Расскажу тебе о Севере [Юрий Николаевич Тепляков] (fb2) читать онлайн

- Расскажу тебе о Севере 1.13 Мб, 141с. скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Юрий Николаевич Тепляков

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Тепляков Ю.Н. Расскажу тебе о Севере.

Север!..

Вы только взгляните, как стремительно развивается этот край! А ведь всего сто лет назад здесь была холодная пустыня, пугавшая своими льдами и неизвестностью. И разговоры о будущем этого края вызывали лишь раздражение «просвещенных и высокопоставленных особ». Не случайно воспитатель Александра III генерал Зиновьев на записке промышленника Сидорова «О средствах вырвать Север России из его бедственного положения» глубокомысленно написал:

«Так как на Севере постоянные льды, и хлебопашество невозможно, и никакие другие промыслы немыслимы, то, по моему мнению и моих приятелей, необходимо народ удалить с Севера во внутренние страны государства, а вы хлопочете наоборот и объясняете о каком-то Гольфштреме, которого на Севере быть не может. Такие идеи могут проводить только помешанные».

А вот как решался вопрос о будущем Мурманска. Резолюция, которую начертал на проекте царский северный губернатор маркиз де Траверсэ, звучит просто анекдотически:

«Мурман — земля необитаемая, там могут жить два петуха да три курицы».

А ведь люди, писавшие эти официальные строки, были далеко не темны по тем временам...

Да, ни одна географическая зона планеты Земля не покорялась людям так долго и так трудно, как Арктическая. Но она все же покорилась, открыв советскому человеку уникальные богатства.

Минули лишь десятилетия, и освоение Севера стало будничным делом сотен и сотен тысяч наших современников. Человек в высоких широтах перестал быть исключением. Но его деятельность здесь по-прежнему исключительна, потому что и в век невиданных достижений техники Арктика остается Арктикой.

О подвигах тех, кто первым открывал и первым обживал эти многотрудные земли, написано немало книг. А вот наши современники северяне обойдены вниманием. Но ведь именно они создают сегодняшнюю славу Севера, его величие, его новь. Именно они своим разумом, энергией претворяют в жизнь решения ХХIV партийного съезда, решения, предусматривающие ускоренное развитие производительных сил этого края.

Есть в Директивах съезда одна строка: «Приступить к строительству Колымской ГЭС...»

Кто знает Север, тот поймет, как много несет для этой земли, земли еще не отогретой, грандиозная стройка. В последнее время зажглись огни Вилюйской ГЭС в Якутии, Паратунской геотермальной станции на Камчатке. Строятся Зейская ГЭС и Билибинская атомная. И всюду эти гиганты энергетики пробудили к жизни новые рудники, города, неузнаваемо изменили здешние необъятные просторы.

Как только не называли реку Колыму — и дикой, и грозной, и золотой. А скоро к прежним эпитетам прибавится еще один — самый главный и самый верный — Колыма электрическая. Там, где северная красавица бушует особенно грозно, где могучие скалы подходят близко друг к другу, встанет колоссальная плотина, а рядом, средь тайги, город с поэтическим именем — Синегорье.

Четыре года экспедиция ленинградских гидрологов проводила здесь комплекс исследований. Летом досаждали комары и неспокойная река, зимой — штормовые ветры и морозы под шестьдесят. Но люди не жалели сил, дорожили каждым погожим днем, чтоб все сделать в срок, чтоб появилась в партийном документе эта долгожданная строка: «Приступить к строительству...»

В годы первых пятилеток смысл такой строки Директив партии принимался буквально. Строители Комсомольска-на-Амуре начинали действительно на голом месте. Лишь тайга кругом да небо над головой. А теперь за той же строкой — четыре года упорных исследований большого научного коллектива. Колонны машин еще только идут через хребты Якутии, а строителей уже ждут в Синегорье многоквартирные дома, общежития, поднимается телевышка будущего города.

Вот что теперь типично для Севера, вот что предшествует словам «приступить к строительству!»

Некоторые думают, что подобный успех освоения Севера определила техника. Ошибаются. Как это ни парадоксально, именно техника — наиболее уязвимое место Севера. Наши конструкторы еще только-только делают первые шаги, чтобы специально для этого края создать действительно всемогущие машины.

Чудо Севера, загадка Севера, красота Севера — его люди. Неизмеримое мужество, необыкновенная преданность своему суровому краю, благородное чувство долга и великое товарищество, вот черты характера, которые особенно приметны у северян.

Об этих чертах и расскажут дальнейшие страницы, написанные в студеных широтах.

Ледовая стратегическая

Бывает, что в осенней скучной степи каким-то чудом сохранится один-одинешенек алый мак. И тогда видно его чуть ли не за километр. Смотришь на это яркое пятно, и все остальное как бы гаснет. Вот так и на магаданском аэродроме. Стоят здесь гиганты «ИЛы», мощные «АНы», стоят красиво и гордо. А все почему-то смотрят на ту дальнюю полосу, где к черным лиственницам скромно прижался наш «ледовик», как ласково зовут на севере самолет ледовой разведки.

...Ветер пронизывает до костей. Бежим к самолету через все поле. Семь ступенек по гибкой лестнице, и мы уже на борту. Но и тут, прямо скажем, не Ташкент. Температура в салоне как в холодильнике. А до запасных баков с горючим и притронуться страшно — пальцы обжигает мороз.

Наш «ледовик» — это скорее всего маленький летающий научно-исследовательский институт. Масса специальной аппаратуры и приборов. А вместо привычных кресел — желтые баки с горючим, без которых не полетаешь весь день над океаном. Сегодня, например, мы будем висеть над морем двенадцать часов. От зари до зари.

— Прошу взлет! — слышится голос Виктора: Сергеевича Базилевского, одного из старейших летчиков Севера. Прилетел командир сюда сразу после войны, прилетел случайно: надо было везти какой-то срочный и очень ценный груз.

— Может, золото, а может, олово, — смеется Виктор Сергеевич, когда вспоминает.— Да так и примерз к этим сопкам.

«Вот еще годика два полетаю — и домой», — решил он когда-то.

Но прошло и три, и пять, и семь «годиков», а он все летает. И почти каждое утро вот так же чуть хрипловатым голосом говорит с землей:

— Прошу взлет!

— Взлет разрешаю!

Это нам.

Ровно в ноль часов по московскому времени мы уходим в стратегическую ледовую разведку. Наш маршрут от берегов Колымы до самой Японии.

На земле еще темновато, а в воздухе солнце разливается по алым плоскостям. Проходим точно над центральной улицей Магадана — и под крылом уже бухта: белый лед, а у самых скал корабли с открытыми трюмами. Ради этих кораблей мы и уходим сегодня в далекую дорогу.

— Ну что, пойдем сперва к Братьям? — спрашивает Виктор Сергеевич.

— Конечно, командир! — в один голос отвечают гидрологи Гена Иванов и Анатолий Чумак.

Между прочим, курс самолету в ледовой разведке дают именно эти ребята. Я летал с ними не раз и не два. Попадали в молочные туманные озера, когда ничегошеньки не видать, прорезали снежные заряды, переживали адскую болтанку, когда лица даже бывалых летчиков становились белее снега, а они все шутили:

— Море нас знает, а своих оно не обидит. Мы еще полетаем.

И летают который уж год.

На мысе Братьев нас ждут. Там на голых, продутых всеми ветрами скалах живут пятеро метеорологов. Попасть к ним можно только летом, по воде, а так лишь радио связывает зимовщиков с миром. Хорошо, когда начинается ледовая разведка. Тогда нет-нет да и мелькнут над утесом алые крылья. Вот и сегодня перед вылетом нам передали три мешка: посылки, газеты и яблоки.

— Это на мыс Братьев, два месяца там не было почты. Пожалуйста, сбросьте.

Если подойти формально и официально, летчики могут отказать связистам. Ведь каждая минута полета стоит немалых денег. Но здесь никогда не откажут: какие счеты, когда пятеро ребят там, на утесе, делают для людей погоду и ждут не дождутся писем от родных.

— Конечно, сбросим!

Но сегодня сделать это не просто. Над мысом свистит шквальный ветер. И машину на таком ветру носит как перышко. Удержать ее очень трудно. Хорошо, хоть видимость отличная и от скал можно держаться на уважительном расстоянии.

Подходим ближе. На снегу черные фигурки, машут, бегают. Рады-радешеньки. Сейчас, сейчас! Наш Толя Чумак уже потащил в хвост самолета мешки с красными лентами. Дверца распахнута настежь. Страшновато даже смотреть, не то что стоять рядом. Но Толя привык. Раз, два, три — и готово. Мешки падают вниз. А мы на прощанье махнули крылом и ушли в море.

Теперь можно заняться и своими делами. А забот, хоть отбавляй. Вести стратегическую ледовую разведку на таком огромном пространстве сложно и утомительно. Ведь фактически надо перерисовать все льды Охотского и Японского морей. И не в тихом кабинете под уютной зеленой лампой, а на борту самолета, висящего над морем. Даже у бывалых летчиков под конец полета не увидишь улыбки. Устают, очень устают люди...

Уже почти час мы не меняем курса. Точно по меридиану спускаемся на юг. А ледовой кромки так и не видно, будто убежала от нас к самой Камчатке. И вместо воды кругом белые-белые поля. Лишь изредка заметишь пятнышко. Это нерпа вылезла погреться.

Все на борту притихли. У каждого сейчас своя забота. Бегает от приборов к локатору штурман Петр Краснянский: ему в разведке отдыхать некогда. Самолет за двенадцать часов вытанцовывает над морем причудливый вальс. И в этом вальсе, когда нет ни единого ориентира, а только белый лед да серая вода, легко потерять дорогу. Но Петр знает каждый мыс в лицо. Слава богу, летал здесь и на зеленых вертолетах, и на легких «Аннушках». Я потом побывал с ним на дрейфующей льдине «Северный полюс-15». От Диксона через полюс шли почти до Гренландии, шли долго и все же отыскали среди бесконечных торосов крохотную станцию. Это высший северный класс!

Гена Иванов залез в прозрачный колпак с левого борта. По-моему, ничего-то он не видит вокруг, внизу — сплошные ледовые поля. А в журнале появляются какие-то хитрые значки. Потом в конце полета по этим значкам будет нарисована ледовая карта.

Листает пухлые справочники Толя Чумак, изучает прошлую разведку. Видно, ищет какие-то закономерности, интересные детали. Ведь наука о льдах — это большая и важная наука, которая служит северянам.

Магаданцы не случайно Владивосток называли материком, а себя считали островными жителями. Все было верно. Где-то в начале ноября бухту Нагаева покидал последний теплоход, и до самого июня у побережья Колымы стояла тишина. Лед надежно и крепко закрывал трехсоткилометровой броней северные берега. Пробиться сквозь торосы, которые не уступают арктическим, кораблям было не под силу. И связь с большой землей держали только самолеты. Такое положение все считали нормальным и естественным: мол, против природы-матушки не пойдешь. И только посвященные люди знали, что ученые, летчики и моряки кропотливо, шаг за шагом изучают Охотское море, готовятся к мировому событию. И событие это произошло. Даже бывалые полярники поразились мужеству и искусству моряков. Правда, иные за рубежом отказывались верить, пока сами не увидели фотографии с места события, фотографии того февральского дня 1962 года, когда флагман ледокольного флота «Москва» привел в Магадан первый зимний караван. Это был праздник. Говорят, докеры разгружали корабли бесплатно, просто в знак благодарности морякам.

— А сейчас без зимней навигации, — говорит Генеральный директор всесоюзного объединения «Северовостокзолото» Валентин Петрович Березин,— мы и не представляем работу наших приисков, электростанций, рудников, да и вообще всю жизнь Крайнего севера. Нам были бы не по плечу нынешние высокие планы добычи золота. И свежие яблоки, и мощные бульдозеры — все нам доставляют моряки зимой. Мы, честно говоря, уже привыкли...

Да, люди ко всему привыкают. Такова уж логика жизни. Но надо помнить, что подвиг продолжается. Он стал будничен, но он не стал меньше. Чтобы провести очередной караван, ради которого мы летаем сегодня, потребуется столько же мужества и смелости, как и в феврале 1962 года.

...Наш радист Валентин Деев упорно ищет в бездонном эфире сигналы ледокола «Ленинград». Наконец тот откликнулся — и через сотни миль тянется пульсирующий путь морзянки.

Анатолий Чумак спрашивает курс корабля.

— 270! — отвечает капитан ледокола Вадим Иванович Абоносимов.— Идем в тяжелых льдах. За мной «Электросталь», «Ванкарем», «Березиналес» и «Енисей». Все время возвращаюсь обкалывать, очень тяжело.

— Вадим Иванович — диктует Чумак,— впереди лед десять баллов, вам не пройти с такими судами. Ждите нашу карту. Будем над вами — сбросим. До свидания.

И снова мы одни. И снова то спешим на восток, то резко уходим на запад.

В три часа дня увидели кромку. Еще минута, и под крылом — вода. После льдов на солнце она кажется теплой, хоть и знаем, что чертовски холодна. Но что это там внизу, кто назначил нам здесь свидание? Спускаемся еще ниже. Вот это сюрприз! Кит! Холод ему нипочем, купается в свое удовольствие. И на самолет никакого внимания. Мы не обижаемся. Да и некогда. Надо спешить к ледоколу.

Мы с механиком Яковом Ивановичем Бабичем тоже не сидели сложа руки. Приготовили для экипажа картошку, горячую, с паром.

— Хороша! Небось, наша, рязанская,— хвалит инструктор Евгений Ефимович Есаков.

— Да ты же из Москвы, — смеется командир.

— Какая разница, это ведь рядом.

Северянам все кажется рядом, привыкли мерить на тысячи километров, а тут какие-то две сотни.

— Командир, ледокол по курсу.

— Отлично!

Быстро заканчиваем обед и спешим в кабину.

Видимость великолепная. Прильнули к окнам. Сейчас покажется караван. Уже совсем близко, вот уже работает радиотелефон.

— С возвращением вас, Вадим Иванович! — поздравляет наш командир Абоносимова.

Оказывается, капитана «Ленинграда» после четырнадцати арктических навигаций неожиданно назначили командовать научно-исследовательским судном «Ю. Шокальский», который плавал в тропических и других теплых морях.

— Теперь останется совсем, ему там тепло, и никаких льдов,— говорили иные.

Но пророчества не сбылись. Всего год не видел капитан милых северных берегов, и вот снова Колыма, и снова ледовый разведчик над головой. Рад капитан, рады и летчики, что вернулся такой опытный человек, с которым работать одно удовольствие.

— Спасибо, спасибо! — благодарит растроганный Абоносимов.— Вы подошли вовремя. Я совсем остановился с караваном. Ну и обстановочка! Раньше чистую воду встречали и на 58-й параллели, а сейчас чуть ли не от Курил сплошной лед.

— Ничего, мы поможем. Толя Чумак нашел одну дорожку. Миль сто пятьдесят пойдете легко. На карте все увидите. Минут через десять сбросим. Ждите.

Самолет идет навстречу каравану. Уже видны черные точки и дым. И карта наша почти готова, Гена раскрашивает последние поля. Сейчас мы ее запечатаем в красный металлический вымпел и сбросим на палубу ледокола. Операция эта изумительна. Представьте, высота мачт «Ленинграда» сорок четыре метра, а самолет проходит над палубой корабля всего лишь в пятидесяти. Высшим классом считается сбросить прямо на мостик, чуть не в руки. Это эффектно.

Наш вымпел падает на корму. Тоже неплохо. Кружим над ледоколом, пока капитан прочтет карту — может, у него будут вопросы.

— Спасибо, спасибо, братцы. Все понял. Буду пользоваться вашей рекомендацией. Благодарю! В этом году, наверное, нам вместе работать и в Арктике?

— Конечно! — отвечает наш командир.— Куда же мы денемся. Будем вместе таскать корабли.

— Ну тогда до встречи наверху! — прощается с нами капитан Абоносимов.

«Наверху» — так многие полярники запросто называют Арктику. Не думал, не гадал я, что там, «наверху», тоже встречусь с капитаном. Не думал, что «Ленинград» будет моим домом. И не раз и не два, уже над моей головой, промелькнут алые плоскости ледового разведчика. Но тогда я еще ничего не знал, тогда мы просто продолжали разведку.

Ровно в 17.00 по курсу — мыс Мария, самая северная точка Сахалина. Смотришь на этот берег и вспоминаешь: «Ну, что тебе сказать про Сахалин. На острове нормальная погода».

Туман здесь такая же обычная вещь, как солнце в Сочи. Сегодняшний день не исключение. Туман. Проходим косу Байдукова, остров Чкалова. Места тихие, скромные. Но о каждом можно сколько рассказать!

Вечером от острова Хоккайдо повернули домой. Погода над Курильскими проливами, как говорят летчики, миллион на миллион. Синее небо и ни единого белого барана. Но у берегов Камчатки неожиданно врезаемся в снежный заряд. Думали, надолго, но он также быстро обрывается — и под нами рыбацкие корабли. Один, второй... насчитываем их четырнадцать... И все они кажутся крошечными на огромных ладонях океана.

Самолет покружил над ними. Мы передали по радио, что западные ветры могут прижать к берегу мощные ледовые поля, мол, будьте осторожней. Махнули традиционно крылом и ушли. Все исчезло, будто и не было никаких кораблей. Град стучал по обшивке, да внизу злились серые зимние волны. Я смотрел, как они догоняют друг друга, смотрел и не ведал, что скоро, совсем скоро вот в этих серых волнах я впервые узнаю, что такое надежда, когда надеяться вроде и не на что; я увижу, что мужеству человеческому в общем-то нет предела; я поверю старой морской истине: если сдается корабль, но не сдается капитан, значит еще не все потеряно. И я узнаю самого капитана.

...После ледовой разведки я должен был добраться к западному побережью Камчатки. Но как? Обычная дорога до какого-нибудь рыбзавода отпадала: берег отрезан сплошным ледовым барьером. Я сам это видел.

Оставалось только море. Долго, но зато верно.

Удача сама выходила мне навстречу. В рыбном порту Петропавловска, у северной стенки, стояла шикарно-белая плавбаза «Камчатка». Эх, попасть бы!

Старожилы посоветовали: пойди к капитану. Возьмет, если понравишься. Да скажи, что знаешь массу новых анекдотов.

Поднимаюсь на борт. Нахожу каюту капитана. И как тертый моряк — без лишних слов:

— На Запад?

— На Запад.

— Возьмете? Думаю, на вашем «Титанике» найдется хоть одно местечко.

Насчет «Титаника» я подпустил леща.

— Хорошо. В 23 ноль-ноль отход. Прошу не опаздывать.

Даже анекдоты не потребовались. Все просто.

Но недаром говорят: быстр уговор, да дружба коротка.

Вечером капитан протягивает радиограмму из «Дальрыбы»: «Срочно идите Владивосток».

— Начальство приказывает. Если во Владивосток — милости прошу.

— Нет уж, спасибо,— поблагодарил я капитана и скорей на берег.

С невеселыми думами брожу по Петропавловску. Вверх вниз, вниз вверх по улицам, похожим на волны. Где-то над головой вечерами горит красное ожерелье телевизионной вышки, и прямо к огням ползет машина. Спешить некуда, останавливаешься и долго смотришь, как крутит грузовик, взбираясь по лестнице в небо.

На Камчатке шутят: «Москва — город на семи холмах, а Петропавловск — семь деревень на одном холме».

Явно кокетничают. Город своеобразный и неповторимый, как и многое вообще на Дальнем Востоке. Каждый холм здесь — история, каждое имя — воспоминание.

Па холме, с которого русские батареи сто лет назад отражали нападение английских кораблей, меня чуть не сбил с ног знакомый моряк.

И сразу, без всяких там «здрасте»:

— Почему здесь, не удивляюсь, но почему такой кислый? Переживаешь битву столетней давности?

— Давят сегодняшние заботы,— отвечаю я мрачно, даже забыв обрадоваться встрече с хорошим парнем.

— В чем дело? Деньги нужны?

— Нет, нужно позарез на западное побережье. Пешком не уйдешь. Понял?

— Эх, черт возьми, полагалось бы за встречу по пятнадцать капель, но коли так — жертвую традицией. Беги живо в порт. У холодильника стоит «Кавран» и еще несколько посудин. Как раз идут на Запад.

Капитан «Каврана» говорил:

— Нет, не могу. Понимаешь, морской закон. У меня двадцать три спасательных жилета, а ты будешь двадцать четвертый. Чем я тебя спасать буду? Скажи, чем? Вот видишь — нечем. Извини, браток, не могу.

Капитан говорил еще минут пять, и все о законах.

— Ладно,— наконец подвел я черту. Но сказал это почему-то с угрозой.

Капитан усмехнулся и ушел. Хорошо еще, что не позвал матроса дать мне по шее. Глупо, наверное, получилось.

Иду вдоль причала. Корабельные огни плавают рядом в черной и вязкой, как нефть, воде. Ненасытные чайки даже вечером ныряют с головой в эту нефть, но странно — почему-то остаются по-прежнему белыми.

Эх, жизнь репортерская...

В сказках добрый волшебник приходит на помощь Ивану-царевичу (или просто Ивану) — замечали? — в самую скверную минуту. Казалось, сейчас наш герой погибнет — и вдруг...

И вдруг из иллюминатора корабля, что стоял у стенки, высовывается кудлатая голова моего личного волшебника.

— Что грустим, братишка, али посудину свою прозевал? Давай к нам. На западе встретимся. Перепрыгнешь?

— А можно?

— Да я вижу, ты еще салажонок. Сейчас пойду к кэпу, и все будет ладушки — жили мы у бабушки, кушали оладушки.

Волшебник мой был явно «под мухой». И я подумал, что все это треп разгулявшегося человека.

Но голова скрылась. И я решил подождать просто из любопытства, терять-то все равно было нечего.

Минут через пять меня. окликнули уже с палубы.

— Эй, адмирал, топай сюда, кэп зовет.

По широкой треснутой доске, переброшенной с берега на борт, поднялся на палубу.

— Извини, парадного трапа не приготовили, не ждали — встретил меня мой кудлатый волшебник. — Иди в рубку. И если ты шпион, не говори кэпу, а то не возьмет.

Парень захохотал и крепко хлопнул меня по спине.

На мостике я увидел молодого капитана. На вид ему было не больше двадцати восьми. Одет даже слишком изящно для такого махонького корабля: белая накрахмаленная рубашка, на костюме ни одной складочки. Такими обычно рисуют молодых штурманов с какого-нибудь комфортабельного пассажирского лайнера.

Капитан, видно, устал, хлопот перед отходом (это я знал) всегда слишком много.

Длинные пальцы перебирали карандаши на разложенной карте. Человек этот мне не понравился, может потому, что были у него скучающие глаза, почти не замечавшие меня, а может потому, что сам я был злой, поэтому и подумал о нем зло и с неприязнью: наверное, случайный тип на рыбацком сейнере, спит и видит, как бы смыться с этой пропахшей борщом, селедкой и резиной посудины. А проще говоря — морской пижон, который и моря-то настоящего не видел. В общем, одни золотые нашивки — и только.

Я ждал, что он почувствует мою неприязнь и прогонит меня с корабля, но он бросил карандаши и сказал:

— Так значит, в Бристоле плавали вместе с Калашниковым? А сейчас на каком судне?

Я опешил.

— Это вы ко мне?

— А к кому же? По-моему нас здесь двое.

Пришлось рассказать, кто я и что мне надо.

— Сукин сын Калашников, опять наплел черт знает что,— как-то беззлобно и легко засмеялся капитан,— прибежал, говорит, дружка встретил, надо взять. Ну и парень, хлебом не корми — дай соврать. Ладно, коли пришли — оставайтесь. Только удобств у нас никаких. Будете спать у меня в каюте на диване. Документы покажите старпому. Сейчас отходим. А пока ступайте в радиорубку, там, кажется, прощаются с берегом. Да не обращайте внимания, что ребята выпили, теперь месяцев на пять станут трезвенниками. Договорились? Ну и отлично.

Он вежливо козырнул и сразу забыл обо мне, снова углубившись в карту.

В радиорубке действительно шел пир горой. Каютка — метров пять, не больше. Теснота: не то что яблоку, окурку негде упасть. Но чудо морского гостеприимства — мне даже нашли место на койке у самого иллюминатора.

Мой волшебник и враль Саша Калашников обнимал радиста Васю Харитончика, худого высокого парнишку в клетчатой ковбойке.

— Васька, милый, помнишь у Итурупа нас прихватило. Нет, не помнишь?

— Конечно, Сань, конечно, — кивал тот головой и, шмыгая носом, все хотел поправить съехавшие очки в тонкой проволочной оправе.

Я смотрел на радиста и очень жалел его, этого с виду явно сухопутного человека, похожего на знаменитого Паганеля. Он сейчас все «помнил». Спроси его Сашка, как вместе обедали где-нибудь в Кейптауне,— тоже не стал бы возражать, хотя Кейптаун видел только на карте.

Сегодня он все «помнит». Завтра же, когда кругом будет только море, без конца и края, а до ближайшей пивной, где можно чуточку поправить голову, миль двести. Паганель пошлет к черту и Саньку вместе с его Кейптаунами, и даже меня, когда намекну про сегодняшнюю вечеринку, и только капитану скажет:

— Семеныч, прости, сам понимаешь.

Но это будет завтра, а сегодня он тычется носом в Сашкину грудь и вместе с ним вспоминает Бристоль, где волна давила выше мостика, так что оставались под небом одни антенны, и девочек с Сероглазки, и сколько они оставили прошлый раз в петропавловском ресторане «Океан», где за их столиком вот сейчас, в эту минуту, кто-то гуляет, а им уходить на Запад...

Да, нам пора на Запад. Сброшена доска, служившая трапом, и вот уже поплыл причал и черная полоса между нами и берегом все шире и шире. Может быть, только мне, а впрочем не знаю, хочется последний раз потрогать рукой этот берег, будто взять у него еще одну каплю силы в большую дорогу. Но черная полоса все шире и шире. Теперь уже не дотянешься, теперь уже поздно. Думали, вернемся сюда через полгода. Думали...

Огни Петропавловска, разбросанные светлой подковой, неслышно уплывали за кормой. Ребята прощались с домом. Они молча стояли на палубе и вглядывались в берег. Наверное, каждый хотел отыскать свое родное окно. Но что там разглядишь в этой белой подкове?

Последний раз нам подмигнул маяк у створа. И исчез. Впереди только черная простыня океана.

Ребята разошлись спать. Завтра работа, завтра начнутся бесконечные вахты...

— Перед выходом капитаны получили штормовое предупреждение.

— В море двенадцать баллов. При опасности — заход в бухту Русская.

Другие бы рыбацкие корабли не покинули порт с таким прогнозом. Но у наших СРТ морским регистром черным по белому записано — неограниченный район плавания. Значит, можешь уйти в любую точку мирового океана. А разве доберешься до этой точки, если все время будешь ждать у моря погоды! Вот и ходят рыбаки — план выполнять надо!

Свободная от вахты команда спит. А на мостике — жизнь. Часа в два ночи наш капитан запросил обстановку у кораблей, что вышли из Петропавловска раньше нас. Ответ добрый.

— Идем полным. Все нормально. Ветер шесть баллов. В Русскую заходить ни к чему. Счастливого плавания!

Ну что ж, пойдем дальше. Для рыбака время дорого.

Утром штурманы уже деловито решали, склонившись над картой, каким из Курильских проливов проскочить на Запад. По авиаразведке (вот для чего мы болтались в воздухе четырнадцать часов), первый наглухо забит тяжелыми льдами. Во втором чуть легче, но тоже опасно. Ветер изменится — и захлопнет, как мышеловку. Ну что ж, придется стучаться в ворота третьего. Дальше. Но зато вернее.

— Генеральный восемьдесят! — командует капитан.

— Есть генеральный восемьдесят, — эхом откликается матрос на штурвале.

Капитан сегодня снова похож на штурмана с океанского лайнера, совершающего международный круиз. Рубашка, костюм будто только что отглажены. Лишь чуточку лицо осунулось. В каюте-то я один всю ночь проворочался на узком дерматиновом диване. Он спать не пришел.

На борту порядок. Заглянул в радиорубку — стерильная чистота. Даже очки у Васи Харитончика какой-то необыкновенной светлости.

После обеда стою на мостике у открытого окна. Час, два. Океан как озимая рожь, и в зеленых волнах гуляет ветер. Шторм шесть баллов. Монотонно кланяясь морю по самую палубу, наш маленький траулер спешит на запад.

Скоро на траверзе мыс Крестовый.

Справа по борту в разрывах белесого тумана угадываются его скалы, тяжелые и холодные. Море по сравнению с ними надежно как родной материнский дом.

И вдруг... Именно вдруг, я помню это отлично, налетел ледяной заряд, будто ахнула со скал по кораблю тысяча пушек жестокой картечью.

Исчезли скалы, погас день, и волна, словно обожженная градом, закипела, заметалась, увлекая в какой-то круговорот наш маленький корабль. Весь мир утонул, перестал существовать. А может, его никогда и не было. Только ветер с каждой секундой гудел сильней и рвался, запутавшись в антеннах.

— Капитан, норд вест! — кричал штурман.

— Знаю, держать генеральный.

— Есть держать генеральный.

— Алеша, посмотри здесь. Я пойду переоденусь. Кажется, начинается.

Nord West! Я слышал о нем в здешних краях немало воспоминаний. Тяжелых, разрывающих сердце на части. Я видел вдов, потерявших мужей после зимнего Nord Westа. Они торопливой походкой спешат мимо Петропавловского порта и никогда не взглянут на длинный ряд рыбацких кораблей, прижавшихся к стенке, не взглянут, чтобы не бередить свою память. Я видел старушек, безмолвно стоящих на горке, что высится над самым причалом. Они стоят здесь часами, в. черных линялых платочках. Старые русские женщины русского Севера, прожившие всю суровую жизнь без бога, сейчас украдкой, стесняясь чужих глаз, одними губами шепчут молитву и провожают крестным знамением каждый корабль, уходящий в море, где после Nord Westа остались навеки их отчаянные кормильцы, а порой и дети. Я видел молодых петропавловских ребят, для которых зимний Nord West звучит как война. Ведь после него они не увидели своих отцов. И все же, окончив училище, по семейной традиции парни землю меняют на зыбкую палубу рыбацкого корабля. Земля надежнее, чем море, но почему ж они туда? Никто не ответит, никто не остановит, даже страшный бездушный зимний Nord West, что обрушился так неожиданно сейчас на наш «Семипалатинск».

Целый час мы еще пытались идти своим курсом. Но судно все тяжелее валилось на борт, всё чаще принимало кормой страшный удар. А моряки знают, что это такое — удар в корму.

— Нос на волну, ложиться в дрейф...

Это слова капитана. Он в кожаной ушанке и черном кожаном полушубке. Прошел мимо рулевого, положил ему руку на плечо:

— Боря, ты все знаешь. Левый крен градусов пятнадцать. Будь внимательней.

И уже свободному матросу:

— Деда на мостик!

— Есть деда на мостик.

Пришел дед — щупленький, невысокий мальчишка, наверное только-только после училища. Двадцать пять лет ему хватит за глаза. Да еще останется. А все равно дед. Ничего не поделаешь — всех главных механиков так крестят на море.

Пришел, вытер цветной ветошью мазутные руки. Ждет.

— Дедушка, как машина?

— Дышит, Семеныч.

— Прошу тебя, все еще раз посмотри. Ложимся в дрейф. И, кажется, Алеша, надолго. Ну, ступай.

— Добро!

В море чем больше опасность, тем люди друг к другу ближе. Я думаю, не стоит говорить — почему.

А ветер ревет. И кой черт уже разберет, где вода, где небо. Все смешалось, все стало одним цветом — черным.

Окна рубки покрылись толстым слоем льда: мороз-то около двадцати, а воды, слава богу, вокруг хватает. Заливает наш кораблик, как заливают каток. На мостике осталась лишь маленькая амбразура, да и ту приходится уже пробивать ломом. Ведь надо следить за волной. Но высунется капитан, и ветер забивает горло, бросает соленый лед в лицо. Разве что-нибудь разберешь. А разглядеть нужно. Сейчас наш единственный курс — против волны. Чуть в сторону — и мачты словно магнитом тянет к воде.

Локатором ищем берег. Быстро определяем точку: штормим на траверзе мыса Крестовый. Минуту мы видели его на зеленом экране, и все исчезло. Локатор остановился — заковало льдом,— мы ослепли.

В три часа дня были оборваны все антенны. На каждом проводе столько льда — канаты не выдержат, не то что тонкая проволока.

Уцепившись крепко за поручень, как ребенок за мамашину юбку, я стоял рядом с капитаном. Единственная мысль — не разжать руки, иначе полетишь куда-нибудь вверх тормашками. Не знаю, с чем сравнить такую качку, да и качка ли это вообще. Все вокруг вертится, переворачивается. Ощущение пространства потеряно. Состояние такое, будто находишься в роторе, который раскручивают во всех плоскостях.

Вечером Вася Харитончик натянул в своей рубке как бельевую веревку кусок проволоки и через эту горе-антенну пытался связаться с кораблями, узнать, что же происходит вокруг.

По коротким обрывкам услышанных переговоров, чьих-то радиограмм мы начали понимать всю колоссальную опасность, свалившуюся на корабли.

«Кавран», что вышел из порта раньше нас, тоже лежал в дрейфе. Там уже начали окалываться. «Киту» повезло. Он спустился до самых Курил, попал в ледовые поля, и у него спокойно. Попытался пойти дальше, но прихватило, и снова вернулся. Мы ему завидовали, нам-то прятаться некуда.

Вася мрачнел и все упорнее искал голоса кораблей.

Вдруг он начал что-то судорожно писать. Теплоход «Тулома» говорил с Петропавловском.

«Тулома»: Последний разговор микрофону с «Карагой» у меня был один тридцать. Попросил сообщить обстановку.

«Карага»: Нахожусь трех милях Уташуда, сильное обмерзание. Крен достигает 60 градусов, заливает водой, все люди окалываются, необходима немедленная помощь. Прошу связаться с плавбазой «Десна», направить ее нам. Также прошу вас идти нам.

«Тулома»: На ходу ли машина, можете ли двигаться? Советую выбрасываться берег.

«Карага»: Продвигаюсь берегу, машина ходу, берег вижу локатору, связь постоянно держите мною частоте 3120. Поторопите «Десну».

«Тулома»: Пытаюсь вызвать «Карагу» через 10-15 минут. Связи больше не добился. Капитан «Туломы» Лейзеруков.

Молчит «Тулома». Молчит Петропавловск. Мы их уже не слышим. Потеряли.

А что же с «Карагой», что же с ребятами, которые вчера еще стояли вместе с нами на причале, шутили и чуть грустили перед дальней дорогой? Может, наш Вася ошибся, может, он все перепутал? Нет! Позже, на берегу, радиограмму с «Туломы» я сверил до последней запятой. Все верно: «через 10-15 минут пытаюсь вызвать «Карагу». Связи больше не добился».

Справа у амбразуры капитан, слева — Вася, сгорбившийся в три погибели над своим ключом. Кому он стучал? Я не знаю. Но он стучал и стучал, будто каждому человеку на далекой земле хотел сообщить о Nord Westе.

А мир жил своим...

На коротких волнах я слышал тихую музыку и томнейший голос. И представил себе, как сидят где-нибудь за столиком с крахмальной скатертью элегантные мужчины и клянутся изящным женщинам, в перерыве меж двух бокалов шампанского, пройти для них огни и воды. Сидят, слушают томный голос, и какое им дело, что где-то у Курил погибают отличные ребята.

Капитан наконец-то решился.

— Вася, передай в Петропавловск. Пора.

И летит по маленькой проволоке через сотни миль голос нашего «Семипалатинска»: «Ветер Nord West ураганной силы. Сильное обмерзание. Прошу установить постоянную связь. Следить нами. Оказать помощь».

Я знаю, как тяжело было капитану писать эту радиограмму. Но ветер уже действительно достиг ураганной силы. Есть такая таблица Бофорта. Чтобы хоть как-то понять, что происходило в те часы, я приведу для сравнения несколько цифр. По этой таблице двенадцатибалльный шторм — это ветер от восемнадцати до двадцати одного метра в секунду. Жестокий шторм — двадцать девять метров в секунду. Свыше тридцати метров — ураган. А над нашим кораблем ревел ветер более пятидесяти метров в секунду. Позже мы узнали, что на берегу ураган поднимал бочки, полные горючего. А в бочках этих по семьсот килограммов.

Владимир Петрович Зеньков из моринспекции в Петропавловске лишь качал головой, когда я, живой после этой эпопеи, стоял в его кабинете, и говорил:

— В Северо-Курильске корабли срывало с якорей и канатов как игрушки. А ваша колонна оказалась как раз против долины, по которой обрушивался в море Nord West.

Седой капитан, отплававший по морям и океанам тысячи и тысячи миль, отворачивался к окну, чтобы я не заметил его боли.

— За тридцать лет, поймите — за тридцать лет, не помню такого жестокого ветра под берегом. Вы были рядом со скалами, и даже они не могли уберечь. Мы здесь на земле сделали все.

Там, в ту ночь, мы еще не знали, что на земле действительно сделали все. Бросив свои маршруты, в район бедствия уже спешили «Зевс», «Черняховск», «Десна», «Хатангалес», «Тулома», «Сергей Лазо», «Куинджи», «Болид», «Кустанай», «Алаид», «Абагур». И каждый из этих кораблей готов был, забыв обо всем на свете, искать, искать и искать в черном ревущем океане маленькие ледышки, в которые уже превратились наши траулеры.

Если б только ураган... Тогда еще полбеды, тогда еще можно и не звать землю. А то ведь и мороз. Это самое страшное для маленьких рыбацких кораблей — обмерзание. Наш «Семипалатинск» сейчас — сплошная глыба льда. От клотика до кормы — все заморожено. Он уже не выныривал из волны, отплевываясь белой пеной, а как-то вязко, тяжело выбирался на гребень и все хотел лечь на бок, будто отдохнуть.

Мы теряли остойчивость! Слово-то какое прозаическое, а в этом слове жизнь корабля, жизнь капитана, жизнь Васи-радиста, жизнь матроса Саши Калашникова, жизнь нашего боцмана Гриши Габдулина, жизнь кока Бори Шевцова. Я знал, даже в эти минуты Борис драил кастрюли, которые могли нам больше никогда, никогда не пригодиться.

Застыл на руле Боря Киселев. Вот уже десять часов он не отпускал штурвала. Через амбразуру я видел, как боцман на носу, то исчезая в волне, то вновь появляясь на свет, неистово колол лед. Колол ломом, который сейчас у него не вырвал бы из рук никакой девятый вал.

— Всей команде на палубу — кричал капитан.— Всем окалываться!

Связавшись пятерками — одному не устоять, сразу смоет,— ребята в оранжевых костюмах как в атаку выходили на палубу.

В луче прожектора мелькали ломы. Потом все накрывала черная волна, и я видел, как люди, прижавшись друг к другу, катились к фальшборту, потом вновь поднимались и вновь брались за ломы. Через десять минут ребята вваливались в коридор мокрые и падали отдыхать здесь же, у двери, в которой исчезала новая смена. Они сидели молча, без единого слова и только жадно хватали обмороженными пальцами сигареты.

Не потерять остойчивость! Не лечь на бок! И, выкурив сигарету, они вновь уходили в кромешный ад.

За борт летел не только лед. Какие-то бочки, мешки, даже ящик сливочного масла, что был привязан наверху у мостика. До масла ли сейчас! Все, все выбросить! Лишь бы еще на один килограмм, хоть на один килограмм наш «Семипалатинск» стал бы полегче, поменьше бы валился набок.

Нас уже дважды положило на борт, да так, что мачты чуть-чуть не коснулись воды. В первый крен я стоял в коридоре рядом с ребятами, только что вернувшимися с палубы. Вдруг переборка медленно поползла куда-то вверх, а мы лежали прижатые к стенке, крепко обнявшись, будто защищая друг друга. Я видел глаза ребят. В них не было ужаса, в них была только печаль и спокойное ожидание чего-то последнего, неповторимого. Но что это последнее и как оно придет к нам — мы не знали. Мы не верили, что вот сейчас, через секунду, а может через пять, корабль перевернется, и хлынет в коридор ледяная вода, и мы последний раз увидим глаза друг друга. Или, может, вот так, обнявшись, застынем в своем последнем молчании.

Смерть была рядом с нами, но мы не верили, не могли поверить в это, ведь каждый из нас не прожил еще и тридцати весен и каждого кто-то ждал на берегу…

Мужчины и мужество! Ведь это одно и то же, и корень слова один. В последнюю минуту они забывают о себе, их губы шепчут любимые, родные имена.

...Вода хлынула через борт. Но она лишь залила пол и остановилась. Корабль наш снова поднимался и мачты вновь тянулись к небу.

Я заглянул в открытый люк машинного отделения. Там грохот дизелей и в сплошном пару мелькающие руки. Механики дрались не хуже матросов, хотя в минуты, когда корабль ложился на борт, инстинкт жизни почему-то всегда тянул наверх. Но механики оставались на месте, и, может, только поэтому «Семипалатинск» не показал черному небу свой киль.

В два часа ночи на мостик пришел «дедушка» и сказал капитану:

— При таких оборотах машине осталось работать минут пятнадцать. Температура 600 градусов. И потом мы все равно не выгребем. Только стоим на месте, до берега не дотянем.

— Алеша, ты дед у меня мудрый. Я тоже не дурак. Остановить дизель — сразу положит. Делай что хочешь, но обороты держи.

И только дед успел сказать «добро» и слететь вниз по трапу в свой машинный ад, полный пара и грохота, как нас вновь положило на борт.

Медленно, медленно мачты пошли к волне. Мы уже одним бортом черпали воду, она проливалась куда-то внутрь корабля, и от этого крен был еще больше. Вот мачты чиркнули по воде. Ну, еще секунда! Еще одна, еще маленький, совсем маленький толчок волны, и мы перевернемся. Капитан, ухватившись за какую-то железку, висел надо мной и кричал в амбразуру:

— Ну, старина, выдержи. Родной, выдержи!

Это он кораблю.

И корабль услышал капитана. Сбрасывая воду, будто это тягучий расплавленный вар, он снова поднимал мачты.

— Еще один такой крен — и конец. Я знаю, он выжал из себя все.

Андрей говорил о корабле как о живом человеке. Может поэтому «Семипалатинск» — эта облезлая синяя скорлупа — его и услышал в самый тяжелый миг. А может, он тоже, как живой, не хотел умирать.

— Ты знаешь, о чем я подумал, когда мачты легли на воду?

Это капитан уже ко мне.

— Снимать валенки или не снимать? Смешно? Дурацкая мысль. А вот пришла. Но будь ты и чемпионом мира, все равно через двадцать минут замерзнешь в этой чертовой воде. Если что, за борт не прыгай. Просто незачем. Через полчаса нас, наверное, снова положит.

— Слушай Андрей, может, мне записку написать? Ну, знаешь, всем родным, мол, простите, ну чего тебе объяснять...

— Не распускай нюни. Если не выгребем, и корпуса не найдут. А ты записку...

И капитан сплюнул кровь. Губы у него разбиты. Лица почти не видать из-за ледяной корки.

А корабль снова ложился на левый борт.

Прибежал матрос.

Капитан спросил:

— Ну, как там ребята?

— Человек пять обморожены. Остальные...

— Остальным всем за ломы и на палубу.

А корабль тянуло на левый борт, и снова переборка становилась нашим потолком, и снова нужно было хвататься за что-то, лишь бы не вылететь из каюты.

— Вася, пора, давай стучи Петропавловску.

«Я — «Семипалатинск», я — «Семипалатинск». Окалываться не успеваем. Главный двигатель охлаждаем забортной водой. Почти потеряли остойчивость. Крен достигает критического. Вынужден был дать сигнал бедствия. Судно плохо управляется. Главный двигатель работает на пределе. Обмерзание».

Андрей ждал, пока радист отстучит последнее слово. Медленно, будто решаясь.

— А теперь — SOS! Может, услышат. Всё!

Я посмотрел на часы: два ночи. А в Москве, далекой Москве, лишь пять часов вечера. Люди после работы вливаются в метро, стоят в очереди за колбасой на ужин, кто-то спешит на свидание. Люди, неужели вы не слышали, что мы звали вас на помощь?! Неужели вы не слышали, как над черными ревущими волнами наш радист кричал, задыхаясь, в микрофон:

— Я «Семипалатинск» — SOS! Я«Семипалатинск» — SOS! Я «Семипалатинск» — SOS!

Он кричал потому, что наши ребята, обмороженные, измученные, еще били этот проклятый лед. Но они, как солдаты в бою, уже падали, теряя последние силы. И все меньше и меньше их поднималось в атаку. Но мы не виноваты, что нас было всего двадцать четыре. А океан... если б вы видели, какой он огромный и бездушный!

— Я «Семипалатинск» — SOS! Я «Семипалатинск» — SOS!

Маленький кусочек проволоки связывал нас с миром. И вся надежда: наш земной Паганель — Вася Харитончик, перекричит ли он океан, достучится ли в чьи-нибудь сердца?

— Я «Семипалатинск» — SOS! Я — «Семи...»

Вася осекся на полуслове и будто влез в передатчик. Сквозь непрерывный треск, писк и еще черт знает что мы услышали слабый голос.

— Я — «Абагур», Я — «Абагур». «Семипалатинск», слышу вас. Сообщите свои координаты.

Капитан вырвал микрофон. Как он там, у амбразуры, почувствовал голос корабля — одному богу известно. Но он уже кричал.

— «Абагур», я — «Семипалатинск», понял. Локатор вышел из строя еще утром. Последняя точка — траверз мыса Крестовый. Четыре мили от берега. Где мы сейчас, не знаем. Пытаемся выброситься на берег, но, кажется, тащит в океан. Ищите нас у мыса Крестовый. Прием.

— Я — «Абагур», вас понял. От вашей последней точки нахожусь в тридцати милях. Иду полным. Сколько вы сможете продержаться? Прием.

— Я — «Семипалатинск», машина может отказать в любую минуту, охлаждаем забортной водой. Последний крен был шестьдесят градусов. Окалываться больше не можем. Если что, команду подбирайте на плаву. Скажите ваш ход. Прием.

Треск, писк, грохот. «Абагур» молчал. Неужели пропал? Ну где же ты, «Абагур»?

Целый час, целую вечность молчал «Абагур». И снова — будто вынырнул из бездны.

— Я — «Абагур», я — «Абагур». «Семипалатинск», вы все время куда-то пропадаете. (Это мы-то пропадаем!) Почему не отвечаете, почему не отвечаете? У нас тоже отказал локатор. Поэтому включите все огни. Даю пятнадцать миль. Скоро буду вашей точке. Держитесь. Мы рядом!

Я не видел войны, я видел только хронику в кино: лейтенант, залитый кровью, поднимал свой взвод в последнюю (наверное последнюю) атаку.

Я вспоминал того лейтенанта, когда смотрел на нашего капитана, тоже залитого кровью. Он первым ушел на палубу колоть проклятый лед. Он был солдат, он был в бою и неважно, что вместо винтовки в руках держал чугунный лом. И ребята пошли за ним. Это тоже была последняя атака. Ведь «Абагур» уже рядом. Мы должны, обязаны были держаться...

Моряки рождаются на свет по нескольку раз. И только судовые журналы отмечают эти даты. Больше они никому не известны.

«21 февраля в семь тридцать пять встали под борт танкера «Абагур» — это из судового журнала «Семипалатинска»».

В ту минуту мы поняли, что родились. Был понедельник.

...Наверное, жалкий вид имел наш «Семипалатинск». Накренившись на левый борт, весь обросший льдом, он еле-еле держался на плаву. С танкера прямо на палубу прыгнуло человек двадцать. Вооруженные лопатами и ломами, они рубили лед.

Андрей, дед и я перелезли на «Абагур». В унтах, полушубках, с воспаленными красными глазами, какие-то еще отрешенные, будто нас впервые вытащили на солнце из темной ямы. В теплой отделанной под светлый орех капитанской каюте у нас закружилась голова — до чего же прекрасен мир, до чего ж он мил и дорог людям.

Мы сидели, прижавшись друг к другу, и буквально глотали и это тепло, и этот покой, не замечая, что с одежды натекли огромные грязные лужи.

Мы уже по привычке жались друг к другу. Неужели все позади, неужели не будет крена в шестьдесят градусов и этого тревожного ожидания, когда оборвется стук дизелей? Ведь тогда прямо в валенках прыгай за борт в черную ледяную воду, в которой все равно замерзнешь как рыба на льду.

Мы и верили и не верили. И только когда в каюту вошла в светлом халатике заспанная девушка, такая земная, такая спокойная,— она, наверное, безмятежно спала в своей каюте и даже не подозревала, что корабль ее изменил курс и всю ночь в черном океане искал вот этих замерзших людей, — мы взглянули на нее и засмеялись. Впервые легко и свободно, будто глотнули наконец-то полной грудью пьянящего солнечного ветра. Ну конечно, теперь все позади! Какая еще опасность, какой крен, если рядом милая, чуточку рассерженная девочка, которой трудно представить, что в океане иногда погибают люди...

— Томочка,— обратился к ней капитан «Абагура» Петр Семенович Шварцман,— ты накрой. И чего-нибудь повкусней вот для этих новорожденных бродяг.

Девчонка ушла. А Петр Семенович засмеялся.

— Вы думаете, она что-нибудь поняла? Ни черта! У моей буфетчицы нет нервов.

Ты прав, капитан. Ты сегодня во всем прав.

— Черти вы полосатые, давайте выпьем за вас. Давайте выпьем за всех, кто сегодня родился.

Он разлил по стаканам спирт и поставил на стол банку воблы. Тамара принесла нам картошки. Горячей, с паром, настоящей земной картошки.

— А теперь второй тост по традиции за родителей? — улыбнулся Андрей.

— Принимаю. Жалко, радист мой свалился. Это он вас рожал. Пять часов орал на всю вселенную. Ну, пусть спит после родов. Мы ему потом нальем.

И мы выпили за родителей — за команду танкера «Абагур».

Петр Семенович отодвинул пустой стакан, закурил.

— Я бы мог не успеть. Но я видел, что творилось два года назад в Бристоле в такой же ураган, и знал, что творится с вашим суденышком в такой кутерьме.

Некоторые думают, чем больше корабль — тем лучше там моряки. Иной сопляк сходит на лайнере пару раз в загранку, а потом кричит — моряк! Я бы его к вам на палубу вот в такую ночь. Пусть бы похлебал моря без ложки. Рыбаки — трудяги. Да что я вам-то говорю... Да, прости, забыл, у вас никого не смыло?

— Слава богу!

— Вот и чудесно. Сейчас обколем хорошенько. Потом на веревочку и потащим в Петропавловск. А теперь по последней и спать. У меня места много. Оставайтесь.

— Спасибо, капитан. Мы уж к себе. Ребята там остались одни.

— И то правильно. Пойдем лагом. Торопиться некуда. Я получил погоду — часа через два все утихнет.

Мы пожали руку капитану.

— Дай бог так больше не встречаться. Лучше на берегу. Идет?

— Идет, капитан. Ну, еще раз спасибо!

Проснулся я вечером. Проснулся от тишины. Вышел на палубу.

«Семипалатинск» прижался к танкеру, как прижимаются к матери малые дети, когда страшно. Но страха уже не было. Не было ничего. Только слева солнце высинило снежные береговые скалы, зеленая; вода облизывала нос корабля, да белые чайки без крика кружились над нашими еще заледенелыми мачтами.

На танкере включили радио. В тишине средь моря, облокотившись на борт, хорошо слушать земную песню.

«Кораблям не спится в порту,
им снятся моря,
им снятся леса...»
А я подумал: интересно, что снится сейчас нашим ребятам?

«Тоскует корабль.
...Опять гудят гудки пора, пора, пора...»
Высоко рядом с чайками летела песня.

А мы шли в Петропавловск. И был понедельник. Счастливый день!..

…После той ураганной ночи в океане думал, что большего испытания на севере для человека не бывает. Думал искренне и категорично. Но скоро новая дорога подсказала, что мужество будней, мужество нашего обыденного труда, которым мы были заняты вчера, заняты сегодня и которым будем заняты завтра, всегда достойно восхищения и почета. Но главное: в таких вот буднях, таких вот заботах, со стороны вроде и неярких и неброских, но требующих колоссального напряжения воли, всех душевных сил, и кристаллизуется удивительная преданность северян своему краю. Природа той преданности — сама жизнь Севера, когда каждый день — это прежде всего преодоление трудностей. И трудности побеждает не техника. Их побеждают люди.

В этом меня убедила т р а с с а.

Трасса

На Севере не скажут — дорога.

На Севере скажут — трасса.

Скажут уважительно и с достоинством, как говорят о родном человеке. А как же иначе! Ведь трасса — кормилица Колымы. Перекрой ее — и застынет тайга, погаснут огни, затихнут машины, уйдут люди.

Каждый километр колымской трассы — история, о которой можно написать увлекательный рассказ. И о тех первых, что были прорублены в 1929 году у самого Охотского моря: кроны трехсотлетних лиственниц, говорят, падали прямо в зеленые волны Тихого океана. И о перевале «дедушкина лысина», где даже летом тебя может накрыть пурга. И о повороте «дунькин пуп», там в тридцатые годы собирались после сезона старатели, чтоб похвастаться золотишком. И о «донышке», где ветер гудит, словно продувают самую громадную аэродинамическую трубу. И о том месте, где стоит скромный памятник дорожнику Макееву, погибшему в неистовую пургу всего в пятидесяти метрах от дома.

Другой такой трассы нет больше на свете. Причудливой лентой вьется она от Тихого до Ледовитого океана. В этой ленте три тысячи километров гор и рек, перевалов и переправ, белой тундры и черного леса. На этой ленте облака плавают у самых колес. Прижимы в горах такие, что промерзшая шершавая стена скалы кажется самым верным и надежным другом. И жмутся к ней машины, лишь бы на сантиметр, хоть на один сантиметр подальше от обрыва.

Вот эта трасса нас и ждет впереди.

Мы бы ушли и раньше, да морозы не пускают. Есть такое правило Севера: упадет ртуть ниже пятидесяти пяти градусов — шофера на трассу не выпустят. В общем-то здешние правила для того и писаны, чтоб их нарушали. Но сейчас на трассе трещат морозы под семьдесят, поэтому даже самим ребятам уходить страшновато. Лишь Коля Федоров горячится и торопится:

— Техника безопасности, говорите? — кричит он неизвестно кому.— Ерунда это на постном масле. А как меня эта техника защитит, когда морозяка накроет на трассе. Что, к теще в хату побегу греться? Надо ехать. Время и так потеряли.

— Как там говорят американцы-то? — чуть иронично спрашивает Саша Егоров и, будто вспомнив, продолжает.— Ах да! Лучше быть тысячу раз осторожным, чем один раз убитым. Ну если переделать под местный колорит, то получится «чем один раз замерзшим». Так что сиди, Коля, и свисти вальсы.

И мы сидим. Мы — это колонна мощнейших «Татр» — удивительных машин, соединивших в себе элегантность и силу.

Тридцать машин ждут старта, и тридцать ребят, разных по характеру и возрасту, удивительно одинаково ругают морозы, что «трещат» на трассе уже третью неделю. Они выбрали меня связным, и я каждый день появляюсь в диспетчерской автобазы с одним лишь вопросом:

— Ну как? Трещат?

И каждый раз слышу один и тот же ответ:

— Трещат!

Я прошу сигарету и прощаюсь «до завтра». А завтра, и послезавтра, и через десять дней мне снова повторяют — трещат!

— Но когда же конец?

— А кто его знает. Синоптики обещают, что потеплеет.

— И сколько будет?

— Пятьдесят.

Пятьдесят градусов — это для нас «потеплеет». Тогда мы сможем наконец-то начать свой путь от океана до океана.

Все на свете, даже колымские морозы, когда-нибудь да кончается. Синоптики сдержали слово: вечером потеплело. Значит, завтра утром — курс север.

По русской традиции мы уходим на рассвете. На шестом километре, откуда виден весь Магадан, останавливаемся. Ребята курят и молча смотрят, как над городом перепутались звезды телевизионной вышки и зеленые звезды зимнего утра. Люди, покидающие родной дом, всегда задерживаются на пороге, прежде чем шагнуть в темноту и неизвестность. Кому неведомо это чувство? И вряд ли найдешь на свете мужчину, который бы не покидал родные стены. Но если и есть он, то мне его искренне жаль. Ведь ему неведом великий смысл великого слова — возвращение. Ради этого люди пройдут любые дороги, даже дорогу от океана до океана.

Колонна трогается. Огни Магадана гаснут за поворотом. Прощай, Охотское море!

Для заезжего москвича или паренька, что прожил всю жизнь где-нибудь под Полтавой, колымская трасса покажется ух какой страшной. А для северянина, который крутит здесь баранку лет десять, это почти проспект. Но сегодня и проспект не радует. И шоферы, встречаясь в столовых, мрачно спрашивали друг у друга:

— Ты сверху?

— Оттуда.

— Метет?

— Метет. А внизу тоже?

— Гуляет, ведьма белая!

Даже мой шофер Витя со своим неизменным «ничего, перезимуем», и тот присвистнул:

— Вот это старт. Если Колыма так провожает, то чем же встретит Якутия?

Ах, Витька, Витька, до чего же ты разный! Посмотришь со стороны: кепочка сдвинута набок, зуб сверкает золотой. Я сперва даже расстроился, что поеду с таким парнем. А потом все как-то сгладилось, и я уже не видел ни кепочки, ни зуба, а только слышал, как Витька вздыхает: вот и еще один день угасает.

Утренней зарей могут восхищаться многие. Но если человек и после будничных дневных забот замечает закат — значит, есть в этом человеке что-то сокровенное, что он бережно прячет поглубже от посторонних глаз.

А ветер на трассе сильней и сильней.

— Пойдем под парусами — смеется Виктор.

Я сперва не понял, о чем это он. И лишь на знаменитом трассовском «донышке», где ветер как наждаком содрал с земли все до последнего кустика, сразу оценил меткость сравнения. Шквальный ветер дул нам в борт. И мощную «Татру» словно лодку покачивало из стороны в сторону. Но мы идем себе вперед и только вперед, оставляя позади белые километры. Закутавшись в шубу, смотрю на обочину убегающей трассы и вспоминаю слова об этих же километрах, которые лишь вчера сказал мне начальник транспортного управления «Северовостокзолото» старейший водитель Колымы Абрам Исаакович Геренштейн. Мы вот за день прошли почти триста километров, а тогда скорости здесь были совсем иные. Какие? Да вот послушайте сами.

За месяц — сто километров

...Нагаево. 1932 год. Февраль. Еще летом отсюда забросили на таежные прииски продовольствие и кой-какие необходимые вещи. Продуктов хватило до декабря. Больше продовольствия в Нагаево не было. Осенью должен был подойти пароход «Теодор Нетте» — тот самый, о котором писал Маяковский. Корабль пришел, трюмы полны, но разгрузить его не удалось: ураган помешал. Но кое-что все-таки перебросили на берег. И сразу же на прииски снарядили конный обоз. Минул месяц, а о нем ни слуху ни духу. Ни одной весточки: дошли или нет — кто знает. Случиться могло всякое. Шутка ли, пятьсот километров по тайге, где снег лиственницам по пояс. Да морозы за пятьдесят градусов.

Вот тогда-то первый директор Дальстроя Эдуард Петрович Берзин и собрал автомехаников и трактористов. Говорил он всего несколько минут.

— Товарищи! На приисках голод, цинга. На «Холодном» люди доедают последние кожаные сапоги и ремни. Необходимо добраться машинами хотя бы до половины пути. Дальше можно будет продукты перебросить на собаках. Положение чрезвычайное. Колонну объявляю военизированной. Комиссаром назначаю Геренштейна.

Шестого февраля мы тронулись в путь. Был морозный туман, и казалось, во всем мире нет ничего, кроме холода и снега. Головная машина останавливалась поминутно, мотор не выдерживал и замолкал. Но мы все же шли. За неделю — тридцать километров. Почти с каждого крутого подъема машины скатывались как на салазках. Нет, так дальше было идти бессмысленно. И мы с командиром решили повернуть колонну обратно.

Рано утром вошли в Нагаево, Берзин встретил нас недружелюбно. Но, увидев наши почерневшие лица, тихо сказал:

— Надо было сразу идти на тракторах. А так лишь потеряли время.

Через день мы снова уходили в тайгу. Только теперь впереди колонны таранили снег два трактора. А потом машины вообще пришлось бросить. Все продукты погрузили на сани. Но и так застревали. Полозья стирались о гальку, торчавшую из-под снега. Потом стерлись и сани. Рубили лиственницы, делали новые. А пурга сатанела, палатки ночью бились как подраненные птицы. Наконец были у Карамкенского перевала. Здесь новая беда. Перевал наглухо запечатан трехметровой снежной пробкой, пробить которую не могут и тракторы. И тогда Берзин, а он уже сам приехал на собаках в колонну, пишет записку своему заместителю в Нагаево: «Немедленно пришлите пятьдесят человек с лопатами и палатками для временного жилья».

Штурм перевала мы начали на рассвете двадцать шестого февраля. Перед этим у нас от яркого солнца потерял зрение Володя Гришенко, и я сам сел в его трактор. Работа началась как атака. Задача у нас была сложнейшая. Сейчас даже страшно подумать. Нужно было обыкновенными лопатами на лютом морозе с ветром отбросить в сторону примерно триста тысяч кубометров спрессованного снега.

Мы работали не разгибая спины. Утром отмеряли пятьсот метров пути и не возвращались в палатки, пока не достигали поставленной цели.

Лопались от мороза щеки. Да что там щеки — металл и тот не выдерживал. Лопаты были хрупкими, словно из стекла. Ковали новые.

Шестого марта в полночь, ровно через месяц после выхода из Нагаево, мы покорили Карамкенский перевал. За месяц — сто километров...


...Да, давно это было, трасса стала иной. Люди ее обогрели, обжили. Только вот характер ее изменить не смогли. И жестоко ошибается тот, кто думает, что теперь-то все страшное кануло в прошлое безвозвратно. Потому что трасса и сейчас нет-нет да и тряхнет стариной. Да так, что мурашки пойдут по коже. Я, например, долго буду помнить те январские ночи, что провел в диспетчерской на Стрелке два года назад. Тогда двадцать дней крутилась в неистовой пляске пурга, двадцать дней кипело снежное колючее молоко, и двадцать дней в этом молоке на ощупь плыли машины.

Двадцатая ночь была особенно тревожной. В тесной комнате у селектора собрались все шоферы, которым удалось проскочить до Стрелки. Каждые полчаса они слушают доклад главного диспетчера из Магадана, который держит радиосвязь со всей трассой и знает всю обстановку на огромной ленте дороги в тысячу верст.

Нам-то хорошо, у нас тепло и светло, а каково тем, кто еще на трассе.

У каждого события бывает кульминация, и нам кажется, что именно сегодня решится — кто победит: пурга или люди?

В одиннадцать вечера врубается селектор:

— Слушать всем! Слушать всем! Среднеканская трасса. Семьдесят пятый километр — обвал. Снесло машину. Три человека пропали без вести. Ближайшим постам принять срочные меры для спасения. Связь через тридцать минут.

Шоферы знают ту сопку на семьдесят пятом километре. Не раз видели, как огромная лавина, сорвавшись с вершины, сметает с дороги словно игрушку многотонную черную машину. А сейчас, именно сейчас, вот в эту минуту, там погибают люди.

Как ртуть течет ожидание. Мы смотрим на трубку селектора и молчим. Мы-то ничего не можем сделать, мы-то слишком далеко. За неделю и то вряд ли доберешься. Нам надо только ждать.

Селектор заговорил через полтора часа.

— Магадан, Магадан! Говорит Среднеканская трасса. Все наши бульдозеры на перевале у семьдесят пятого километра. Двоих водителей обнаружили и откопали. Поиски третьего продолжаются. На перевале видимость ноль. Ветер тридцать метров в секунду. Поиски продолжаем. Передайте на Атку — все будет нормально.

— Магадан, Магадан! И третьего откопали. Все! Поиски закончены. Спасенных отправляем на Стрелку.

— А почему про третьего сообщили в конце? — спросили из Магадана.

— Я уж хотел заканчивать связь, только что передали самому.

— Все ясно.

Нам тоже все ясно — ребята спасены! Теперь можно и вздохнуть спокойней.

Водители трассы. Их часто называют черными великанами. Черный великан сидит напротив меня и улыбается. Это Володя Сол. Он тоже с Атки. И с теми ребятами, что спасены у семьдесят пятого километра, пурговал не раз и не два.

— Эх, пурга, злая мачеха, все равно весной расцветешь рябиною! Не остыл ли чаек, Вася? — весело бросил Володя, услышав последние слова по селектору.— Чаек надо держать под парами: чувствует мое сердце, к утру ребята постучатся.

И ушла тревога, и блеснула на измученных лицах зыбкая улыбка. Люди оттаивали на глазах, хотя селектор, не умолкая, нес к нам тревожные вести.

— Сто восемьдесят второй километр закрыт.

— Двести второй — обвал. Высота три метра, длина — двести.

Километры, километры — и всюду видимость ноль. И всюду машины метр за метром на ощупь идут вперед. Мы сидим до утра. Слушаем, ждем. Лишь Вася хлопочет над чаем. И, оказалось, не зря. В семь утра в дверь постучали. Это ребята с семьдесят пятого.

Первым Костя Слободсков. Это его машину как блюмингом смяла снежная лавина. Он еще до сих пор слышит:

— Попей, Костя, чай в кабине, мы как-нибудь сами справимся.

Но он пошел, чтоб помочь товарищу, тридцать шагов вперед, — оглянулся, а машины уж нет. На триста метров ее швырнула лавина под откос.

Почему же сейчас никто не бежит ему навстречу, никто не душит в объятиях? Наверное, самому надо все испытать, все до капли, чтобы товарищу, возвратившемуся в жизнь, первым делом предложить просто кружку горячего чая.

А утром мы двинулись в путь. Пурга затихла. Трасса открыта. Мы идем мимо уткнувшихся в сугробы машин. По бокам простреленные скаты, куски камер, и снег заметает следы костров. Узкая колея трассы разворочена зубами гусениц, будто ночью здесь шел танковый бой.

Такой я и запомнил трассу, такой она мне и вспоминалась.

Но сегодня пурга решила не портить нам настроение. Ведь дорога наша только-только начинается. Вечером снежную круговерть, словно крошки со стола, кто-то смахнул рукой. И сразу стало чисто и тихо. И машина ровно накатывалась на темноту, высвечивая белые сопки, что разбросаны по сторонам как огромные мешки с мукой.

Возле Бурхалинского перевала по давней традиции — остановка. Здесь добрый человек построил избушку, в которой круглые сутки есть кипяток и круглые сутки толпятся водители. В домик вместе с нами врываются клубы холодного пара. Я еще ничего не вижу, а Витя уже с кем-то здоровается.

— Привет, старина!

— Здорово, земляк!

Здесь все знакомы друг с другом. А если не знаешь в лицо или не помнишь имени, тогда, как пароль, одно лишь слово — земляк.

— Землячок, подлей-ка заварочки! — скажет тебе здесь какой-нибудь парень в промасленной куртке и черных унтах.

И нальешь, и скажешь потом про него: как же, знаю, вместе гоняли чаи у Бурхалы.

— Ну, ежели так, тогда точно — земляки!

Вытаскиваю из кармана кружку, бросаю в нее ладошку черного чая, лью кипяток, чай готов! Устраиваюсь поближе к печке и начинаю осматриваться. Голоса, смех.

Но кто это там, в углу? Черт возьми, тот же черный летный шлем, те же добрые глаза. Неужели Володька Сол?

— Он самый, он самый! — хохочет Володя, подходя к нам.

— Ты куда? — спрашиваю я, будто расстались вчера.

— На Оймякон.

— А мы на Депутатский, аж до самого океана, — смеется Витька.

— Ну, тогда пойдем вместе — как говорится, по пути.

— По пути.

…Ночью приходим в Аркагалу — последний поселок на центральной трассе. В диспетчерской жара, дышать нечем. Огромная бочка воды пустеет на глазах. Все пьют как после бани.

— Отчего так жарко? — спрашиваем у диспетчера.

— Товарищи, вы что, новенькие? Ведь прибыли в солнечную Аркагалу. А где солнце, там, сами понимаете, душновато.

Да, угля здесь не жалеют. Благо он под боком — и сколько душа пожелает. В километре громадные угольные шахты, снабжающие топливом всю Колыму.

Перед самым поселком, слева, за снежным барьером, я заметил дорогу. Была она похожа на темный переулок, что неожиданно отходит от залитой огнями улицы и ведет вниз в какой-то подвал, где холодно и темно. Неужели это и есть наш зимник, по которому нам идти и идти долгие трудные дни?

— Именно, именно. И другого пути нет, голубчик,— переходит со мной на «ты» диспетчер.— Ты не боись. Это с виду он такой хмурый, а вообще-то дорога приветливая и не злая.

Мне потом объяснили: когда дежурит диспетчер Василий Исаков, звонков раздается почему-то больше обычного. Ему пятьдесят семь лет, но еще молодым даст фору, хотя и жизнь, прямо скажем, не баловала.

Это типичный колымчанин старой закалки. Биография у него — хорошему писателю на целый роман. Всю жизнь только и знал что работу. Вот и сейчас дел у него — как говорят на Востоке — выше чалмы. Только успевай крутиться. Звонят из Магадана: почему держишь машины на карьере? Звонят из Артыка: отпусти машины на базу, у нас срочный груз.

И все требуют, требуют, требуют... А разве может Исаков одну и ту же машину отпустить в Магадан, держать на карьере и отправить на базу? Вот и вертится, вот и крутится, вот и ругается. Да еще успевает заглянуть в мою тетрадь.

— Ты что пишешь? Хорошее или плохое?

Ответить я не успел, а Исаков уже побежал навстречу шоферу в замасленной куртке и шапке с одним оторванным ухом.

— Тебя что, собаки драли? — кинул он парню с ходу.

И, не дав опомниться, сказал: пойдешь, землячок, за угольком.

— Не пойду больше на разрез. Давай на Магадан.

— Вот видишь, опять у тебя частная идеология выпирает. Заработать хочешь?

— Хочу. Понимаешь, хочу! — крикнул парень.

— Да ты не кричи, лучше скажи, сколько денег-то надо и зачем. Мне денег-то не жалко.

— Не жалко? Тогда давай груз на Магадан.

— Ну ладно, раскудахтался. Прихвати из Магадана огурчиков. Не забудешь?

— Не забуду,— буркнул довольный парень.— Спасибо, Алексеич.

— Бог подает! — махнул рукой Исаков и пошел выписывать наряд.

Я сижу у бочки с водой и тороплюсь записать все события сегодняшнего дня. Все прошлое оставить в прошлом — ведь завтра начинается зимник.

Ко мне подходит Саша Егоров:

— Ну, чего сидишь? Ребята уже собрались. Пойдем, поддержишь традицию.

И в самом деле — традиция. А кто ее завел и кто был первым, история вряд ли назовет. Перед тем как утром уйти на зимник, тихо посидят шоферы в синей уютной столовой и, пропуская по единой рюмахе, поговорят о друзьях и о том, что было, и о том, что будет впереди. Здесь не надо агитировать за трезвость, здесь и так знают: «Алкоголь — твой враг». И все-таки в Аркагале ребята по традиции на ночь выпьют посошок. Потому что утром предстоит прощание с центральной трассой и встреча с «товарищем зимником», где не будет ни этой синей столовой, ни смешной поварихи Лидухи в белой косынке, ни электрических огней, ни этого отдыха, когда не надо спешить и можно последний раз выспаться всласть на мягкой белой постели. Завтра все кончится. И останется на нашу долю только бесконечная дорога. Так пусть она будет доброй! Вот за это и стоит по-русски выпить рюмку вина. А вообще-то лучше водки.

Только Володи нет с нами. У него единственная ночь в запасе. Иначе отстанет, иначе, как говорится, сойдет с круга. У «Татры» лопнула от мороза центральная труба, и нужно срочно найти сварщика. Вот Володя и бегает по поселку, ищет парня с понятливым сердцем. Именно с понятливым — другой не подойдет, другой не возьмется. Ведь в цистерне, которую Володя тащит на Оймякон, пятнадцать тонн великолепного бензина. И по инструкции варить не положено. Рационалист не возьмется. Здесь нужно только сердце.

А над сопками чистая лунная ночь. Спит крохотный поселок Аркагала. Спит ледяная земля, где черный кусок угля, честное слово, пахнет солнцем далеких времен...

— Говорят, когда-то здесь были джунгли — вспоминаю я чьи-то слова, ворочаясь возле раскаленной печки. Очень верится... С этим и засыпаю.

Утро сегодня ласковое, и все вокруг в серебре. Только космы синего дыма словно длинные шлейфы лежат на снегу: двигатели ребята не выключали.

В Аркагале нам оказывают особое внимание. Это уже стало законом: если уходишь на зимник, и путевку тебе отмечают первому, и в столовой пропускают, и магазин откроют, если там даже учет или еще что-нибудь такое. И на заправку ты приходишь без всякой очереди. И пусть соберется большущая очередь, никто не проронит и слова. Только сзади кто-нибудь сожмет твое плечо: мол, давай, старина, не робей.

— Ты сходи за Володей — просит меня Сашка, — пусть поторопится, а то уж время...

— Где его машина?

— Там, у кузницы.

Я пришел как раз в минуту прощания. Володька, довольный, тряс руку коренастому человеку с удивительно черной бородой.

— Ну, спасибо, Петро.

— Да что там, пустяки!

— Ничего себе пустяки, другой бы и за тысячи не взялся.

Наконец Володя увидел меня и крикнул:

— Вот познакомься с Петром, великолепный мужик.

Петро уверенно протягивает мне огромную руку и смотрит прямо в глаза:

— Петро Решетников, кузнец.

Ударение на последнем слове. Наверное, для него в этом кроется что-то важное. Догадка моя оказалась правильной. Но об этом я узнал позже, в дороге.

Как-то осенней ночью в больницу маленького сибирского городка привезли молоденького цыгана. Он лежал на повозке и зажимал рану рукой. На пальцах кровь и капли дождя. А рядом стоял старый цыган и сосал давно погасшую и полную воды трубку. История оказалась совсем не романтичной и ничуть не похожей на тысячи историй про буйную цыганскую любовь. Все было просто и очень современно, не считая ножа.

Как сказали старые цыгане — Петька задурил. Не ест, молчит и твердит лишь одно: не хочу быть бродягой, уйду.

Парень настаивал, чтобы отпустили из табора, отец и слышать не хотел. И вот однажды в самую резкую минуту подвыпивший старый цыган ударил сына ножом: не мне, так и никому...

Из больницы Петро убежал раньше срока: знал, что табор придет за ним. Работал на целине, был на Кольском полуострове. А десять лет назад приехал в солнечную Аркагалу. И остался. Женился. Уже двое детей в своем доме. И стучит себе молотом в большой кузнице при автобазе.

— Ты понимаешь,— рассказывал мне потом Володя — я заглянул почти в каждый дом, а от меня, как от зачумленного, шарахались:

— Ты что, с ума сошел? Сам говоришь, что у тебя в цистерне авиационный бензин. Взлетишь, и пуговицу не найдут.

Я убеждал, что он холодный, что инструкция составлена для жаркого климата, когда испарения и прочее. Не слышат! Предлагал деньги — не берут. А этот, представляешь, что меня спросил: тебе когда надо-то? И десятку не взял. Ничего не взял. Вот тебе и цыган.

Заезжий человек удивится, встретив на Крайнем севере, допустим, того же цыгана. Старый же колымчанин и глазом не моргнет, если вдруг узнает, что его сосед по квартире испанец. Что же тут такого? На Севере нынче работают представители разных национальностей. Исследования показывают, что из каждых четырех северян трое русских. Из каждых десяти — один непременно украинец. Каждый пятнадцатый — белорус. Здесь услышишь и речь латыша, и веселое приветствие грузина. Меня однажды познакомили даже с французом. В общем, Север многолик. Но у его населения есть одна общая черта — молодость. Средний возраст городского жителя Магаданской области всего двадцать восемь лет. Как говорится, еще не вышли из комсомольского возраста. Пенсионера тут увидишь очень и очень редко. Встретить его на улице — все равно что увидеть в Прибалтике трубочиста — к счастью. Сразу оговоримся, что везет немногим, потому что, по той же статистике, на двадцать работающих приходится всего лишь один пенсионер.

Молодость определяет темп жизни. Север, как и наша колонна «Татр», все время в пути...

…Из поселка, как из большого города, в разные стороны бегут дороги. Одни — близко, другие — далеко. Мы не выбираем, нас давно уже выбрала самая далекая.

Восемь «Татр» вытягиваются цепочкой. Володина машина впереди. Вон и сам он стоит на подножке и кому-то весело машет шлемом. Может, своему цыгану...

— Простучали по мосту через ручей Знатный. А знатности в нем два метра ширины. А что? Может, это специально такие названия, чтобы люди чаще улыбались.

Через пять минут наш поворот. Скромная, полинявшая стрелка: «Хандыга, 731 километр». Машины тяжело переваливают через барьер и уходят прямо на оранжевое солнце. Зимник начался.

Действительно начался. Нашу машину он прощупал сразу. На первом же километре.

Снег лишь слегка припорошил обочину, да так, что она вровень с основной дорогой. И мы попадаем в ловушку. Правое колесо проваливается. Громадная отсадочная машина, которую мы везем для рудника, накрепко приварена к кузову. Раскачиваясь, она валит «Татру» набок. Ее чуть-чуть, и мы ляжем. Теперь главное — быстрота и спокойствие. Две «Татры» заходят сбоку и цепляют наш борт тросами. Скоро мы снова «на ногах». Поехали.

Володина машина все время впереди. Она то рядом с нами, то мелькнет над самой головой. Солнце слепит глаза, а тут еще подъем. Идти тяжело. Наверное, тяжелее, чем на Голгофу. А что поделаешь — горы!

День уплывает на запад. И мы торопимся за ним.

Но разве угнаться! В пять вечера — прииск Адыгалах. Год назад здесь стояли лишь домики поисковой партии, что искала золото. А сейчас уже поселок. И шахты дают драгоценный металл. Даже не верится. Уж очень быстро. Но все реально и существует на самом деле — и даже магазин, где мы берем свежий лук, банки, селедки и длинные палки копченой колбасы. На зимнике без запасов нельзя. И для себя, и еще мало ли для кого. Вдруг придется поделиться. Тайга не город, в гастроном не сбегаешь, а случиться всякое может. На то они зимник.

Дорога наша теперь вниз и вниз. А вокруг лес, и за ним — солнце. И свет его идет к нам как сквозь причудливый растр. Краски становятся все гуще и гуще, будто там, за лесом, в большом светлом доме, торопятся закрыть все окна. А потом солнце совсем утонуло. И первыми синий наряд позднего вечера надевают лиственницы. Только здесь они какие-то странные. Все перекручены, все переломаны, будто тысяча медведей именно в этом лесу учились дуги гнуть. Но виноват во всем мороз.

А над трассой уже ночь. Она как волшебное стекло размывает краски реального и дает нам простор для самой крылатой фантазии.

...В эту ночь нам спать нельзя. Нужно дойти до девятьсот семнадцатого километра. Там сбор всех наших «Татр», что порядком уже разбрелись по трассе. И ребята в эту ночь не уснут, пока последняя машина не займет свое место рядом с другими. Поэтому, хоть и устали чертовски, все же плывем вдоль лесной просеки, оставляя позади ставшие теперь почему-то длинными километры.

Но что такое? Мотор чихнул раз, два, три — и замолк. Кончилось горючее. На всякий случай почти по всей трассе примерно через сто километров специально разбрасываются бочки с горючим и маслом. Это своего рода аварийный запас зимника, которым пользуются в самых крайних вариантах, когда помощи ждать неоткуда.

Но у нас все учтено, все продумано — второй бак на месте и полон. Правда, мороз будто приварил пробку. Бьем ломом, рвем ключами. Наконец-то! Синее горючее бежит ручьем. Теперь хватит до самого Оймякона.

— Ну садись, поехали, — угрюмо говорит Виктор и бросает на дорогу изорванные в клочья рукавицы. Они лежат на снегу — черные, с растопыренными пальцами. Впереди мы еще немало оставим на дороге гаек, рессор, баллонов и бочек. Только черные метины костров смогли бы рассказать, что это такое менять рессору в шестидесятиградусный мороз, лежа на промерзшей земле. Но об этом еще будет разговор. А тогда мы мечтали о маленьком домике на девятьсот семнадцатом километре.

Кто на зимнике давно, тот не проедет мимо огонька, который виден меж белых лиственниц. Здесь шофера угостят кружкой чая и в ночь и за полночь, подробно расскажут о дороге на сто километров вокруг: что, где и как. И все потому, что посреди тайги живет дед Лапырь.

Встречает он нас сам. Я сперва подумал, что у него шапка такая белая. А оказалось, никакой шапки и нет. Просто огромная копна седых волос. И вообще дед выглядит солидно и достойно. Только вот смеется неожиданно озорно, словно мальчишка.

Пусть в старике кому-то и что-то кажется наивным. Может, оно и так, скорее всего — именно так.

А что поделаешь? Жизнь для него была не очень-то сладкой. Всю молодость тянул братьев и сестер. Они учились, а он работал. Работал почти на всех дорогах страны, от Тянь-Шаня до этого зимника, за которым смотрит уже одиннадцать лет. И было за эти годы и горькое, и забавное.

На дистанции дороги, за которой следит дед Лапырь, стоит небольшой столбик. Он — символ границы между Магаданской областью и Якутской республикой. Стоял столбик не год и не два. И вдруг исчез. В пургу какой-то шофер нечаянно сбил. В общем, не стало границы.

— Ладно, Лапырь, весной поставим новый,— сказали деду.

— Непорядок,— горевал старик,— как же это, жить без границы? Шутка ли, государственное дело! Конечно, оно и весной поставить можно, а вдруг не в том месте. Получится как бы захват чужой земли. Пограничный конфликт может произойти.

У иных слова старика вызывали улыбку, другие шутя подначивали: действительно, нехорошо.

Старик не утерпел. Целую неделю раскидывал снег. Искал основание столбика. И нашел. И поставил на том же месте новый указатель границы. И снова шоферы, как прежде, подъезжая, говорят:

— Привет, Якутия!

— А между прочим,— напутствовал нас Лапырь,— когда поедете дальше, обязательно остановитесь за Тополиным. Там щит, который тоже беречь надо, и беречь накрепко. От щита того и начинается Заполярка. Я в ней тоже жил не один годок.

Он так и сказал: «Я в ней тоже жил». Выражение это тогда мне показалось странным, думал, что старик сказал так по неграмотности. Но потом узнал, что старые северяне всю землю, что лежит от Полярного круга до Ледовитого океана, считают особой страной — Заполяркой, где вроде и законы помягче, потому что морозы пожестче. Даже шоферы, если называют поселок, обязательно подчеркнут — это Заполярка...

Дед Лапырь на прощанье подарил нам замороженную нельму, налил полный термос чая и сам вышел провожать. Маленькая тропка от дома к дороге кое-где покрыта ледком: дед носит здесь ведра с водой — вот по капле и собралось.

Мы идем с ним рядом. В чистых лоскутах льда отражаются звезды. И такое ощущение, что не лед, а звезды сейчас хрустят под ногами...

...И снова заиндевелый лес расступается перед нами, а я все оглядываюсь назад, где среди деревьев еще мелькает светлое окно деда Лапыря.

Через несколько часов наконец-то дорожная дистанция. Шесть машин окружили дом и мягко, как кошки, урчат моторами. Наша «Татра» седьмая. Одной нет. Открываем дверцы. Прыгаем на снег. Подходит Виктор Бустыбанов:

— Вы шли вместе с Володей?

— Нет, а что?

— Вот ждем. Не дай бог дизель скис. Володя что-то жаловался. А тут мороз, чувствуешь, как жмет.

— Подождем часок и поедем искать.

Мы втроем сидим в кабине. Хорошо дремать после такой дороги. Мотор не мешает. Машина дышит и делится с нами теплом. Виктор через каждые пять минут нетерпеливо посматривает на светящийся циферблат часов. Ровно через час не выдерживает:

— Хватит. Самым малым ходом и то должен был прийти.

Две «Татры» разворачиваются и уходят назад. Надо торопиться. Теперь уж и мне ясно: с Володей что-то случилось.

Время течет медленно, и так же медленно тянутся километры. А дорога по-прежнему пуста. Лишь одни повороты, за которыми, кроме ожидания, ничего больше нет. Куда ж он пропал?

Наконец впереди черное пятно. Это «Татра». А рядом костер. И на фоне яркого языкастого пламени суетится Володя. Весь он словно облит молоком. Это иней: у костра согреется, а несколько шагов в сторону — и шестидесятиградусный мороз покрывает сединой одежду, лицо.

Володя что-то кричит нам и показывает на двигатель. А двигатель тоже седой. Значит, давно уже не дышит. Да, это самое страшное, когда дыхание «Татры» вдруг обрывается, и в кабину сквозь железо начинает пробираться мороз. Тогда каждая минута на вес жизни. Упустишь ту минуту, последняя надежда — ждать товарища.

Но Володя не просто ждал. Он дрался. Всюду разбросаны ключи, гайки, трубки, куски жженой пакли. Но видно, все напрасно. Мотор все-таки застыл. Теперь двигатель на морозе не возвратить к жизни. Ему нужно много, очень много тепла. Выход один — брать «Татру» на буксир и тащить в Оймякон.

Мы в теплой «Татре», а Володя, как верный капитан, не покинул машины: седой, он сидит в седой от инея кабине.

Темной длинной гусеницей ползем через перевалы. Четко стучит дизель. А ведь тянет солидный вес. У нас пятнадцать тонн, да у Володи тонн двадцать в прицепе, да еще сама «Татра». В общем получится что-то около пятидесяти. Когда забираемся на высоченный перевал с крутым поворотом, я открываю дверцу и оглядываюсь: в черной гусенице метров двадцать. Не каждый шофер возьмется провести вот такую гусеницу по горным перевалам. А северянин даже и не вспомнит об опасности. Может, потому, что работа такая почти каждый день. Не забудьте, целые месяцы водители на белых дорогах, а за эти месяцы чего только не случится. Но самое неприятное — это, конечно, морозы. А ведь шестьдесят на зимнике — вещь заурядная.

...Как-то по дороге из Симферополя в Ялту, чтоб скоротать время, заговорили с таксистом о Севере. Он поверил всему, а вот что машины в шестидесятиградусный мороз ходят, поверить отказался.

— Не может быть!

Спорить было бесполезно, убеждать тем более. Да я и не собирался. Просто лишний раз убедился, как мало люди знают о Севере. Слышали только, что денег там много зарабатывают, да еще кое-что по мелочи. Вот и все. А рассказать бы им хоть про один день зимника — отношение было бы совсем иное. Ну хотя бы вот про эту встречу...

Еще задолго до Оймякона, на восемьсот тридцатом километре, где лиственницы кажутся девочками в белых платьицах, мы увидели, как зеленый ЗИЛ, прижавшись к обочине, вежливо уступал нам дорогу. Подъехали — кабина к кабине.

— Ну чего, браток?

— Скажите, какое сегодня число?

Мы даже удивились:

— Ты откуда?

— С Ледовитого.

— А мы с Тихого.

— Чаек есть?

— Найдется.

Четверым в кабине тесновато, но зато тепло. А тут еще термос стоит в ногах и парит, как ведерный тульский самовар.

— Ты почему один? — спрашивает Виктор.

— Напарник сломался. Улетел самолетом в Магадан.

— И давно на трассе?

— Сегодня у нас, значит, февраль? Ага! А выехали мы под Новый год. Праздник уже здесь встречали. Остановили машины на каком-то километре, глушь, ни черта не видать. Выпили термос чайку за наступивший, поздравили друг друга и ровно в двенадцать по нашим часам поехали дальше. Встретили машину чью-то. Тоже поздравили, а он: рано, говорит, до Нового года еще два часа. И оказался прав. Ну, мы смеялись, конечно. Вот беда с этим временем. То едешь по магаданскому,. то по якутскому, то по верхоянскому, то вообще по московскому. Не поймешь что и где.

Борис Положенцев — мы уже познакомились — говорит медленно, растягивая слова, будто смакует чудесное виноградное вино.

Мы его не торопим, мы его понимаем. Не одни и не двое суток провел он в своей маленькой, обитой войлоком кабине. Сколько разных дум, сколько молчания за семь тысяч километров, оставшихся позади. Почти два месяца — и все дорога, дорога, словно разматывается бесконечный волшебный клубок. Устало лежат руки на черной баранке, и голос чуть дрожит от необычно долгого разговора, и глаза в красных нитках бессонных ночей. Таким Бориса и увидят жена да Маринка сДимкой, чьи фотографии приколоты к войлоку кабины. А ведь ребята его за этот рейс повзрослели на год. Но скоро, теперь уж скоро, всего через тысячу километров, он обнимет родных.

— Суток за двое пройду,— говорит Борис, прощаясь.— Тысяча километров — пустяк.

— Конечно, пустяк, — смеемся мы.— Ну, до встречи!

А встречи еще непременно будут. Ведь трасса живет, трасса работает...

С утра серый мокрый туман прикрыл лес, дорогу и черную избушку, где мы сидим и ждем, пока на раскаленной печке растают наши пельмени. Разговор явно не вяжется. Ночью мы порядочно намучились с Володиной «Татрой». Каждый перевал проходили на нервах, шутка ли: мы давно за поворотом, а последний прицеп еще висит над обрывом...

Сегодня последний бросок. Вечером должны быть уже в Оймяконе. Сегодня вообще будет легче — равнина.

Володя чуть в сторонке возится с какой-то медной трубкой и молчит. Почему-то чувствует себя виноватым. А зря. Он-то знает, что на зимнике беда может прийти к каждому. Конечно, знает, а все-таки неприятно, что именно из-за тебя мучаются ребята, теряют время.

Пытается всех расшевелить Сашка. Но и он сегодня что-то не в форме. В избушке нашей и на сотни верст кругом скучный, сырой холод.

— Ешь, ешь, не стесняйся. Здесь все свои,— пододвигает Володя соседу миску теплых пельменей.

Тот быстро оглядывается и, убедившись, что нам в принципе безразличны и его пельмени и он сам, успокаивается и начинает быстро глотать серое тесто. Сидит он с краешку, как бедный родственник. Сидит напряженно, готовый в любой момент уступить место каждому из нас.

Чужой он — это сразу видно, чужой — и все тут.

Зовут парня Алексеем. Внешне ничем не приметен. Только глаза смотрят на людей как-то снизу. Да еще руки он все время потирает, будто мерзнут. Едет с нами уже вторые сутки. А вообще-то попал случайно. На Берелехе подошел к Володе знакомый шофер:

— Старина, подбрось до Оймякона одного мужика. Парень решил завязать наглухо.

— А ты уверен, что наглухо?

— Уверен. Всю ночь с ним говорил. А в общем-то черт его знает. Но надо помочь.

— Ну что ж, пусть будет по-твоему. А вещички его где?

— Вещичек не имеется. На подъем он легок как сокол.

— И куда летит этот сокол?

— До Якутска, а там на Лену, в грузчики. Пусть хребтом истину ищет.

— Путь проверенный. Ладно, подвезу, коли так.

Первый день парень молчал, на второй — разговорился. Осенью он вышел из тюрьмы. Отсидел за драку два года, продержался до января — и тут снова история. В маленьком поселке, где работал слесарем, затеял по пьяному делу дебош. И жестоко избил молоденького парнишку. Избил просто так, из ухарства. Паренек оказался настолько добрым и покладистым, что, еще лежа в больнице, готов был простить и все забыть. Но ночью пришел к Алексею следователь. Сидел часа два — говорили в открытую.

— Жалко сажать тебя снова. К утру чтоб и духу твоего здесь не было. Но случится еще за тобой дело, тогда мы и это вспомним. Не забывай. Дай бог, чтоб не встретились.

— Да, следователь — человек,— вздохнул Володя — ты это, соколик, запомни. И накрепко.

— Ну и что? Думаешь, место переменишь, другим станешь? — спросил Миша Казаков.

— Не трожь его. Не мешай! Ему сейчас самое время думать. Потом будет некогда.

— Золотые слова. Ты запомни, Алексей. Иначе нигде не найдешь себе места...

Подобные встречи у меня бывали и прежде.

К сожалению, и такие вот люди на Севере есть. Как они попадают сюда, проследить нетрудно.

«Из всех видов багажа человек является наименее транспортабельным»,— сказал в свое время знаменитый экономист Адам Смит. С годами устарела и эта мудрость. Сейчас человеку подняться с насиженного места все равно что в кино пойти.

Интересна такая статистика по маленькой автономной республике Коми: за пятнадцать лет, с 1951 по 1966 год в республику прибыло и выбыло ни много ни мало, а миллион четыреста пятьдесят тысяч человек. Далеко не все рассматривают Север как постоянное местожительство. Это в общем-то закономерно, этому и не надо удивляться. Волнует другое — чрезвычайная интенсивность миграции, ведь ежегодно на Север приезжают миллионы, а остаются лишь немногие тысячи. Этот отрицательный баланс складывается за счет всякого рода горе-романтиков и просто лентяев, алкоголиков, которые великолепно используют в своих личных выгодах огромную нужду Севера в кадрах.

Уж очень просто сейчас заключить договор, получить солидные подъемные и отправиться на борту комфортабельного самолета в высокие широты. Работники оргнабора чаще всего и не смотрят в трудовую книжку будущего северянина.

— А чего смотреть. Не в пионерский лагерь отправляем. Север исправит, на севере одумается. Заработки заставят уважать дисциплину.

В этих рассуждениях есть один существенный изъян: Север не тотализатор. И высокие заработки здесь требуют высокой квалификации, сноровки и, конечно, честного отношения к своим обязанностям.

Но вот тут-то и начинаются разногласия, конфликты с любителями длинного рубля и алкоголиками. В лучшем случае в трудовой книжке такого горе-северянина появляется запись: «уволен по соглашению сторон» или «уволен по собственному желанию». За последние десять лет подобным образом только в Магаданской области уволилось девятьсот пятьдесят тысяч человек. Половина из них моментально покинула Север. Другие путешествуют из поселка в поселок, с прииска на прииск, как, например, сегодняшний наш попутчик, что сидит возле печки и ест теплые пельмени, которыми угощают его сердобольные ребята. Найдет ли он себя, одумается ли — это теперь его личное дело. У каждого человека, говорят, свой путь. Это верно. Но все дороги, куда б ты ни поехал, куда бы ни пошел, ведут к людям...

...Север ищет людей, и человек находит себя на Севере. Это, конечно, самый прекрасный, самый лучший вариант. Но случается — и нередко, — что иные люди оказываются с Севером не очень-то большими друзьями. Эта земля противопоказана рвачам, любителям длинного рубля, и прочим летунам, которые пытаются освоить высокие широты транзитным методом. Видимо, настало время дать право работникам оргнабора искать будущих северян в коллективах передовых предприятий, заводов, где трудятся высококвалифицированные рабочие, техники, опытные инженеры, которые-то и нужны Северу как воздух. Использование же здесь людей с низкой гражданской и трудовой дисциплиной наносит стране огромный моральный и материальный ущерб. Ведь устройство и содержание каждого человека на Севере втрое дороже, чем в обычных районах. По самым скромным подсчетам население Севера к 1980 году увеличится на четыре-пять миллионов. И среди этих миллионов должно быть как можно меньше «транзитников», для которых путешествие в высокие широты лишь своего рода прогулка за государственный счет.

Кому и сколько жить на Севере? Это не эмоциональный вопрос, а важнейшая проблема нашего времени.

Ленинский комсомол не раз призывал на Север своих представителей. Они-то, как показывает действительность, лучше всех преодолевают трудности студеных широт. В этом нас убеждает и объективная статистика: молодежи, прибывающей на Север по комсомольским путевкам, остается здесь впятеро больше, чем тех, кто приезжает по оргнабору. Об этом говорит и заведующий отделом строительства Магаданского обкома партии Г. Бажанов:

— Колыма и Чукотка приняли по комсомольским путевкам пятнадцать тысяч юношей и девушек. Для многих из них наша северная земля стала родной стороной. У нас до сих пор вспоминают добрым словом многотысячный отряд москвичей, который приехал сюда в 1956 году. Бывших москвичей я теперь встречаю и на заполярных стройках атомной станции, и на чукотском руднике, и в совхозе под Магаданом, где они великолепно занимаются сельским хозяйством. Однако с того времени минуло уже пятнадцать лет. Необходим новый призыв в наши края. В перспективе все стройки, всю область мы хотели бы видеть ударной комсомольской. Это перспектива. Ну а ближайшие планы — встретить на семидесятой широте студенческие отряды. Для студентов тут не только серьезная жизненная практика, но и разведка будущего. Будущего, которое может связать их с Севером.

Любовь к Северу меньше всего похожа на любовь с первого взгляда. Эта любовь трудна, приходит с годами, но если придет, то уж обязательно на всю жизнь...

А у нас на трассе туман. Он словно приклеен к земле и не думает подниматься.

— Братцы, пора трогаться,— предлагает нетерпеливый Саша Егоров,— не ждать же до пенсии.

В тумане так и идем к полюсу холода.

Оймякон встретил ровными дымами. Словно великан-великанище начертил белые линии от самого неба до крыш. Но мы-то знаем, что чертежники — тишина и мороз.

Здесь, на полюсе, мы прощаемся с Володей.

Ему жалко с нами расставаться. Я вижу, как он медлит разорвать буксир. Будто сейчас отцепит штангу и сразу почувствует одиночество.

— Как ты думаешь, — спрашивает он у Виктора — за ночь в гараже переберу цилиндр?

— Трудновато.

— Ладно, поезжайте.

Он вздыхает и отворачивается. Мы садимся в машины. И уходим. С каждым километром Володя от нас все дальше и дальше. Но что же делать? Надо ехать.

Раньше я не знал, откуда появилось выражение — радужное утро. А теперь могу и вам сказать: оно пришло с севера. Сам видел.

Из Куйдусуна тронулись затемно. Рассвет встретили в пути. Он рождался у нас на глазах. Небо над тайгой синее, зеленое, фиолетовое, красок как в радуге. Но все мягко приглушены, будто каждая из них не хочет показываться в полном блеске. На юге — там все резко, все броско. А здесь красота неизмеримо богаче, но она не кричит о себе. Только вот сопки буйно цветут алым. А леса на сопках от этого цвета теплые и весенние.

Весенними лесами спускаемся к Индигирке — знаменитой буйной реке Севера. Но сейчас она тиха и скромна. А придет пора, взломает лед и понесется с ревом к океану. Тогда берегись ее неукротимого горного норова.

Сразу за Индигиркой чудеса. На бесконечном белом лугу пасутся лошади с длинными косматыми гривами. Смотрим на них и забываем зиму. И кажется, что лошади пасутся в июле. Но почему же луга белые? Может, так много ромашек? Нет — это снег, холодный снег холодных якутских равнин.

Седьмая ночь застигает колонну у Верхоянского перевала. Внимание! Зажми нервы в кулак — и вперед! Справа пропасть, на дне которой еле видна речка, слева — рваная бурая скала. И. хочется чуть ли не щекой прижаться к этим холодным промерзшим камням, лишь бы на сантиметр, хоть на сантиметр подальше от пропасти, что чернеет у самых колес. В кабине — ни слова. Только скрипят тормоза. Думаешь: скоро ли, скоро ли все это останется позади?

Место, где трасса наиболее опасна и сложна, юмористы назвали Заячьей петлей. Может, оттого, что сердце здесь трясется как у зайца хвост. Два коротких и крутых, градусов по сто двадцать поворота, и сразу резкий спуск на узкий мост через ущелье. Некоторые его не проходили...

Мы прошли. Думал, что на сегодня гор хватит. Но скоро начался новый перевал. Десять километров шли три часа!

И хорошо и плохо, что шли уже ночью. Плохо, что впереди расплывается кромка дороги. А хорошо, что не видишь пропасти. С закрытыми глазами оно спокойней.

К концу ночи приходим в поселок дорожников Росомаха. Витя устал. Надо бы дотянуть до Томпорука. Но что это? На пути знак: проезд только через поселок. Витя недоуменно вертит головой:

— Ладно, давай спать. Утром разберемся. Наверное, что-нибудь случилось в горах.

Достаем хлеб, селедку и колбасу. Все мерзлое, все как лед. Мы рубим еду на куски топором и жуем, запивая горячим чаем; Это наш походный ужин. Ничего — жить можно.

Я втискиваюсь на свою верхнюю полку. Крыша в двух сантиметрах от носа. Тесновато, но зато тепло. Дизель дышит глубоко. Со стороны, наверное, странное зрелище. Спит машина у дороги, а кругом тишина и лес в снегу. А нам снится лето...

Утром во всем разобрались. В горах — полный порядок. Знак поставил один местный оригинал. Ему, оказывается, нужно срочно в Хандыгу. А машины через поселок не идут. Дорога-то в километре. А ждать на улице, надо согласиться, прохладно — мороз сегодня пятьдесят шесть. Вот и нарисовал, чтоб машины свернули к дому. Только забыл написать, в какое окошко постучаться.

Витя бросает доску в сугроб. И не знает — злиться или хохотать. Все-таки засмеялся:

— Такая шутка возможна только у нас на Севере.

Открыл дверцу, подышал:

— А знаешь, здесь, за перевалами, теплее. Вон смотри.

И правда, здесь как на «материке» — даже елки растут. На Колыме их не увидишь. А тут рядом с лиственницами они просто южанки.

Сопки тоже остались позади. Кругом настоящие горы. И дорога словно качели: вверх — вниз, вверх — вниз. А по бокам зеленые елки.

На Тополиный две дороги. Одна по реке — короче. Другая через перевал — длиннее. Нам выбирать. Но, как говорится, хрен редьки не слаще. На реке разлилась наледь в пять километров. Туда сунулись смельчаки до нас, поплавали и вернулись. У перевала свои прелести. Как сказал Саша Егоров:

— Ольчанский перевал — именно то место, где душа с богом разговаривает и в рай просится.

Нас такая перспектива явно не устраивает.

Подъезжаем к развилке, и как в сказке: налево пойдешь — в наледь попадешь. Направо — бог ждет поболтать насчет квартирки в раю. Общим голосованием решили — бога не беспокоить.

— С богом надо говорить чистыми. А тут, видишь, какой технический загар,— смеется Сашка и показывает свои грязные от солярки и факелов руки.

Ровно в два часа ночи первая наша машина вступила на лед реки Томпо. Новизна чувств неожиданная. Все время кажется, что лед предательски потрескивает и вот сейчас, через секунду, провалится. Рука тянется к ручке кабины, чтобы хоть на мгновение раньше открыть ее при опасности. Но потом ты абсолютно забываешь, что внизу под колесами черная вода и что вообще есть другие дороги. Машина идет как по проспекту. Лед гладок. Лед как бетон. Лед как железо. Выдержит все что угодно, хоть строй на нем небоскребы.

И все же лед рвется. Его раздирает обыкновенная вода. От жестокого мороза она задыхается и судорожно ищет выхода наверх. И тогда даже трехметровый лед кряхтит, трещит, расползается пузырями, словно кипящее молоко. Выплеснет такой пузырь наружу, и будто гаубица ахнет. И сразу пар — как из паровозного котла. Пар добрый, словно в сибирской бане. Он-то и предупреждает еще за несколько километров: внимание, впереди наледь! На реке холоднее, чем на обычной дороге. Стекла от нашего дыхания тут же замерзают. Остается лишь пятнышко с пятачок, которое для нас как перископ. Через него и высматриваем колею.

Река Томпо огромной силы. Это чувствуешь даже сейчас. Заснув, она не успела скрыть следы своей удали. Видно, и в последние дни осени плыли в океан вековые деревья. Иные. успели, других остановил мороз. Они так и вмерзли в лед, как корабли на зимовке. Теперь будут ждать лета. А нам ждать некогда. Нас океан ждет сейчас. Вот и крутимся. От скалы до скалы вдоль капризной речной ленты.

Перед самым Тополиным лопается рессора у «Татры» Саши Егорова. До ремонтной базы в поселке несколько километров, и мы решили не возиться среди ночи, а просто бросить машину. Заливаем полный бак горючего — двигатель будет все время работать, а сами скорей на Тополиный, скорей за подмогой.

— Карп Налимыч выручит, — шутит Саша, залезая к нам в кабину.

Что за странное имя? Оказывается, на Тополином стоит мощная техничка, а командует ею Иван Карпович. Впрочем, не столько командует, сколько спит в теплой избушке. За лень и окрестили его шоферы Карпом Налимычем.

Но нашу просьбу, когда мы его разбудили среди ночи и сказали, что надо притащить машину, Карп Налимыч принял к самому сердцу.

— Сейчас, сейчас, ребятки. Сейчас мы ее, голубушку, и приведем и приласкаем. А то как же. Ведь мы, как бы это сказать, тоже спасатели, — причитал Карп Налимыч, быстро одеваясь.

— Наверное, щука поблизости объявилась — иначе бы не торопился, — мрачновато шутит Саша.

— А и правда, где-то начальство на трассе, — сообщает нам смотритель зимовья.

Все, даже наши ребята, поехали выручать брошенную «Татру», что дымит на реке.

Только Миша Муравьев остался. Он сидит в углу и ворчит. Явно парень расстроен. По правде сказать, есть отчего. Он везет на Депутатский трансформаторную подстанцию, вещь дорогую и очень дефицитную на Севере. Ее, конечно, ждут с нетерпением. Наверное, не раз давали телеграммы, чтоб скорей отправляли из Магадана. А она, на вот — развалилась. Все приборы внутри болтаются, да двери того и гляди распахнутся.

И не виноват Миша, а жалко, переживает.

— Что же я привезу на прииск? Лом? Кому он нужен! Надо написать на завод, чтоб так не отправляли. Они думают, здесь асфальт. Они думают, что везти всего лишь на другую улицу. А тут, почитай, на другую планету. Ух это равнодушие...

Пока мы сидим в теплом доме, греемся, Миша откопал в сугробе какую-то проволоку и два часа перевязывал свой груз.

Здесь, в Тополином, впервые в дороге услышали радио. На волне — радиостанция «Юность». Музыка, музыка. А потом голос диктора:

— Товарищ, прислушайся, звенит капель.

Я прислушался: на улице стучали дизели наших машин. А окна наглухо заколочены морозом.

В домике несколько кроватей. Отдохнуть, что ли. Хочу снять с валенок галоши — и не могу. Примерзли. Да, до капели здесь еще далеко.

В комнату заходит парень с круглым лицом и бесцветными глазами. Побродил меж кроватей. Поцарапал пальцем лед на стекле. Ходит, а сам поглядывает на меня: ох как хочется парню потрепаться. Я решаю помочь ему и спрашиваю:

— Что, скучно?

— Волком завоешь.

— А что случилось?

— Как что? Прислали сюда как в тюрьму посадили. Я думал, здесь интересно. Думал, все есть. А тут и гвоздя нету, чтоб штаны повесить. И все — начальство. Сами-то не едут.

— А ты без начальства и гвоздя забить не можешь?

— Чево? — тянет парень и поворачивает ко мне кругло-белое, как тарелка, лицо. Минуту он соображает: обидеться или нет? Обиделся. И сразу в рев.

— А ты не указуй! Тоже мне начальник! Я за что зарплату получаю? Хоть ты и такой, но я отвечу. За печки! Понимаешь, за печки! Я за гвозди не отвечаю. Слышишь, не отвечаю. Пусть за гвозди начальство думает.

Я хотел сперва послать этого парня ко всем чертям, а потом просто стало весело. Уж очень оригинальный тип. Наверное, еще вчера ждал, чтоб кто-нибудь приехал. Пожаловался — а не пожалели. Обидно! Мысль эта все больше и больше забавляет меня. И я громко хохочу. Пришел Миша Муравьев.

— Ты чего смеешься?

— Да вот парень развеселил почище Райкина. Во тип!

— А, он тебе про гвоздь?

— Ты откуда знаешь?

— Да он всем уши прожужжал. Только вот печку не топит. Чувствуешь, какой дуб?

— Да, печально. Оказывается, на зимнике есть и такие типы. А ведь потом тоже скажет кому-нибудь: мы пахали...

За окном кричат клаксонами машины. Это нас зовут.

На обочине за Тополиным стоит шест с табличкой — 70. Потом встречаем точно такую же, но цифра другая — 80.

— Что это такое? — спрашиваю Виктора.

— Километры.

Как символична вот эта простая деталь — светлые фанерки на каждом десятом километре. Здесь, на зимнике, все в другом измерении. И трудности, и мужество, и расстояния — все в десять раз больше.

Впереди колонны теперь идет Петя Кравцов. Вот уж действительно великан-великанище! У него и машина кажется больше, чем у других. У самого — и глаза и улыбка — все светлое. И как истинно сильные люди — добр и справедлив. Чуть кто остановится, он первым бежит помогать, первым лезет под машину. Он нам три раза менял огромные баллоны.

У поворота за скалой встречаем бульдозеры. Медленно ползают они по снежной целине, никуда не торопятся. Они уйдут отсюда, лишь пропустив последнюю машину, когда вода уже начнет перехлестывать через гусеницы, а лед станет резиновым. А сейчас они занимаются обманом. Да, действительно, обманом: рядом с основной колеей пробивают по сторонам ложные. Когда приходит пурга, она сразу набрасывается на эти ложные дороги. А пока разберется, что даром тратила силы, машины уже проскочат. Но есть на зимнике километры, где пургу обмануть невозможно. Перегоны такие называют свистунами — наверное, потому, что ветер там свистит не утихая. Он гуляет по льду, тучами несет снег, даже в ясную погоду закрывая метелью солнце. Обычно это узкие ущелья, где река, стиснутая скалами, мечется в каменной теснине.

А сейчас вот мечемся мы. Скорей бы пройти. Что-то неуютно здесь. И сквозит...

— Ну вот и насквозило. А мы думали, что проскочим. Сперва головная машина ныряет в снег. Потом вторая, третья. Прожекторы еще нащупывают борта соседней «Татры». Но потом и они бессильно упираются в сплошную снежную стену.

Пурга! Задула матушка!

Мы пробиваемся вперед почти на ощупь. Пройдем метров двадцать — остановка. Еще метров десять — опять остановка.

Виктор открывает дверцу и стоит на подножке, весь залепленный снегом.

— Ну, что там? — кричу я, боясь, что слова мои унесет ветер.

— А черт его знает. Кажется, стали. Точно. Стоит вся колонна. Через минуту мы прижимаемся к передней машине.

Откуда-то из пурги выныривает Петя Кравцов. Холодный и мокрый, лезет в кабину.

— Что делать?

— Пробиваться.

— Куда? Ты знаешь, на каком мы километре?

— Кажется, недалеко зимовье.

— Мало ли что кажется. А точно?

— Точно и сам черт не разберет.

— Давай интервал пять метров, и пойдем. Чего стоять. Совсем заметет.

— Горючего хватит суток на трое. За это время или утихнет, или доберемся. Пошли!

Будто бы держась за руки, черные машины плывут в белом молоке пурги. Плывут час, плывут два. А ветер все сильней и сильней. Опять борт передней «Татры». И опять в нашей кабине Петр.

— Слышишь, я угадал. Сейчас на секунду открылась скала. Та самая, помнишь, похожая на верблюда. А за ней поворот влево — и сразу зимовье на берегу.

И такой счастливый, будто не просто скалу увидел, а новую землю в океане.

— Поехали. Держись за мной, — командует он и прыгает в пургу. Виктор не смотрит вперед. Все равно ничего не видать. Он считает метры, именно метры по спидометру. Триста, четыреста, семьсот...

— Пора! — кричит он сам себе и круто рвет баранку вправо.

«Татру» трясет как в лихорадке, дергает из стороны в сторону. Но Виктор намертво вцепился в баранку — попробуй вырви! А потом машина затихает и уже катится ровно и даже мягко.

— Сейчас берег,— кричит мне Виктор.— Когда пойдем к зимовью, держись за меня. Здесь шутки плохи. А то станешь потом весенним подснежником.

— Хорошо, — почему-то тоже кричу я,— а что такое подснежник?

Виктор хохочет:

— Пурга заметет сейчас, а найдут тебя лишь весной, когда снег стает. Понял? Так что держись. Я дорогу знаю. Ходил.

Действительно, домик на берегу мы находим быстро. Только я приготовился к долгому блужданию, а он вот — перед нами. Ощупывая бревна и окна, идем от стены к стене, ищем дверь. А она сама распахивается, словно в сказке. Наверное, хозяин услышал, как мы скреблись в окна.

— Давай, давай — кричит кто-то нам с порога.

Вваливаемся в дом и чуть не падаем. Никак не можем перевести дыхание, снег тает и холодными струйками стекает по лицу.

— Ну, чего как каменные! Раздевайтесь!

Шубы наши летят в угол. Вот теперь и оглядеться можно.

Изба срублена на совесть. Чувствуется умелая рука. Бревнышко к бревнышку, как близнецы-сестренки. Вдоль стен широкие лавки. Посмотришь на все это, и повеет на тебя такой милой стариной, будто ты не в двадцатом веке, а в петровские времена и идем мы сейчас не с бульдозерами в кузове, а пробираемся обозом с солониной в боярскую Москву. Интересно все-таки наше стремление: в старом видеть доброе. Отчего это? Может, потому, что будничные заботы приглушают иногда краски сегодняшних дней. И нам просто некогда отойти в сторону, как делают художники, и как бы издали взглянуть на собственную жизнь.

Мы присели на лавки и слушаем пургу за окном.

— Пора бы и остальным прийти, — говорит Виктор.

— Сейчас будут. Здесь недалеко. Найдут,— спокойно отвечает зимовщик.

Зовут его Василий. На вид ему лет двадцать пять, а повадки стариковские. Видно, давно живет один. Привык никуда не торопиться и не подгонять время. Я угадал.

— Летом с геологами золото ищу, шурфы бьем. А зимой сюда — шоферам чай грею,— смеется Василий.— Должность, конечно, для пенсионера, тихая. Да за лето так намотаешься — не дай бог никому. Вот и потянет на отдых. А потом и из тайги не хочется уходить. Вон у меня здесь какая дача.

— Дача ничего.

— Что значит ничего? Хорошая! — поправил Василий, потом сразу затих, прислушиваясь. — Ваши идут, слышь? Открой дверь, чтоб увидели.

И точно. Наши! Прямо на середину избы вваливается Петро. За ним Сашка и все остальные. Долго стряхивают снег, отдирают с ресниц льдинки.

— Вот, чертовка, разгулялась,— слышу басистый рокот Петра.

И уже Сашка — наш балагур:

— Братцы, а в этом санатории места еще имеются?

— Имеются, только жесткие, но плацкарт, — в тон ему отвечает кто-то из ребят.

— Тогда жить можно, — хлопает в ладоши Сашка.— Миша, а где чемодан товарища Бендера, который ты переделал в походный гастроном?

— А что ж ты не взял, когда уходил из машины?

— Так я же знал, что и ты есть захочешь.

— Эх, Сашка, баламут ты, хоть и мой друг.

— А коли друг, не ворчи и накрывай скатерть-самобранку. Да поскорей, есть хочется.

— Машины хорошо закрыли? — спрашивает Виктор.

— И медведь не откроет, — из дальнего угла отвечает Петр. И потом серьезным голосом: — Двигатели будем проверять каждый час. Первым пойдет Сашка — в общем, по очереди.

— Хорошо,— так же серьезно соглашается Сашка.

И уже не слышишь в этом коротком «хорошо» и отзвука шутки. Как быстро меняются ребята, как они строги, когда речь вдруг заходит о машинах, о дороге.

— Как ты думаешь, Петро, сколько нам здесь загорать?

— Кто знает. Как пурга, так и мы. Сейчас-то не сунешься.

— Это верно. В прошлом году, помню, под Улахом неделю сидели. Потом бульдозеры в снегу траншеи били. А в этом году пурги вроде и не было.

— Вот она сразу и отыграется за все потерянное времечко — вставляет Миша Козаков, самый молчаливый из нас.

И надо же такому случиться, именно за эти слова он потом и получил имя пророка. Действительно напророчил. И пурга отыгралась. День прошел. Два, три. А она все бушует и бушует. И не видно ей конца. Горючее все сожгли. Пришлось сливать из бульдозеров, что стоят в кузовах. Спасибо доброму человеку, который не отправил машины сухими. Знать, опытный таежник...


Караван ведет ледокол «Москва».


Все опасности, все страшное теперь позади. Танкер «Абагур» ведет «Семипалатинск» в порт.


Андрей Степанович Бессонов — «золотой директор». Так его называют и на Колыме и на Чукотке.


Мороз 69,7°. Прежде чем уйти в дорогу, мы часами греем машину.


В этом наряде мороз не страшен.


Белые дороги Севера.


На дрейфующей льдине.


Через пять минут вертолет покинет палубу ледокола и уйдет в океан на разведку.


Капитана ледокола «Москва» Леонида Федоровича Ляшко знают от Владивостока до Мурманска.


Июль. Арктический караван.


Хорошее настроение.


Всю свою жизнь капитан «Ленинграда» Вадим Иванович Абоносимов посвятил Арктике.


Полярный песец. Теперь это уже охотничий трофей.


Часто в иллюминаторы видишь корабли.


Избушку нашу по самую крышу завалило снегом. Одна труба торчит. Но зато внутри — рай. Василий старается. Дров заготовил на неделю вперед. А еды у нас хватает. У каждого солидный запас, да еще Василий оленя дикого притащил. Так что зимовать можно. Одно тягостно. Ждать без времени. Если б знать, когда все это кончится, тогда другое дело. А так лежишь в избушке, слушаешь, как за окном пурга тянет свою песню без слов, и уже не верится, что все это когда-нибудь кончится. Давно замолчал Сашка. Давно рассказали все старые истории, даже придумали кой-какие новые, давно перессорились и вновь помирились. А сейчас лежим на полатях в разных углах и у каждого свой кусок потолка, который мы изучили до самой последней трещинки. Говорят, у морской тоски, которой уже сотни лет и которая снова и снова рождается из тумана и одиночества, серые бездонные глаза. И на кого она взглянет, тот тонет в ее бесцветных волнах, медленно и безвозвратно. Но что же делать, когда любую попытку выбраться душит тягучая песня пурги.

Но разве может жизнь состоять лишь из ожидания...

— А помните, братцы, Семена? — делает последнюю попытку расшевелить ребят Сашка.

— Что «Волгу» в лотерею выиграл? — лениво откликается Виктор.

— При чем тут «Волга»? Жизнь выиграл. Пошли мы, значит, с ним позапрошлым годом на зимник. До Заячьей петли все было в норме. Я держу дистанцию, а он впереди. Выскакиваю на мост — нет моего Семена! Неужели, думаю, громыхнул вниз. Бегу к речке искать. Что за чертовщина — в ущелье тихо и никакой машины не видать. Я туда-сюда, ничего. И вдруг слышу, кто-то меня сверху этаким тихим голоском окликает. Задираю голову, а Семен висит как раз надо мной вместе со своей машиной. Целенький, словно только что на свет народился. Представляете, какие там на сопке деревья. Семен потом в Хандыге всех спиртом поил.

— Гуляй, кричит, я, бывший покойник, угощаю!

Сашка сам для приличия посмеялся и замолк.

И вдруг наш пророк Миша:

— Братцы, а ведь у меня книжка.

И вытаскивает из кармана куртки, на которой он лежал, замасленный старый журнал, без начала, без конца.

— Пророк несчастный, давай ее скорей, да читай громко.

— Принимаю заказ. Кому чего?

— Вали подряд, время есть — грустно и вяло тянет Виктор. Он раскис больше всех.

Мишка листает грязные засаленные страницы, ищет чего бы такое почитать. Наконец останавливается:

— Во, стихи. Пойдет?

Сперва ребята слушают скучно, потом лица их становятся сосредоточенными и внимательными. Стихи заслонили пургу.

Аве, Оза. Ночь или жилье,
Псы ли слизывают слезы—
Слушаю дыхание твое,
Аве, Оза...
Тихо и плавно звучат в избушке у черта на куличках строки из поэмы Андрея Вознесенского. Как капли дождя на пересохшую землю, падают слова в наши души, рождая тысячи мыслей и сразу разбрасывая нас по разным уголкам света. Одни видят родную Рязань и милую девчонку у заветного тополя, которая так и осталась мечтой, другие вспоминают глаза, что провожали их в эту дорогу, третьи — несбывшиеся перекрестки, которые ждал всю жизнь, а они промелькнули, словно за окном поезда, промелькнули и растаяли безвозвратно.

Разве найдешь к ним сейчас дорогу и разве можно всю жизнь стоять на перекрестке?

Не укоряю, что прошла.
Благодарю, что проходила.
Мишка делает паузу, смотрит вокруг. Но каждый молчит, каждый продолжает слушать, будто стихи и не обрывались.

Не укоряю, что прошла.
Благодарю, что проходила.
И Мишка, тихо перевернув страницу, словно боясь потревожить что-то хрупкое, читает дальше...

Умолкает пурга, будто выключили застрявшую пластинку. Теперь время течет свободно, возвращая нам и солнце, и дождь, и все самые малые земные радости. Затихает последняя строчка стихов. Тишина. А ощущение такое, словно мы только что долго бродили по пшеничному полю и тропинками прохладного русского леса.

— А ведь это тот самый парень, которого так здорово ругали.

— Ну что ж, возможно. Я где-то слышал, если хочешь написать стоящую вещь, в жизни надо заблудиться и самому найти потом дорогу. Может, у него так и случилось.

— А теперь бы спеть, ребята! — предлагает повеселевший Виктор.

— А что, идея! — подхватывает Петр.— Сашка, что молчишь?

— Я — пожалуйста. А что петь?

— Помнишь, эту про Диксон.

— Только вы подпевайте, так лучше.

— Хорошо, хорошо.

Голос у Сашки сильный. И он начинает песню без распева, а сразу, будто мелодия давно просилась на простор.

Поет морзянка за стеной
Веселым дискантом,
Кругом снега, хоть  сотни
Верст исколеси.
Четвертый день пурга
Качается над Диксоном,
Но только ты об этом
Лучше песню расспроси.
Сашка смотрит на ребят, и те осторожно подхватывают.

Четвертый день пурга
Качается над Диксоном,
Но только ты об этом
Лучше песню расспроси.
Мелодия раскачивается как провода на ветру. То плавно уходит в. сторону, то быстро падает вниз. Я закрываю глаза и вижу на далеком Диксоне домик с радиомачтой, а кругом снега «хоть сотни верст исколеси». Живут люди, и единственное, что связывает их с миром, тонюсенький голос морзянки. И так долгие-долгие месяцы: когда это еще будут самолеты, нарты и такси...

А песня все рассказывает кому-то:

Листок зеленый
Для меня возьми у тополя.
В конверте лето доброй почте отнеси.
В морозы так нужны нам
Ваши письма теплые,
Но только ты об этом.
Лучше песню расспроси...
Песня все тише и тише, будто голос с завьюженного Диксона уплывает к иным берегам.

...А утром открываем дверь — и не верится. На десять, на сто, на тысячу километров вокруг — тишина. А солнце бьет прямо в глаза. Значит, путь к океану снова открыт.

Как мы соскучились по дороге, даже забыли оглянуться на избушку, где прожили долгих четыре дня и где на пороге оставался Василий, с которым, может, больше никогда и не встретимся, но которого будем помнить долго за его доброту.

...До реки Нельгиха от зимовья было триста километров, а мы, признаться, подумали, что вся тысяча. Дорога терзает машину, рвет ее на куски, отдирает каждую гайку. Дорога терзает нервы и души людей. Это похуже. Даже закаленный Петр Кравцов, когда наконец выходим на лед реки, как выжатый лимон. Руки как плети лежат на баранке, лицо осунулось. Ни шутки, ни улыбки: мы уже шестнадцать часов в дороге. К ночи добираемся до заправочной станции — тысяча бочек и один маленький домик. Здесь и ночуем. Мне снится всякая чертовщина, поэтому, когда услышал петуха, думал, что это тоже сон. Но потом и куры закудахтали. И тут же голос Мишки:

— А куры несутся?

— Нет‚— отвечает заправщик.

— С чего им нестись? — поясняет Сашка.— Света нет, телевизора тоже. Скука!

— Ребята смеются. Нет, это уже не сон.

Когда мы уходим колонной дальше на Север, петух все поет и поет, будто ошалел.

— Ого — не выдерживает Сашка.— Все песни знает, такой артист в глуши пропадает...

Так под песни петуха и ушли вниз по реке.

— Нельгиха своенравна. Она преподносит шоферам совершенно особые сюрпризы. Наледи Томпо, хоть и разливаются на многие километры, видны издалека из-за пара. А тут все чистенько и тихо. Но гляди в оба. На каждом шагу за этой тишиной и чистотой коварство. Лед промерзает этажами. А внутри образуются ловушки. Вот туда с грохотом и проваливаются машины. Река охотится, как древние люди на мамонта,— просто роет ямы.

Отъехали десяток километров, а уже встреча. По самые «уши» сидит ЗИЛ. Только красная лампа стоп-сигнала горит в снегу. Под нашей «Татрой» лед тоже гудит как барабан. Но мы все равно подходим поближе и бросаем трос.

Лед крошится, трещит, не хочет река выпускать добычу. Но уступает. Машина наверху.

— Спасибо, земляк!

— Гляди шустрей!

— Поехали!

Но река нам отомстила. Ехали мы недолго. Километра через три летит рессора. В таких случаях я уже знаю свои обязанности. Быстро, как можно быстрей — костер. Бегу в лес за дровами. Сухой плавник горит лихо. Я только успеваю таскать его с берегов. А ребята вот уже третий час лежат на льду — 80-килограммовая рессора что-то не поддается.

В костре греем домкраты, греем руки, сами лезем в пламя. Мороз-то под шестьдесят. Густой, пропитанный тишиной и туманом. Если постоять пять минут без движения — не разогнешься.

А в лесу словно кто-то рядом ломает кусты — это деревья трещат на морозе. Дотронешься лишь слегка до ветки лиственницы — а она уже падает. Мерзлая и хрупкая. Падают ветки, а я почему-то вспоминаю голос диктора «Юности»: «Товарищ, прислушайся, звенит капель». Да, она падает и у нас. Падают с разгоряченных лиц ребят капли. И застывают на лету. А на бровях, на ресницах — белый пушистый иней.

Я смотрю на ребят и удивляюсь: откуда силы, откуда такое упорство? Есть же всему предел. Пятый час пошел, а они все лежат на звенящем льду таежной реки. Восьмой час! Я уже все лиственницы ободрал, а они все лежат. Может, замерзли? Нет! В мерзлом воздухе далеко разносится звон ключей. Звенят — значит живы, работают ребята.

Когда стрелки стали отсчитывать одиннадцатый час, проклятая рессора сдалась. И машины пошли к океану.

Земля! До чего же ты огромна. И всюду твои люди. Только одни в одну и ту же минуту слушают, как звенит веселая весенняя капель, другие по десять часов лежат на льду таежных рек.

После долгой стоянки Петр ведет «Татру» по снегу, чуть в стороне от колеи. Так больше трения и резина греется быстрей. С ней вообще на зимнике шутки плохи — разутая машина далеко не уйдет. Только сейчас сам Петя что-то согнулся над баранкой. У костра спалил брови, ресницы. Потер глаза — а руки в солярке. Она-то и ест глаза. Петр лишь трясет головой, будто хочет стряхнуть противную ноющую боль, и молчит. Уж лучше бы ругался. Но он молчит... Идем узким каньоном. Скалы и скалы кругом. И темные трещины среди камней тянутся вверх словно лозы дикого винограда. Дорога пустынна. Все аккуратно засыпано белым снегом. Лишь изредка белую скатерть перережет строчка следов горностая. До следующего зимовья осталось километров пятьдесят. А попробуй пройди их, когда все сливается в белое марево — и дорога, и лиственницы, и скалы, и даже собственные грязные руки видишь словно в белых перчатках. Порой ничего не видно. Петр открывает дверцу, чтоб подышать и взглянуть, как там Витька.

И как чувствовал. Витькина машина ткнулась в снег и затихла. Мы повернули назад.

Витька ходил вокруг «Татры» и гладил седые борта, будто грел о них руки. Он обошел раз, другой, третий. Взглянул на нас, но так, словно и не заметил.

— Что с ним? — шепнул я Петру.

— Человек не железный. Устал наш Витюха, вроде как бы отключился. Со мной тоже бывало, когда вот так бело кругом.

Это длилось недолго, может минуту, но до сих пор, вспоминая зимник, я вижу не пропасти, не наледи, а вот эти невидящие Витюхины глаза и руки, которые он грел о прокаленные морозами седые борта своей машины.

А потом мы попили чайку, поговорили «за жизнь», и все прошло. И так лихо покатили, что двести километров отмахали без единой остановки. Лед, словно в половодье, течет вниз. А мы летим по ущелью, будто катимся с русской ледяной горы. Когда я только собирался на зимник, то часто пытался представить: какой он, зимник от океана до океана? Воображение рисовало синее небо, белую ленту реки и на ней черные точки машин. А увидел совсем иное. Ленты рек темно-зеленые. А там, где большая глубина, лед прозрачно-синий, даже жутко глядеть на него. Так и тянет вниз на дно. Но зато как легко идут по нему машины.

Выкатываемся из ущелья — и сразу зимовье. Изба знаменитая. Целая летопись. Построили ее в тридцатые годы. Тогда ходили еще конные обозы, возили продукты на прииски вверх по Адычу. В избе жара. Вкруговую нары. Доски полированные. Видно, послужили они людям. Народу-то здесь побывало немало. На бревенчатых стенах иные оставили автографы. Даты — 1937 год, 1939, 1948, 1949. Да, история. Многое могли бы рассказать эти стены. Но стены молчат.

Ложимся. Ночь тает за окном. А утром, когда луна еще спала в лиственницах, ушли на Батыгай. Скорей, скорей к берегам Яны, нашей последней реки, которая приведет к Ледовитому океану.

В Эге-Хая туман. Видимость — метров пять. Ощущение такое, будто попал в огромный бидон с молоком. И плаваешь в этом бидоне вместе с домами, машинами и еще какой-то трубой.

— Старик,— кричат ребята, — дай аппарат, отличный будет снимок.

Достаю «Киев», который согреваю на груди, но вряд ли что получится. А жаль. Картина была интересная: в центре черный дымучий костер, а вокруг «Татры» ходят. Помните, как по арене водят лошадей? Только зачем же «Татры» гонять вокруг костра? Подхожу к крыльцу домика. Сбиваю о порог снег с валенок, вдруг галоши мои, которые взял, чтобы смело лазить по мокрому льду, рассыпаются. Я не верю своим глазам. Но черные блестящие кусочки лежат возле ног. А галош уже нет...

Больше всех, конечно, хохочет Сашка. Ведь для чего это теперь новая забавная история, которую будет рассказывать где-нибудь на зимовье в длинную пургу.

— Теперь ясно, зачем «Татры» перед дорогой утром по кругу гоняем? Чтоб вот так же резину не потерять.

Да, недаром говорят: век живи, век учись.

На Яну мы выйдем через Батыгай. Это совсем рядом, километров двенадцать. Берем небольшой подъем — солнце слепит глаза. Здесь, наверху, просто весна. Но весна с нами дружила недолго. Через три километра дорога делает резкий уклон, и мы с каждым метром все ниже и ниже. Вот и Батыгай с его знаменитым рудником. Но чем ближе к поселку, тем гуще туман. Скоро уже так холодно, как в нетопленном каменном подвале. Кто же это придумал поставить Батыгай именно в этой яме? Ведь рядом прекрасная площадка, прекрасное место; где солнца бывает в пять раз больше. Просто обидно за людей. Если б это был частный случай, о нем и не стоило бы говорить — мол, бывают же ошибки. Но на Севере такие промахи, к сожалению, встречаются часто.

Города и поселки Севера молоды. Они рождаются на чистом, первозданном месте. Но почему спланированы в тысячу раз хуже старых? Почему наука забыла северное градостроительство? Забыла практически. На теорию-то как раз. жаловаться северянам грех. Теория перехлестывает даже самую смелую фантастику. Здесь и города — сады под куполом, и города-оранжереи, и черт знает еще что. Живи да радуйся! А на деле поселки строятся в самых неподходящих местах. Как, например, тот же Батыгай.

Проблема северных городов велика и актуальна. Потому что страна фактически только-только начинает наступлениена богатства этого края. Схема размещения производительных сил воплотится на Севере в новые мощные электростанции, горные и лесопромышленные комплексы, крупнейшие нефтяные промыслы. А ведь это все новые города. Уже сейчас необходимо иметь их генеральные планы, составленные действительно на научной основе. Планы, учитывающие род занятий будущих северян, возраст и семейный состав населения, его занятия и часы отдыха, все социальные связи будущего города. Город — это не просто несколько десятков тысяч домов, это жизненная среда общества.

«Что такое архитектура? — пишет талантливый советский зодчий А. Буров.— Это среда, в которой человечество существует, которая противостоит природе и которая связывает человека с природой, среда, которую человек создает, чтобы жить и оставлять потомкам в наследство... Архитектура — это здоровье народа, экономия сил народа».

Для Севера слова эти еще более значительны. Потому что природа и человек здесь в постоянном противоборстве.

Да, советские инженеры, архитекторы упорно и настойчиво ищут новые формы и решения градостроительства на Севере. Все эти поиски подчинены одной идее: максимально благоустроить быт северян, их повседневную жизнь, компенсировать неизбежные тяготы здешних природных условий. Но усилия энтузиастов разрозненны, их советы, разработки не обязательны именно для тех, кто руководит строительством. Сама жизнь подсказывает, что пора создать единый научный градостроительный центр.

Батыгай нас так расстроил, что мы и не заметили, как вышли на Яну. Широко, привольно разбежались ее берега, чем-то похожие на берега южных лиманов. Только здесь вместо тростника темнеют вдали лиственницы. Километры по широкой ледовой ленте тают быстро...

Ночью подходим к Янску. Осталось немного. Но впереди, как заградительный противотанковый ров, наледь. Объезда нет — берег обрывистый. Человеку и то трудно подняться. А «Татры», при всей нашей любви к ним, здесь просто бессильны. Что же делать? Ждать, пока наледь закроет мороз? Но сколько для этого нужно дней? Что ж, так и сидеть почти у моря?

Летучка собирается прямо на льду. Ребята стоят кружком, и каждый машет руками. Что-то доказывают, убеждают друг друга. Открытым голосованием решили: пробиваться. Осторожненько.

Вперед выслали разведчиков. Они идут по льду, стучат ломами и кивают нам головой: «давай-давай, можно». Километр, десять, двенадцать позади. Вот уже огни Янска на косогоре. Сейчас придем, погреемся, щец в столовой похлебаем....

Ну и чудеса! Пришли!

И вдруг — опять это проклятое «вдруг». Мы слышим вначале сухой треск. Рывок вперед. Но колеса словно кто-то держит. Машина осела. Я выскакиваю на лед — вот бы где пригодились галоши. А трещины буквально убегают из-под ног. И вода выплескивается наружу.

Машина рвется из стороны в сторону, ревет как зверь, попавший в западню. Но все напрасно. Лед уже у самого двигателя. Радиатор совсем утонул. Лишь фары видны. Свет бьет по воде. Плавают куски льда, звеня у колес. А кругом тишина и темно. Лишь огни Янска совсем близко горят на косогоре. Но лучше нам на них не смотреть. Помощь оттуда не придет. Здесь нет ни одного трактора. Все ушли километров на двести вниз убирать торосы.

Сидим с Витей в кабине. Работает двигатель, крутятся колеса, отбрасывая куски льда, а мы на месте. Ждем...

Забиваемся в разные углы. Усталость берет свое: засыпаем.

А откроешь глаза, увидишь черную воду, что плещет у радиатора, и становится жутковато: ты вот спишь, а вдруг машина совсем уйдет на дно. Ведь там, под колесами, еще много метров холодной янской воды. Но страх скоро проходит...

Утром солнце. Хорошо! Но мы сегодня никуда не уйдем. Машину уже прихватило намертво. У каждого колеса выросли торосы. Теперь трактором «Татру» не вытянешь. Все разорвет. Придется выкалывать простым ломом. Но это время и время. А колонна ждать не может. Я ухожу вместе с ней. Так решило общество. Вите помогут ребята из Янска. А я ухожу. Трудно расставаться с машиной пятнадцать дней служившей мне домом, но еще трудней прощаться с человеком, с которым поровну рубили замерзший хлеб, с которым делили последнюю сигарету и оставили позади немало костров по белому зимнику... Мы просим друг у друга прощения за нервы, говорим какие-то слова, что-то еще и еще.

— Ну что ж! Прощай, старина! Как говорится: гора с горой не сходится...

В низовьях Яны встречаются полосатые знаки с цифрами. Это для пароходов. Но не верится, что исчезнет когда-нибудь дикий мороз, растает лед и по следам нашим будут плыть корабли. Как это все далеко и сказочно. Особенно сейчас, когда закатное зимнее солнце высвечивает нам ледяную дорогу к океану...

Ночью в Куйге, как раз к нашему приходу, мороз прижал ртуть почти к семидесяти — термометр показывает 69,7 градуса. Это рекорд нашей трассы.

А жизнь в поселке кипит. Куйга как штаб армии накануне большого наступления. Уходят и приходят тяжелые машины, звонят телефоны. Каждую минуту слышишь короткие приказы:

— Двести тонн горючего перебросить на Кулар. Там на шахтах могут встать компрессорные станции. А добычу золотоносных песков прекращать нельзя. Понимаете — нельзя.

— Бульдозеры передайте на Депутатский. Срочно оформляйте колонну.

Звучат названия рудников, приисков, поселков, геологических партий.

Люди думают о весне. Люди готовятся к ней. И техника, которую мы везем, здесь кстати. Даже очень кстати. Ради этого стоило торопиться, стоило пурговать и менять рессоры на звенящем льду таежных рек. Но теперь почти все уже позади. Сегодня последний бросок. Сегодня мы увидим океан.

Колонну ведет Николай Егоров. Пятнадцать лет уже на Севере. Это он был участником пробивного рейса на прииск Депутатский, открывал именно эту трассу. Машинам помогал бульдозер, а дорогу намечал местный охотник-якут. Путь выбрал самый короткий. Двести пятьдесят километров колонна прошла за восемнадцать дней. Запомните: это скорость первооткрывателей!

Ветер с океана, жестокий и бездушный, вымел, как вырубил, все лиственницы. Кругом голая тундра. Да, уже тундра.

Ночь. Спидометр отсчитывает последние километры. Ну когда же? Я хочу запомнить даже минуту, в которую увидим океан. Ведь навстречу ему мы шли девятнадцать дней.

Поднимаю голову. Северное сияние разбросало над нами живые зеленые крылья. Арктика. И Магадан, где начинался наш путь, отсюда кажется просто южным городом у теплого моря.

А вот и белые огни выплыли нам навстречу.

Мы увидели их на рассвете, в пять часов тридцать семь минут...

Девятнадцать дней и еще пять часов тридцать семь минут мы шли к тебе, океан.

Ну, здравствуй!

Доброе тебе утро!

...Девятнадцать дней бесконечной дороги. Наверное, хватит. Завтра полечу в Магадан, благо погода летная.

Так загадывал, читая газеты в тихой уютной гостинице.

Но вечером принесли телеграмму из: редакции:

«Если не возражаете после зимника вам предлагается командировка Чукотку тчк Срочно надо репортаж строительства атомной станции Билибино тчк Надеемся на положительный ответ». И подпись.

Я вертел в руках маленький листок телеграммы и не знал: злиться или радоваться. Устал, конечно, чертовски. Но ведь впереди Чукотка, о свидании с которой мечтает так много людей. И я выбрал. Чукотку, разумеется...

А теперь в Билибино

Самолет уходил утром, а после обеда я уже сидел в диспетчерской автобазы Зеленый мыс и ждал попутную машину на Билибино.

Зеленый мыс я выбрал не случайно. Именно сюда корабли, пройдя Арктику, доставляют горючее, продовольствие, бульдозеры и прочую технику для золотых приисков полуострова. А уж с этих берегов и начинается путь грузов в глубинные районы Чукотки. Шоферы с октября до мая перебрасывают зимником почти двести тысяч тонн, Здесь эта цифра звучит. А если еще вдуматься, куда и как перебрасывают, тогда сердцем поймешь, что труд этот — настоящий подвиг. Вот там же, в диспетчерской, водитель Федор Красиков звал с собой:

— Пойдем на Певек. Трасса люкс. Трещины в бухте — метров пять — семь, не больше. Ты когда-нибудь строил мосты на льдинах? Нет? Ну поедем! Научу. Может, пригодится.

А сам смеялся, как смеются люди с чистым сердцем и влюбленные в жизнь, хоть нередко приходится смотреть смерти в лицо на трассах, что пересекают Ледовитый океан, и где трещины «пять — семь метров, не больше». Мне стыдно было отказываться пройти с ним этой дорогой, но я отказался. Мой путь лежал в Билибино, и только в Билибино.

Вскоре нашелся и попутчик — Иван Урсуляк, который уже семь лет крутит баранку под небом Чукотки. Парень веселый, общительный. В кабине от тряски разговаривать почти невозможно, но к десятому километру он уже успел рассказать мне почти всю летопись своей жизни. Работал и в шахте, и на заводе, был и на юге, и на востоке, и детей спасал из горящих домов — медаль имеет,— а вот здесь застрял...

— Черт его знает, что за край такой, будто в сопках магниты какие зарыты. Тянет, понимаешь? Отец недавно написал: у нас уже пчелы зашевелились, благодать. И чего ты еще хочешь увидеть на своей Чукотке? — Вздыхает: — Батя угадал, именно на своей. Я, конечно, не дурак, понимаю, что такое пчелы и прочие розовые вишни. Даже совсем неплохо! Но как объяснить людям, что и на этой земле кое-что есть интересное. Только вот трудно рассказать.

Эх, Ваня, я представляю, действительно не каждый поймет, что значит здесь уходить в рейс, когда на трассе немыслимой силы мороз и как несколько суток посреди тундры ждать бульдозеры, чтобы откопали, как это было с тобой у прииска Алискерова. Обидно, что в отпуске расспрашивают не о Чукотке, не о твоем Зеленом мысе, а лишь о заработках, а ты, угостив материковых друзей пивом, среди лета вдруг затоскуешь по трассе, где на каждом километре тебя ждут знакомые лиственницы, ждут верно и преданно.

И ничуть они не хуже тех вишен в майской метели цветов. Понимаешь, не хуже!

А дорога наша уходит от реки Колымы все дальше и дальше. Как ножом разрезала она надвое белую тундру, навсегда разрезала вековую тишину. И все уже привычно: и эти ревущие машины, и высокие опоры ЛЭП, которая в этих широтах, прямо скажем, не простая линия. А ведь люди пришли сюда совсем недавно. Да, все-таки есть у человека прекрасный талант — всюду приносить с собой тепло. И всюду оно приживается. Даже тут, на вечной мерзлоте. И почувствоваться эту удивительную теплоту чаще всего помогают какие-то мелочи. Вот встретишь на трассе плакат, прибитый к дереву: «Товарищ, не спи!» И улыбнешься чьей-то заботе. А на пятьдесят шестом километре — «ресторан». Простой навес, под которым всегда найдешь банку консервов и пачку чая, оставленные тебе неизвестным другом. И остановишься, и заваришь кружечку. Но нам надо торопиться.

В семь вечера кто-то рассыпал в снегу горсть огней. Это Погондино — крошечный поселок, выстроенный специально для шоферов. Живет он только зимой, вместе с дорогой. А летом вокруг болота и болота.

Машин у столовой как в Лужниках в день футбольного матча. Только там белые: «Волги», здесь — черные, прокаленные морозами грузовики.

Быстро проглотили горячий суп, налили чаю в термос под пробку, послушали радио — что там новенького в Париже? — и снова на трассу.

Идем всю ночь, и всю ночь по тундре плавают прожектора машин. Никто не спит, все спешат. Ведь зимник скоро закроется, а грузов еще так много...

В Билибино нас встречают мальчишки. Это уже традиция. Целыми днями они вертятся у диспетчерской местной автобазы. И ни за что не отпустят шофера, пока не узнают, откуда машина, какой марки и что сильней: «Татра» или «Краз»?

Мой Иван для них старый знакомый. Мы только открыли дверцы, а они уже кричат:

— Здравствуй, дядя Ваня!

— Здоровы, щеглы!

— А что такое щеглы?

Милые, милые ребята! И вправду. Откуда же вам, родившимся в этих белых снегах и не видевшим настоящего леса, знать, что такое щеглы!

Помню, на Камчатке у одного мальчика спросили:

— Сережа, ты видел, как цветут яблони?

— Нет. А как цветут яблони?

Был май. И так хотелось взять за руку этого маленького северянина и показать ему сад, где белым-бело не от снега, а потому что яблони цветут...

Но ничего, ребята, придут когда-нибудь и к вам белые яблони. Ведь у человека есть прекрасный талант — всюду с собой приносить тепло. Сейчас белые яблони для вас скорее всего сказка. Но ведь и в сказке таится правда.

Признаться, раньше я тоже слова эти считал милой фразой из нашего детства. И даже снисходительно улыбался, когда вот здесь же, в Билибино, пять лет назад слушал неторопливую речь геолога Игоря Краснова.

— Ты понимаешь, я не просто живу на этой мерзлой земле. Я верю в нее, как верил Юрий Билибин — великий труженик и ученый, когда шагал по болотам из долины в долину, упрямо искал здесь золото. Он прошагал дорогу длиною в несколько лет, но все-таки отыскал громадную золотую долину. Запомни, мир еще услышит о Билибино.

А потом засмеялся:

— Мы такое здесь отгрохаем — закачаются сады Семирамиды....

А я подумал: ну какие еще сады здесь, где мороз как в гигантском холодильнике, где солнце как редкий праздник, здесь, где трепещут на ледяном ветру синие палатки строителей будущего города.

Я снисходительно улыбался, потому что тогда еще не верил, что в сказке таится правда...

Годы прошли, и вот снова я в Билибино. Но вернулся уже не затем, чтоб переночевать в романтичной палатке, усыпанной мохнатыми звездами, а утром снова, как прежде, уйти бесконечной долиной и вместе с геологами слушать тишину в белом снежном море.

Я вернулся сюда с одной лишь целью: самому увидеть ту правду, что пряталась в сказке. Ее люди одели в бетон и гранит и дали обычное имя — атомная станция.

Через час я уже стоял рядом с ней.

...Главный корпус на горной трассе кажется легким и прозрачным. А на самом деле это громадина. Представьте себе бетонный куб длиной сто метров, ширина которого восемьдесят метров. Да и высота тринадцать этажей. Стоит у сопки окруженное древними лиственницами здание, и такое ощущение, будто появилось оно тут по крайней мере лет сто назад. А ведь совсем недавно была здесь просто тайга. Помню, как вздрогнули сопки от первого взрыва, и тысячи лиственниц, сбросив снежные шапки, поклонились черному великану, поднявшемуся высоко в небо. А потом взрывы гремели несколько месяцев подряд.

Вместе с главным инженером строительства атомной станции Евгением Кулышевым карабкаемся на террасу, прыгаем по огромным кускам мерзлой земли, вырванным из сопки. Под ногами среди камней поблескивают прожилки вечного льда.

— Из-за этих вот жилок и терзали землю. Иначе нельзя,

Да, иначе нельзя. Из-за них и та сенсация, которую вызвало во всем мире строительство билибинской атомной. Здесь, за Полярным кругом, где земля вот уже миллионы лет не знает, что такое тепло, где сама земля скорее всего просто лед, лишь прикрытый тонким слоем бурого мха, сооружение это и подвиг науки и подвиг строителей северян.

Знаменитые академики, известные профессора, молодые ученые, сотни специалистов долго и кропотливо решали — как строить? Сперва хотели реакторный корпус поставить на сваи — так делаются почти все северные дома. Но то простые здания, где миллиметры не играют особой роли. А тут — атом. Надежность прежде всего. После тщательных исследований решили под здание положить железобетонную плиту весом двадцать пять тысяч тонн! Но такую махину не бросишь прямо в снег. Сперва надо было добраться до коренных пород, до гранита. Только тогда плита не сдвинется, будет лежать вечно. А до гранита оказалось пятнадцать метров камня и льда. Вот и рвали день и ночь мерзлую землю. Только под главный корпус выбрали восемьсот тысяч кубометров.

Сейчас Билибино знают и в Чехословакии, и в Венгрии, во Франции и Канаде. Специалисты многих стран участвовали в монтаже оборудования.

А начиналась стройка, как и заведено, с первого колышка. Только здесь кроме колышка нужно было поставить и первую опору для будущей линии электропередач, и первый дом — для будущих строителей. Я сижу на четвертом этаже в квартире бригадира монтажников Николая Усимова. Это ребята из его бригады ставили первые брезентовые палатки, в пургу били траншеи для теплоцентрали, а весной по горло в воде переходили бурную горную речку, которая ночью смыла единственный мост. Они переходили, потому что ждать было нельзя. Двадцать шесть заводов страны поставляли на Чукотку оборудование. Где-то в пути находились и основные кадры строителей. К их приезду на площадке должны быть энергия и дома. Вот почему ребята-комсомольцы покидали террасу, лишь когда над тайгой угасало солнце да догорал последний костер.

— Что вас заставляло работать так самоотверженно? — спрашиваю я бригадира. Может, вам приказывали, может, прельщали деньги?

— Некому было приказывать, — отвечает бригадир, — в тайге мы были одни. И за начальника и за контролера распоряжалась наша совесть.

Совесть и долг первопроходца помогали строить и этот дом, где мы беседуем с бригадиром. Он был первым пятиэтажным домом в Билибино. Его начали строить зимой в шестидесятиградусный мороз, когда над тундрой стояла полярная ночь. Фундамент копали буквально по сантиметрам. Ледяную землю амонитом не возьмешь! А ребята били ее обыкновенными ломами, потому что компрессорные молотки отскакивали словно барабанные палочки. Вдоль траншей разжигали костры, которые хоть чуть-чуть согревали землю. Мороз, отнимая кислород, глушил пламя. Но ребята все равно били мерзлую землю. К вечеру лопалась сталь, не выдерживала. А строители, забыв усталость, не уходили в свои палатки. Они помнили, что весной приедут специалисты, приедут с детьми, вот для них-то и надо закончить новый дом. Работу в жестокий мороз можно бросить, никто за это и не упрекнет, наоборот — заставляют бросать. Но ее не бросали.

И мерзлота отступала.

— Но для чего столько мужества? — спрашивают иные.— Неужели нельзя подождать теплых дней и сделать столько, сколько успеешь?

Нельзя!

Край такой! Недаром здесь сложены строки: «Надо мерзлой земле покориться или надо ее покорить».

Третьего не дано.

Но есть и еще одна причина, которая торопила время. И причину эту знал каждый строитель. Он знал, что за его работой следит вся Чукотка, которой как воздух нужен мирный атом.

Гигантскими темпами развивается промышленность полуострова. Там, где еще вчера были долины непуганых птиц, где лишь раз в год проходили стада оленей, сегодня раскинулись шумные полигоны приисков, прорезали тундру дороги, расчертили ее линии электропередач.

— На Чукотке есть вся таблица Менделеева, — говорил мне лауреат Ленинской премии геолог Николай Аникеев,— земля легендарно богата. Мало лишь энергии. Энергия — ключ к богатству.

Вот почему люди так спешили обогнать время, вот почему даже сейчас, когда строительство атомной почти закончено, сюда по-прежнему потоком идут письма строителей с единственной просьбой — можно ли приехать в Билибино?

Писем — мешок, я взял наугад лишь два конверта. И прочитал.

«Мы — это семь парней в возрасте от 20 до 25 лет. Мы умеем все. И варить суп, и монтировать котлы высокого давления, и водить бульдозеры. Все закончили техникум. Скажете — прямо ангелы? Но мы действительно серьезные. И если вы разрешите приехать в Билибино, то убедитесь в этом».

«Работаю инженером. Оканчиваю институт по специальности автоматика и телемеханика. Умею плотничать, слесарить. Пока не обрюзг, не оброс мохом, хочу поехать к вам с женой и сыном шести лет. Ответьте, пожалуйста, можно ли приехать даже за свой счет»...

Люди эти знают жизнь. Они прекрасно представляют, что такое Билибино, знают, что будет трудно. Но зато как почетно быть участником невиданного эксперимента, своими руками одевать в бетон и гранит ту правду, что раньше таилась в сказке. И чувствовать себя просто волшебником. Ведь атомная станция на Чукотке принесет великие изменения. Посудите сами. Для нынешней дизельной станции на год нужно почти двадцать тысяч тонн горючего, которое везут пароходами с Черного моря. А для атомной горючее доставит один самолет. И прилетать он будет лишь раз в четыре года.

— Да мы очень ждем энергию атомной,— говорил мне директор крупнейшего комбината Андрей Степанович Бессонов, когда мы ездили вместе с ним от участка к участку, шагали штреками шахт, где золотые самородки буквально видны на глаз.

— Чего-чего, а металла у нас хватает,— улыбался директор, дотрагиваясь рукой до шершавой стенки забоя.— Как говорят горняки, хоть ложкой ешь. А ведь это только начало. Видели, проезжали две громадные сопки. Представьте, разведка показала, что они от макушки до подножия полны золота. Вот где будет работенка — и нам и атомной. Без нее мы то золото не возьмем... А вот вместе с ней будет по плечу...

Это истина, это правда. Атомная станция принесет на Чукотку великие изменения. Ее энергия даст жизнь новым рудникам, громадным горнопромышленным комплексам. И это еще не все. Резко изменятся города и поселки Чукотки: горячая вода пойдет в дома, в теплицах смогут выращивать круглый год помидоры, огурцы, цветы, горячая вода заплещется в зимних бассейнах: за окном пурга, мороз, а маленькие северяне плавают, будто за тысячи километров к ним перенесли кусочек Черного моря.

И это уже не сказка, не далекая мечта.

...Я улетал из Билибино с единственной мыслью: снова вернуться сюда, чтобы все это увидеть своими глазами, все пережить самому. Ведь я видел здесь еще первые синие палатки...

После трудных зимних дорог мне дали отпуск. Уже прилетел в Москву, уже взял билет в Сочи, думал погреться, а оказался... у Ледовитого океана. Что ж, в жизни часто так случается, может, в этом и есть одна из многих ее прелестей. А во всем виновата крохотная газетная информация.

Наука и льды

Это было, наверное, самое нарядное утро.

Июль не пожалел солнца. И деревья с головой купались в нем. Даже у метро, где так много машин, площадь, казалось, вместо асфальта сегодня залили пахучим молодым медом. Так щедро цвели липы...

Возле газетного киоска стояла очередь. Обычная очередь. Многие читали газеты тут же, в двух шагах. Открывали страницу и сразу же замечали странное название: «Пурга в июле».

— Где?

— Когда?

— Не может быть!

И действительно, не верилось, что в такое вот утро где-то бушует пурга и вся земля выкрашена белым снегом.

Особенно поражала строчка: «Вот уже почти месяц у мыса Шелагский стоит во льдах караван. А до порта Певек всего 25 миль».

Как же так? Всего 25 миль и не могут пройти за месяц. И что же за мыс такой — Шелагский?

Далекий, неведомый Шелагский! Многие лишь сегодня услышали твое имя. Мы же с тобой знакомы давно. Я уже видел этот рубикон Арктики, который не так-то просто перейти. Я видел коричневый мыс в вечной туманной шапке и как льды, прижатые норд-вестом, лезут прямо на скалы. Грохот невообразимый. Но в этом грохоте все равно слышно, как плачут кулики. Наверное, потому, что тишины в Арктике все-таки больше.

Но рассказ мой будет не об этой тишине, мой рассказ о том, как люди дрались лицом к лицу с океаном, как отступали и вновь поднимались на штурм ледовых баррикад, которых в том году так много настроила Арктика, мой рассказ о людях, для которых чувство долга и ответственность за порученное дело превыше всего. Ради этого я и улетал в высокие широты, расставаясь с Москвой, залитой хмельным медом июля.

Ночью звонил в Певек в штаб морских операций Восточной Арктики.

У телефона руководитель научной группы, мой давний знакомый Борис Крутских.

— Конечно, прилетай. Навигация будет интереснейшей. Такого еще никто не помнит. Да и капитан «Ленинграда» Абоносимов приглашает на борт. Только одевайся теплее, у нас пять градусов мороза. До встречи!

— До встречи!

Самолет в Шереметьеве стоит на поляне. И высоченные березы в зеленом пламени лета шумят совсем рядом. Они протягивают к нам свои гибкие ветви словно руки для прощания.

Березы прощаются только с нами. И мы чувствуем это. Вон пассажиры, улетающие в Ленинград, равнодушно садятся в машину; даже не оглянувшись. И только каждый из нас на последней ступеньке трапа секунду постоит, задержится, взглянет на горячее солнце и кивнет березам.

— До свидания, белоногие москвички. Я бы взял вас с собой, да жаль, что это невозможно. А может, и не надо вас покидать, может, лучше вернуться. Но там, у мыса Шелагский, меня ждет ледокол «Ленинград».

Через десять минут лайнер полярной авиации уже в воздухе. Курс — Север.

Впрочем, об этом мы догадываемся сразу. Стюардесса, поздоровавшись с нами, напоминает:

— Через час предполагается первая посадка.

Вот он истинный север. Южане, наверное, возмутились бы: как это — предполагается?

А в нашем самолете порядок и спокойствие. Каждый из нас знает, что на Севере все возможно и ничего нет точного. На то она и существует капризная матушка-природа.

Самолет приземлился. Три летных часа — и все совершенно иное. Где же березы, где горячее солнце? Далеко. А здесь небо такое низкое, что можно рукой потрогать холодные тучи. Дождь бьет по плоскостям нашего самолета, по серой глади моря, где дымят черные корабли. Эти корабли в прошлом году не успели вырваться из Арктики и зимовали здесь.

Я представляю, как им надоело мерзнуть во льдах, как им хочется уйти на простор. Но надо ждать, ждать навигации.

Кругом дождь и тишина. Две девчонки — близнецы в красных пальтишках — жмутся друг к дружке, как птицы осенью. Глаза испуганные — наверно, ждут, что этот холод и дождь кончатся как плохая сказка.

Девчонки впервые едут на остров Врангеля. Там будут зимовать вместе с родителями на полярной станции. Смотрю на них и думаю: неласково их встречает Арктика. Холодно. Но странное дело, подрастут, вернутся «на материк» и даже про день этот будут рассказывать как про что-то удивительное и чудесное. Люди вдоль и поперек исходили землю. Но никто и никогда не разгадает самую великую тайну Севера: почему мы бросаем березы, горячее солнце и спешим сюда под это низкое небо. Почему и в детстве и даже когда голова поседеет, говорим о Севере как о своей неповторимой весне. Вот этой тайны не разгадать.

Прямо из аэропорта еду в штаб ледовой проводки, в маленький домик салатного цвета, что стоит на берегу бухты. Вода океана плещется рядом, почти у порога.

Домик весь опутан радиоантеннами. И от этого рождается к нему особое уважение: знать, не напрасно такому маленькому столько серьезной аппаратуры. Впрочем, позже я слышал, что певекчане штаб морских операций так и зовут — дом с тремя антеннами. Ну, в общем, так же как под Москвой говорят: дом в три окна.

В коридоре встречаю парня лет тридцати. Модная прическа на косой пробор, как у элегантных солистов современных джазов. Легкий костюм, чувствуется, сшит по последней моде.

Вот так и выглядит Борис Крутских, а официально кандидат наук, руководитель научно-оперативной группы Борис Андреевич. Он славный, обаятельный парень. Язык, движения — все изящно, но ни капли рисовки, игры, надуманности. Ему минуло тридцать, но к его слову прислушиваются и седые капитаны Арктики. Недаром здесь, улыбаясь, говорят:

— Если Боря скажет: в полярную ночь выглянет солнце, я поверю.

В этой шутке хорошо слышится уважение. Да, действительно, ледовые прогнозы Бориса Крутских — это компас арктических капитанов. Скажет: можно идти — плыви смело, не оглядывайся.

Штаб ледовой проводки — безраздельная вотчина Бориса Крутских. Мебели никакой. Я лично не заметил. Только аппаратура, приборы, карты, схемы, кальки, атласы, справочники, радиограммы, ленты каких-то цифр, графиков. Здесь можно узнать и полюбить весь мир океана. Именно полюбить, потому что даже о самой малости тебе расскажут с такими деталями и красками, которых нигде и никогда не встретишь. И все это называется одним именем — наука, которая уверенно шагнула в высокие широты. Множество советских институтов, лабораторий, станций работает и на дрейфующих льдах арктических морей, и на ледниках Антарктиды, и по берегам студеных морей.

Такому размаху удивляются и завидуют все страны. А ведь все это началось с исторического документа, подписанного В. И. Лениным 10 марта 1921 года: «В целях всестороннего и планомерного исследования северных морей, их островов, побережий, имеющих в настоящее время государственно-важное значение, учредить при Народном Комиссариате Просвещения Плавучий Морской Научный Институт с отделениями: биологическим, гидрологическим, метеорологическим и геолого-минералогическим... Районом деятельности Института определить Северный Ледовитый океан с его морями и устьями рек, островами и прилегающими к нему побережьями РСФСР, Европы и Азии».

А еще чуть позже, 6 апреля 1921 года, Владимир Ильич подписал декрет о Ямальской экспедиции, где прямо сказано о неотложной необходимости «создания Великого северного пути из Сибири в Европу и в наши северные порты».

Гениальный вождь видел на многие десятилетия вперед. Благодаря именно этим первым шагам природные богатства Севера, тысячелетиями погребенные под вечной мерзлотой в наши дни стали важными ресурсами социалистической экономики страны.

Заполярье по-прежнему далеко-далеко от центральных районов, но благодаря успехам транспорта этой дальности теперь не чувствуется. Великий северный путь стал привычной трассой. И в этом огромная заслуга науки.

— Арктика,— говорит директор Научно-исследовательского института Арктики и Антарктики Герой Социалистического Труда Алексей Федорович Трешников, — это не просто место, где люди испытывают свои возможности, чтобы затем поделиться переживаниями, не ради экзотики тратит государство большие средства, и весь наш чрезвычайно обширный комплекс исследований служит сугубо практическим целям, без службы льда и погоды, как мы называем, немыслимо безопасное плавание по Северному пути, а следовательно, и промышленное освоение высоко- широтных районов».

Один из эпизодов этой грандиозной борьбы науки со льдами и разворачивался тогда в Певеке.

В комнату, заваленную чертежами и картами, где мы с Борисом примостились в единственно  свободном уголке, зашел гидролог Валерий Кунецкий. Тоже кандидат наук, заместитель Бориса, или, как все его называют,— «самая правая рука начальника»: голубые глаза, копна светлых кудрявых волос. Через минуту я уже понял, что это, наверное, и самый веселый человек на всем побережье восточной Арктики. И еще одна деталь: изумительно быстро пишет стихи. С ним в этом может поспорить только штурман самолета ледовой разведки Гена Романов.

Между прочим, в Арктике стихам особый почет и уважение. Почти каждое событие имеет свой стихотворный памятник. Пишут, тут же подшучивая друг над другом, многие ребята. А зря подшучивают — часто получаются довольно любопытные вещи. Стихи пишут и на газетах, и на радиограммах, и на картах ледовой разведки. Нам потом на «Ленинград» сбрасывали такие послания, что все в рулевой рубке хохотали до слез. Я понял: в тяжелые минуты шутка как универсальное лекарство. Особенно здесь, в Арктике. И вот что интересно. За мое плаванье были написаны десятки самых едких эпиграмм, но после этого ни одна обида не родилась на свет. Наоборот, насмеявшись вдоволь, тут же сочиняли ответ. Вот бы так жили люди всюду. А впрочем, если человек занят чем-то большим и важным, любит свое дело — мелочи он презирает. Ему никогда не откажет чувство юмора. Прав был чудесный мудрый старик Пришвин. Это он сказал: без философии прожить можно, но без юмора живут одни дураки.

В Арктике я дураков так и не встретил.

— Борис,— сказал Кунецкий,— все четыре разведчика возвращаются на аэродром, наше задание они выполнили. Генеральная карта будет через два часа.

— Добро!

Не успел я рассказать Боре все московские новости, как над штабом низко прошел «Ледовик».

— Я — 4175 — прошу на связь! — отрывисто прозвучало в эфире.

— Штаб слушает — ответил сразу Крутских.

— Борька, новость-то какая — караван зашевелился,— кричал с самолета обычно степенный гидролог Вадим Попов.

— Не может быть!

— Ей-богу! — только и нашелся что сказать Вадим.

Самолет, сбросив вымпел к крыльцу штаба, ушел на аэродром.

— Ну спасибо, старина! — сказал мне Борис.

— Мне-то за что?

— Хороший день ты привез с собой. Даже не представляешь, какой это день!

А я тогда действительно не представлял всей торжественности той минуты и как ждали ее люди. Вдали целый месяц, работая без сна и отдыха. Одна была лишь забота, как протащить караван за Шелагский. Сколько для этого было сделано расчетов, разведок, поисков, и все напрасно.

Северный ветер словно взбесился, словно решил весь лед прижать к берегам, да так, чтобы дрогнули скалы. Целый месяц вокруг Шелагского ни сантиметра чистой воды, целый месяц ни бог, ни черт и никакая другая нечистая сила не могли вырвать караван из ледовых тисков океана.

Флагман «Ленинград», хоть и весит почти 20 тысяч тонн, выжало, как легкий орех, лопасти винтов чуть ли не в воздухе; Теперь он бессилен. Но особенно тяжело пароходу «Валдай». Старенький — вот и сдает, трещит по всем швам. Он уже получил три пробоины, затоплен первый трюм, крен на правый борт градусов 20.

Я потом говорил с капитанами. Они разводили руками и зло бросали кому-то:

— Нельзя так относиться к океану. Это не мальчишка. Его не приласкаешь, когда захочешь. Ровно три года он был добр к морякам. Вот на суше, наверное, и решили, что так теперь будет всегда, что теперь Арктика вообще легкое дело. Удивляемся, как они вместе с этой старой калошей не включили в первый караван еще прогулочную яхту. Красиво — по Ледовитому на яхте, не правда ли? Вот красота и вышла боком. Арктика еще не такое покажет, она отомстит. Уважать надо океан, иначе...

Что такое иначе, я догадался, когда увидел злополучный «Валдай». Наклонив трубы к воде, словно шапку сдвинул набекрень, он еле-еле дотянул до берега. То, что пароход не утонул, действительно счастливая случайность. Еще одна пробоина — и привет родственникам. Команда уже спала не раздеваясь, каждый получил инструкцию высадки на лед.

Так начиналась арктическая навигация, о которой еще расскажут в десятках томов исследований и воспоминаний. Но, наверное, самые яркие главы истории напишут именно те, кто в июльский вечер был на берегу океана и, забыв про всякое время, ждал караван, который наконец-то пошел вперед.

А ночь и вправду необыкновенная. Сумерки сменяли тихий рассвет. Вернее, темноты и вовсе не было. Краски лишь слегка поблекли, как настроение у человека, который очень устал, а потом отдохнул и вновь улыбнулся. Так и день сегодняшний: просто притих на часок-другой, а теперь вновь расцветал.

В штабе никто не спит. Мы сидим в комнатушке у Бориса Крутских. На столе красные помидоры. Это мой вклад. Я смотрю на них и ужасно жалею, что утром на Таганке не купил больше. Ведь сейчас каждый помидор как подарок в необычный час.

Настроение у всех — лучше не бывает. Я чувствую, как ребята буквально с ума сходят от одной лишь мысли, что караван сейчас, в эту минуту, идет в Певек. Они хлопают друг друга по плечу, кричат. Вспоминают каждый день «великого стояния» у Шелагского, что-то доказывают, отвергают, убеждают. Я слышу какие-то термины, формулы, названия кораблей, фамилии капитанов, плававших в Арктике с давних времен. Вот уж действительно — лед тронулся.

И вдруг:

— А что, ребята, не выпить ли нам по пятнадцать капель за караван?

— За караван можно и по кружечке,— вносит кто-то поправку.

Принято единогласно.

Принесли откуда-то спирт, разбавили в пожелтевшем графине до 70-й параллели.

— За караван! Дай, Нептун, ему здоровья.

Опрокинули по одной. Закусили помидорчиком. И заговорили все сразу.

Ребята чертовски измучились и устали. Это видно сразу после второй рюмки.

— Вот ты скажи мне, чем вреден интеллигент? — допытывается у своего соседа Валерий Кунецкий.

Тот вертит головой и совершенно не понимает что отвечать.

— Хочешь, скажу?

— Давай.

— Интеллигент вреден тем, что он злопамятен,— с расстановкой убеждает друга Валерий.

— Ну, ты это брось.

— Доказать?

— Не докажешь!

— Помнишь, мы спали как-то в палатке, и я тебе на руки наступил, помнишь?

— Еще бы!

— Вот видишь, какой ты вредный, до сих пор не забыл.

Сосед явно попался. Все хохочут над его наивностью.

А Боря кричит:

— Валер, брось дурить. Лучше напиши с Генкой стихи для «Ленинграда».

Валера вместе с Генкой уходят — творить. А мы всей гурьбой лезем на крышу дома прямо к антеннам.

В бухте тишина и сонные чайки. Вдали одиноко чернеет мыс Шелагский, а где же караван?

И опять кричим, убеждаем друг друга, что корабли вон там, левее. А я, как потом оказалось, вообще смотрел не в ту сторону. Шум, гам. Мы были тогда как мальчишки, гоняющие в июле голубей. Только мальчишкам этим уже за тридцать. А кстати, при чем тут возраст и разве с годами стареет человек? Это, наверно, одно из самых древних наших заблуждений.

Наконец не там, на просторе бухты, а у берега выплывает из дымки ледокол, а за ним все корабли.

Мощный красавец «Ленинград» идет торжественно. Низко по берегам стелется его грудной голос. А сопки молчат, молчат в бухте и одинокие льды.

Какая удивительная тишина, и как удивительно чисто звучит в ней радио арктического порта Певек. Земля приветствует корабли:

— Доброе утро!

Пауза в несколько секунд, но таких торжественных. И снова:

— Доброе утро вам, товарищи!

Земля дождалась.

Корабли бросают на берег швартовые, как уставшие пловцы последним взмахом руки хватаются за борт лодки в открытом океане.

Пять утра. Музыканты, протирая еще сонные глаза (их подняли прямо с постели), отчаянно играют марш. А на балконе — старый капитан порта Серафим Константинович Гассе. При полном параде он палит в небо ракету за ракетой. Сдвинув седые брови, старик невидящими глазами глядит в море. Сейчас он кажется грозным комендантом затерянной в океане крепости, к которой после многих лет разлуки наконец-то пришли корабли. Старик бесконечно рад, его сердце стучит как набат. Он готов вместе со всеми броситься на причал, но нет. Капитан лучше умрет, чем до конца не выполнит торжественного ритуала встречи. Как удивительно напоминал тогда этот седой старик тех гриновских капитанов с неведомых южных морей. Только не гадалось, что их можно увидеть и в Арктике. В те минуты, наверно, не было в мире ничего романтичнее, чем это тихое утро. Эти уставшие корабли и этот седой гриновский капитан.

В бухте от кораблей становится сразу уютно и по-домашнему мило. Забормотали в будничных заботах рации, заговорили в порту трелью звонков краны. На рейде дымят потихонечку пароходы. Как-то теплее вокруг.

А над Певеком белое июльское солнце.

Даже северный порт — это тепло земли, это радость. Только для ледокольщиков она очень коротка. Такова судьба — всегда лишь провожать. Приведут караван, а самим снова в море. Вечером наш «Ленинград» уже покидал заполярный Певек, где солнце так рано падает за сопки и в бухте кричат о несбывшемся лете бакланы.

Уже несколько часов как я на корабле, вот почему и говорю — наш «Ленинград». Каюта у меня великолепная: всюду ковры из синтетики, огромный письменный стол, два иллюминатора. А до воды всего метра полтора, поэтому торосы мне потом не раз казались настоящими белыми айсбергами.

— Получай ключи от своей каюты, — сказал мне старпом Владимир Григорьевич,— и будь хозяином. Да, тебя просил зайти капитан.

У главного полно народа. Весь штаб прибыл на борт. Шутят и тут же решают серьезнейшие вопросы. Капитан просит только об одном:

— Ребята, давайте ледовую разведку. Летайте каждый день,— а потом, улыбнувшись, добавил,— только не сбейте мне мачты. Ну вас к черту, прошлый раз я испугался.

Все хохочут. Все помнят, как в начале июля летчики, выскочив из сплошного тумана, прошли буквально в двух метрах от мачт. Но зато и вымпел бросили чуть ли не в руки капитану.

— Ладно, капитан, все будет в порядке,— отвечает Боря Крутских.— А теперь вам на дорожку стихи от штаба. Гена, прочти.

Гена начинает читать.

— Экипажу ледокола «Ленинград».

Певек. Ода по случаю прибытия каравана.

Нас изъязвило сострадание,
У нас исчерпано терпение,
Недель жестоких ожидание,
Психическое угнетение.
Все это нас безмерно мучило,
Катастрофически и адски.
Малейшие искали случаи,
Чтоб протащить вас за Шелагский.
Вы нас всерьез не принимали.
Пусть будет так. Но нам не спится.
Поскольку в вашем караване
Мы тоже спица в колеснице.
Не будем же в сердцах считаться.
Пусть нам сопутствует успех.
И славу, и горькую по-братски
Распределим, друзья, на всех!
— Ну спасибо, ребята — принимает стихи капитан, — вот уважили. Жаль, что нет горькой, а так бы распределили. Но давайте отложим ее до следующего каравана. Договорились?

— Счастливого плаванья, капитан!

Это уже прощание...

— Всем посторонним покинуть борт! — слышу я по корабельному радио.

Как хорошо на душе, когда ты не посторонний.

От кормы до причала все шире полоса зеленой океанской воды. «И провожают пароходы совсем не так, как поезда».

Зычными голосами желают нам доброго пути все корабли. Лишь земля не желает разлуки. Огни берега протягивают к нам свои светлые руки. Только нас им не удержать. Где-то в океане, далеко-далеко, у самого мыса Сердце-Камень, «Ленинград» ждут корабли.

Медленно, как белые флаги, колышутся на чистой воде огромные льдины, и медленно уплывают за горизонт береговые огни. На мостике тишина, лишь пощелкивает эхолот да чуть слышно подойдет к локатору штурман Райво, прокладывая курс к Шелагскому.

Я смотрю в бинокль на этот проклятый каменный утес. Сейчас он как темный уродливый горб какого-то чудовища. Но серым скалам разбросаны рыжие подпалины. Это сухой мох цепляется последними силами за гранит.

Холод и тишина на Шелагском. Тишина недобрая. Тишина, принесшая столько бед и страданий. Более трех веков мыс откровенно презирает людей. Уже первых русских моряков Шелагский встретил сурово, став их могилой. В 1648 году один из кочей, сопровождавших Семена Дежнева в его походе к Берингову проливу, разбился у этих скал в самом начале плаванья. Именно этот мыс остановил в 1762 году и отважного Никиту Шалаурова. Трагическую летопись можно продолжить, к сожалению, и до наших дней. Останки кораблей еще лежат у гранитных ног Шелагского, останки самолетов — на вершине в рыжих зарослях жесткого мха. В 1959 году здесь разбился, возвращаясь с задания, ледовый разведчик. Ребята помнят своих друзей. Каждый год 12 августа кто-нибудь всегда предложит выпить за тех, что остались лежать на Шелагском.

И сейчас мысждет. Даже наш ледокол держится от него подальше.

Еще каких-то два часа назад мы стояли на чистом зеленом зеркале бухты, а вот уже начинается Арктика, появляются льды. Вокруг ровные поля с голубыми озерами пресной воды.

Корабль медленно забирается на льдину. Постоит секунду-другую, будто в раздумье, и тяжело падает вниз. И сразу же по белому полю разбегаются причудливые трещины, словно кто-то живой протягивает к кораблю руки. Они изгибаются, уходят и вновь возвращаются. Как похожи они на женские руки в отчаянии. Мы понимаем: руки молят о пощаде. Но остановиться нельзя: где-то в тихом полярном вечере нас ждут корабли. Они там, за самым краешком мыса Шелагский, где прячется восток и где сейчас горит заря. Кругом серые-серые скалы, расплывчатые сумерки, и только на самом краешке горит заря. Вот так и в осеннем саду: среди почерневших голых кустов вдруг вспыхнет гроздь рябины. Одинокая гроздь рябины — часовой, оставленный летом. Ты, наверно, все ждешь возвращения июля. А о тебе давно уж забыли. Так и с нами в жизни бывает. Бросят в сердце дорогое желанное слово, и все ждешь, шагая через годы, все веришь в свою весну. И лишь потом, оглянувшись на сороковом перекрестке, поймешь, что о тебе просто забыли, забыли сказать, что весна теперь для других. А впрочем, кого винить, вся жизнь наша — это постоянная смена настроений, которые не подчинить никаким законам, потому что подчиняются они только воспоминаниям и надеждам.

Единственный человек на «Ленинграде», которого я знал еще до этого рейса, — гидролог Борис Химич. Я познакомился с ним еще год назад, в Магадане, когда ледокол проводил караваны в Нагаево. Вместе с разведчиками смотрел работу флагмана. С воздуха это выглядит так, что ни в сказке сказать, ни пером описать. Правда, тогда же Боря, улыбнувшись, разрушил мои иллюзии.

— Эх, старина, все это обычная работа. Только, как говорится, место действия романтичное — море, Арктика. В общем, если хочешь понять, прилетай летом — все сам и увидишь.

Признаться, не гадалось тогда, что так и произойдет и Борю я увижу в своей каюте на меридиане мыса Шелагский в самых высоких широтах Арктики, да еще своим гостем.

Боря тих и скромен, хотя на корабле занимает не последнюю должность. Это он прокладывает дорогу каравану в самые тяжелые минуты, когда без него в Арктике просто невозможно.

У Бори красивые руки, привыкшие к тонкой работе над картами. Мягкая прядь волос все время падает на лоб, и говорит он мягко, сопровождая каждую фразу улыбкой. С ним можно сидеть часами, и нисколечко не устанешь, даже забудешь про время. Может, потому, что у человека этого много дум, свои надежды, сомнения, любовь. И все это большое, яркое.

— Я рассказываю ему о Москве, про березы в Шереметьеве, с которыми простился совсем недавно. Он слушает, потом закрывает глаза и говорит:

— Десятый год, десятое лето в Арктике. Солнце вижу только белое. Вчера из Певека отправил жене письмо. Написал откровенно то, что думал о своих радостях, огорчениях, о том, что она далеко, а мне обидно, что я завидую тем, кто может быть сейчас с ней рядом. Нет, я не ревную ее — просто не могу писать ложь. Может, нельзя так, ведь она вправе обидеться. Но что поделаешь? Это Арктика сделала нас такими: что-то открыла в нашей душе, а что-то потеряно, отодвинуто навсегда. Все-таки десять лет ей отдано.

Боря говорит тихо-тихо и опустив глаза: может, впервые стесняется своей откровенности. Я понимаю, не каждому скажешь такое. Так же тихо он роняет последние слова.

— Да, десять лет. А сколько за эти годы снега выпало на мою жизнь?

Он так и сказал «снега выпало на мою жизнь». Разве такое придумаешь!

Глаза у Бори печальны. Но он не жалеет ни себя, ни друзей. Просто называет вещи своими именами. Так же как мы говорим иногда, просыпаясь: «Вот уже утро!» А какое оно утро — это уже деталь, какая-то черточка. И только.

Говорят, у всех у нас одна судьба. Но почему тогда жизнь разная? В Москве я знаю ребят одного возраста с Борей, им тоже по тридцать три. Некоторые ничегошеньки не умеют, но имеют все, да еще недовольны — мало! В жизни сделали «дырку от бублика», но уж солнца наелись досыта, через край. А снег для них — простое украшение в новогодний праздник. Но тоже начнут брюзжать, если его будет мало.

...День мой начинается с мостика. Беру бинокль и разглядываю льды. Между прочим, главный механик позже со мной откровенно поделился.

— Лед — это зараза хуже семечек. В каюте работа ждет самая срочная, а уйти не можешь. Сколько лет плаваю, а все интересно. Болезнь это, что ли: смотреть, как лед рубят.

Действительно, на мостике можно простоять целый день. Причем время пролетит незаметно, будто увлекательный фильм смотришь, только он без начала и без конца. А зачем они? Каждый кадр и так красноречив. Вон у самого носа перевернулась льдина, показав желтый живот. А вон там в коридорах торосов солнце зажгло голубые фонари. Это светится молодой лед.

Перед дорогой в Арктику я услышал выражение: океан — синяя страна. Образ этот принял без всяких оговорок. А вот теперь вспоминаю его с улыбкой, потому что в жизни все оказалось не так, все оказалось иначе. В Арктике изредка мелькнет зеленое пятнышко чистой воды, а кругом темно-серые поля, будто льды эти родились не здесь, в высоких широтах, а всю жизнь пролежали у большака на Украине, где нещадно пылят машины. Слой грязи просто удивляет. Вокруг море — и вдруг такое. Оказывается, это ветер тундры приносит с берега тысячи тонн земли, словно чертит на белой спине океана шахматную доску.

Корабль сейчас ведет дублер капитана Юлий Петрович Филичев. Выглядит он эффектно. Желтый мягкий свитер, черный берет. Движения быстрые, резкие. Большой волевой подбородок. Видно, упрямый. Это чувствуешь сразу. Командует громко, отрывисто.

— Лево на борт.

— Есть лево на борт,— как эхо отвечает рулевой.

— Так держать.

Курс проложен. Теперь можно минутку и отдохнуть. Он поворачивается ко мне и смеется.

— Наверно, приехал посмотреть необыкновенных людей? Угадал?

Я молчу.

— Но ты не расстраивайся, мы хоть и обычные, земные, но у нас есть кое-что и арктическое. Вот хотя бы этот металлолом. За одиннадцать лет Арктика подарила.

И Юлий Петрович смеется, довольный своей грустной шуткой. А я вижу: зубы у него действительно все как на подбор, и все не свои.

Юлий Петрович поправляет берет и оглядывается на корму. Там в кильватере идет ледокол «Сибирь». Огромный, черный и неповоротливый. Он еле успевает за нами, а в тяжелых льдах его вообще приходится ждать. Долго корабль подминает под себя лед, буквально по метру продвигаясь к чистой воде. И тогда наш дублер, увлекшись, как ребенка зовет старый ледокол.

— Ну, пожалуйста, иди. Смелей. Ну, не бойся.

Даже руками подбадривает, словно учит мальчишку делать первые шаги. А ведь «Сибирь» еще совсем недавно был самым мощным ледоколом, гордым флагманом Востока.

Удивительно все-таки развивается человечество. Жили люди тысячи лет. И вдруг понадобилось им плавать во льдах.

Первый шаг сделал неутомимый царь Петр. Зимой 1710 года при осаде Выборга он осуществил блестящую ледовую операцию. Из Петербурга к крепости прошли корабли с артиллерией и запасами продовольствия для осаждающей армии. Но как? Ледоколами Петру служили фрегаты типа «Думкрат», Их наклонные штевни, округлые борта и прочные корпуса облегчали ход во льдах. Матросы же дробили лед, сбрасывая на него пушки, которые затем вновь поднимали на канатах. Примерно можно себе представить: что это была за работа. Но корабли все-таки прошли.

История ледовых баталий продолжалась. Выдвигалось много идей, предлагалось, например, для плавания во льдах использовать зубчатые колеса, механические пилы, дробить лед ударами тяжелых гирь, подвешенных на цепях к носу судна. Но все это было голубое, наивное детство ледоколов. Правильное решение нашел лишь в 1864 году кронштадтский судовладелец Бритнев. Он изменил у парохода «Пайлот»... форму носа. Вместо прямого форштевня поставил наклонный, усовершенствовал и обводы. Ледокол отлично показал себя в работе. Благодаря этому кораблю навигация между Петербургом и Кронштадтом была продлена на несколько недель.

Потом у «Пайлота» появились близнецы — «Луна», «Заря», «Бой». Все они трудились на Неве.

Суровой выдалась зима 1871 года. Замерзли морские порты Германии, Дании, Швеции. Судоходство замерло. Вот тогда и вспомнили о русских ледоколах. Немецкие инженеры купили чертежи «Пайлота», по которым построили ледоколы для Гамбурга, Любека, Данцига и Штеттина. Первый из них водоизмещением 570 тонн назвали «Айсбрехен-I». Его машина была мощностью 600 лошадиных сил.

Появились ледоколы-паромы ив Америке на Великих озерах. Они перевозили железнодорожные составы. Флагман назвали «Сент-Мэри». Его мощность — 4000 лошадиных сил. Корабль поднимал поезда весом 1400 тонн.

Американские ледоколы имели существенную особенность. Кроме кормовых у них был винт еще и в носовой части. Позже, когда такой же винт поставили на «Ермаке», он не оправдал себя. Тяжелые льды легко срезали лопасти.

В 1897 году в России появилась новая серия ледоколов. Сильнейшим был «Саратов», перевозивший поезда через Волгу. Работал он на жидком топливе. 18 января 1863 года адмирал С. О. Макаров подал управляющему морским министерством докладную записку с проектом завоевания Арктики при помощи ледоколов. Он писал:

«Полагаю, что при содействии ледокола можно открыть правильные товарные рейсы с рекой Енисей, заставляя грузовые пароходы следовать за ледоколом. Также считаю возможным, с ледоколом пройти к Северному полюсу и составить карты всех не описанных еще мест Северного Ледовитого океана».

День этот вошел в историю.

Тогда же по просьбе С. О. Макарова инженеры Афанасьев и Рунеберг составили примерную таблицу мощностей, необходимых для продвижения во льдах. Получалось, что ледокол в 52 тысячи лошадиных сил способен штурмовать паковый лед толщиной почти в четыре метра. Взвесив все данные, Макаров решил построить корабль мощностью 20 тысяч лошадиных сил, который смог бы ходить в центральный Арктический бассейн, используя летние разрежения льда. События развивались быстро. В октябре комиссия разработала все условия корабля. В качестве консультанта пригласили капитана легендарного «Фрама» Отто Свердрупа. Строить ледокол поручили английским фирмам «Армстронг и Витворт» в Ньюкасле. Спуск «Ермака» на воду состоялся 17 октября 1898 года. Это было чудо техники. Корабль изумил весь мир. С его именем связана не одна страница героического штурма Арктики.

Минуло всего несколько десятилетий — и все это уже история. Теперь якорная цепь дедушки ледокольного флота как музейный экспонат висит на одном из домов Мурманска. За эти годы состарился не один корабль. Вон и «Сибирь» — недавний флагман Востока уже плетется у нас за кормой, и его подбадривают как малое дитя.

— Смелей, смелей вперед.

Что ж, видимо, такая судьба ждет и наш «Ленинград». Он тоже когда-нибудь станет историей. Причем годы не за горами. Потому что нынешнее время к технике жалости не знает. Правда, я лично совершенно не представляю этого юного красавца старым и беспомощным. А впрочем, разве в 20 лет верится, что и наша юность уйдет, как весенний лед на реке, и наступят мудрые годы тишины, и даже вот эти строки прочтешь когда-нибудь и вздохнешь: как давно это было и где-то теперь прежний «Ленинград»?

— 68°12’ северной широты, 176°39’ восточной долготы — это штурман дает капитану точку корабля.

— Отлично. Сколько прошли за вахту?

— Почти 30 миль.

— Генеральный курс 310. Так держать.

— Есть, генеральный 310! — откликается рулевой.

— От каравана ничего не слышно? — спрашивает капитан радиста.

— Ждут нас 12 вымпелов на кромке. И все почти типа «Либерти». Тяжело будет.

— Ничего. Ветерок бы только не подкачал, проскочим,— настроение у капитана отличное.— Вертолет к разведке готов?

— Готов!

— Превосходно. Итак, Юлий Петрович, хорошей вам вахты... Завтра, надеюсь, возьмем караван.

В Арктике совсем недавно кончился полярный день. Солнце уже уходит за горизонт, правда не надолго. И там, где оно касается воды,— огромный багровый пожар, будто металл разливают. А чуть позже нуля оно вновь выплывает из океана. В этот час и начинается наша вахта. Наша — когда кораблем командует Юлий Петрович Филичев.

До четырех часов утра я не ухожу с мостика. И не потому, что не имею права, а просто не хочу. Не хочу расставаться с этим человеком, не хочу оставлять его одного. Мне он нравится. Нравится его искренность и влюбленность в Арктику. Причем внешне он может даже смеяться над дураками, которые всю жизнь отдают этим проклятым льдам. Но это так — для постороннего: мужчина ведь должен быть всегда чуточку ироничным. Тем более моряк.

Но в предрассветные часы вахты, когда день еще далеко-далеко и целую вечность длится тишина, Юлий забывает иронию. Вот тогда-то вы и увидите его настоящего, услышите интереснейшие истории, почувствуете его детскую влюбленность в белую страну. Он бегает от борта к борту. Потом вдруг бросит взгляд на берег, что узкой полоской плывет справа, и задумается. Минута, другая. А потом тихо скажет:

— Вроде все одинаковы берега, а сколько событий, сколько людей, сколько судеб. Коса двух пилотов, мыс Сердце-Камень. Жаль, что не проходим мыс Могильный. Я недавно там был. Прочитал стихи лейтенанта Жохова, выбитые на сером камне. Писал человек и, наверное, тогда уже думал о том, что они будут на его могиле. Послушайте, печаль-то какая! Да, обреченная любовь.

Юлий поправляет черный берет, на секунду задумывается и читает:

«Под глыбой льда холодного Таймыра,
Где лаем сумрачным испугнутый песец
Один лишь говорит о тусклой жизни мира,
Найдет покой измученный певец.
Не кинет золотом луч утренней Авроры
На лиру чуткую певца —
Могила глубока, как бездна Тускароры,
Как милой женщины любимые глаза.
Когда б он мог на них молиться снова,
Глядеть на них хотя б издалека,
Сама бы смерть была б не так сурова,
И не казалась бы могила глубока.
Жохов».
Читает тихо, сердцем принимая каждое слово. Так пьют воду в жаркий день, пьют маленькими глотками, долго, а мысль одна, чтобы вода никогда не кончилась. Эх, Юлий, побольше бы нам таких людей, как ты!

Молчание прерывает штурман.

— На траверзе — мыс Шалаурова изба.

И сразу же улетает к скалам тихий вскрик корабля. Это традиция, дань потомков отважному русскому человеку, который всю жизнь шел вперед и обрел последний приют на этой неуютной земле.

Я смотрю на берег и вижу черные скалы. Лишь черные скалы — памятник русскому герою, о котором можно и нужно написать прекрасную книгу. Но где она? Почему историю Никиты Шалаурова знают только немногие моряки, почему о ней не рассказать миллионам, ведь жизнь этого землепроходца — великий подвиг, совершенный во имя России.

Вместе со своим другом Иваном Баховым в середине XVIII столетия он подает прошение правительству о дозволении сыскать северный морской путь из устья реки Лены в Тихий океан.

В 1755 году сенат издает указ: «Ивану Бахову и Никите Шалаурову для своего промысла, ко изысканию от устья Лены реки по Северному морю, до Колымы и Чукотского Носа отпуск им учинить».

В 1760 году их маленький корабль дошел только до устья Яны. Дальше дорогу преградили тяжелые льды. Через год экспедиция добралась до Колымы, где и зазимовала. Здесь в полярную ночь от цынги скончался Иван Бахов. В 1763 году Никита Шалауров вообще остается один. Его команда, набранная из ссыльных солдат, не выдержав лишений похода, подняла бунт и разбежалась. Никите приходится начинать все сначала. Только через год с новыми спутниками Шалауров покинул устье Колымы и взял курс на Восток. Больше о судне ничего неизвестно.

В 1792 году чаунские чукчи рассказывали Биллингсу, что они нашли «палатку, покрытую парусами, и в ней много человеческих трупов, съеденных песцами». Это и был, вероятнее всего, последний лагерь Никиты Шалаурова. Позже на этом месте, которое находится к востоку от устья реки Верхон, побывал и Врангель. Он нашел стены хижины хорошо сохранившимися, но внутри изба полностью была забита землей и снегом. Врангель писал: «Все обстоятельства заставляют полагать, что здесь именно встретил смерть свою смелый Шалауров, единственный мореплаватель, посещавший в означенный период времени сию часть Ледовитого моря. Кажется, не подлежит сомнению, что Шалауров, обогнув Шалагский мыс, потерпел кораблекрушение у пустынных берегов, где ужасная кончина прекратила жизнь его полную неутомимой деятельности и редкой предприимчивости».

Минуло уже двести: лет изба и сейчас стоит у черных скал. Да, всякое море не без берегов, а у Ледовитого берега — сама история. Сколько здесь русских могил!

Лишь на следующий вечер мы подошли к мысу Сердце-Камень, где обрывается восточная кромка льдов и на последней миле чистой воды нас ждут корабли. Еще за час до встречи каждое судно вежливо приветствует «Ленинград». Даже по радио чувствуешь, сколько уважения к флагману. Понятно! Теперь «Ленинград» для них и опора и надежда. Кто же еще защитит их от холодных объятий океана!

Караван собираем как курица цыплят. Одно судно найдем, другое куда-то пропало. Наконец-то выстраивается настоящая армада в 15 вымпелов. Дымят ледоколы «Сибирь» и «Адмирал Лазарев», развесили огни голубоватые танкеры, застыли работяги-лесовозы. Огней словно целый город в океане,

Все ждут. Наконец наступает торжественная минута.

Капитан флагмана Вадим Иванович Абоносимов берет микрофон.

— Внимание. Я — «Ленинград». Всем судам каравана! Генеральный курс 290. Начать движение!

И потом уже от себя, совсем не официально.

— Ну что ж, пошли, товарищи.

Корабли вытянулись миль на восемь. Последнего судна и не видно. Лишь точками мелькают прожектора на мачтах. Сверху огни кораблей, наверно, кажутся нанизанными на одну нитку, как лампочки в новогодней гирлянде. Может, оно и так. Только в океане нитка эта уж очень часто рвется. То один то другой корабль, поймав носом «зайца» — так называют в Арктике огромные паковые льдины — отстает и тоскливо зовет: на помощь. Особенно часто нить рвется, если туман. Тогда радио на нашем флагмане редко молчит. Все зовут «Ленинград».

— Я — «Карелиялес». Хода не имею, прошу помочь.

— Понял вас, сейчас придем!

И Юлий Петрович, которому везет на туманные вахты, тяжело вздохнув и погасив сигарету, а ведь давно собирался бросить курить, снова — в который раз! — меняет курс ледокола.

Осторожно подходим к застрявшему кораблю. Крутимся, давим лед, перемалывая его в кашу, а у всех сердце стучит, ведь малейшая неточность, три метра не так — и авария. Представьте себе, какая это ювелирная работа — обкалывать корабль: 26 тысяч лошадей, брошенных ручкой телеграфа стремительно вперед, нужно схватить под узду у самого борта. Не каждому ледокольщику такое по плечу.

Медленно тянется караван вдоль черных берегов. За час — одна миля. А впереди их сотни. Вот когда нужны нервы. Вот когда вспоминаются слова знаменитого норвежца Фритьофа Нансена: отправляясь в Арктику, загрузи трюмы своего корабля терпением и еще раз терпением.

В наших трюмах терпения хватит на все дороги, куда бы они ни пролегли. Хоть и сердится Ледовитый, а мы все же идем вперед.

— Так держать,— слышу я голос капитана.

Каждое утро в своей каюте, что на нижней палубе, я просыпаюсь от сильных глухих ударов.

И поскольку человек я в принципе сухопутный, мне сперва кажется, что кто-то будит к завтраку.

— Войдите, — кричу я. Но уже через секунду понимаю, что входить-то, собственно, некому. Это льды стучат в борт.

Выглядываю в иллюминатор — белые сплошные поля до самого горизонта. Обыкновенная зима. А ведь сейчас август. Где-то шумят под Москвой леса, и птицы поют на вечерней малиновой заре.

Наш «Ленинград» словно в голубом коридоре. Сверкающие торосы громоздятся вдоль всего корабля. А рядом прохаживаются чайки и удивленно смотрят на нас: мол, куда же вы плывете, милые, впереди льды еще толще.

Плыть-то можно, если бы еще не этот проклятый туман. Странный он сегодня какой-то, вроде слоеного пирога. Милю пройдешь — светло, потом неожиданно падает белесая стена, а через милю — вновь чисто, только вздохнешь: опять в Арктике вата. Да, туманы — самый страшный враг. Враг подлый и нудный. Когда он рядом, караваны вести все равно что драться стенка на стенку в сплошной темноте. Кто, кого, как? Ничего не поймешь. Лишь одни синяки.

За ночь досталось и нашему каравану. Вчера рядом с нами шел танкер «Комсомолец Украины». Странно на него смотреть. В высокие широты он попал сразу из тропиков, и впечатление такое, будто и самому кораблю холодно. А про команду и говорить нечего. В новеньких шубах — видно, только куплены — выходят на палубу и долго смотрят, как наши ребята, засучив рукава, в одних ковбойках, лихо красят фальшборт. Смотрят южане и все не верят: в Арктике и без шубы.

— Эй, Одесса! — кричат ребята на «Комсомолец Украины».— Ну, как идем?

— Как на лыжах! — слышим мы ответ.

Хохочет весь «Ленинград», от мостика до машинной команды. Весело было с ними идти. Но ночью южанам все-таки не повезло. Огромные льды словно ножницами остригли у танкера все лопасти винта. Корабль завыл сиреной, умоляя не бросать в море. Его дотащили до Шмидта и оставили водолазам.

Ночь помяла бока и другим судам. Не забыл океан и про флагман. В паковых полях «Ленинград» потерял лопасть. Можно представить себе эту ледяную махину, нанесшую удар, если лопасть весит семь тонн, да и отлита она из самой прочной стали. Теперь она лежит где-то на дне, а мы идем вперед, «прихрамывая на левую ногу».

Настроение у всех ниже среднего. А тут еще в рубку принесли радиограмму. Вижу пометку — аварийная.

Радирует капитан дизельэлектрохода «Амгуэма»:

«В 12 милях от Шмидта сели всем днищем на мель. Грунт мягкий. Пока никаких повреждений, выбрасываем за борт воду. Следующая связь в 16 часов. Ивашин».

Неприятность большая. Все еще помнят, как у того же мыса Шмидта погибал «Енисей». Спасали его две недели. А сколько это трудов, сил, нервов. И вот теперь новый корабль попал в ледовую ловушку. Да, грустновато. Это может изменить все наши планы. Может, придется даже лететь на вертолете к месту аварии. А пока наш капитан отдал приказ:

— Ледоколу «Ерофей Хабаров» покинуть караван, идти на выручку «Амгуэмы».

О случившемся уже знает штаб морских операций в Певеке. К мысу Шмидта поднялся самолет. В Арктике объявлена тревога. Арктика готова к борьбе.

На мостике тишина. Только короткие слова команды. Все молчат. Как-то неловко сейчас вести обычный разговор. Время вроде не то. Только молчание такое здорово выматывает нервы. Выручил всех капитан-наставник Николай Федорович Инюшкин.

— Черт возьми, место какое странное. Вроде и спокойное, а иногда вот такие номера выбрасывает.

Это он, конечно, из-за «Амгуэмы». Иначе чем же еще ему не нравится мыс Шмидта.

— Помню, как раз здесь, где мы сейчас идем, затерло льдами теплоход «Моссовет». В 1947 году. Ну-ка, штурман, дай взгляну карту. Ну, точно, здесь и лежит старина, прямо по курсу, два кабельтова справа. Погода была нормальная. Никто и не ожидал сжатия, а раздавило — только косточки хрустнули. Правда, никто не погиб. Последним сошел тогдашний капитан «Моссовета» Готский. И знаете, чего он задержался? Кота Афанасия по всему судну искал, а тот и ухом не вел. Спит себе и во сне песни мурлычет. Так спящим его Готский и принес. Помню, Афанасий был чернее сажи, тут сразу все и поняли, почему корабль утонул. Шутка-шуткой, а с тех пор в Арктике черных котов я не видел.

Все улыбаются. Ну вот и исчезло нервное напряжение, будто пришел волшебник и сотворил маленькое, но такое нужное и хорошее чудо.

Удивительный этот человек — Николай Федорович Инюшкин. В высоких широтах плавает с незапамятных времен, фактически самый опытный ледовый капитан. Как говорится, «в Арктике не одного белого медведя съел». Океан для него — азбука. Все буквы еще в детстве выучил. И теперь, как бы Ледовитый ни мудрил, капитан-наставник все равно прочтет, разгадает. Его умный совет не раз и не два выручал молодых полярников. Недаром здесь говорят: «При всех полундрах всегда наверх свистали Инюшку!» Кстати, я не знал тогда, что недолог тот день, когда и мы позовем «Инюшку» спасать «Адмирал Лазарев».

Мне на ледоколе, наверно, повезло больше всех. В кают-компании место Николая Федоровича рядом с моим. И я первым встречаю его добрый взгляд и добрую улыбку.

— Ну, что сегодня бог послал к завтраку?

— Кашу манную.

— Да — улыбаются глаза милого сказочника,— что-то у нашего бога фантазии стало маловато. Вчера каша, сегодня каша. Надо бы пожаловаться на него в судовой комитет. Ты как думаешь?

— Я думаю, что сперва можно и на земле причину поискать.

— И то правильно. Есть у нас еще темно-серые люди.

Глаза сказочника гаснут. Николай Федорович тяжело вздыхает. Как быстро этот человек переходит от шутки к серьезным думам. Он вообще, как бы это точно сказать, — разный. Каждый день другой. Иногда я просто не могу сдержать улыбки, так неожидан его вид. Вот он выходит утром в черных сатиновых шароварах, черной сатиновой рубахе. Тоненькие железные очки на самом кончике носа. В общем, домашний какой-то старичок, будто только что грелся на завалинке деревенского дома. А часа через два Николай Федорович появляется на мостике при полном параде. В одежде ни одной морщинки. Высокая фуражка с кокардой, китель, сверкающие черные туфли. Движения скупы, точны, голос звенит. Смотришь на него и думаешь — это же настоящий морской волк с седой гривой.

И сразу же молодые штурманы подтягиваются, незаметно поправляют галстуки и начинают что-то серьезно искать на карте.

А как он командует! Каждый приказ отдается подчиненным с филигранной тактичностью, будь то молодой капитан или совсем еще мальчишка-матрос. Приказы Инюшкина выполняются точно. Люди вообще отзывчивы друг к другу, если говорят на языке уважения. Просто уму непостижимо, что можно достичь, если все мы научимся владеть этим волшебным языком. Возьмите любой день, и вы вспомните немало таких минут, которые остались пустыми из-за какой-то обиды, неприятной мелочи. А если собрать все минуты вместе — это же века. Время дорого всюду, а в море иногда секунда решает жизнь корабля. Вот почему морю нужны именно такие капитаны, как Николай Федорович. В Арктике с ним теплее и новичку и ветерану. Биография старого капитана интересней иной приключенческой книги. Все в ней есть: и неудачи, и победы, и юмор. Юмора вообще-то больше.

Такие люди — это история Арктики. Моряки о них уже рассказывают и будут рассказывать северные легенды.

А пока Николай Федорович стоит рядом со мной и задумчиво смотрит, как корабль наш рубит лед. Я долго не решаюсь, а потом спрашиваю:

— Не станет ли «Амгуэма» вторым «Енисеем»?

— Думаю, что нет. Вон ветерок с юга потянул. Он поможет. В четыре часа узнаем точно.

Десять минут пятого радист Виктор Локтионов принес радиограмму. Посмотришь на паренька, и можно не читать сообщение. Весть добрая! «Амгуэма» снова на плаву. Правда, пришлось выбросить за борт 600 тонн пресной воды, такой дорогой в Арктике. Но ничего, догонит, водой поделятся другие корабли. Самое главное, что караван может спокойно, без нервотрепки идти вперед, на запад.

Сегодня нас ждет еще одна радость. Вернее, мы сами идем ей навстречу. После похода к земле Франца Иосифа в родные восточные воды спешит ледокол «Москва». Каждый день мы следим за ее координатами. Стоит только радисту сказать: прошла пролив Санникова, и мы уже знаем, о ком это.

А сегодня, если ничего не случится, должна состояться встреча. Наконец-то! Не знаю почему, но все на корабле ждут этой минуты, как в детстве мы ждем свой день рождения. То и дело на мостик поднимаются даже механики и спрашивают.

— Ну как, далеко еще?

— Скоро, 20 миль осталось.

К «Москве» у ленинградцев особая ревность. Иные сами плавали на ней, у многих плавают сейчас друзья. Я не исключение. У меня там тоже друг. Да еще какой. От гидролога Николая Бубнова я впервые услышал об арктических навигациях, с ним впервые участвовал в ледовой разведке, когда мы 12 часов висели над Охотским морем, отыскивая дорогу кораблям, идущим в порт Нагаево. Это он виноват, что с тех пор рядом со мной всегда ходила мечта: побывать в высоких широтах, увидеть эту белую страну и ее дымные караваны. И вот сейчас этого человека я увижу вновь, а самое главное — где? На семидесятой параллели.

Встречи ждали неделю, а длится она секунды. Полным ходом «Москва» горделиво прошла по левому борту. Да как прошла! От огромных ледях только брызги летят. Жалко, но останавливаться нельзя. «Москва» спешит на восточную кромку — за новым караваном.

«Ленинград» поднимает флаги приветствия: счастливого плавания. Туман разрывают мощные гудки кораблей. Мы машем руками москвичам, высыпавшим на палубу. Только кто там, разве разберешь. Я вижу на лицах наших ребят улыбки. Никто и не скрывает радости. Правда, в радости есть какая-то необъяснимая капля печали. Может, потому, что вот друзья рядом, а подойти, пожать руку, обнять нельзя. Наверное, только полярник поймет, что значат эти короткие встречи в белом-белом океане.

Через час жизнь на корабле снова входит в свой обычный ритм. Снова у всех главная забота — забота о караване. По радио меня зовут на вертолетную площадку. Пилот Владимир Громов и Боря Химич летят искать дорогу среди тяжелых ледовых полей, которые уже успел пригнать западный ветер.

Легкая машина идет над самым океаном. Так Боре проще определять возраст и толщину льда. Нам нужно дойти до берега, чтобы разведку «привязать» к карте. Вот и тундра внизу. Сырая и рыжая. Ни единого зеленого пятнышка.

— А в прошлом году были даже цветы, — кричит мне Борис.— Видно, лето нынче про Чукотку совсем забыло...

Да, невеселая картина. Между прочим, грусть тундры человеку передается быстро.

Молча летим над серой косой. Даже здесь ощущаешь, как галька холодна.

— И все-таки, братцы, земля.

Это Володя Громов.

Тут же резкий разворот. Ложимся курсом навстречу каравану. Самих кораблей не видно, только дымы расчертили все небо. Проходим над судами раз, другой, будто считаем вымпелы. Все в строю. Все в порядке. Только опять откуда-то сверху падает крупными хлопьями серая вата на «Ленинград». Садимся уже в сплошном тумане. Быстро все-таки Арктика меняет свои декорации.

А туман плотней с каждой минутой... Он оседает на стеклах, палубе, всюду протягивает свои серые руки. Куда ни взглянешь, все будто закутано влажной простыней. Что и говорить, он ложится и на душу и на сердце, и тогда весь мир становится безнадежно унылым. Туман Арктики — это огромное испытание воли и силы любого человека, тем более полярника.

В минуты такие даже самый мощный прожектор не ярче свечи. Луч беспощадно упирается в стену и теряется. Весь караван идет по локатору. На его зеленом поле трудно отличить огромные льды от корабля. Только ревут гудки то справа, то слева по борту. Да за кормой в сплошном молоке вдруг мелькнет черная чайка. Как ни странно, но здесь они действительно черные.

Нос корабля и то куда-то уплыл, клубы тумана кажутся то громадной скалой, в которую мы вот-вот врежемся, то бортом встречного судна. Но все это просто нервы. К этому тоже привыкаешь, и тогда все становится безразличным: начинает казаться, что время, наверно, остановилось, а мир весь утонул в этом бездонном тумане.

Куда идти, как идти? Может, лечь в дрейф, дождаться лучших времен? Ведь лед — десять баллов и ни капельки чистой воды.

Тихо говорю об этом с капитаном.

— В такой туман — это самая ясная точка зрения, — невесело шутит наш «мастер». Между прочим, именно так и зовут моряки своего капитана.— Конечно, идти почти невозможно. И если я остановлю караван, никто не бросит и слова упрека. Все будет правильно даже по самым строгим морским правилам.

Капитан вздыхает, кладет бесполезный сейчас бинокль и добавляет:

— А все же есть и другое. Сердце болит, как подумаешь, что вот эти берега останутся без горючего, машин, на приисках кончается топливо, уголь. А люди ждут, каждый день ждут, каждый день смотрят в море — не покажется ли караван. Вот почему и лезешь вперед, вот почему, если хоть милю не пройдем вперед, не могу уснуть.

Теперь, вспоминая эти слова, я думаю об ином. Некоторые даже на Севере — правда, те, что сидят на месте, — почему-то всю Арктику считают чистой экзотикой. Страной, где происходят события, о которых пишут на четвертой странице газет под рубрикой «Занимательное или необычное». А иные вообще, прочитав даже крохотную заметку об Арктике, пожимают плечами и брюзжат:

— Опять эти льды, будто и писать больше не о чем.

Что ж, люди такие есть. Да простит им бог их невежество, я же благодарю судьбу, что подарила мне эту дорогу, помогла узнать лицо Ледовитого океана, понять характеры людей, вся жизнь которых посвящена борьбе со стихией, борьбе сложной, чаще неравной, а иногда и трагичной. Теперь же, оставив позади тысячи белых миль, я понял — Арктика это труд. Огромный, земной. Труд во имя людей, живущих по северным берегам. Представьте себе, почти миллион тонн грузов доставляют корабли на Чукотку. На Чукотке, между прочим, это понимают и ценят. Каждый приход каравана здесь праздник. Только в ту навигацию праздники были слишком редки. И во всем виноват Ледовитый.

Вот и теперь от всего мира этот туман отгородил нас серой стеной. Как же найти дорогу? Где она? И вдруг чудо: нас кто-то зовет.

— Ленинград! Ленинград! Я 41-75, сделали для вас разведку. Дайте пеленг. Как слышите меня, прием.

Такого подарка мы не ждали. Какие же молодцы эти разведчики, эти гидрологи.

Бежим на верхний мостик ловить вымпел. Ждем, а сами боимся: вдруг летчики промахнутся, вдруг вымпел упадет за борт, потом попробуй найди его в таком молоке.

Самолет долго ходит вокруг корабля. Наверно, прицеливается. Потом гул нарастает, он все ближе, ближе, и я уже еле слышу слова радио.

— Внимание, иду на сброс.

Какую-то долю секунды все тонет в реве моторов и над мачтами, разрывая туман, мелькает алое крыло, а на корабле все замерли. Где? Неужели промахнулись? Ну нет, счастье сегодня с нами. Вон, зацепившись за шлюпбалку, раскачивается на бечевке маленькая красная трубочка. Это вымпел с желанной для нас ледовой картой.

Через: минуту над ней уже склонились капитан, штурман, дублер, гидролог и еще человек пять любопытных. Я, конечно, тоже не стою в стороне. Смотрим, и никто не может скрыть радости: чуть ли не от нашей точки до самого Шелагского продернулась зеленая полоса — это значит лед очень слабый. Дорога открыта. А самолет не ушел, он ждет ответа.

Капитан берет микрофон, и голос его чуть дрожит.

— Спасибо, ребята. Теперь дойдем. Все понял. До встречи!

Уже вечером открылся слева милый сиреневый с моря берег. Земля! Она с нетерпением ждет корабли. Да и мы, признаться, за полмесяца разлуки здорово истосковались по ней — молчаливой, суровой, но все же дорогой земле Севера, окруженной белым безмолвием океана, вспаханного нашим караваном.

— Здравствуй, земля людей!

А вымпел тот я привез из Арктики как дорогой сувенир. На его шершавой поверхности выцарапал тогда карандашом координаты: 68°12’ северной широты 176° 39’ восточной долготы.

Здесь разведчики подарили нам радость, в этой точке началась зеленая дорога к земле.

Только недолгим было наше свидание с теплой землей. Водолазы быстро заменили лопасть, и снова в дорогу, и снова нас ждали корабли на востоке, там, где, как занавес в прекрасную страну, горит закат. Я смотрю на него часами и не могу сказать, какой он, какого цвета. Иногда мне кажется, что в нем вообще нет красок. Вернее, нет им названия. Вот, наверно, почему, увидев прекрасное, мы часто молчим. Мало еще у нас слов, беден даже самый великий язык. И вправду, природа существует миллиарды лет, а язык — тысячи. Мы, вероятно, будем выглядеть по сравнению с грядущими поколениями полунемыми. А впрочем, кто знает. Не станут ли наши потомки слушать как музыку описание вечера в Арктике, увиденного великим Нансеном семьдесят лет назад? Мне же его слова кажутся написанными сегодня, может лишь час спустя. «Как глубоко прекрасны, но и бесконечно печальны здешние вечера, освещенные вспыхивающими, как мечты, последними блестками. Исчезающее солнце бросает в тишину ледяной пустыни меланхолический огненный луч. Музыка природы, наполняющая собой все пространство, проникнута здесь грустью, потому что вся эта красота день за днем, неделя за неделей, год за годом расточается над мертвым миром. Для чего? Закат солнца всегда навевает грусть, даже на родине. Потому-то он здесь так дорог и так несказанно печален. Красная, пылающая кровью полоса и холодный, холодный снег над ней».

Нет больше в мире земли, где были б еще такие закаты.

И про грусть их тоже правильно.

Я иду к себе в каюту, зажигаю лампу, и вечер сразу становится темно-синим. И снова рядом ледяные торосы да чайки, не улетевшие на берег. Они близко, откроешь иллюминатор, и можно тронуть их крылья.

Под лампой греются ромашки. Перед самым отходом из Певека мне подарил их незнакомый матрос. На палубу принес целую охапку.

— Берите, — говорит — у меня много. Сегодня у сопки нарвал.

Белые ромашки в Арктике, в море, где лишь белые льды. Милая деталь, не правда ли? Со стороны — все верно. Но теперь-то я знаю: очень опасно в Арктике глядеть на ромашки. Даже у самого черствого человека тревожно защемит сердце. А иной, взглянув на них, сразу куда-нибудь заторопится. Почему? Раньше я бы тоже спросил об этом. Но после одного разговора не стану.

На ледокол я привез капитану пластинку. Сочинения Гайдна. Купил перед отлетом в Арктику. Уже торопился на аэродром и вдруг вспомнил, что надо бы привезти подарок, который бы потом остался как воспоминание, как память. Так я и привез Гайдна. И как-то вечером с гидрологом Борей Химичем мы зашли к капитану послушать эту запись.

Мы сидели в разных углах огромной чудесной каюты и за целый час не проронили и слова. Я не знал, о чем тогда думал Борис, что его волновало. Сам же мысленно философствовал о том, как интересно бывает в жизни: совершенно далекие друг от друга понятия вдруг становятся одним целым — большим и новым. Но именно в эти минуты и поражают они нас своим контрастом.

Да, я знаю, для Гайдна нет времени, для Гайдна нет и границ. И все же разве мог я подумать, что буду слушать его где-то у семидесятой параллели, когда в борт корабля стучат огромные холодные льдины...

Музыка оборвалась. В каюте еще долго была тишина. Наконец Боря сказал:

— Зачем ты привез это? Зачем ты травишь нас?

От неожиданности я лишь удивился. А Борис, увидев мою искреннюю растерянность, опустил голову.

— Прости, я не хотел так, — сказал он тихо.

— Как тебе все объяснить? Понимаешь, когда к чему-то привыкнешь, когда все время идешь в одной колее, не оглядываясь по сторонам, тогда легче. Забываешь, что есть иной мир. А если и вспомнишь его, то рисуешь скупо, одной краской, в двух-трех чертах. И это не от бедности фантазии. Нет. Красок много. Но их прячешь. В общем, держишь себя в руках, чтобы работать и работать. Не даешь себе права на слабость. А сегодня, вот сейчас, ты разорвал привычную и верную нить. Я окунулся в тот мир, где тысячи прекрасных и интересных вещей. Но как подумаешь, что вот кончилась музыка, мир этот все-таки далек, а ты здесь сутками сидишь над картами, отыскивая кораблям дорогу среди туманов и льда — и взгрустнешь, пожалуй. Ты пойми меня!

— Я понимаю тебя, Борис,— ответил я в тон ему тихо.

— Гайдна больше не было. У семидесятой параллели — кругом только лед. И вот только сегодня, увидев в своей каюте белые ромашки, похожие на ресницы девчонки, удивленной чем-то необыкновенным, сам почувствовал: ромашки в Арктике — опасная деталь.

В Арктике нервы надо беречь. Дорога длинная и холодная, и нам они еще пригодятся.

Утром, говорят, хорошо все. А ведь и правда, сегодня каюта полна солнца, будто оно совсем рядом. Все высветило, все окрасило особым близким  светом. Кажется, и ледокол идет необычно. И лед не стучит, а тихо шелестит по щекам бортов,  как шелестят в ветреный день ветки тополя.

Льдины и тополиные ветки! Разве можно их сравнивать. Оказывается, можно. Это здорово, что за каждую дорогу открываешь многое. Но эти же дороги еще раз убеждают, что мир мы знаем очень и очень мало. Время нам еще подарит миллионы необычных сравнений, которые потом навсегда останутся с нами. Только надо слушать мир, смотреть ему прямо в лицо, И тогда каждый из нас сможет сам открыть что-то удивительное.

Выглядываю в иллюминатор: может, там действительно тополиные ветки? Нет. Только белые льды, облака да желтое солнце. Смотрю вниз. Солнце на воде синее! Странно. А потом догадываюсь. Помните, как в детстве рисовали синий дым? Сперва красили зеленым карандашом, а потом сверху желтым. Вот и солнце, наверно, у нас подсмотрело и теперь перекрасилось. Интересно, но пора торопиться на мостик.

Вечером «дед» пригласил меня в гости. Сегодня деду нашему — Леониду Ваксу — стукнуло тридцать три. Молодой, конечно, а плавает уже одиннадцать лет, и ума — палата. Уникальнейший ледокол знает как таблицу умножения. Дед невысокого: роста, ходит по палубам в зеленом рабочем костюме, спокойный и тихий. Но все знают: главный слушает, как бьется могучее сердце корабля.

Наш дед, говорят, мог бы стать музыкантом — каждый дизель для него имеет свой голос.

Но сегодня дед весь черно-белый, как дирижер Большого театра. Днем летчики сбросили ему царский подарок — теплую южную дыню. А уж бутылку коньяка он и сам приберег.

— Двенадцать душ на дыню деда и бутылку рома, — шутит дублер капитана Юлий Петрович Филичев.

Действительно, нас двенадцать человек вокруг одной дыни. Каждый ее кусочек здесь, в Арктике, берешь как чашу с драгоценным нектаром.

— Про эту дыню будешь писать? — спрашивает меня Филичев.— Интересно, настоящая экзотика.

— Вот так всегда — ворчит рядом дед‚— гости только и спрашивают о медведях, полюсе да северном сиянии. Другое их не интересует.

— А что это другое?

— Как что?

Дед поворачивается ко мне и говорит:

— Я бы рассказал, да все равно правду не напишешь. Вот недавно, перед самым отходом из Владивостока, прибегает ко мне девчонка. Я, говорит, для радио репортаж делаю, расскажите чего-нибудь про Арктику. Ну, я сперва, как и надо, про экзотику — льды и прочее, а потом о заботах своих. Так она и хитрить не стала.

— Извините, я ничем вам не помогу. У меня другое задание.

— Я ее понимаю — другое задание. А кто же меня поймет? Кто поймет, наконец, что кончилась, ушла в прошлое Арктика собачьихупряжек? Теперь это огромный промышленный цех.

Дед на секунду умолкает, а потом смеется.

— Правда, по нашему цеху частенько бегают без всяких пропусков и белые медведи. Но нам они не мешают. Нам мешают вполне симпатичные люди, современно одетые, современно подстриженные, но думающие архидревне. Как в русской избе вымораживают тараканов, так вот людей таких сюда бы, в Арктику — может, мысли и посвежели бы. Ведь это же смех один: на наши сложнейшие ледоколы присылают зеленую молодежь. Или штрафников.

Дед машет рукой: мол, что зря говорить, сам видишь.

Он явно настроен критически. Но это не брюзжание всем и всегда недовольного нытика. Слава богу, трудностей дед на своем веку повидал. Дело в другом. Это просто справедливые претензии человека, который хочет, чтобы в его родном доме был порядок, чтобы не было на его корабле никаких скользких прилипал. И я, при всей влюбленности в Арктику, не скажу, что на ледоколе не встретил именно таких типов. Вот некоторые из них. Пользуюсь той же терминологией, какую они употребляют, говоря друг о друге.

1) «Одесситы». Эти знают все: жаргон, и манеры. Себя ставят всегда выше всех и любят, ухмыляясь, говорить:

— Я просто грубый матрос.

Правда, все это с другой целью: мол, думай, старина. Не такие уж мы и простаки. Ну, а роба — это временное явление.

После разговора с «одесситом» появляется единственное желание: пойти почистить зубы. А то оскомина какая-то.

2) «Ваньки». Эти плавают, потому что на земле для них слишком беспокойная жизнь. А здесь тишина. Это апатичный народ. Их наивность и тщеславие просто удивляют. Они часто пишут домой «страшные» письма про морозы и медведей. А в порту получают обратные «охи» и «ахи» всему верящих девчат. Такие «герои» спят и видят себя где-нибудь на селе за длинным столом с водкой, где все, открыв рты, слушают его арктические байки.

3) «Мешки». Эти ни с кем не говорят, никому не пишут. А в Арктику попали — сколотить деньгу. Самый лучший и яркий для них день в месяце — это, когда из Владивостока радио примет ведомость о получке. Тогда они долго стоят в коридоре, изучая цифры и пуская слюни. Складывают, высчитывают — свое, чужое. Тихо расходятся, чтобы встретиться здесь же у новой ведомости.

4) И наконец, «манекены». У этих трубки в зубах, тряпки на шее. Походка скучающего принца. Один из них как-то, шибко навеселе, зашел ко мне в каюту.

— Ты понимаешь джаз? А, ничего ты не смыслишь.

— Давай поговорим завтра, начинаю убеждать я парня.

— Завтра не могу.

— Почему?

— Больше водки нет. А про джаз я говорю, лишь когда пьян.

И побрел дальше искать собеседника.

К счастью, я без всякого приуменьшения скажу: таких единицы. Да и второй раз их в Арктике не встретить. Они бегут отсюда уже в середине первой навигации. А было б еще лучше, если б в пароходствах поняли нашего деда и вообще их сюда не пускали.

Торжество у деда кончается рано. Иным — утром на вахту, а потом — разве могут двенадцать русских мужиков долго сидеть за одной бутылкой коньяку. Желаем деду всех земных благ и расходимся. Одному лишь мне спешить некуда. Долго стою на верхней палубе. Прозрачная северная ночь. Ветра нет. Непривычно тепло. За кормой плывут огни танкера «Москальво». После дыни да еще в такую теплую тишину кажется, что плывешь где-нибудь на юге по туристской линии Ялта — Сухуми. А глянешь вниз: батюшки мои, огромные ледяхи кувыркаются у борта. Пойду-ка я лучше в радиорубку. Сегодня в Москве футбол — финальный матч кубка. Будет репортаж.

Я вообще люблю пропадать в радиорубке. Потому что это, наверно, самое чудесное место на корабле. Особенно в ночные минуты, когда море без берегов, и кажется, мы на тысячи миль одни. Хорошо сесть в мягкое кресло радиста, надеть наушники и слушать пульс земли. Далекие голоса, прерывистый дискант морзянки, музыка, слова на десятках языков. Земля дышит. Земля говорит: где-то большая жизнь, а ты за горами, за морями. И курс твой все дальше от берегов. Вот когда тянет к земле. И все же я люблю приходить ночью в радиорубку.

Открываю дверь и сразу вижу: у радиста Василия сегодня обмороженные глаза. Когда он выпьет, честное слово, похоже. Ну, значит, опять будет говорить о жене, об измене, о том, что все живут желторотенькой жизнью и женщины приносят только несчастье.

— Ты понимаешь, каждый человек должен играть в жизни, играть в любовь, удачу, несчастье. Ну и в остальное прочее. Ты против?

Я смотрю на Василия, и мне искренне жаль его. Какой, говорят, был (да это и сейчас порой видно) сильный парень. А вот не выдержал, сломался. Жена действительно ему изменяет. Когда муж в плаванье, даже дома не живет. Вот Вася и начал попивать. Для него эта навигация — последняя. Капитан списывает на берег. Василий не протестует, разве он не понимает, что дальше так нельзя. Он сам этого ждет:

— Может, на берегу что-нибудь изменится.

Но говорит он это без всякой надежды.

Я понимаю, как ему здесь тяжело. Ведь это через его руки проходят сотни радиограмм, где перед последним словом он часто выбивает «обнимаю», «милый», «любимый», «целую», «твоя», «жду». И только его никто не обнимает, не целует и не ждет. Забыла. Да, тяжело парню. Но Василий, закрыв глаза, стучит и стучит для других эти заветные слова.

Да, без любимой в белом океане тяжело. Тяжело моряку, если на берегу живет его беспокойство. Как нужен полярникам надежный тыл и большая любовь. Ведь здесь о любимой женщине думаешь несравнимо чаще. Может, потому, что уходит за горизонт все мелочное и остается на душе самое святое, самое главное.

Да, не случайно Нансен труд всей жизни, книгу «Фрам» посвятил:


«Ей, которая дала имя кораблю

И имела мужество ожидать».


Мы действительно можем сотворить чудеса, если любимая имеет мужество ожидать.

В Лужниках на зеленом поле играют в футбол, а у нас уже утро, и океан сейчас весь белый как русский лес, царство Берендея, засыпанное щедрым февральским снегом.

Той зеленой дорогой, которую нам показали гидрологи из штаба морских операций, мы и пришли в Певек. 15 кораблей стали у причалов. А кому не хватило места, те терпеливо ждали своей очереди. У кромки, на востоке, нового каравана еще не было. Корабли шли где-то у Камчатки и в проливе Лаперуза.

— Может, подлечимся, дед? — спросил капитан у главного механика.— Без лопасти-то ходить тяжеловато. Да и время есть.

— Водолазы на борту. Погода неплохая. Я согласен.

— Вот и договорились. И команда отдохнет. А то «Пенжина» давно просится, чтобы ее обыграли в футбол.

А через час катер уже был полон матросов, которым дали увольнение на берег.

Вечером мы сидели в каюте капитана и пили кофе. Боря Крутских, наш гость, показывал мастеру прогнозы на август и сентябрь. Прогнозы, которые не обещали ничего хорошего: по всей трассе лед девять-десять баллов и ветры чаще всего северные.

— Так что вы правильно сделали, решив поставить лопасть, когда такое затишье. Только смотрите, через три дня начнутся подвижки, лед может оказаться и здесь, в бухте.

— Нам и двух хватит, — сказал дед.

— Слушай — вдруг обратился Крутских ко мне, — а что же ты будешь делать эти дни?

— Как что? — растерялся я,— отдыхать.

— А не хочешь побывать на полярной станции Валькаркай. Это недалеко, за Шелагским. Завтра туда уходит вездеход с продуктами и горючим. Посмотришь, как работают наши ребята на берегу.

Я посмотрел на капитана.

— Я лично тоже советую. Ведь на станциях таких не бывал?

— Нет!

— Ну тогда с богом. В крайнем случае, если не вернешься к нашему отходу, снимем вертолетом.

Валькаркай

Вот так неожиданно и быстро решилась моя поездка на полярную станцию Валькаркай, что приютилась на самом краешке Шелагского мыса. От Певека это действительно недалеко, всего пятьдесят километров. Но на Чукотке расстояния измеряют не километрами, а временем года. Иной раз проехать тысячу километров — пустяк, а в другой — будешь сидеть в десяти от поселка и все равно не попадешь. Так развезет тундру, что и шагу ступить нельзя. А на Шелагский проскочить вообще считается счастьем. Зимой неустанно крутит пурга, а на собаках идти через перевал опасно. Весной все топит. Лучшее время именно сейчас, в августе, когда тундра притихла в ожидании первой пурги, а долгое солнце подсушило болота.

Правда, нашему вездеходу, в котором четыреста пятнадцать лошадиных сил, не страшны и болота. Мы идем по рыжей целине, оставляя позади две черные изорванные борозды. Потом борозды становятся все глубже и глубже... Нас начинает покачивать, будто под гусеницами туго натянутая резина... Водитель Витя Задирако настораживается: значит, где-то рядом трясина. Резкий поворот, скорей к морю. Выскакиваем на серую гальку пляжа. Здесь привольно и сухо. Теперь так и пойдем вдоль берега.

Вечернее солнце подкрашивает волны. Но впечатление такое, словно свет бьет из глубины. В бронзовых волнах качаются бронзовые утки, их здесь так много, что считать совершенно напрасно...

В чукотский поселок Янранай приходим поздно вечером. Десятка два домиков вытянулись аккуратной цепочкой. Желтые огни ложатся на сырую землю. И, как где-нибудь под Рязанью, в темноте грустит гармонь.

Мы отдаем свежие газеты, несколько посылок с пахучими южными яблоками. И скорей, скорей вперед. С востока идет пурга. Наш путь через сопки, только так можно выйти на берег океана, к полярной станции.

На полярке не спят. По рации им передали, что идет вездеход, да еще с чем: двадцать мешков отличной картошки лежат в кузове. Той картошки, что привезли наши корабли. С шутками-прибаутками перетаскивают мешки в дом. И я уверен: скажи ребятам, что это апельсины, все тут же умолкнут и никто не скроет своего огорчения. Но, к счастью, это самая настоящая картошка. И повар Валюша уже кричит:

— Ребята, как — чистить или в мундирах?

— В мундирах, в мундирах!

Потом мы сидим в салоне вокруг солидной кастрюли и, обжигая пальцы, наслаждаемся картошкой.

— А сейчас, — хитровато улыбается Витя Задирако,— царский подарок господам полярникам от друзей из Певека. Свеженькое, самолетиком из Магадана.

— Да — вздыхают ребята,— вот это вещь!

— Слушай, Витя, а может, ты еще и раков привез?

— Чего нет, того нет. А может, у вас морж найдется?

— Есть. На днях убили.

— Давай моржа к пиву.

Сидим мы почти до утра. Вопросы, вопросы. Все для меня ново, все интересно. Только никак не могу привыкнуть, что Ледовитый лежит рядом, в трех шагах от порога. Ровно тридцать лет назад к мысу Шелагскому подошел пароход «Смоленск» и высадил первых полярников. Много воды с той поры утекло, а океан не стареет. И не расстался Шелагский утес со своей туманной шапкой. И по-прежнему ветер свистит, и по-прежнему камни в ледяных кристаллах словно невянущие ледяные цветы.

Утром смотрю на океан. Он мне нравится. Отсюда, с берега, он огромный и холодный. Солнцу нужно совсем утонуть в океане, чтобы растопить его льды.

А может, не надо, чтобы исчезал Ледовитый? Может, не стоит будущее нашей земли представлять как павильон ботанического сада, где в тепле и уюте растут легкие пальмы. Пусть сбудутся самые большие мечты. Но я уверен, людям нужен будет и Ледовитый таким, какой он сейчас, потому что и в Ледовитом рождался характер наших предков — русский характер.

Есть на свете такая сила — северное притяжение. И никуда от него не денешься, никуда не скроешься. В мучительную, изнуряющую душу пургу полярники клянут порой свою жизнь, грозятся, что вот кончится зима, будет навигация, и бросят они все к чертовой матери и уедут куда-нибудь под Краснодар есть арбузы. И никогда, никогда не вернутся: хватит, дураков нет. И самое интересное — они даже верят, что так будет.

Но затихнет пурга, и земля спросит морзянкой: «Ну, как дела, чего опаздываете с сеансом?» И недавний «дурак» очень серьезно отстучит: «Шлите в навигацию новый передатчик, а то нам в следующую зимовку вообще туго придется...» И даже не заметит, как скажет: «Нам, в следующую зимовку».

Значит, и этим летом арбузы под Краснодаром будут есть без него. Эх, Ледовитый, сколько людей в твоем белом плену!

Вообще-то мне повезло: я приехал на полярку в хлопотливое время. Сюда из Певека должен был прийти корабль, который здесь ждали еще с начала навигации.

И вот именно сегодня, когда я стоял на берегу и смотрел, как кулики качаются на волнах, прибежал Игорь Межерецкий и закричал:

— Идет!

Ну я, конечно, сразу понял, кто идет. И только спросил:

— Далеко?

— Нет. Возле Шелагского. Сейчас обогнет мыс и у нас будет.

Ребята стояли на берегу как почетный караул. И семь пар глаз пытались пробиться сквозь пепельную завесу тумана и скорей, скорей увидеть корабль, выплывающий из-за Шелагского.

Но океан коварен. За какие-нибудь десять минут льды приплыли к самому берегу. И закрылась полоска воды, будто медленно опустили ледяной занавес. Я взглянул на ребят. Растерянные, они не понимали, что же делать. И были сейчас похожи на детей, которым кто-то зло перепутал самые прекрасные планы.

«Значит, корабль не придет?»

«Значит, корабль не придет?»

Семь человек думали об одном. Я угадывал эту мысль и в застывших глазах, и в судорожно переплетенных пальцах рук, и в словах Виктора Спиридонова, которые он ужасно путал и которых все равно никто не слышал. Если б я мог что-нибудь сделать тогда, я бы забыл обо всем, я бы обязательно сделал. Только бы вновь отступил океан и вновь улыбнулись ребята.

Океан, наверное, и сам догадался, что поступил слишком жестоко. Скоро ветер вспахал ледяное поле, и открылась вода. А потом из туманной шапки Шелагского выплыл пароход. Он дошел до нашего домика и остановился на рейде, разбросав как якоря длинные зыбкие огни.

И сразу же возле борта повисли две баржонки.

Потом покачались на свинцовой воде, как бы разминаясь, и побежали к берегу. Они шли быстро, раздвигая тупым носом волны, словно это были кусты. Стук мотора все ближе и ближе. Наконец баржа ткнулась днищем в берег, матрос в черном бушлате и серых огромных рукавицах закричал: «Привет!» И, не дожидаясь ответа, позвал: «Кто тут начальник? Давай на борт. К капитану».

Мы и не заметили, как на берег полетел последний ящик. Баржа теперь, всплыв, терлась о гальку и гудела как пустая банка. На корме хлопнул выстрел, другой — это заработал мотор. И снова, раздвигая волны словно кусты, тупоносая пошла к кораблю.

Эта ночь была не для нас. В эту ночь челноками сновали тупоносые баржи: пароход — берег, берег — пароход, пароход — берег. А мы как заведенные хватали белевшие в темноте ящики и тащили их подальше от воды.

«Дальше, быстрей!» — подгоняло нас собственное сердце.

«Дальше, быстрей!» — подгоняли мы друг друга.

«Дальше, быстрей!» — торопил нас океан.

И только Боря Викторов, выплывая на очередной барже из темноты, кричал:

— Отлично, ребята. Зюйд-вест!

О, зюйд-вест! Ты тогда был нашим лучшим другом. И хотелось запросто хлопнуть тебя по плечу и сказать:

— Спасибо, старина, выручил.

А потом наступила другая ночь. Баржи все шли и шли, будто их было не две, а двадцать, и все они вертелись в заколдованном круге между пароходом и берегом. Мы в темноте видели только белую гряду ящиков и полоску прибойной черты. Когда же прожектор «Комсомольца», разрезая ночь, хлестал нас по лицам, минут пять приходилось лазить по сыпучей звонкой гальке вслепую, натыкаться друг на друга и слышать отчаянный крик Бориса Викторова:

— Давай, ребята! Будем живы, не помрем...

Боря эту ночь с нами. Он не мог уйти, хоть его и звали на корабль что-то там проверять. Но он только отмахивался и говорил матросу:

— Потом, следующим рейсом.

Но и потом он таскал белые ящики и ругался на всех виртуозно и весело. И никто не обижался, потому что все видели, как он хватал самые тяжелые ящики и кричал:

— Вот подлецы, наверно, камней наложили.

А ему отвечали из темноты:

— Путаешь, Боря, это коньяк.

— Коньяк,— сразу подхватил шутку Боря, — что-то маловато, украли, черти, половину.

И тащил ящик к прибойной черте, согнувшись и цепляясь свободной рукой за сыпучую гальку.

А когда рассвело, я заметил, что Борька сейчас похож на стивенсоновского капитана: голубые брюки, черные сапоги с желтыми отворотами, меховая куртка и белая, пушистая шапка. И только чудесная утренняя улыбка после бессонных ночей говорила всем нам, что он русский, русский до самого кончика своего курносого носа. И весел, и упрям как черт. И каждый из нас до сих пор не знает, смог бы работать вторую ночь, если бы не было рядом Борькиной белой шапки, Борькиных шуток и Борькиного упрямства и вот этой утренней улыбки.

А потом все-таки пришла последняя баржа. И матрос вместо белых ящиков кинул на берег рукавицу.

— Прощайте, полярнички! С вами в расчете. До весны.

И каждый из нас крепко пожал ему руку. А матрос сказал Борису: .

— Пойдем, тебя капитан ждет, бумаги подпишешь.

— Ага, сейчас,— ответил Борис и предложил мне: — Хочешь вместе? Увидишь капитана, который боится льдов, как мышь кошку.

— Хорошо вам здесь, на берегу — обиделся матрос.

— Может, поменяемся? — улыбнулся Борис.

— Нет, благодарю.

— Ну, тогда пошли.

И мы поплыли к пароходу. А океан уже снова прислал льды. И баржа теперь лавировала меж белых островков, как лыжник на крутом и извилистом спуске.

Капитан встретил хмуро и невесело. Видно, тоже не спал эти ночи. Даже и сейчас, разговаривая с нами, косился в океан, где матово поблескивали ледяные поля.

— Вот видите. Опять идут.

— А что же? Веревкой их к полюсу не привяжешь.

— Это точно, — вздохнул капитан. Вот бумаги на груз. Вроде все выбросили.

— Нет, не все, капитан.

— Чего-нибудь не хватает?

— Скажите, капитан, вам в Ленинграде не передавали для нас... елку. Знаете, такую зеленую, и чтобы пахла, как живая.

Капитан искренне удивился:

— Нет, не помню.

— Опять забыли. Третий раз просим — и все впустую. Для них это, конечно, мелочь.

Борис сразу расстроился, закурил и, не глядя, подписал какие-то бумаги. Потом наскоро поблагодарил капитана и, шаркая по палубе, прошел к борту, где качалась баржа. Вслед за ним поплелся и я. Я тоже расстроился, будто вместе с полярниками три года ждал елку, которая пахнет, как живая. Мы уже были у штормтрапа, когда капитан крикнул:

— Викторов, одну минуточку.

Оглянулись оба… Капитан подошел к Борису, покрутил пуговицу на его куртке, — я заметил, что он годится нам с Борисом в отцы,— и сказал:

— Хочешь, я дам манильский канат?

Борис только вытаращил глаза, а капитан, уже догадавшись, что тот ровным счетом ничего не понимает, закричал:

— Боцман, принеси манильский канат.

— Так вот, из этой шутки можно сплести отличную елку. Верь старику, сам крутил в тропиках.— И капитан, растрепав канат, начал показывать, как это делается.

— Капитан — подошел вахтенный  штурман — ветер меняется, норд-ост. Льды близко.

— Сейчас, сейчас, — не поднимая головы, ответил капитан и снова к Борису: — Ну вот, видишь, как просто.

А Борька только повторял:

— Спасибо, спасибо — и улыбался, как тогда, утром.

— Боцман, — вновь крикнул капитан — где эта?

— Эта? — почему-то переспросил боцман и сам себе сразу ответил: — Здесь! — Он протянул какой-то сверток.

— Викторов, — сказал капитан, — тебя, кажется, Борькой зовут? Так вот «эта» полярникам твоим к елочке. На Новый год вспомните про мышей, которые льдов как кошек боятся.

И, потрепав Борьку за плечи, протянул бутылку грузинского коньяку.

Боря покраснел как мальчишка.

А потом мы все семеро стояли на берегу и смотрели, как «Комсомольск» быстро выбирает якоря. Теперь до следующего лета сюда уж никто не придет.

Кают-компания на полярке уютна. Смотришь на темно-вишневый резной шкаф и удивляешься, как попал он сюда, за тридевять земель. И вообще обстановка такая, будто дом наш не в Арктике на берегу океана, а где-нибудь в старинном селе под Тулой.

А сколько в доме книг! Самая большая стена — сплошной стеллаж. Здесь Чехов и Стендаль, Маршак и Твардовский Ибсен, Лермонтов, Симонов.

Моряки плавают месяцами, а полярники, бывает, и целый год не видят нового человека. Может, поэтому среди самых первых книг маленький томик — дневник железного Феликса Дзержинского. Именно с этих страниц они в минуты усталости слышат призыв к мужеству.

Теперь, побывав в Арктике, я могу смело сказать: каждый день у полярников полон работы и еще раз работы. А вечером, собравшись как одна семья, ребята жалуются друг другу: сегодня чего-то не смогли, чего-то не успели, хоть и заняты были по горло.

И только ленивые, слабые люди представляют зимовку как сладкое безделье: мол, смотри кино, катай биллиард и слушай изредка Большую землю.

Уверяю, если жить именно так, то даже самый заядлый тунеядец через неделю зачахнет от хандры.

Кто читал «Ледовую книгу» Юхана Смуула, тот, наверно, помнит четверку славных ребят со станции Комсомольская... Они совершенно оторваны от внешнего мира, им не хватает кислорода, но они работают как черти и еще шутят над собой: мол, на Большой земле нам места не хватило.

Таких ребят трудно забыть, но трудно забыть и то, как австралийский писатель Еджин Ламберс, выслушав рассказ Смуула, посоветовал ему написать книгу о том, как четверо людей остаются одни среди вечных льдов, как постепенно в их душе зарождается тяжелая злоба и взаимная ненависть, как они превращают собственную жизнь в ад...

Поэтому не будем утверждать, что Арктика для всех страна дружбы.

Утром на семейном совете решили: сегодня я целый день работаю вместе с Игорем. У нас дежурство в радиорубке.

За белой полоской льда, как раз на траверзе нашей полярки, идут корабли. «Ленинград» вызывает нас по рации и просит пеленг. Кораблей не видно, но чувство такое, будто они совсем рядом, и даже хочется встать на цыпочки и заглянуть за белую кромку льда и увидеть: какие они там?

Здесь, на полярке, ребята мне рассказали, что самый памятный день зимовки — это день, когда появляется первый караван, когда корабли идут по чистой воде солидно, не торопясь, и отчаянно дымят, будто машут полярникам черными платками. А с берега им по рации отвечают: «Здравствуйте! Доброго пути вам!»

Сейчас же как символ дружбы летит наш пеленг.

Потом длинная тишина. Молчит Игорь. Молчу и я. Смотрим в океан. Только теперь там ничего не увидишь, если даже станешь на цыпочки.

Игорь смотрит на часы: без минуты четыре. Это наше время, а в Москве семь утра. Нам пора идти на площадку.

Для всех полярников в каждых сутках четыре священных момента. Это часы, когда берут климатические сроки. Тогда хоть страшный мороз, хоть ураган, все равно ты ровно в час ночи, в семь утра, в час дня и в семь вечера по московскому времени иди на площадку, снимай данные приборов. Это святая святых! А потом твои цифры полетят в Москву, и там, в институте прогнозов, составят карту, которая расскажет людям, как дышит планета.

Игорь записывает влажность воздуха, проверяет термометры, лежащие на снегу.

Метеоплощадка ребятам знакома как родная улица. С каждым уголком связано немало событий и историй. Иногда смешных, иногда грустных. Как-то Николай Виноградов спокойно рассматривал термометры, даже песенку насвистывал, а оглянулся — рядом медведь стоит и слушает.

— Я, конечно, не стал ждать его аплодисментов, — рассказывал потом Николай,— я быстренько убрался...

Правда, он не любит уточнять — куда именно. Но ребята его еле уговорили слезть с мачты. Целый час висел Николай на гладком шесте, а медведь лежал рядом и, наверное, ждал новой песенки.

Кто-то здорово смеялся после этой истории, а кто-то потом без ружья из дому ни на шаг.

А вот в этом углу площадки... Впрочем, не будем сегодня листать страницы экзотических рассказов, которыми полна будничная жизнь полярников. Мне кажется, что чуть заметная и на первый взгляд совсем обычная деталь может раскрыть характер значительно ярче и глубже, чем длинный остросюжетный рассказ. Это мое личное мнение. Но я вряд ли ему изменю. Вот и сейчас, когда над поляркой не одна пурга прошумела, я до сих пор вижу, как Игорь снимает с гелиографа узкую ленту и пишет, торопясь и волнуясь, автограф солнца... А автограф — еле заметные черточки, будто солнце говорит с ребятами На понятном только им языке: «Я ухожу. Прощайте, друзья. Завтра я еще загляну к вам, но ненадолго».

Завтра солнце еще придет! Но близок уже день, когда Игорь напрасно будет вертеть и рассматривать идеально ровный шар гелиографа и думать о разных случайностях. И только тогда, когда каждый из ребят убедится: лента чиста, они поверят, что солнце уже не придет.

С дежурства мы возвращаемся поздно. И застаем необычную картину: в гостиной собралось все население полярки, только на обеденном столе вместо жирных уток, которыми мы мечтали полакомиться, лежит манильский канат, тот самый, что подарил капитан. Все ясно. Сегодня делаем новогоднюю елку.

Мы с Игорем быстро ужинаем на кухне, потом присоединяемся к ребятам. Руководит операцией, конечно, Боря. С видом профессионала, будто он всю жизнь тем и занимался, что делал новогодние елки из манильского каната, Боря показывает отдельные операции. А народ здесь смышленый. Через полчаса уже все ловко крутят елочные ветки. Потом их лишь чуточку подкрасить, и получится славная елка, будто из леса только что привезли.

Часы пробили два ночи, а мы все плетем и плетем. Сегодня что-то никому не хочется спать. Так и сидим мы за столом до рассвета. И елка почти готова. Только вот до Нового года далеко, а так бы вспомнили и про другой подарок капитана.

…Я как чувствовал, что это моя последняя ночь на полярке. Перед обедом у горизонта показалась крохотная точка. Она все ближе и ближе.

— Вертолет! — сказал Боря Викторов.— По рации передали, это за тобой.

Быстро собираю свои нехитрые вещички. А ребята стоят рядом и молчат. Я понимаю, что дело скорей всего не во мне. Просто грустно им провожать гостя. Ведь теперь сюда до весны никому не пробиться.

— Вы писать о полярке будете? — спрашивает меня Людмила — супруга Бориса.

— Наверное, буду,— отвечаю я.

— Тогда не надо ничего про романтику. Жизнь, сами видели, обычная, и места, как всюду.

Хорошо, Люда, я не буду писать про романтику. Только, помнишь, ты показывала мне фотографии: домик, до крыши засыпанный снегом, и ребята откапывают окна; зеркальное озеро и купающееся в нем солнце; хрупкие цветы, так похожие на тюльпаны, и совсем рядом ледяной козырек; и дымные караваны кораблей за белой кромкой... Помнишь, как ты говорила, что все это — ваша полярка, что такое бывает только на вашей полярке и нигде больше, но другим это все равно не понять, даже не представить.

Люда, я не буду писать про романтику, но о фотографиях тех обязательно расскажу.

— И еще просьба: не делай из нас героев и, если захочешь, приезжай, — сказал Борис и на прощание тряхнул руку.

Выполню, Боря, и твою просьбу. А вообще я и не собирался петь вам высокие гимны, и только коротко повторю о вас рассказы других. Они-то помнят, как Николай Виноградов в страшный ураган полз пятьдесят метров до радиорубки полтора часа и больше всего боялся опоздать на дежурство. Помнят эти другие, как Виктор Спиридонов восемь суток пропадал в океане. Льды отрезали от берега. И тогда ему некогда было философствовать, тогда сквозь ледяной барьер приходилось пробиваться обыкновенным топором. Огромный, холодный океан — и Витя Спиридонов. Маленький человек на бескрайнем белом ринге. И каждые сутки как последний раунд. А сколько таких боев Витя выиграл на полярных станциях острова Врангеля и Раучуа. Разве забыть, как вез он в интернат с острова Айон маленькую девочку-чукчанку и как на обратном пути отказал мотор. И как ночью волны захлестывали лодку, а Витя откачивал воду. Течение все-таки выбросило лодку на берег, и Витя добрался до станции с почерневшими руками.

А ты, Боря, разве сам не помнишь, как на станции неожиданно заболел механик. Тогда перевалы. были наглухо закрыты пургой, оставался один путь — океан. И вы на катере трое суток прорывались в Певек. И трое суток никто не знал, где вы. Разве ты не помнишь об этом?

— Ну что же, ребята, прощайте. Может, еще и увидимся!

Вертолет сделал круг над поляркой, и мы ушли в океан, где меня ждал «Ленинград».

Срочно на помощь!

Володя Громов взял меня с полярки, как потом оказалось, почти в самую последнюю минуту. Отложи он полет хотя бы до утра, тогда я еще долго не смог бы попасть на «Ленинград». Потому что именно тем утром и началось главное событие навигации. Еще не было и пяти, когда в рубку вызвали капитана. Певек сообщал «Ленинграду» предельно коротко: «У острова Айон получил тяжелое повреждение ледокол «Адмирал Лазарев». Срочно идите на помощь».

Что делать? У нас в кильватере танкер «Москальво» — хрупкий и нежный. Разве его бросишь вот так просто во льдах. Опасно. Капитан наш медлит: как поступить?

Работает радио «Москальво». Там уже знают, вот и вызывают «Ленинград».


— Вадим Иванович! Чего тут раздумывать — вам надо торопиться, а за нас не беспокойтесь, как-нибудь продержимся.

— Добро.

Разворачиваемся на запад. Все машины работают — полный вперед. Через каждый час в рубку приносят радиограммы.

Радирует капитан «Адмирала Лазарева» Садчиков:

«Ночью западнее острова Айон получил ледовое повреждение в районе первой и второй кочегарки. Принимаем все меры к спасению судна».

Проходит полчаса, и снова в эфире «Адмирал Лазарев».

«Первая и вторая кочегарки затоплены».

Работает рация штаба в Певеке. Адрес телеграммы: ледоколу «Адмирал Лазарев».

«Вам на помощь вышли дизель-электроход «Амгуэма», ледокол «Семен Дежнев», буксир «Донец»».

А наши машины по-прежнему на полный вперед. Вот уже позади остров Шалаурова. Скорость 15 узлов. Мы идем как курьерский, только огромные льдины ударяют в борт.

Новая радиограмма с «Адмирала Лазарева».

«Вода топит третью кочегарку».

Эту радиограмму встречают с особой тревогой. Наш главный механик, работавший на ледоколе «Адмирал Лазарев», тихо замечает:

— У них осталась последняя, четвертая, если переборка не выдержит, тогда беда.

Скорость максимальная. Мы выжимаем из машины все возможное, хотя во льдах это и опасно. Но иначе нельзя: там за десятки миль моряки борются с океаном. Силы неравные, им нужна помощь.

Снова в эфире штаб.

«Ледоколу «Адмирал Лазарев». К вам вышел вертолет с водолазами».

Днем новая радиограмма капитана Садчикова:

«Вода появилась в четвертой кочегарке. Затоплены угольные бункера. Все работают на своих постах. Ждем помощи. Повторяем наши координаты».

Медленно угасает бесконечный северный день. Молчаливы берега. На сотни миль белая тишина. Но это только кажется. В Арктике сейчас неспокойно. В Арктике не умолкая стучит морзянка, готовы вылететь самолеты, синоптики тщательно следят за погодой, и на всех корабельных картах штурманы уже высчитали расстояние до маленькой точки, где сейчас ждет помощи ледокол «Адмирал Лазарев». На берегу и в море не уснут сегодня полярники.

Наш «Ленинград» спешит. Он уже близко. Осталось миль шесть. Я смотрю на часы. 21.30. За какие-то полчаса стало темней. Это снег бьет в стекло. Августовский снег красит белым цветом палубу.

Корабль где-то здесь рядом.

«Ленинград» гасит скорость. Тишина. После рева 26 тысяч «лошадей» ощущение такое, будто идем на веслах. Даже слышно, как плещет легкая волна.

Наконец-то прямо по курсу видна черная точка. Это они. Беру бинокль. У ледокола «Адмирал Лазарев» одни трубы торчат. Нос по самые клювы в воде. И льдины плавают почти вровень с палубой.

У нас на мостике моряки не верят своим глазам. Впервые за историю Великого Северного пути тонет в океане линейный ледокол. Тонет «Адмирал Лазарев», с чьим именем связана молодость многих полярных капитанов. Ведь корабль уже с 38-го года рубит лед. Арктики. Но в нынешнюю навигацию победил Ледовитый.

А случилось вот что. Ночью впереди корабля неожиданно выросли две огромных льдины. Ночью, да еще в тумане, увидеть их было почти невозможно. Первый удар корабль выдержал. Вторая же льдина, как огромной пилой, полоснула по днищу. И сразу в кочегарки, бункеры хлынули тонны воды.

...Это произошло в половине четвертого ночи. Вода выдавливала железные переборки, заливая все новые отсеки. Попробуй ее откачай, когда она врывается с глубины в громадную трещину.

И тогда капитан принял единственное решение: вести корабль на мелководье. Через четыре часа ледокол «Адмирал Лазарев» сел на грунт. От палубы до воды оставалось двадцать сантиметров. Но эти сантиметры, наверно, не решили бы судьбу, если б не было в Арктике святого закона о дружбе.

Подходим совсем близко. Работает радио. С борта «Адмирала Лазарева» говорит капитан — Федор Терентьевич Садчиков.

— Пока держимся. Затоплены три кочегарки. Вода поступает в четвертую. Под водой кают-компания, все носовые помещения. Команда борется.

Это все. А лед уже готов перебраться через борт. Смотрю в бинокль: туман. Чуть видны пять огней на мостике ледокола. Тишина и чайки равнодушно летают вокруг, будто ничего не случилось, будто нет замолчавшего корабля, нет сейчас внизу кочегаров, что по пояс в воде кидают черный уголь в котлы. А вода прибывает, вода давит переборку соседней, уже затопленной кочегарки. Оглянется парнишка на железную решетку трапа, что убегает наверх. Только разве все бросишь, если рядом, не оглядываясь, кидает и кидает уголек седой стармех. Но хочется, очень хочется парню жить.

Августовский снег разбивается о стекло. Чайки летают в тумане. А кругом тишина. И мало кто в ту минуту знал, что вот здесь, в Арктике, тонет ледокол «Адмирал Лазарев».

На нашем «Ленинграде» вертолёт готов к вылету. Вон и Володя Громов уже в своей неизменной серой лыжной шапочке. Сейчас от его искусства зависит многое. Удастся ли посадить машину на «Лазарев»? Видимости почти никакой, а тут еще корабль уткнулся носом в воду.

Вертолет, шаря прожектором по льдинам, уходит в туман. Все волнуются и ждут.

С Володей улетел на «Лазарев» инженер Юрий Кудрявцев. Корабельный доктор — так называют этого совсем молодого парня в клетчатой ковбойке. Доктор, наверно, единственный человек в Арктике, который не знает за обедом, где он будет ужинать.

А сейчас улетел на «Лазарев». Сойдет на палубу и через пять минут будет знать уже многое. Подумает и отдаст приказ. И сразу уйдут под воду ассистенты доктора — водолазы, огромные улыбчивые ребята.

Точно! Это уже за ними вернулся вертолет. И снова прожектор шарит по льдинам, и снова посадка на корабль, где кочегары внизу, по пояс в воде, кидают в котлы черный уголь. А совсем рядом льется с переборок холодная темная вода.

Ветер норд. Тихо наплывают с севера ледяные поля. Туман проглатывает огни. Зачем-то летают по ночам чайки. И августовский снег красит в белое палубу. В Арктике лето.

…Мне удалось перебраться на «Лазарев» только утром. Вместе с капитаном ледокола «Адмирал Лазарев» Виктором Терентьевичем Садчиковым прыгаем на огромную льдину, прижавшуюся к борту, и уходим далеко от корабля. Оба ищем выгодную точку, чтобы сделать фотографии на память. Правда, в памяти этой, наверно, больше всего сохранится печали.

Мы идем с капитаном рядом. Молчим. Лишь чайки о чем-то кричат над головой, да белое солнце плавает в крохотных пресных озерах, что голубыми стеклами разбросаны по всей льдине. Грустно, конечно, сейчас капитану смотреть на свой корабль. Ведь совсем недавно не было этой тишины, не было этой печали. Еще несколько дней назад, когда вели караван, «Адмирал Лазарев», разбрасывая шлейф дыма и ломая лед, шел впереди. И я сам с вертолета слышал уверенный голос капитана:

— Все отлично. На борту порядок.

А вот теперь иллюминаторы печально уткнулись в воду. Каково смотреть на это капитану, человеку, водившему в атаку сотни людей под Кенигсбергом и не раз, не два побеждавшему здесь, в Арктике. Но внешне он спокоен; лишь курит много и трет глаза, даже когда говорит:

— Чертовски хочется спать. Третьи сутки не снимаю сапоги. Я-то бездельничаю, а каково кочегарам? Пойдите взгляните.

Все на корабле напоминало о недавней борьбе с океаном. Еще стучали красные насосы, еще валялись мешки с цементом. Видно, готовили пластырь на пробоину. И в коридорах еще плескалась вода, и рояль в кают-компании купался в воде. Но уже торопились девушки-уборщицы, собирая разбросанные вещи, и пекарь месил тесто для нового хлеба, и корабельный котенок мирно спал на диване.

Единственную кочегарку, которую отстояли моряки, мне показывал старший механик Всеволод Владимирович Бонишко. Седой высокий и крепкий старик. В Арктике плавает лет тридцать. Слава богу бывал и не в таких авариях. Говорит он солидно:

— Из третьей кочегарки мы выбирались уже вплавь. А четвертую не могли отдать. Нельзя. Самое главное — без паники. Пришлось и самому тряхнуть стариной, — улыбается Всеволод Владимирович, — покидать уголек.

Я протискиваюсь в узкий коридор меж котлами четвертой кочегарки и трогаю холодную переборку, за которой стоит вода. Кое-где она все-таки просачивается и монотонно падает на железный пол, будто отсчитывает время. Но ничего,  недолго ей еще осталось теребить нервы. Потом идем к водолазам.

Только что из воды на борт поднялся Алексей Николаевич Болтунов.

— Сейчас отлично. Вот ночью было плохо. Темно, ничего не видать.

Инженер Юрий Кудрявцев так и не уходил из комнаты дежурного штурмана на палубе. Отодвинув чайник и зеленые кружки, он что-то чертит и объясняет водолазам. Увидев нас, говорит:

— Самое интересное под водой. Шесть метров дыра. Суток за трое сделаем.

Инженер, наверно, и сам рад, что чуточку ошибся. Уже на следующий день пробоину закрыл длинный лист железа. Включили насосы. Сотни тонн воды полетели за борт. А через час в иллюминаторы корабля снова заглянул свет мягкого северного дня...

...В вахтенном журнале ледокола «Ленинград» на всю жизнь корабля останется запись: «18 августа, 16-45. Взяли после аварии на буксир ледокол «Адмирал Лазарев». Курс — порт Певек».

Вечером перед входом в бухту прощаемся. Отдаем буксир. И спасенный «Адмирал Лазарев», разбрасывая шлейф дыма, сам идет к причалу. Мы долго смотрим ему вслед и молчим. Я знаю, откуда вдруг нахлынувшая грусть. Ведь «Лазарев» — это история Арктики, молодость многих полярных капитанов. И теперь всем стало понятно: молодость прошла.

А на самом краешке мыса Шелагский горит новая заря. Она зовет нас на восток.

...После аварии с «Лазаревым» лето сразу будто отвернулось от нас. Раньше выходили на палубу в одной рубашке, а теперь дикий холод. В первое же утро — мороз и белое матовое солнце. В иллюминаторе узнаю знакомый Шелагский. Только сейчас серебристый туман прикрыл его черные скалы и рыжие пятна. Скоро на траверзе полярная станция Валькаркай. Моя станция! Беру бинокль. Быстро нахожу маленький дом, под крышей которого провел почти неделю. А вон и озеро, куда ходили с ведрами за водой, радиорубка, где долгими вечерами звали корабли. Берег зовет, будто бросил там что-то родное. А в общем-то так оно и есть: вся жизнь разбросана неделями, месяцами по разным уголкам земли. Попробуй собери ее. Нельзя. Пройдут годы. Сопки будут те же, и озеро то же: а наше время не вернется, и уже другой радист назовет другие корабли. Каждому, кто много бродит по свету, и радостно и больно разглядывать карту. Только так замечаешь, что годы бегут. А наш «Ленинград», подминая лед, снова шел тогда на восток, к терпеливым кораблям, что ждут его за проливом Лонга.

Все на мостике, и штурман, и матрос ищут впереди черную полоску. Ведь темное небо — это просто зеркало воды. Но горизонт сегодня чист — значит кругом сплошной лед. А впрочем, чему удивляться: иным пролив Лонга бывает редко. Сюда как в мясорубку ветер пригоняет огромные поля из Центрального бассейна Арктики. Здесь их и пашут ледоколы. Трудно. А что делать?

— Курс 90. Прямо держать, — командует капитан.

Всю ночь лазили между льдин, старых и серых. А позади оставили лишь пять миль. Утром вышли на чистую воду. Хорошо и удивительно идти по открытой воде. Вскоре впереди по курсу показался мыс Биллингса. Туман не на самих скалах, а посередине. И впечатление такое, будто между морем и вершиной течет белая река. Течет медленно, так же медленно стареют скалы. Я часто спрашивал себя, почему быстро стареет человек и почему молоды скалы? Наверно, потому, что нам всегда некогда, мы всегда среди шума, в движении. Лучшая наша мечта — это спокойно подумать, посмотреть на себя и свои дела со стороны. Но не удается: время нас все торопит вперед. А вот скалы вечно молчат. Их молодость — от тишины, которая как щит бережет их от старости. Но именно сейчас, когда человек силен и громаден, он не может позволить себе отдыха. Он посреди мощного течения, которое сам создал и которое не может покинуть. В стремительном темпе жизнь ставит человеку тысячи, миллионы вопросов, на которые надо тут же дать ответы. А те ответы породят новые вопросы. И все это развивается в сверхгеометрической прогрессии, за которой трудно уследить и которую трудно охватить даже пространством и временем. Ну а если тебе страшно, если тебе хочется отдохнуть на берегу, попроси у моря, у скал хоть кусочек тишины. Вон, смотри, сколько ее у них. Они поделятся! Они даже могут подарить тебе и вечную молодость, но за это тогда твоим единственным миром будет молчание. Выбирай! Только подожди, я лишь скажу тебе: нет ничего в мире удивительней, чем дорога, если даже где-то далеко она оборвется навсегда. Поверь мне.

А машина корабля стучит, а винты разбивают чистую воду — ледокол идет к мысу Биллингса, где между морем и вершиной утеса течет белая лента тумана, словно белая река. Тишина как губка впитывает время — скалы вечно молоды. Только где они найдут завистника?

Целый день идем вперед. Дорога наша своеобразна: по чистой воде ровно через каждую милю расставлены ледовые барьеры. И нам приходится то бежать, то плестись еле-еле. А вечером снова чудесная заря вышла из облаков. Заря дарит всем нам хорошее настроение. Ну как тут возразить против известной истины: падает частица красоты и на того, кто стоит рядом с ней. Это правильно, многое в нас будит окружающий мир. Вот недавно долго смотрел, как за кормой висели чайки. Невеселые мысли приносят они на своих черных крыльях. Кажется, это уставшие призраки навязчиво преследуют и корабль и людей. Режут слух и гортанные крики черных чаек. Хотел пойти в каюту. И вдруг взглянул на лед, а там — ветка, бог весть как и откуда попавшая в Арктику. Обыкновенная ветка с несколькими увядшими листьями. А сколько сразу мыслей: о далеких лесах, о тепле, полянах. Может, и сегодня встречу свою ветку.

Но ветки нет. Рядом «Москва». Она только что подошла к нам. Вместе вытаскиваем из тисков танкер. Попробовали провести корабль одни — не повезло.Впереди попалась громадная стамуха. Нам ее не расколоть, хоть и весим почти двадцать тысяч тонн, лишь врезались в лед метров на пять... и повисли.

Теперь выручает «Москва». Уже целый час монотонно обкалывает ледяху, будто откусывает по кусочку. Разбежится, заберется неуклюже, как тюлень на льдину, и падает вниз вместе с куском грязного льда. А мы стоим и ничем не можем помочь. В ночных сумерках мы только видим цепочку бортовых огней, то уплывающих вперед, то словно волна, убегающая назад, в море.

Вместе с капитаном смотрю на эти огни. И вдруг он сказал:

— Печаль всюду одна, очень схожа, и ее поймут, если поделишься. А вот радости полярников иным кажутся просто странными. Ну, например, кто из южан поймет, какое это счастье — посидеть сейчас где-нибудь за кружечкой доброго пива, а потом пройтись шумной улицей, а навстречу люди, люди. Сколько лиц. С кем-то заговорить, у кого-то прикурить, кому-то улыбнуться. Чтобы над головой шумела зеленая листва. Кажется все просто, да? А иные ведь засмеются, услышав такое. Для нас же и для людей, что живут вот за теми огнями — это и будет та радость, которую на юге не понять.

Капитан закуривает. Он, наверно, чуточку ругает себя за нахлынувшую откровенность, которую кто-то может принять за слабость. Не надо, капитан! Даже самый сильный человек имеет право грустить, когда на горизонте в белом океане горит алая черта заката. И что это за люди, которые не знают грусти. Не надо, все поймут, что даже такого морского волка тянет берег.

Тридцать шесть лет нашему капитану, и тринадцать из них отданы Арктике. Годы бегут: еще совсем недавно был самым молодым в мире ледовым кэпом, а сейчас — уже ветеран. Только океан неизменен, и неизменна грусть моряка о земных берегах. Может, потому, что мы всегда любим то, что покидаем.

Помню, Юлий Филичев говорил мне:

— Проклинаешь эту Арктику, эти льды на чем свет стоит. А если ты далеко, если даже отдыхаешь на юге, то каждый день ищешь в газетах хоть строчку, как там у нас, хоть слово о Севере. Почему такое?

А кто его знает!

Я скажу только одно: ничуть не жалею, что бросил березы и синее небо, что простился с теплом и летом, иначе бы так и не узнал ни этой белой страны, ни этих сильных людей.

И не просто узнал...

Конечно, я буду тосковать и по этим проклятым льдам, и по этим туманам, и по этой алой заре, что выходит из облаков и догорает в океане. И снова захочется постоять на мостике рядом с друзьями и попросить у них сигарету. Но ведь тоску эту, если даже она глубока, не назовешь несчастьем. Наоборот, где тоска, там и сердце и думы твои. Как бы я хотел и эту последнюю строчку написать в своей недавней каюте, где по утрам меня будили льды да в иллюминаторы заглядывали чайки.

***

Вот и закончено наше путешествие трудными и далекими дорогами Севера. Не знаю, какие чувства они вызвали в вашем сердце, я же эти дороги вижу до сих пор. Но все написано не ради воспоминаний, я писал ради Севера, во имя Севера. Я хочу, чтоб эта книга позвала вас в дорогу, чтоб на северных просторах появились новые тысячи энтузиастов, тысячи новоселов, влюбленных в холодную, но таящую несметные богатства землю. А место для подвига здесь найдется каждому. Даже по самым скромным подсчетам известно: чтобы выполнить намеченные партией нынешние грандиозные планы ускоренного развития Севера, потребуется вдвое больше рабочих и специалистов, чем живет их там сейчас. Причем специалистов и рабочих, великолепно знающих свое дело. Ведь не секрет, что наш Север вступил в качественно новый этап развития. Теперь чаще всего тут создаются не отдельные мощные предприятия, а вырастают гигантские территориально-производственные комплексы, оборудованные по последнему слову современной техники. Ресурсы некоторых таких комплексов побольше, чем у иного государства. Так что есть где приложить и разум и руки свои. А прогнозы, утверждающие, что всюду и всех заменит техника, — наивны. На Севере главным свершителем был, есть и останется человек.

Север ждет!

А быть на севере в наше время — это значит быть на переднем крае сегодняшней пятилетки.


Оглавление

  • Ледовая стратегическая
  • Трасса
  • За месяц — сто километров
  • А теперь в Билибино
  • Наука и льды
  • Валькаркай
  • Срочно на помощь!