы с того света
  •   Глава восьмая Огонек во тьме
  •   Глава девятая У стопы бога Геракла
  •   Глава десятая Смертельный поединок на глазах у царя
  •   Глава одиннадцатая Или на коне, или в черной повозке…
  •   Глава двенадцатая От архонта приехали гости…
  • Часть третья
  •   Глава первая Есть ли в мире счастье?..
  •   Глава вторая Как летели от моря дрофы…
  •   Глава третья А утром будет уже поздно
  •   Глава четвертая Первое испытание
  •   Глава пятая Тот, кто уничтожает волков
  •   Глава шестая Пока их царь не испугается…
  •   Глава седьмая Людоловы на Борисфене
  •   Глава восьмая От бедного скифа к богатому и еще к более богатому…
  •   Глава девятая Царский совет в Геррах
  •   Глава десятая Стоит ли идти на скифов?..
  •   Глава одиннадцатая …И цепями решил сковать, как норовистого раба
  •   Глава двенадцатая Дымы за рекой Истром
  •   Глава тринадцатая Спитамен кшатра[25]
  •   Глава четырнадцатая В белой юрте
  •   Глава пятнадцатая И собрались все мужи Скифии
  •   Глава шестнадцатая Встреча в чужеземной орде
  •   Глава семнадцатая Ольвия, я люблю тебя, Ольвия!
  • Часть четвертая
  •   Глава первая Шестьдесят царских узлов
  •   Глава вторая И началась «странная» война
  •   Глава третья Осиное гнездо Скифии
  •   Глава четвертая Милена, голубка моя сизая…
  •   Глава пятая Чубы, что выросли в Персии
  •   Глава шестая Скифская погода не для царского коня
  •   Глава седьмая 10-й день месяца багаядиша
  •   Глава восьмая Царский конь улетел на небо
  •   Глава девятая Лагерь на берегу реки Оар
  •   Глава десятая Если умны — догадаетесь сами…
  •   Глава одиннадцатая Голова предводителя Анахариса
  •   Глава двенадцатая На ладье в небытие
  •   Глава тринадцатая Где ваша сила, скифы?
  •   Глава четырнадцатая Если скифы гоняются за зайцем…
  •   Глава пятнадцатая Бегство от злого духа
  •   Глава шестнадцатая Скопасис у моста
  •   Глава семнадцатая Для чего человек на свете живет?
  •   Глава восемнадцатая Где ты делся, бог вечной молодости и жизни?
  • Эпилог И затворил Тапур двери навеки
  • *** Примечания ***