Рассвет сменяет тьму. Книга первая: Обагренная кровью [Николай Ильинский] (fb2) читать онлайн

- Рассвет сменяет тьму. Книга первая: Обагренная кровью (а.с. Рассвет сменяет тьму -1) 1.82 Мб, 455с. скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Николай Ильинский

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Николай Ильинский Рассвет сменяет тьму


Роман-эпопея


Книга первая Обагренная кровью




Родимые пятна прошлого


I


Летний день летел на крыльях теплого сухого ветерка. По голубой ниве небес медленно, как бы нехотя, плыли небольшие белобокие кучевые облачка, словно ленивая отара овец, подгоняемая недремлющим пастухом — ярким солнцем. Внизу по полям, по взгоркам, лощинкам вслед за облачками бежали тени. Захар останавливался, оглядывался вокруг и, сняв влажный картуз с головы, вытирал им вспотевшее лицо. Затем снова не спеша брел по пыльной дороге. Такой благодати, которая светом и спокойствием снисходила на него откуда-то сверху, он давно не ощущал. И вдруг Захар кашлянул от внезапности и с глухим, не своим, вырвавшимся из истосковавшейся и исхудавшей груди криком воскликнул: «Господи, ты внял моим молитвам!» После этого, обессиленный, упал на колени на короткую, поржавелую, жесткую, высушенную безжалостным летним зноем траву, окаймлявшую обочины узкого пролеска, стал страстно молиться, кладя широкий крест на плечи и грудь и касаясь лбом колючей растительности. Трава больно кололась, но Захар не ощущал боли и как будто даже радовался ей, словно она не колола, а нежно ласкала его изрезанное глубокими и густыми морщинами, дубленое временем, холодами и жарой лицо.

Десять несказанно изнурительных лет денно и нощно думал он об этой минуте, лелеял, казалось, несбыточную мечту об этой встрече с родной землей, с этим ласковым голубым небом, с этими облаками, с этим солнцем. И теперь, когда из-за серого бугра показались верхушки деревьев, должно быть, приусадебных садов, над которыми возвысился знакомый все такой же цвета неба купол церкви, но уже без креста на самом верху, Захар стал прерывисто шептать: «Отче наш, иже еси на небеси…» У него не было и тени сомнения в том, что именно Господь спас его от неминуемой смерти, которая десять лет, буквально наступая на пятки, ходила за ним, дышала в затылок, глядела в его глаза темными, бездонными глазами винтовочных стволов. Сколько пришлось ему похоронить друзей по несчастью, большей частью не имевших никакой ни перед кем вины, — не пересчитать! А его Бог миловал…

И купол церкви, обдутый ветрами, обмытый дождями и снегами, обшарпанный ногами и руками тех, кто сбрасывал крест, обруганный со всех сторон крепкими матерными словами безбожников, называвших себя для большинства непонятным, но таким загадочным, жутко-чужим, однако очень партийным словом «атеист», словно улыбался Захару, сиял в лучах солнца, как бы приветствуя многострадального путника и воскрешая в его памяти минувшее, тот свалившийся на его плечи непомерной бедой день, когда под окошком избы заурчала трехтонка, из кузова которой выпрыгнули два милиционера с винтовками в руках, больно скрутили за спиной натруженные крестьянской работой руки, затолкнули в кузов и повезли в районный центр Красноконск. Там не было допросов, суда, а только прямиком, без особой задержки, отправили на железнодорожную станцию, по которой он попал на лесоразработки. Это потом Захар узнал, что находится в сибирской тайге, а поначалу даже не сообразил, куда столько томительных дней его везут, как скот, в телячьем вагоне, двери которого во время пути снаружи крепко-накрепко с лязгом запирались на тяжелый металлический замок.

Когда же это произошло? «Век тому назад! — с горечью подумал Захар, поднимаясь с колен, сбивая с них узловатыми пальцами горячую, как пепел, пыль и вытирая тыльной стороной ладони мокрый лоб, на котором оставались грязные неровные разводы. — В тридцать первом году, вот когда это случилось! — прошептал он сухими губами. — В то самое время, будь оно трижды проклято!» Захар и сам не заметил, а если бы и заметил, то не придал бы этому никакого значения, когда в его весьма ограниченном от рождения лексиконе и при не шибко сильной грамотности появилось невесть откуда слово-паразит… Всего три безобидные буковки, но они-то и сыграли с ним злую шутку… Ах, лучше не вспоминать! Но как можно забыть такое!

Колхоз готовился отметить свое второе рождение. Первый под названием «По пути большевиков» оказался мужикам не совсем по пути. И они, едва услышав о статье самого Сталина про головокружение от успехов в башках ретивых местных активистов, которые старались бежать в пекло быстрее родного батьки, тут же дружно рассыпались в разные стороны. Что касается самой статьи в газете «Правда», то большинство односельчан ее не читало. А вот боль за собственную скотину и какой-никакой домашний скарб в виде телег, плугов, сох, борон, хомутов, вожжей накрепко оставалась в сердце каждого. Мужикам страшно обидно было видеть, как их нажитым трудом и потом добром пользовались другие, у которых нередко из-за лени, а чаще всего из-за пьянства ничего-то своего и не было, окромя вшей в кармане и сверчка в подпечке.

Вышли мужики из колхоза дружно и быстро, надеясь, что избавились от очередной несправедливости, преследовавшей их всегда и во всем, но не тут-то было. Понаехали из области и района знакомые и незнакомые высокие партийные и советские чины, часть из которых, нежно поглаживая ладонями кожаные, с тяжелыми револьверами кобуры на поясе, стали горячо призывать несознательных и колеблющихся крестьян к сугубо, как это и учит делать товарищ Иосиф Виссарионович, добровольному объединению в коллективное хозяйство, одновременно упрекая мужиков в их политической отсталости, трусости и даже в тупости, особенно за то, что они так необдуманно растащили колхозное добро по дворам. Ведь в статье товарищ Сталин такого беспредела не допускал!..

Окидывая пылающим от негодования взглядом собравшихся и по старой кавалерийской привычке высоко размахивая рукой, словно в крепко сжатом ее кулаке была острая сабля, не унимался на собрании всем хорошо известный Пантелеймон Жигалкин, инструктор Красноконского райкома партии по идеологической и пропагандистской работе. Часто поправляя назади почти белую от времени и многочисленных стирок гимнастерку и широкий кожаный ремень с большой медной пряжкой со звездой на впалом животе, он говорил страстно и вдохновенно.

— Здорово Пентелька чешет, — шептались мужики.

— Не чешет, а брешет!

— Вот так на брехне и лезет вверх!

— А все они на брехне, как тесто на дрожжах из дежи прут…

— Да, брехня — удобрение лучше навоза для роста начальников!

— Языки у них без костей! Тары-бары — растабары!

— Слыхали мы уже энтих краснобаев…

Конечно, низкорослый, сухощавый, с потемневшим лицом Пантелеймон не слышал этих шептунов, иначе быстро взял бы их на заметку.

— Я не о себе думал, — бросал он слова в зал клуба с низким потолком, но довольно вместительного, — не в пример вам, а ради всемирной пролетарской революции я тады в Великомихайловке оседлал боевого коня и под командованием товарища Семена Михайловича Буденного через ваше же село… — Он глубоко, шумно вздохнул и смолк, собираясь с мыслями.

— Партейный, а скелет, — опять заметил кто-то из мужиков. — Али ему порцию меньшую дают? А?

— Не в коня корм.

Пантелеймон и на этот раз не услышал, что о нем говорят. Он продолжал:

— Через ваше Нагорное я безостановочно гнал белых за Дон! — Жигалкин многозначительным взглядом обвел мужиков, как-то испуганно втянувших головы в плечи и даже переставших грызть семечки и выплевывать шелуху на пол, ехидно усмехнулся и покачал головой. — Ради вашей же нынешней счастливой жизни! И что же я теперь наяву вижу? А вижу я то, что вы, мужики, очень несознательная публика, из чего и вытекает мой правильный вывод: кнут плачет по вашим… — Он замешкался, кое-кто из мужиков уже даже хихикнул, ожидая, какое дальше последует слово, но Жигалкин быстро нашелся и, пряча улыбку, для чего вытер губы ладонью, сказал: — По вашим, так сказать, местам, что пониже спины… Мой буланый, нет, брешу, каурый боевой конь, который, кстати, наяву за вас же… трагически погиб, сраженный белогвардейской пулей под Воронежем, ржал бы теперь над вами… Ох, как ржал бы! А вы? Эх, вы! — Жигалкин безнадежно махнул рукой и добавил: — Нет у вас пролетарского чутья… Так и норовите опять нырнуть под власть кулаков и таких же вредных для советской власти подкулачников… наяву — лютых вражеских элементов… Но мы вам этого удовольствия не позволим! — вдруг громко и грозно воскликнул он. — Колхозу в Нагорном быть! — А когда собравшиеся настолько притихли, что можно было услышать летящую по залу муху, тихо, даже с нежностью в голосе сообщил: — И название вашему колхозу я очень удачно уже придумал… Сколько лет тому назад мы во главе с товарищами Лениным и Сталиным совершили великую революцию? Считать умеете? То-то же! Тринадцать лет! Так вот и ваше коллективное хозяйство, созданное по вашему единодушному, добровольному согласию, будет называться колхозом имени «13-го Октября»! — Жигалкин потер руки от удовольствия. — Наяву метко придумано!

Собрание одобрительно загудело. Мужики согласно кивали головами, совершенно не вдумываясь, хорошо сделал Пантелеймон или нет, что именно так, а не иначе хочет назвать колхоз. Хотя знали, что он на такое весьма горазд, что и в новом названии райцентра есть немалая доля этого беспокойного, богатого на фантазию человека. До революции как назывался уезд? Хлевищенск! А когда ворвалась в него с криком «ура!» и сверканием сабель Первая Конная, уезд стал именоваться районным центром и тут же взялись придумывать ему более благозвучное название: Интернациональный, Пролетарск, Ворошиловск, Буденновск, и, наконец, в честь Первой Конной районный поселок нарекли Красноконском. И активнее всех на этом названии настаивал именно Жигалкин. По сравнению с тем, что было до революции, голова у него, как шутили мужики, здорово выросла, стала большой и умной. В этом никто и нисколько не сомневался.

Зато бабы, слушая Пантелеймона, еще дружнее грызли семечки подсолнуха, снимали свисавшую с губ шелуху в горсти, бросали ее себе же под ноги и с неподдельным любопытством поглядывали в сторону этакого языкастого, этакого азартного бывшего кавалериста, хитро перемигивались между собой и шептали друг дружке нечто такое по поводу достоинств и способностей буденовского рубаки, отчего уши у мужиков краснели бы, как кормовой бурак.

— Небось Лидка довольная! — негромко говорила женщина в голубом с красными цветками платке, имея в виду жену Жигалкина Лидию Серафимовну.

— Страдалица она, вот тебе и довольная, — крутила головой другая женщина. Ей было жарко, и она откинула на плечи розовый платок. — Он только языком молоть и может… Ага! Я сама слыхала! — И шепнула: — Валух!.. Вот не сойти мне с этого места, валух!..

Тихий смешок волной покатился по рядам, где, тесно прижавшись друг к дружке, сидели почти одни женщины.

— Ну, это не бабы — сатаны! — кривился Архип Савельев и хрипло кашлял в кулак.

Ему было почему-то не до смеха. Архип, кряжистый, сильный духом и телом мужик с коротко округло подстриженной бородой с редкой проседью, долго в нерешительности ерзал на скамейке, пока, наконец, не осмелел и не поднял высоко руку, широко растопырив узловатые, толстые пальцы…

— Дайте и мне, мол, высказаться, — попросил он, с опаской вглядываясь в суровые лица начальства, вальяжно сидящего за столом президиума.

Все стихли и устремили взгляды на Архипа. Среди мужиков Нагорного он был весьма уважаемый человек, по характеру степенный, рассудительный, попусту болтать не любил, а уж если что скажет, то словно гвоздь по самую шляпку в стену вгонит. Особенно интересно односельчанам было его послушать теперь. Архип последним вышел из колхоза, последним увел с общего двора свою гнедую лошадь, прихватив свой же хомут, кое-где изъеденный молью, а другой сбруи не нашел: кто-то успел экспроприировать у несостоявшегося колхоза прежде принадлежавшие Архипу седло, чересседельник и подпругу. Особенно жаль было ему вожжей — новеньких, ременных, купленных недавно на базаре в Красноконске у цыгана. Обида переполняла душу Архипа. Уж ладно бы, вожжи как вожжи, но ведь ременные, а не из канапей!

— Говори, Архип Федосович, — кивнул за столом председатель колхоза первого, разбежавшегося, а теперь руководитель и второго Алексей Петрович Лыков.

— Так что, мол, говорить? — Архип оглянулся на собравшихся в клубе. — Мы не супротив колхоза. — Он погладил всей пятерней аккуратно подстриженную бороду. — Но поймите же и вы нас, честных мужиков, которые… Которые всей, мол, душой за советскую власть!..

Сидящие вокруг Архипа одобрительно загудели.

— Верно, Архипка!

— Мы же ведь не просто так вот…

Чувствуя поддержку односельчан, Архип еще больше осмелел.

— Только вот большое воровство при этом самом начинается, — продолжал он. — Взять, к примеру, мои вожжи, ременные вожжи! — сделал он ударение на последнем слове и повторил: — Крепкие, потому что ременные! Я их добровольно сдал в колхоз, как и потребовал наш председатель товарищ Алексей Петрович Лыков… Он сидит за столом, свидетель, мол!.. И что же? Сперли мои вожжи и другую иную сбрую…

Собрание вновь оживилось, и даже Лыков согласно кивал головой и пожимал плечами: украли, дескать, это верно. Такая обстановка придала силы Архипу, и он еще больше осмелел.

— Как у нас в Нагорном всегда было? Все друг друга знали, чья собака брешет — знали, чей кочет прогорланит — знали, кто при сумерках понес на спине уклунок и что в уклунке — знали, много не наворуешь, а теперича? Срамота одна! Сперли вожжи — и никакого следа… А все, что говорил товарищ Пентелька про нашу будущую жизню, — продолжал он, — все правильно и все, мол, по путю…

— Это кто тебе Пентелька, а? — вдруг вскочил со своего места сухощавый, остроносый представитель райкома партии. — Что за обращение? Это ни в какие ворота не лезет! Тьма ты беспросветная, Архип! Какой такой Пентелька? Так нас кулачье Пентельками да Егорками называли! Так мы этих кулаков — враз! — стукнул он кулаком по столу. — Не Пентелька, а Пантелеймон Кондратьевич Жигалкин, инструктор райкома ВКП(б)! Понял ты, чухлома?

— Был Пентелька, да весь вышел, — обиженно произнес Жигалкин, поднимая голову над столом. — Когда мы с товарищем Буденным из Великомихайловки…

— Орденоносец! — не слушая бывшего кавалериста и не снижая громкость голоса, кричал представитель райкома и кивком головы показывал на грудь Жигалкина, где на красной подкладке ловко был прилажен орден Красного Знамени. — Орден ему сам товарищ Буденный вручал!..

— Вот именно, — скромно опустил глаза Жигалкин и, не выдержав испытания славой, рукавом гимнастерки потер орден. — Но я на вас не обижаюсь, товарищи нагорновцы… А обида была наяву, да еще какая! Это когда вы в балках на степи трусливо прятали от нас своих лошадей… Вспомните: едва увидев передовой отряд лихих буденовцев, в котором наяву был и я, не вы ли стали прятать от нас своих коней?… Вот тогда я на вас здорово, по-кавалерийски обижался, вы лишали Первую Конную средств передвижения, наяву мешали преследовать деникинцев, а теперь не обижаюсь, честное партийное не обижаюсь, зло прошло…

Слово «Пентелька» у Савельева вырвалось не случайно. Жигалкина в Нагорном хорошо знали еще до революционных событий. Он уже в те годы был известен как горький пьяница и бездельник. С издевкой говорили, что его лень родилась раньше его самого и что именно она была у него и повитухой! Пантелеймон бродяжничал по окрестным селам, то там, то здесь подрабатывал, но постоянного пристанища не имел. Как теперь доказывал, он не хотел горбатиться на эксплуататоров кулаков. Утверждали, что где-то на одном из хуторов, затерявшихся в степи, вдалеке от оживленных мест и дорог, находилась его развалившаяся от недосмотра изба. Но Жигалкин туда носа не показывал. Зато у базарных цыган он научился угонять чужих коней и тайком по дешевке их продавать, умело заметая затем следы преступления. Вскоре среди конекрадов он стал известен по кличке Пентюх Жига. От прежнего, непристойного промысла теперь Пантелеймон категорически отрекался, хотя признавался, что были случаи, когда он уводил чужих лошадей, а не воровал и не продавал на базарах.

— Признаюсь, я конфисковывал лошадей у кулачья, у этих наяву кровососов, — с революционным пафосом заявлял он. — У Владимира Ильича Ленина категорически так и сказано: экспроприируй экспроприаторов и баста! — Мужики чесали затылки и разглаживали бороды: здорово говорил Пентелька, да такими неслыханными словами, по всему видать, большевистскими. — А чтобы продавать и вырученные деньги прятать в свой карман — ни-ни, — грозил кому-то пальцем Жигалкин. — Тому, кто станет такое утверждать, я наяву голову снесу, — и он широко, с силой размахивал рукой. — Конфискованных лошадей я отдавал бедным мужикам… А в последний раз я отобрал несколько, штук восемь, лошадей у сельских буржуев и прямиком отвел их в армию товарища Буденного Семена Михайловича… Он лично, наяву принародно благодарил меня за этот… ну, не подвиг, а за смелый революционный поступок. … За энтузиазм!

В действительности же лично командира Первой Конной армии Пантелеймон видел лишь издали, когда тот объезжал вместе с другими красными командирами строй конницы. Но «ура!» кричал погромче других: горло было луженое, почему бы и не покричать ради такого случая. А то, что угнанных в разных селах коней он сдал буденовцам, то это сущая правда: иначе деваться ему было некуда — или быть битому кнутами как злостному конокраду (таких не любили ни белые, ни красные и секли беспощадно), или сделать приятную мину при плохой игре и «подарить» кулацкую скотину красным кавалеристам. Те крепко пожали ему руку за такой щедрый подарок и с охотой приняли как истинного сельского пролетария, беспощадно угнетаемого и эксплуатируемого кулаками и подкулачниками, в свои боевые ряды, снабдив кое-каким обмундированием, в том числе штанами с кожаной подшивкой там, где они быстро терлись о седло, а также выдали саблю, карабин и сильно уставшего в походах коня в яблоках. Так Жигалкин совершенно случайно оказался красным конником и вместе с Первой Конной проскакал с громким «даешь!» полстраны.

После гражданской войны он вернулся в родные места уже в другом качестве, с чрезвычайно обостренным чувством принадлежности к пролетариату и с классовой непримиримостью к врагам советской власти, которые, по его убеждению, притаились и ждали удобного случая, чтобы взяться за оружие. Работал Жигалкин в различных районных организациях на партийных и советских должностях, чаще всего в силу своей безграмотности и некомпетентности не оправдывая их.

— Ему бы образование — так незаменимый для советской власти человек был бы, — толковали о нем сведущие люди не только в Нагорном, но и в других селах.

И уже не мифом казалась Пантелеймону строка из французского «Интернационала», ставшего впоследствии официальным гимном Советского Союза: «Кто был никем, тот станет всем!» Он испытал эту притягательную истину на самом себе: от пьяницы и конокрада до партийного работника пусть пока и районного масштаба — как говорится, из грязи в князи! А в будущем — чем черт не шутит, пока ангел спит, возможен рост и выше! Например, его голубая мечта занять должность первого секретаря райкома партии. Почему бы и нет, рассуждал он. В районе с ним считались, уважали его, хотя в спину и ехидно ухмылялись, но стоило ему открыть рот и произнести заветное слово «Великомихайловка», все с опаской и благоговением взирали на него, завидуя тому, как этот бывший конокрад теперь ногой открывал дверь в кабинет самого Юрия Федоровича Морозова, работавшего то председателем райисполкома, то первым секретарем райкома ВКП(б).

Женился Жигалкин еще в годы гражданской войны. До революции об образованной, интеллигентной жене он и мечтать не мог; какая дура пошла бы за несамостоятельного, с постоянным запахом дешевой сивухи батрака замуж! А тут такая возможность открывалась! Вначале после победы Октября он стал горячим сторонником социализации женщин: хватит, мол, буржуям пользоваться красавицами, пролетарская революция дала право на них и беднякам, как он. А когда это постыдное поветрие не нашло поддержки и, к его большому разочарованию, лопнуло, как мыльный пузырь, Пантелеймон взял в жены тоже служившую в красной кавалерии по медицинской части женщину, тощую, угловатую, с несколько узковатым лицом, мелкими зубами и тонкими губами, которые, когда Лидия Серафимовна сердилась, заметно змеились. Взгляд ее, проницательный, помноженный на ее безграничную преданность революционному делу и беспощадность ко всякого рода врагам новой власти, не всякий мужчина мог выдержать на себе и тогда поспешно отворачивался. Начальство уважало Лидию Серафимовну и даже побаивалось. Когда она входила в помещение райкома, райисполкома или другого какого учреждения, все невольно вставали с почтением. Теперь медицинские заботы о всех здравоохранительных точках в районе лежали на ее худых, острых плечах. Заболевшие деревенские мужики пред Лидией Серафимовной как-то робели, мялись с ноги на ногу, стеснялись снимать рубахи или штаны и показывать свои болячки, зато бабы ничуть не боялись и раскрывались в беседах с нею, как на исповеди перед священником. Но видя, как она пускает изо рта и ноздрей густые клубы папиросного дыма, ахали и шептали:

— Видели, как она цыгарками травится, как дым из ноздрей выпускает? Ловчее мужиков!

— Упаси Господи, грех-то какой!

— Так ведь на войне к чему не привыкнешь… Лидку пожалеть надо.

Но Лидия Серафимовна не обращала внимание на эти ухмылки глупых баб; беззаветно любя их и в то же время чувствуя свое несомненное превосходство над ними, безукоризненно делала свое дело. Боролась с любой болезнью, как с беляками в боях. Не оставалось в районе ни одной даже захудалой деревушки, где бы она не побывала и не наладила работу медпунктов. При всей ее классовой нетерпимости к противникам революции, Лидия Серафимовна имела доброе сердце и большую жалость к страдающим. Она-то и полюбила Пантелеймона, когда выхаживала его в полевом госпитале после ранения под Воронежем. Забота о больном переросла в крепкую, безотчетную любовь к нему, тем более близкому по идее о мировом революционном пожаре. Словом, о семье Жигалкиных в Красноконском районе говорили с придыханием.

И теперь Савельев с горечью осознал, что по наивности допустил промах, напрасно по-деревенски назвал такого важного товарища Пентелькой, а не Пантелеймоном Кондратьевичем.

— Так я же, мол, ничего, — извиняющимся голосом мямлил Архип и продолжал не столь уже уверенно свою, как теперь ему казалось, ненужную речь. — Я тады, Пантелеймон Кондратьевич, товарищ Жигалкин, своего коня в степь не угонял, пущай другие подтвердят. Я уважаю вас, Пентель… — Он поперхнулся, испуганно глянул на президиум. — Пантелеймон Кондратьевич, за вашу боевитость и за то, что имеете такой хороший орден на груди… Я балакаю лишь про то, что, мол, при товарище Владимире Ильиче Ленине нам жилось вольготнее, то есть лучше, чем при… при… — Архип осекся, прикусив губу, и беспомощно посмотрел на мужиков, которые конечно же, поняли, что после «при» Архип должен был сказать «товарище Сталине». Они пугливо втянули головы в плечи, словно ожидая удара по шее. Но лучше мужиков это «при» поняли сидевшие в президиуме.

И вот тут-то у Захара Тишкова, имевшего кличку Чалый из-за своей огненно-рыжей головы и такого же цвета редкой бороды, похожей на использованный веник, невольно ни с того ни с сего вырвалось слово-паразит: «Ага!» Произнес он это так тихо, что начальники, занимавшие места в президиуме, взволнованные и озадаченные речью Архипа Савельева, переставшие уже прислушиваться к голосам собравшихся и начавшие подозрительно перешептываться между собой, даже не взглянули в сторону Захара. Однако стоявший рядом с ним отчаянно стремившийся стать активистом во всех нужных и ненужных делах Антоха Званцов услышал эти три роковые буквы и злорадно усмехнулся. Для него появился важный повод доказать, что его стремление вступить в большевистскую партию искреннее, и крамольное слово, произнесенное невзначай Захаром, он решил тут же обратить в свою пользу. Сразу же после собрания Антоха настрочил небольшой донос и подал его районному начальству.

— Ты, Антон, наяву молодец! — похлопал его по плечу Жигалкин, непримиримый борец с врагами советской власти. — Бдительность — это прекрасное качество для будущего коммуниста… С такими, как ты, мы наяву всяческую мразь выкорчуем до основания!

— Порвать надо эту бумажку, порвать, — недовольно проворчал Лыков. — Какой из Захара Тишкова контра? В политическом плане он полнейшая темнота! Тьма беспросветная!

А сам Захар после собрания интуитивно почувствовал нечто недоброе, пугающее. Пришел домой и не мог найти себе места в большой хате. Жена с тревогой смотрела на мужа.

— Ты что, Захарушка, али хворь какая?

— Ох, Акулька, надо же мне было брякнуть, — стал жаловаться он супруге. — Но я не хотел — язык сам будто с цепи сорвался, сатана, хоть режь его! Дай ножик!

— Окстись, Захар, какой ножик, ты чего удумал, рази ж энто по-божески? — стала причитать Акулина, а глаза ее бегали по хате, пытаясь увидеть где-нибудь нож: спрятать бы его куда подальше! — Неужто ты так сильно обидел власть, что теперь места себе не находишь?

— Какое обидел! — Захар скреб всей пятерней под бородой: на нервной почве чесалось все тело. — У меня и в мыслях ничего поганого на власть не было…

— Тады и балакать нечего, и горевать зря не надо: Бог даст, все улаштуется…

— Кабы б так! — Захар трижды перекрестился на образа в углу хаты. — Микалай-угодник, заступись…

С тем и улеглись спать. Акулина посопела, посопела и скоро, всхрапывая и всхлипывая, уснула, а Захар еще долго переворачивался с боку на бок и сомкнул веки только далеко за полночь, когда уже и петухи не нарушали ночной покой, и только лишь деркач на далеком лугу все скрипел и скрипел. Сначала Захару грезился всякий кошмар, а потом он увидел сына Гришку, убитого на германской. Увидел и проснулся. Жалко было единственного сына, так жестоко отнятого войной. Теперь вот к самому старость подступает, а какое-никакое хозяйство передать будет некому. Теперь Захар был рад и колхозу. Хоть и большая, хоть подчас и безалаберная, но все же семья. А в семье и горе горевать легче.

Утро выдалось пасмурное. Небо заволокли низкие облака, и скоро по камышовой крыше хаты зашелестел мелкий дождик. «К наливу зерновых дождик самый раз», — с удовлетворением подумал Захар. И к нему даже пришло успокоение. Но ненадолго. Ближе к полудню в Нагорное припылила полуторка, из кузова которой выпрыгнули два милиционера с винтовками в руках. И было приказано арестовать и доставить в райцентр Архипа Савельева и Захара Тишкова. В правлении колхоза были ошеломлены.

— За что?! — недоумевал Алексей Петрович.

— Точно мы не знаем, — с редким равнодушием ответил коренастый милиционер, для которого конвоирование арестованных было давно делом привычным. — Но говорят, они тут какую-то бухаринщину развели. У нас и приказ на их арест имеется! — Он вынул из нагрудного кармана гимнастерки сложенный вдвое листок бумаги.

— Да вы что — смеетесь?! — Лыков развел руками. — Они там что — шутить изволили? — поправился он, понимая, что не милиционеры выдумали эту затею. — Наши мужики и… бухаринцы?! Да вы спросите у них, кто такой Бухарин, ведь не ответят, потому что слыхом не слыхали про такого… Константин Сергеевич, а вы что на это скажете? — в отчаянии обратился председатель к Забродину, директору местной школы и одновременно секретарю парторганизации вновь созданного колхоза.

— А что я могу сказать, Алексей Петрович? То же, что и вы. — Забродин недоуменно пожал плечами. — Савельев на собрании по глупости сморозил такое, что на голову не напялишь, а Тишков вообще — комедия! — Забродин махнул рукой. — Все знают, что у него это «ага!» по каждому поводу, да и без повода выскакивает… Ему что ни скажи, он обязательно брякнет «ага!». Так что ж — за это арестовывать?

— Про Бухарина я сам в газете только и читал, — вспомнил коренастый милиционер (он был старшим в конвое), затем не спеша закурил цигарку, скрученную из обрывка газеты, глубоко вдохнул в себя густое облако едкого дыма махорки, а потом долго это облако, уже до прозрачности очищенное легкими, выпускал через нос. — Там было написано, что этот Бухарин — враг колхозному движению, враг народа в том смысле, что советовал кулакам обогащаться, по моему понятию, драть с бедных крестьян три шкуры… Но не это сейчас главное: нас послали арестовать нарушителей закона и проводить их в райцентр, и мы должны выполнить приказ, иначе нас самих… Вы понимаете?… Там разберутся, виноваты ваши недотепы или нет… Если не виноваты — отпустят, а если… то сами знаете… Нынче за болтливость по головке не гладят! Так что зовите их в правление…

Когда в дом Захара вошел работник сельсовета, Акулина со страха упала на колени и обхватила ноги мужа.

— Не пущу!.. Захарушка, на кого же ты меня бросаешь? — запричитала она.

— Не хныч, Акулька. — Захар пытался освободить свои ноги, обутые в лапти. — Они там насчет меня ошиблись, а коли ошиблись, то и отпустят, — успокаивал жену Захар, хотя хорошо знал о несбыточности своего желания. Те, кого арестовывали даже за неосторожно сказанное слово, редко возвращались домой, не отсидев определенного им срока в местах не столь отдаленных.

— Я тоже поеду в Красноконск, — решил Забродин. — Надо же объяснить абсурдность этого дела.

Сопровождать арестованных в помощь милиционерам высказался Антон Званцов, полагая, что настал тот момент, когда он должен проявить себя. Теперь-то уж его непременно заметят, и он напишет заявление о приеме в партию. Хотя его даже в комсомол не брали: уж очень большую оплошность допустил он, когда сбрасывали кресты с нагорновской церкви. Его просили полезть на купол, помочь приезжему смельчаку, но Антон наотрез отказался, не объяснив причины, которая банально заключалась в том, что он с детства боялся высоты, но признаться в том не мог. Отнекивался, а почему и что — не хотел внятно объяснить, поэтому местные власти посчитали его поступок несовместимым с воинствующим атеизмом. Но ужасней для него оставалось то, что некоторые односельчане посчитали его поступок богоугодным, правильным. Поэтому, с какой стороны ни взгляни, он был виноват кругом и путь в комсомол ему был напрочь закрыт. О партии и говорить не приходилось. И вот, наконец, выдался весьма удобный случай показать свою полную лояльность к идее мирового пролетариата и новой грядущей революции, которую пролетариат наметил на ближайшее будущее. Предстоящие удары по заграничным буржуям Антон решил отрабатывать заранее, как тому способствовала обстановка, на своих же доморощенных противниках существующего строя и коллективного (считай, колхозного) образа жизни, которые теперь трусливо выглядывали через плетни на отъезжающую полуторку с арестованными Савельевым и Тишковым.

— Ты иуда, Антоха, — с презрением посмотрел Архип на Званцова, когда грузовик с ними оказался за околицей Нагорного.

— Иуда — хороший человек, Архип Кирьянович, — скривил в улыбке рот Антон. — Первый безбожник!..

— Предатель!..

— Ну, ну, ты мне тут поговори! — пригрозил Савельеву коренастый милиционер. — Больно грамотный нашелся…

В Красноконском райкоме партии нашлись такие, которые откровенно обрадовались появлению двух свеженьких арестантов. Больше всех ликовал Жигалкин, считая именно своей заслугой арест нагорновцев, которые, по его категоричному утверждению, вредили колхозному движению не только в своем Нагорном, но и в масштабе района, а если допросить их как следует, то и всей области.

— В результате лишь такого мероприятия, как собрание в колхозе, нам удалось выявить явных подкулачников, от которых надо решительно очиститься, — убежденно заявлял он.

С ним не соглашался председатель райисполкома Юрий Федорович Морозов.

— Над нами куры смеяться будут, Пантелеймон Кондратьевич. Хватаем людей, а за что? Ни за понюшку табаку!

— Пусть лучше куры смеются, Юрий Федорович, чем наяву льют слезы наши жены, — горячился Жигалкин, а затем, оглянувшись на дверь и окна, почти шепотом продолжал: — У нас же разнарядка!.. Ну, кого послать на стройки? Если мы этих двоих не отправим, то наяву придется ехать самим… Вы что, Юрий Федорович, с луны свалились? Ведь разнарядка не просьба чья-то, а конкретное партийное задание… А вы о какой-то понюшке табаку говорите… Дай что тут колебаться! Савельев явно высказался против товарища Сталина… Правда, он не успел назвать имя нашего великого вождя и верного ленинца, но подразумевал-то его, не Троцкого же!.. А Тишков поддержал вражеское настроение Савельева, наяву агакнул… И свидетель имеется — Званцов Антон!

— Вот именно, что агакнул, — в тон Морозову сказал успевший приехать в райком Забродин. — О Тишкове — можно сказать, что это больной человек, у него «ага!» — слово-паразит, как у вас, Пантелеймон Кондратьевич, слово «наяву»…

— Меня, Жигалкина, равнять с каким-то Тишковым, — возмутился Пантелеймон и злорадно ухмыльнулся. — Ничего, на стройках его вылечат. … Не забывайте, товарищи, что стране нужны дешевые рабочие руки… Когда я в Великомихайловке с Семеном Михайловичем Буденным…

— То было другое время — война, — досадовал председатель райисполкома. — Столько лет прошло!

— Время эксплуататоров прошло — это верно, но классовый враг жив! — На скулах Жигалкина заходили желваки. — Мы строим социализм, а кулаки да подкулачники подтачивают его, как черви здоровое наливное яблоко! Сами понимаете, враги в наши дни особенно начинают шевелиться!.. А нам хвала и честь! Мы наяву, то есть, — он вдруг закашлялся, — выявили, хоть двух, но выявили! Была бы моя воля, я бы их… без суда и следствия, — взмахнул он высоко рукой.

— Из всех преступлений самое тяжкое — бессердечие, Пантелеймон Кондратьевич, — негромко произнес Забродин.

— Ну что ты всегда плетешь, Константин Сергеевич!..

— Конфуций!

— Что за товарищ?

— Китаец.

— Из местной компартии?

— Это в пять столетий до нашей эры?!

— К черту эры!.. И вообще, нечего тут ученостью хвастаться… Я тоже на партийные курсы ходил… Сегодня нам наяву необходимо решение принять… — Жигалкин поперхнулся, произнеся свое слово-паразит, и поглядел на Забродина. — Понимаете… Нужны подписи под решением, ясно? Я первый подписываюсь… Нечего с ними церемониться!..

Минуту спустя Морозов и Забродин уже были в кабинете первого секретаря райкома партии Георгия Максимовича Дубравы. Несмотря на жару, секретарь был в суконном френче, застегнутом на все пуговицы, и очках с золотистой оправой. На гладко выбритой голове блестела испарина, которую Дубрава время от времени вытирал носовым платком. Он явно был чем-то встревожен. На вопрос Морозова о судьбе арестованных нагорновцев Дубрава лишь кивнул головой.

— Знаю, Юрий Федорович, но разберитесь с ними сами, а я… А меня неожиданно вызывают в область, но зачем, почему — неизвестно… Или направят на другую работу, или… — Он глубоко вздохнул. — Словом, не знаю… Сегодня ведь… — тихо сказал он и запнулся. — Сегодня голосуешь — вроде верно, а завтра говорят, что на стороне какого-то уклона… Словом, лес рубят…

«А щепки летят, — подумал Забродин и взглянул на стену, где висел большой плакат, в центре которого на фоне тысяч мелких и мельчайших лиц людей выделялось крупным планом лицо Сталина. — Вот он — и дровосек, и масса щепок вокруг него…»

Таким образом, возмутители спокойствия Савельев и Тишков вскоре оказались в одном товарном вагоне, набитом, как селедками в бочке, такими же бедолагами, как и они. После в пути происходила сортировка по признакам, известным лишь госбезопасности. Савельева вдруг повели в другой вагон.

— Захарка, ежели придется, дак ты уж сопчи, — помахал рукой Архип.

— Ага, — ответил ему Тишков. — И ты, коли возвратишься, Акульке дай знать: так, дескать, и так, развели нас…

— Разговорчики! — грозно предупредил конвоир.

Звонко кляцнул металлический засов на двери вагона, куда впихнули Архипа, и поезд тронулся, ритмично застучав на рельсах. Куда отправили Савельева, Захар не знал. Прошли годы, но от Савельева не пришло ни одной весточки: сгинул без следа. А Тишкова привезли в сибирскую тайгу и заставили валить вековые сосны и кедры, что он старательно и делал в течение долгих десяти лет, тоскуя об оставленной в Нагорном жене Акулине, которая все это время скиталась по чужим людям, получая из их рук горькие куски хлеба.


И теперь Захар, день в день отбывший свой срок в тайге, не умерший с голоду, не замерзший в объятиях лютых сибирских морозов, не раздавленный падающим деревом, не задранный медведем, не загрызенный голодной стаей волков, возвращался в родные места, спешил к единственному родному человеку — жене Акульке, хотя и не знал, жива она или уже отдала Богу душу. И он молился, крестясь и читая все молитвы, какие приходили к нему в этот час на память.

Он шел домой, в село Нагорное. Как таковых гор здесь не было, если не считать крутых возвышенностей с белыми лбами: дожди и ветры разрушали и смывали верхний слой черной почвы и обнажали древнейшие залежи мела, наследия далекой палеозойской или какой другой эры, когда здесь бушевало теплое море и в нем в изобилии водились, как утверждали знатоки, ракушки! В старое время поселения основывали на возвышенных местах, особенно это касалось крепостей. А Нагорное в Московской Руси являлось именно крепостью, в которую упиралась Кальмиусская сакма, по-русски тропа. По этой сакме и нападали крымские татары на Русь. С трех сторон Нагорное окружала низина — луг и две небольшие речки, Серединка и Тихоструйка. Рядом находилось небольшое сельцо Подгорное. Чтобы подняться из этого сельца, скажем, в церковь или в кооперативный магазин, надо было лезть на очень крутую, по мнению местных жителей, гору. И то только летом — зимой лишь дети могли вскарабкаться наверх, чтобы вихрем спуститься вниз на деревянных салазках. Поэтому была еще объездная дорога, огибавшая эту особенно под осенними дождями скользкую возвышенность. В Подгорном жили потомки черкасов (так называли в стародавние времена украинцев), бежавших из родных мест от польского гнета. Московский царь Алексей именным указом принял их под свое покровительство и разрешил селиться там, где им было угодно. Поэтому в Нагорном жили москали, а в Подгорном — хохлы. Дети обоих сел учились в Нагорновской сначала семилетней, а потом средней школе, в свободное время играли в войну между собой, шли стенка на стенку, но без кровопролития и злости. После «войны» опять дружно садились за парты, постигая премудрость букварей, книг для чтения, истории, географии, арифметики, физики, немецкого языка и других предметов, узаконенных органами образования.

Это были родные места Захара Тишкова.


II


Гнедой конь не спеша топал, поднимая всеми четырьмя копытами легкую пыль на дороге, вскидывая голову и отчаянно работая длинным хвостом, чтобы отогнать надоедливых слепней, назойливо преследовавших его. От монотонности и жары Забродин немножко даже вздремнул на бричке. Но поднявшись на невысокий, почти выгоревший в знойном пекле взгорок, он увидел впереди, рядом с дорогой, человека, который, стоя на коленях, усердно молился и клал поклоны в сторону Нагорного. Лишь подъехав поближе, он не без труда узнал в молящемся Захара Тишкова и в душе искренне обрадовался: не все отправленные в ссылку без суда и следствия возвращались домой живыми, а не в виде маленького клочка бумаги — извещения о смерти.

— Тпру-у! — Забродин натянул вожжи, и конь, фыркая и продолжая мотать головой, не без удовольствия остановился. — Захар Денисович, не вы ли? — воскликнул Забродин и соскочил с брички.

— А кто же еще, я! — Захар поднялся и ладонью стал смахивать пыль с серых брюк, сразу узнав Забродина. — Я, Константин Сергеевич… Я вас сразу узнал!

— А я не сразу, Захар Денисович, — признался Забродин, смущаясь.

— Не мудрено, столько времени прошло… Вот иду домой, — оживился Захар. — Освобожден подчистую…

Забродин протянул ему руку. Тот сначала вытер ладонь правой руки о штанину и лишь после этого обменялся крепким рукопожатием.

— Молодец! Живым вернулся, — улыбался и вглядывался в лицо Захара Забродин.

— Бог миловал, Константин Сергеевич. — Захар также с любопытством рассматривал директора школы, который в свою очередь заметно изменился: на висках появилась редкая седина, на лбу морщинки. Во всем его облике чувствовалась усталость. «Видать, и ему нелегко живется», — решил про себя Тишков.

— Домой идешь — это хорошо, Захар Денисович. — Забродин вдруг как-то невесело улыбнулся, замялся, смолк и лишь спустя несколько секунд продолжил, уже глядя куда-то в сторону: — Только вот дома у тебя нет…

— Что — али сгорела? — голос у Захара дрогнул.

— Да нет, Захар Денисович, хату твою под молоканку приспособили, ну, понимаешь, под сепараторную отдали… И колхоз, и просто все нагорновцы… все, у кого корова имеется, лишнее молоко туда свозят… Но поскольку ты теперь вернулся, мы в правлении обмозгуем это дело… А жена твоя, Акулина Игнатьевна, жива-здорова, в колхозе трудится, в бригаде огородников: капусту, кормовой бурак, лук и прочее выращивает, никто в этом ей не отказывает, — уже несколько обрадованно сообщил Забродин. — Теперь ей легче станет, уж больно истосковалась она без тебя…

— Я тоже о ней дюже горевал, — вздохнул Захар и собрался идти.

— Тогда до встречи в Нагорном. — Забродин сел на бричку и взял в руки вожжи. — Пока, Захар Денисович… Да! — Он резко обернулся к Тишкову. — Ты уж не обижайся на меня, я тебя отстаивал, но…

— Да вы что, Константин Сергеевич! — угрюмо ответил Захар. — Вы-то при чем?… Это все языкастый Антоха Званцов… Он навел на меня беду!.. Но я и его простил… Так Господь велит!..

— Спасибо, — кивнул Забродин и дернул вожжи, легко хлестнув ими по вспотевшей спине коня. — Но! Пошел!.. — Бричка тронулась.

— Не за что спасибо, — махнул вослед ей рукой Тишков. — И все равно…

— Что все равно? — не понял Забродин, остановив коня.

— Это я так, ничего, Константин Сергеевич, скоро конец света, а мы все трепыхаемся… Топим друг друга… Уж немного осталось-то…

— Какого света? — Забродин поднялброви.

— Не мной сказано, а так есть в Писании.

— Бросьте, Захар Денисович, это у вас хандра, идите домой, отдыхайте… Но! — Он снова дернул вожжи.

И Захар медленно поплелся по пролеску. А впереди уже виднелись камышовые крыши хат с побеленными стенами, старые и новые плетни и изгороди, опоясывавшие дворы и зеленые сады. И над всем этим возвышалась старая церковь, словно апостол, вышедший на выгон с проповедью, да так и не досказавший ее, застывший, окаменевший в изумлении и страхе перед людьми, у которых вместе с имуществом отобрали и веру.

А спустя каких-нибудь полчаса Забродин уже сидел в прохладном кабинете первого секретаря райкома партии Юрия Федоровича Морозова, который уже несколько лет после повышения по должности Дубравы занимал этот первый пост в Красноконском районе. За минувшие десять лет он выполнял многие обязанности в районных и областных учреждениях власти и, наконец, был направлен в свой же район, где его с редким единодушием избрали первым секретарем ВКП(б), к нескрываемому неудовольствию и банальной зависти Жигалкина, который спал и видел себя именно на этой высокой по районным масштабам должности. Но ему все время поручали одно и то же дело — вести пропагандистскую работу, и то лишь учитывая его заслуги как бойца Первой Конной армии, которая была создана в большом селе Великомихайловка Новооскольского района. Вместе с Забродиным в кабинет первого секретаря вошел и Жигалкин.

— Прежде чем обращаться с просьбой к Юрию Федоровичу, объясни мне, — не давая Забродину и рта раскрыть, наседал Жигалкин, — объясни, ты, секретарь партийной организации колхоза имени «13-го Октября» (это название, предложенное им тогда на собрании, не сходило у него с языка), почему за два последних года твоя партячейка наяву не изменилась ни количественно, ни качественно? Что — в колхозе перестали водиться хорошие люди?

— Ну, насчет качества, Пантелеймон Кондратьевич, ты ошибаешься, — уклончиво пытался обойти этот вопрос Забродин. — Люди растут… Это, брат, диалектика!.. Делаем мы много и хорошо, наш колхоз не из худших в районе… А что касается количества… Так ведь с бухты-барахты в партию кого попало не возьмешь… Кандидаты на дороге не валяются, их искать и готовить надо…

— Ты наяву готового принять не можешь! — горячился Жигалкин. — В Нагорном давно испеченный кандидат есть… Сколько лет он в нашу дверь стучится… Этот… Как его? Ну, да — Антон Перфильевич Званцов… Я отца его Пешку хорошо знал, порядочный мужик был…

— Антон Званцов?! — удивился Забродин. — А зачем он нам? Это не человек, а линь — скользкий, в руках не удержишь… Суетится, а все без толку… К тому же… — Забродин почесал пятерней за ухом. — К тому же ты, Пантелеймон Кондратьевич, первым наказал бы меня, пришил бы политическую близорукость и забывчивость… Припомнил бы ты мне, как этот, по твоим словам, испеченный кандидат в партию в тридцатом году не захотел крест снимать с купола церкви. Ты как блюститель воинствующего атеизма в нашем районе что бы со мной сделал? Одним замечанием я не отделался бы!..

— Ах! — Жигалкин не стал слушать Забродина и отмахнулся от него, как от назойливой мухи. — Когда это было! Сам же говоришь, диалектика! Антон наверняка исправился за эти годы, созрел наяву… Скажи, так он теперь полезет на самую макушку любого купола!.. Думаешь, я был зрелым атеистом, когда с товарищем Буденным в Великомихайловке…

— Ну, все, хватит, — вдруг вмешался в разговор Морозов, закончив подписывать какие-то бумаги на столе, — зря спорите. — Склонившись над столом, он до этого с насмешливым выражением на лице слушал перепалку однопартийцев. — Здесь не сбор ветеранов гражданской войны, и про Великомихайловку давно уже знаем все досконально… Что вас, Константин Сергеевич, заставило в такое пекло ехать в район? Вопрос, видимо, серьезный?

В нескольких словах Забродин изложил суть своей проблемы. Пять лет назад в Нагорном на радость родителей и детей открылась средняя школа, директором которой назначили именно его, учителя истории.

— Факт отрадный, школа работает, — стал неспеша подходить к главному директор, — но вот, — вздохнул он, — учеников много, а помещений для классов катастрофически не хватает. Проблема эта не новая, вы знаете, но…

— Выходит, перенаселение учащихся, — улыбнулся Морозов и даже хлопнул в ладоши от удовольствия. — Это же прекрасно! Начинаем восполнять численность населения, изрядно сокращенную после гражданской. Это же прекрасно! — повторил он.

— Конечно, конечно, Юрий Федорович, — кивнул Забродин. — Этому только бы радоваться, а тут хоть плачь!.. У меня ведь в девятом классе только ребят девять человек! И девушек не меньше…

— Да, постарались наши бабы в двадцать пятом году, — заметил Морозов и засмеялся.

— Нэпманский всплеск! — скривил губы Жигалкин. — Отрыжка старого…

— Ну, это ты брось, Пантелеймон! — сурово заметил Морозов. — При чем тут нэпманский, да еще отрыжка? Это наша действительность — население увеличивается! Жизнь улучшается, демография набирает ход.

— У меня не меньше учеников и других годов рождения, — словно оправдываясь, заметил Забродин. — Главное то, что все хотят получить среднее образование, у ребят такие мечты: им уже и Чапаева мало, и Чкалова недостаточно… Когда это было в Нагорном? А конкретно меня тревожит вот что: за окошком май, заканчивается учебный год, а там и не заметишь, как осень нагрянет… Где парты ставить? На улице?

— Вопрос серьезный, — задумался Морозов и стал тихо постукивать карандашом по столу.

— Как это на улице? — вмешался в разговор Жигалкин, с усмешкой поглядывая на Забродина. — А церковь? — хитро подмигнул он Морозовy. — Разве это не помещение для классов? Помещение — наяву лучше не придумаешь! Удивляюсь, мне странно и непонятно — секретарь партийной организации приходит в райком партии и плачет в жилетку, когда под носом такая возможность… Купол в этом году, как у меня запланировано, сносить не будем. Не потому, что жалко — просто не успеем к холодам. Оставим до поры и колокольню: мусор не станем разводить… Кстати… — Он остановился напротив Забродина. — Константин Сергеевич, дорогой, почему на этой колокольне до сей поры побрякушка болтается?… Почему колокол до сих пор не сняли? А?

— Руки не доходят, Пантелеймон Кондратьевич, снимем, — опять попытался увернуться от прямого ответа директор школы, но под пристальным взглядом Жигалкина не смог. — Однако пойми же и ты: и церковь, и колокол — это своего рода история Нагорного. Да, да! Почти двести лет стоит эта церковь, сколько поколений прошли через нее… Стены насквозь молитвами пропитаны, пусть и…

— Ерунда! Наяву ерунда! — решительно прервал Забродина Жигалкин; на чуть впалых с желтым оттенком его щеках заходили желваки, что было признаком взвинченности. — При чем тут поколения, молитвы? Опиумом, опиумом стены этого домишки пропитаны, и наш партийный долг — выкорчевывать это из мозгов темных масс!.. И вообще, тоже мне история! В Москве храм так называемого Христа Спасителя в два счета снесли взрывами — и хоть бы хны!.. Так то ж ведь действительно храм! А тут наяву зачуханная, заплеванная пьяными мужиками церквушка, хотя и двести лет ей от роду — тьфу! Религия для советского человека не традиция и не история… Я против этой истории от самой Великомихайловки. — Жигалкин взглянул на Морозова и смолк, понимая, что тому не совсем нравятся его бесконечные, назойливые воспоминания о Великомихайловке: всего должно быть в меру. Зато воинствующий атеист насел на Забродина за то, что в его школе немало сынков и дочек подкулачников и прочих тайных ненавистников советской власти.

— Как это немало? — нахмурил брови Константин Сергеевич и заерзал на стуле: обвинения были слишком уж серьезные. — Ты кого имеешь в виду?

— Ну, этот, как его… — Жигалкин вынул из нагрудного кармана гимнастерки небольшой замасленный блокнот и стал быстро листать его. — Вот… отпрыск Свирида Кузьмича Огрызкова Осип… И еще… дочь изгнанного из колхоза Егора Гриханова Екатерина. — Он продолжал листать странички блокнота, но, не найдя больше ничего, заслуживающего внимания, сунул его в карман и уверенно добавил: — Если поглубже покопаться, то наяву много можно найти таких и им подобных…

— По-твоему, Пантелеймон Кондратьевич, выходит, что мы этих молодых людей должны отдать в руки действительных недоброжелателей нашего социалистического общества. — Забродин еще больше нахмурил брови. — Так, что ли? Вон, мол, из нашей советской школы!.. И куда они пойдут, кем станут для нас?

Жигалкин стал взволнованно ходить из угла в угол по кабинету.

— Что такое недоброжелатели, а? Враги! Наяву наши враги! Да я б их, будь моя воля… саблей — и весь закон!

— Оружие и закон не уживаются друг с другом, Пантелеймон Кондратьевич, — вздохнул Забродин.

— Да! — воскликнул Жигалкин. — Ты прав!.. С моей пролетарской саблей буржуйские законы — ни в жизнь!.. И вообще, не выдумывай ты черт знает что!

— Не я это выдумал…

— А кто же?

— Цезарь.

— Опять?! Китаец?! Буржуй, небось…

— Император… Римский император!

— Ну, здрасьте, ты уже наяву императоров цитируешь, да я их, как в восемнадцатом году Николку и всю его семейку: раз — и поминай, как звали!.. Маркса и Ленина цитировать надо! Вот оно, нутро интеллигенции, так и выпирает, как грыжа из пуза! Вам бы все в белых перчатках делать…

— Кстати, Маркс и Ленин тоже интеллигенты!

— Ну, это знаешь, как посмотреть, — как-то разочарованно произнес Жигалкин и почесал лоб, — у них зато наяву пролетарский ум был… Иначе бы они не звали нас, пролетариев, объединиться в партию, чтобы сподручнее классовую гидру метелить, в рядах которой почти все толстопузые в рясах… И что интересно, Маркс и Ленин призвали, а мы это наяву и сделали! Уничтожили эксплуататоров и все вывернули наизнанку. … Вот возьми меня, Забродин. — Пантелеймон стукнул себя кулаком в грудь. — Недавно я анкету заполнял, и там надо было ответить на вопрос, когда я и где родился… Я долго ломал голову над этим вопросом… Что писать? Что на таком-то хуторе я вылупился на свет… Но зачем? Чтобы носом из возгрей пузыри надувать? Нет, Забродин, не на хуторе я тогда заорал впервые, родился я в Великомихайловке… Отсюда идет моя родословная — родословная Первой Конной, иначе я до сих пор так бы и пускал из носа эти… зеленые пузыри… А ты мне — император!

— Ладно, ладно, — стал успокаивать Забродина и Жигалкина первый секретарь. — У нас тут не дискуссия по древней истории и партийным платформам… Но церковь… — Он посмотрел на директора школы. — Все-таки стоит приспособить под классы… Другого выхода не вижу, Константин Сергеевич… Так вот получается, — в его голосе прозвучали нотки извинения.

— Тем более колокол с церкви немедленно снять, — приказным тоном потребовал Жигалкин. — Не может советская школа быть под церковным колоколом… Он не для того там висит, чтобы объявлять начало уроков и перемен!.. Не можете сами — пожарников из Красноконска пришлем, они не побоятся высоко залезть, колокольня твоя им наяву — тьфу!.. Ну, хоть эту работенку им подбросим, а то они от безделья так разжирели, что в брезентовые штаны задницы не могут втиснуть, — рассмеялся Жигалкин. — Все польза будет!

Забродин хорошо понимал, сколь трудна задача, которую поставили перед ним в райкоме партии, какой гнев односельчан, пусть не всех, но очень многих, навлечет он на себя. Однако Морозов прав: деваться некуда, классы переполнены, тем более что особенно подпирают ребятишки в первом и втором классах.

— Да! — вспомнил Жигалкин, поднял руку и посмотрел на потолок кабинета. — Святых этих, что на стенах и под куполом церкви наляпаны, облупить беспощадно…

— Как это — облупить?! — удивился Забродин.

— Не сможете стереть всю эту мазню — забелите! — стоял на своем Жигалкин.

— Детишек много — хорошо, — словно не слыша разгоряченного Жигалкина, сказал Морозов. — Нам нужны будущие инженеры, строители, летчики, учителя, грамотные хлеборобы, наконец… Вы уж, Константин Сергеевич, потолкуйте с мужиками, постарайтесь их убедить, что использование церкви под школу — мера вынужденная… Маленько разбогатеем — дадим деньги на строительство нового современного здания… Будет в Нагорном великолепная средняя школа!..

Уже уходя из райкома, Забродин вдруг остановился у двери, держась за ее ручку.

— Забыл сказать, Юрий Федорович, по дороге в Красноконск я встретил Тишкова, Захара Денисовича Тишкова… Ну, того, что десять лет назад. … из-за «ага!» на лесоповал сослали, помните?

— Жив?! — не то обрадовался, не то удивился Морозов.

— Таких ничто не берет — живучи! — с нескрываемым неудовольствием процедил сквозь зубы Жигалкин. — И в огне не горят, и в воде не тонут, и даже лесоповал им нипочем!.. Ты, парторг, посмотри за ним… Из ссылок наяву с добрыми мыслями не возвращаются…

— Особенно если ссылка по навету идиота, — косо глянул на Жигалкина Морозов. — Не сумели мы защитить людей, вот что!

— Ничего! — громко, словно торжествуя, вдруг рассмеялся красный конник. — Зато другим умникам наука!..

Он прекрасно знал меру своей вины перед Тишковым, понимал всю абсурдность его обвинения, но признавать это теперь… Жигалкин достал из кармана брюк носовой платок и вытер им вдруг обильно вспотевшие лоб и шею. Времена менялись, режим несколько ослабил железные оковы, страшный тридцать седьмой год постепенно хотя и не выветривался из памяти, но казался слишком уж каким-то невероятным. На дворе стоял тысяча девятьсот сороковой год.


III


Средняя школа в Нагорном занимала два одноэтажных старых, еще дореволюционной кирпичной кладки здания, одно из которых было выкрашено в зеленый цвет, а другое, находящееся рядом с церковью и когда-то служившее подворьем местного священника, — в красный. Скорее, стены были выложены из красного кирпича и кое-где неровно подмазаны краской. Классы в обоих помещениях были тесные, душные. Занятия в них проводились в две смены. Малыши бойко бежали в школу с утра, а ученики с шестого по девятый класс лениво тянулись сюда после обеда. Десятого класса пока еще не было, он еще вызревал в мечтах девятиклассников и намечался открыться в следующем учебном году.

Окна в классах были открыты настежь. С улицы лился аромат цветущей сирени, запах акаций, растущих по периметру школьного двора, других деревьев и цветов, ярко пестревших на клумбах вдоль беговых спортивных дорожек. Весна еще больше расхолаживала старшеклассников, которым к концу года откровенно наскучило учиться, да и вообще возраст делал свое дело: девятиклассники уже не дергали девочек за косички, как в младших классах, когда все поголовно хотели быть Чапаевыми, папанинцами, Чкаловыми, теперь, правда, в тайне мечтали поучаствовать в испанских событиях на стороне пламенной Долорес Ибаррури, побывать на озере Хасан или на Халхин-Голе, но теперь больше уже заглядывались на одноклассниц, как будто до этой весны сроду их не видели. На уроках на маленьких листочках, вырванных из тетрадей с домашними заданиями, мелким почерком с испариной на лбу сочиняли сердечные признания, а некоторые наиболее поэтичные натуры даже предлагали вечерком посмотреть, как в тихом плесе алым пожаром горят сразу две — вечерняя и утренняя — зори. Листочки бросали через головы. Краснея, девушки быстро, чтобы этой контрабанды не заметили строгие в соблюдении нравственности учителя, хватали послания, одним глазом пробегали по каракулям и… Одни кивали в знак согласия, а другие отрицательно крутили головой.

— Звон, а ты почему ни одной дуре не царапнешь? — толкнул Митька Храп, он же Дмитрий Храпов, Виктора Званцова, которого для краткости окликали Звон.

— Потому и не царапаю, что дуры, — уголком губ процедил Виктор. — В Нагорном одна только Дуська Лыкова что-нибудь стоит, — нагнулся Виктор к Митьке, украдкой поглядывая на Валерку, как бы он не услышал их «крамольное» перешептывание.

— Да не услышит, — в свою очередь уголками губ произнес Митька, — он занят, что-то царапает на бумаге…

— Может быть, тоже какой-нибудь записку…

Валерка Демин, одногодок и одноклассник ребят, жил на хуторе Выселки, затерявшемся в степи, где еще незадолго до революции некоторые нагорновцы приобрели участки земли по бросовым ценам: в Нагорном теснота, а здесь воля вольная, были бы руки да желание обзавестись хозяйством! Так выселившиеся и начали строиться в степи и, не мудрствуя лукаво, назвали свой новый хутор Выселками. Одним из последних на хутор выехал Илья Стратонович Демин. Жена его, Дарья Петровна, сестра Алексея Петровича Лыкова, вначале поупрямилась — жалко было расставаться с соседями, с нахоженными тропками, на которых осталось ее босоногое детство, — но потом согласилась. Терять-то в Нагорном было нечего, кроме воспоминаний о молодости: домишко старый, покосившийся, маленькие окна от времени уже наполовину утопали в завалинке, а хотелось и нового, просторного дома, и большого двора. Первое время она скучала по Нагорному, а потом привыкла: степная тишина благодатно воздействовала на нее. В двадцать пятом году двадцать второго марта она родила сына, здорового, крепкого мальчика, которого назвали Валерием, ибо на эти дни приходился, как говорили нагорновцы, церковный праздник святого Валерия-мученика.

— Но только чтобы мой сын не стал мучеником, — заявил тогда Илья Стратонович.

— Окстись! Не накаркай! — шикнула на него Дарья Петровна и перекрестила себя и малютку. — Валерий, батюшка сказал в церкви, это, стало быть, крепкий!..

Сын вырос, но это не принесло радости, ни отцу, ни матери. В нем было что-то особенное: сильный в плечах, стройный, красоты не занимать, но совершенно равнодушный к земле и вообще к крестьянскому укладу жизни.

— Удумал стервец на кулачках драться, — жаловалась Дарья Петровна брату, — и не только зимой, как, бывало, наши мужики на крещенском льду Серединки, а весь год…

— Из твоего Валерки может получиться хороший спортсмен, Дарья, — успокаивал ее Алексей Петрович и передразнивал: — На кулачках!.. Он — боксер, понимаешь? И если ты со своим Илюхой ничего в этом не смыслишь, пусть Валерка в Харьков едет, там он человеком станет!

— Да нехай, — согласился Илья Стратонович, — крепким мужиком будет.

— Они так сильный, — не соглашалась отпускать сына на край света Дарья Петровна: — Его вон даже Спиря боится, хоть и на три годка старше Валеры. Никого в жизни Спиря не пугается, а перед Валеркой ниже травы.

— Перед боксером и тише воды станешь, — улыбнулся Алексей Петрович, тайно завидуя сестре, что она имеет такого ладного сына. — А Спиря что — молодец против овец. Он только и умеет, что грабить слабых. Уже дважды судим, негодяй!

— Какое дважды, в третий раз в тюрьму законопатили, — сказал Илья Стратонович, — опять кого-то на железнодорожной станции обобрал… Мало в моей бригаде мужиков, но и Спирька так, вредное место, родится же — ни Богу свеча, ни черту кочерга.

Но до Харькова Валерию приходилось жить в доме дяди. Двоюродная сестра Дуська была старше его на два года, окончила семь классов и теперь все еще собиралась получить среднее образование, на чем настаивал отец. Валерка даже помогал ей осваиваться с программой средней школы. Но в ее головке, как говаривал Алексей Петрович, кроме «вихрей враждебных», пока ничего не было. О ней как о первой красавице в Нагорном точили лясы кто только мог, слагали всевозможные небылицы. Трепались языками по ее адресу и в школе. Валерка отчаянно заступался за двоюродную сестру, дрался с особенно языкастыми обидчиками Дуськи, нередко синяки украшали его лицо. Задиристым петухом набрасывался он даже в классе на любого, кто смел говорить о девушке неприятное. А вообще характер у Валерия был покладистый, жил со всеми дружно и близкие его товарищи старались в его присутствии лучше не вспоминать о местной красавице.

— Глупая игра! — продолжал Виктор, имея в виду одноклассниц. — Стадо овец!

— Зря ты так! — возразил Митька. — Они не все, как Дуська, но есть даже и ничего. — Белобрысое лицо его засветилось улыбкой.

— Например? — Виктор шмыгнул носом.

— Варька! — вырвалось у Митьки, хотя он ни за какие коврижки не думал и не хотел признаваться в своей симпатии к Варваре Поречиной.

— Варька?! — удивился Виктор. — Заикушка?! — Он чуть было громко не рассмеялся, но, увидев обиженное лицо Митьки и вспомнив, что находится на уроке, прикусил губу. — Да нет, я так…

— A кто не заикается? — недовольно пробормотал Митька. — Небось ты никогда не икал!.. — А потом вдруг прикрыл ладонью рот и хихикнул: — Знаешь, вчера я был с нею… Ну, так, гуляли, как обычно… Не веришь? Просто бродили от нечего делать… А потом в сумерках дошло до поцелуев… Я не хотел! Оно… само собой… Ей-богу!.. Я только-только хотел поцеловать, уже дыхание ее чувствую, а она — ик, ик, ик… Как назло!.. Она икает, а я стою и жду… Мне это даже надоело, и я сказал: ты или икай, или… сама знаешь что… Она еще чаще и сильнее икать стала — наверно, от волнения… Так, не солоно хлебавши, и разошлись мы по своим тропинкам…

— Ты с гармошкой был?

— Да, но не играть же мне тогда было!.. Что она — под гармошку икать бы стала? Утром мы встретились: смотрит на меня искоса, но по-доброму. … Думал, осерчала, балакать со мной не станет… Нет, ничего… Варька в этом заикании не виновата — в детстве ее коза бодливая напугала, вот с тех пор и… ик, ик… Но это пройдет! Доктора говорят: с возрастом пройдет!..

— Наверняка пройдет, — утешил друга Виктор. — И не такое бывает. … Ты вот что, Храп, в следующий раз, когда она опять при тебе начнет икать, чем-нибудь здорово ее напугай — заикание как рукой снимет… Клин клином вышибать надо, прием безотказный… Проверен на практике!

— А как напугать-то? — заинтересовался Митька. — Подскажи…

— Не знаю, — пожал плечами Виктор. — Может, вдруг заори, как ужаком укушенный… Не знаю, подумай сам, грамотный — девятый класс кончаешь…

За одной партой с Варькой сидела Пашка Савощенкова. Они и жили по соседству, росли вместе, старались носить одинаковой расцветки платки и одного фасона платья, издали выглядели как близнецы, хотя ни лицом, ни статью не были похожи друг на друга. Волосы у Варьки были более светлые, нос из-под бровей мягко прогнутым трамплином весь, а не только кончиком, был устремлен вверх, на одной щеке проступала ямочка. А еще она заикалась, прикрывая рот ладошкой и пугливо оглядываясь по сторонам. Карие глаза ее в этот момент были очень грустными. У Пашки, наоборот, нос из-под бровей сразу брал вверх, на невысокий взгорок, а потом плавно опускался книзу. Ни одной ямочки на щеках у нее видно не было, а вот скулы проявлялись заметно — слабо выраженный след какого-нибудь батыевого ордынца или иного неизвестного кочевника-азиата, которые из века в век тяжелыми волнами накатывались на святую Русь, не только проливая чужую кровь, но и свою оставляя в каждом потомстве. Тайну эту хранила неизмеримая глубина времен. Такую дань платили русичи своим противникам, которые осваивали не только русскую территорию, но и женщин. Смеялась Пашка, в отличие от Варьки, как-то особенно. Смех ее был похож скорее на кудахтанье курицы, когда она, встревоженная появлением в небе коршуна, призывает своих цыплят прятаться по закоулкам двора или под свои крылья.

Танька Крайникова, близкая их подруга, сидела на парте позади. Несколько замкнутая, она оставалась всегда как-то в сторонке. Тонкие черты бледного лица отражали в ней природную интеллигентность: говорили, что прадед ее, бывший военный, женился на образованной девушке из Санкт-Петербурга, голубые глаза ее светились затаенным светом розовой романтики. Крещенная Татьяной и много читающая, особенно русской классики, она уже за школьной партой возомнила себя пушкинской Татьяной. Дело оставалось за Евгением Онегиным или на крайний случай за Владимиром Ленским. По ее глубокому убеждению, такие герои еще не перевелись. Вначале в поле ее зрения попал Антон Званцов: активный, всегда на виду. Она не то чтобы была влюблена в него, однако симпатизировала ему, хотя Антон и был старше ее лет на десять. Татьяна не утверждала, что он и есть ее романтический идеал, вовсе не похожий на литературных героев девятнадцатого века, но по сравнению с одноклассниками он отличался в лучшую сторону. «Он мог бы стать Павкой Корчагиным, — мечтала она. — Случись война, Антон обязательно станет героем». И Антон приметил ее. И однажды даже спросил:

— Знаешь, почему я до сих пор не женат?

Татьяну шокировал такой вопрос. Она смутилась, покраснела до кончиков ушей и, чуть дыша, протянула:

— Не-е-е…

— Жду, когда ты подрастешь…

От такой откровенности Антона Татьяна оторопела, но нашла в себе силу воли и сбежала прочь. Нетерпеливо ждала дальнейшего развития событий, новых встреч, цветов, признания в любви. И вдруг узнала, что предмет ее обожания женился на Зинке Хуцобиной, девушке красивой, но несколько перезрелой годами, потому что долго перебирала женихов. Такого свинства по отношению к себе Татьяна не ожидала. Она втайне плакала, но так, чтобы никто не видел слез. Однако в юности чувства изменчивы, как ветер, и девушка очень скоро успокоилась. На ее горизонте появился Сашка Званцов, брат Виктора, двумя годами его старше.

Сошлись они не случайно, на общей любви к книгам. Не было в Нагорном более активных читателей, чем они. Встретив как-то Сашку в местной сельской библиотеке и разговорившись с ним о том, о сем, Татьяна предложила ему почитать про удивительную, но в то же время опасную свадьбу в горах Кавказа. Александр сразу понял, что речь идет о романе Лермонтова «Герой нашего времени», и в свою очередь посоветовал ей прочесть «Тихий Дон» Шолохова. На следующей встрече Татьяна спросила:

— Что же сталось с Григорием, когда он насовсем вернулся домой? Александр пожал плечами.

— Трудно сказать. — Он задумался. — Скорее всего, его посадили или даже расстреляли… Как бывшего белого офицера.

— Как жалко!.. Нехай был жил…

— Нехай бы… Блюхер вон не метался от красных к белым и наоборот, но его же расстреляли, — озираясь по сторонам, прошептал Александр. — А ведь Блюхер — маршал! А с Мелеховым кто стал бы разговаривать…

А потом они тайно ото всех, особенно от учителей, читали стихи Есенина.

— Господи, ну, почему так?! — сокрушалась Татьяна. — А? — И читала наизусть с восторженным блеском в глазах: — «Выткался на озере алый цвет зари…» И это запрещать?

— А скольких поэтов мы еще не знаем!.. Вообще, мы многого не знаем и это, кстати, хорошо… Сегодня тем, кто много знает, жить труднее…

— А вот Пушкина о ножках не запрещают…

— Так то ж Пушкин!.. Запрети Пушкина, кто из поэтов останется? Пожалуй, один Маяковский… И тот застрелился!..

О ножках своих одноклассниц ребята ничего определенного сказать не могли. Длинные, почти до щиколоток платья и юбки скрывали их. Нет, одноклассники могли даже очень громко продекламировать: «О, ножки, ножки, где вы ныне, где мнете вешние цветы…» Пушкина ведь не загоняли в подполье! Строки эти даже вынуждены были запомнить во время домашнего задания, но представить ножки своих одноклассниц, обутые то ли в лыковые лапти, то ли в тупоносые валенки с пришитыми грубой дратвой кожаными заплатками на пятках, было им не под силу. Какие уж тут «вешние цветы»! Во время свадьбы или просто на гулянье (скажем, в престольные праздники) девушки надевали башмаки, или, как в Нагорном еще их называли, чирики, с серебряными узорчиками на носках и каблуках. Но длинные сарафаны все равно скрывали от ребят ножки, даже те, которые стоило бы увидеть. Тем более что после первого стакана горячительного притуплялось чувство прекрасного, а после второго о ножках думалось тем, кто был способен еще думать, совсем с иными намерениями и желаниями.

В Нагорном считали так: если кто-то пошел из гостей своим ходом, хотя и делал по дороге зигзаги, значит, угостили плохо. Ставили высшую оценку гостеприимству лишь в том случае, если гостя выводили из хаты под руки, а лицо его было густо разукрашено синяками, или же если он сам выползал за порог на четвереньках. Веселое было время: и любили, и женились, и детишек рожали столько, что отец не мог запомнить имен всех своих отпрысков.

Вовсе не за ножки и Митька вдруг полюбил Варьку, а за что — и сам не знал: втюрился, как он сам признавался сам себе, и… все! И вот теперь ее надо было напугать до смерти, чтобы перестала заикаться.

— Я подумаю, — подмигнул Митька Виктору, посоветовавшему способ лечения от икоты. — А ты хитрец, Звон! Думаешь, я не вижу, к кому щемишься? Что — нет?

— К кому? — Виктор округлил глаза, делая глупый вид, что для него этот вопрос — новость.

— К деду Хому! — захихикал в кулак Митька. — К лупоглазой… К Катьке Грихановой из восьмого…

— Не щемлюсь, а просто… — с явной растерянностью в голосе уклончиво прошептал Виктор, оглядываясь по сторонам. — Поговорили раз-два… Вот и все!

— Так она же сова, у нее не глаза, а фонари от трактора. — Лицо Митьки стало серьезным, и он очень тихо добавил: — К тому же — единоличница!.. В воскресенье я видел, сколько она на своем горбу кошелок на базар в Красноконск тащила!.. Штук, штук… я не считал, но много… Отец ее торгует ими… На это и живут!..

— Каждый живет как может. — Виктору явно не нравился разговор, и он хотел переменить тему. — Когда кончим школу, куда собираешься поступить? В музыкальную… ну, в эту… консерваторию?… А что — ты гармонист лихой, Чайковским стать можешь!

— Так я же нот не знаю, — вздохнул Митька. — Да и куда мне с суконным рылом в калашный ряд… В колхозе останусь, сам видишь, какие у меня отметки — еле-еле… С ними меня никуда не возьмут… Так что плакал мой Чайковский! Нет! Окончу среднюю, женюсь на Варьке, к этому времени она заикаться перестанет, нарожает мне кучу детей (конечно, пацанов), шесть или семь, лучше семь, куплю каждому по гармошке — свою консерваторию устрою… Вот увидишь! — Его несколько узковатое лицо еще больше засветилось в улыбке, стало веселым.

Прозвенел звонок на перемену. Класс загудел, захлопал крышками парт, крича, смеясь и толкаясь. В коридоре Виктора остановил Тишка Носов.

— Звон, ты знаешь… — Тишка крепко держал друга за руку выше локтя.

— Пока нет, а что? — Виктор пытался вырвать руку из крепких пальцев Тихона. — Отвяжись, Нос!.. Или выйдем поскорее на свежий воздух…

— Ладно, — согласился Тихон. — Пойдем, я тебе что-то очень интересное расскажу…

— Ну? — сердился Виктор.

— Не нукай, я тебе не мерин… Я вот теперь слушал учительницу, хорошо она говорила про наш край… Разрисовала все, как живописец! И я подумал: что если пойти вверх по Тихоструйке и узнать, где она начинается?… Наверно, маленький, маленький ручеек журчит где-нибудь в травке… А? Вот бы летом в поход отправиться! Найти самый, самый исток, первую, первую струйку нашей Тихоструйки! Как думаешь?

— Славная идея, — согласно кивнул Виктор, когда они вышли во двор школы, заполненный голосами и беготней учащихся всех классов. — Я слыхал как-то, что Тихоструйка берет свое начало где-то на территории Прохоровского района… Про такой район и не слыхал.

— Это где? — не унимался Тихон.

— Он далеко отсюда! Аж в Курской области… Где точно — не скажу. … — Виктор усмехнулся и поглядел на Тихона. — Но если двигаться по бережку вверх по речушке, то найдем… А в поход, Тишка, мы пойдем уже завтра…

— Что — так сразу? — удивился тот, не веря словам товарища.

— А зачем же откладывать? — Виктор опять загадочно улыбнулся. — Мне Сашка наш сказал, а он слышал от самого Алексея Петровича: завтра мы всей школой отправимся в степь — будем черепашку в бутылки собирать… Эта гнусь все колосья пшеницы облепила, кишмя кишит, весь урожай может сожрать, если мы вовремя не уничтожим ее… Иначе без хлеба останемся… И государству сдавать нечего будет, и трудодень без того мизерный еще больше оскудеет… А за это председателя колхоза по головке не погладят. — Виктор понизил голос и прошептал: — Ведь даже за пять колосков, поднятых бабой на убранном уже поле, судят, знаешь, как строго? Вплоть до вышки! Закон такой самим Сталиным подписан, аж в тридцать втором году… Сколько людей уже пострадало! А теперь представь, что вся наша пшеница на степи погибнет?… Подумать страшно! Так что пока не до Тихоструйки, хотя мечта твоя заманчивая и, главное, выполнимая… Потом когда-нибудь сходим к ее истоку, обязательно! — обнадежил Виктор разочарованного друга.

Во дворе школы Виктор увидел Катю. Как всегда, она стояла в стороне от подруг по классу, словно в чем-то всегда виноватая, хотя лично не чувствовала за собой никакой вины. Дочь единоличника — вот и вся ее беда. То ли от волнения, то ли еще от чего-то Катя вдруг размяла в руке свежий цветок красной гвоздики. Зимними днями, когда выпадало свободное от учебы время, девушка вместе с отцом Егором Денисовичем и матерью Аграфеной Макаровной ходили на замерзшее болото, называемое Журавликовым, резали и вязали в снопы сухую, но в то же время и мягкую, эластичную кугу и везли ее на санках в Нагорное. Летом кугу отмачивали и плели из нее легкие, но довольно вместимые кошелки, которые продавали по воскресеньям на базаре. Поскольку других сумок или саквояжей в местных магазинах не хватало, да и цена их «кусалась», в иной базарный день кошелки быстро расходились за весьма приемлемую для покупателей цену. Поэтому какие-никакие, но свои деньги в семье Грихановых имелись. На них да на урожай с двадцати пяти соток, которыми располагали семьи единоличников, семья Егора Денисовича и существовала. И все бы ничего, да в Нагорном, как и в других селах, в которых были созданы колхозы, члены таких семей были чужаками, колхозники смотрели на них косо, с предубеждением. Такое негативное отношение распространялось и на детей единоличников, которые вместе с детьми колхозников учились в местной школе.

На Екатерине было зеленое с мелкими красными цветочками по полю платьице и розовый с радужными узорчиками платочек, сдвинутый на шею, из-под которого на грудь девушки спадала тугая роскошная коса с вплетенной в нее тоже розовой шелковой лентой, купленной Катей на базаре после удачной распродажи кошелок. Приблизившись к девушке, Виктор улыбнулся и задал возникший случайно, по ассоциации вопрос:

— Чего стоишь, но не качаешься, тонкая рябина?

— А так, — улыбнулась Катя, и по ее лицу побежала светло-алая метелица, а на глаза опустились длинные густые ресницы. — Почему ты так назвал меня? У нас рябины не растут… Вот!

— А я их видел, когда мы с батей к Ивану на Черное море ездили… Деревца зеленые-зеленые и на них много-много красных гроздей! Как ожерелье!.. Представляешь, на зеленом фоне алый жар, ну, как у тебя на платье…

В конце минувшей зимы Виктор впервые, как ему показалось, увидел эти удивительные Катины глаза: большие, темные, бездонные, таившие в себе необычайную притягательную силу и какую-то неизъяснимую грусть. Буквально ошеломленный, смотрел он на лицо девушки, но лица ее не видел. Сначала никак не мог понять, в чем дело, потом до него дошло — мешали именно глаза! Глаза застилали тонкие, правильные черты ее красивого лица — ровный носик, припухшие губы, белые ровные зубки в обворожительной улыбке, ее едва наметившуюся грудь, тонкую талию, которую он, как ему казалось, мог бы обхватить пальцами рук. Виктора магнитом притягивал ее обворожительный взгляд. Как это он раньше жил, учился в школе и не замечал этой необыкновенной красоты? Может быть, в младших классах он и дергал ее за косичку, бегая по школьному двору во время перемен… такое вполне было возможным. Тем более именно за большие глаза Екатерину с детства дразнили лупоглазой совой, из-за чего она сильно обижалась и даже дралась с мальчишками, до крови царапала их. Но потом она привыкла и даже оборачивалась на кличку Сова!

В Нагорном, как и во всех соседних селах, даже взрослые откликались не на имена или фамилии, а именно на прозвища. Вот отцу Виктора Афанасию Фомичу досталась от предков фамилия Званцов, а в Нагорном к нему привязалась кличка Рыба. И вот почему. Еще до революции и даже несколько лет после нее в крещенские дни в моде были кулачные бои на льду. Афанасий Фомич являлся постоянным участником таких боев, больше всех кричал, страшнее всех размахивал кулаками в шерстяных варежках, много суетился, однако ни разу никого не ударил, и потому его никто не боялся, а только говорили с насмешкой: бьется как рыба об лед, но все без толку. Так он и стал Рыбой. Рыбами в детстве дразнили и его сыновей, а когда они подросли, то получили свои индивидуальные клички. Виктору тоже иногда вдруг кричали: «Эй, Рыба!» И он не обижался за это, воспринимал как должное.

— Завтра мы всей школой на степь двинемся. — Виктор коснулся пальцами девичьего плеча, отчего Катя вздрогнула, но не отстранилась.

— Зачем? — Она глянула на него.

— С черепашками воевать… Напала на нашу землю рать превеликая, — пошутил Виктор, а потом серьезно спросил: — Ты поедешь с нами?

— Если вся школа… как же мне отставать, надо и мне, — неуверенно ответила девушка. — Только вот что дома скажут…

— Скажи отцу, что так, мол, положено! Школа не колхоз, все учащиеся должны подчиняться ее правилам… Это может влиять потом и на отметки!.. Так отцу и введи в уши — должен понять!.. Вечером встретимся? — вдруг неожиданно для самого себя спросил Виктор.

— Не знаю, — кокетливо ответила Катя, и глаза ее озорно сверкнули, отчего Виктору было яснее ясного, что она обязательно придет на свидание. — Пахнет? — Катя протянула Виктору ладонь, на которой лежала смятая гвоздика.

— Еще как! — потянул носом аромат цветка Виктор. — Чудо!

Перемена кончилась, дребезжащий звонок позвал в классы, и учащиеся не спеша, с неохотой покидали двор. К Виктору приблизился Оська Огрызков, или, по-уличному, Огрызок. От этого слова и получил он в наследство не весьма благозвучную фамилию. Давным-давно его прапрадед приблудился к Нагорному и решил остаться здесь навсегда. Понравились ему здешние места. Но где, в каком месте пристроиться — не знал, вернее, вся земля уже была в руках местных крестьян. Он долго искал пристанища и, наконец, нашел кусок ничейной и никому не нужной территории на спуске к лугу от села. Жители Нагорного шутили, что приблудный отгрыз все-таки себе частицу их земли. Они приняли его в свое общество, и он, трудолюбивый мастер на все руки, стал строиться на этом огрызке. Сначала и кликали его: «Огрызок!» И прапрадед, покладистый по характеру, не обижался, свыкся, и спустя много времени неприятная кличка превратилась в фамилию — Огрызков. Фамилия как фамилия, вполне подходящая! Такое возникновение фамилий с древних времен было распространено среди восточных славян, особенно среди белорусов, у которых почти все фамилии выросли из кличек.

— Ты вот что, Рыба, от Екатерины подальше будь. — Оська сердито покосился на Виктора. — Понял?

— Чем дед бабку донял! — усмехнулся Виктор. — Почему это?

— Не твоего поля она ягода, — намекнул Оська на то, что Екатерина — дочь единоличника, а все Званцовы — активные колхозники.

— Скорее, не твоего.

— Еще я знаю, чьих стихов ты начитался, видел! — угрожающим тоном намекнул Оська.

— Это чьих же?

— Запрещенного Есенина…

— Эх, ты, Огрызок! Стихи Есенина — то, что надо! И никто его не запрещал, а просто не печатают такие знатоки поэзии, как ты…

— Ты не так понял, Звон! Этот поэт наш!..

— То есть певец подкулачников, что ли? — рассмеялся Виктор. — Как бы не так! Просто обида за паршивый ветряк у тебя зудит, вот что!

— Ветряк теперь паршивый, скрипит, как столетний старик, дунет сильный ветер — и он рухнет… А почему? Кто довел его до такого состояния? Вы! Хозяева! — съязвил Оська. — А когда мельница была наша…

Виктор не дал ему договорить:

— Вот именно, когда она была ваша. — Он сдвинул брови. — Да мне на него, на ветряк твой, наплевать, пусть он крутится хоть день и ночь… Отстань!

— Ну, смотри, я предупреждаю — от Екатерины отвяжись, не твоя она девка, не твоя. — Оська сжал кулаки. — Битым будешь! Я с тобой воловодиться не стану…

— А я с тобой коневодиться, — усмехнулся Виктор. — А полезешь — получишь сдачу, за мной не заржавеет…

— Посмотрим! — сердито буркнул Оська и с издевкой добавил: — Комсомолец и единоличница — хорошая парочка! Ха!


IV


Дома Катя долго не могла сказать, что завтра ей предстоит поездка в степь. Только когда уселись за стол вечерять, поглядывая с опаской в сторону отца, помешивающего деревянной ложкой в миске очень горячий кулеш, она тихо и как бы между прочим сообщила об этом.

— Энто для какой такой надобности — у степь? У нас там своей делянки, кажись, нету, — не отрывая глаз от миски, проворчал Егор Иванович.

— Букашек собирать. — Дочь втянула голову в плечи.

— Тьфу! — Отец сердито глянул на нее. — У нас за сараем на навозе букашек этих тучи — иди и лови, сколько душа пожелает…

— Ну, это… занятия такие… по растениеводству и животноводству. — Она отломила от ломтя кусочек хлеба, показала его отцу. — Учить нас будут, батя, как уберегать хлеб от вредителей…

— У кого ты брехать так складно научилась, а? — зло усмехнулся Егор Иванович. — Да про энтих букашек все село талдычит, слыхал я у магазина…

— Вся школа едет, а я что — хуже всех?…

Егор Иванович не донес до рта ложку с кулешом, с минуту не мог ничего вымолвить, а когда пришел в себя, сделал дулю и ткнул ее в сторону окна, как раз с видом на правление колхоза.

— Вот им букашки-черепашки! — вдруг, словно гром с ясного неба, рявкнул он сердито и громко. — Чтоб моя дочь помогала им!.. Не выйдет! — Он знал, как и все односельчане, что на колхозные поля, особенно в степи, обрушились несметные полчища вредителей, которых по простоте своей нагорновцы называли черепашками. — И ты, — погрозил он пальцем Екатерине, — не смей, засеку!.. Ишь, что придумала — занятия по растениеводству! Дураком меня считаешь? Смотри! — И он стукнул кулаком по столу.

— Ой, Царица Небесная! — испуганно и негромко произнесла мать Екатерины Аграфена Макаровна и стала креститься, повернувшись вполоборота к образам в святом углу, обрамленным белыми рушниками с вышитыми на них цветными нитями узорчиками и петухами. — Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй и сохрани…

— Ладно, хватит, запела, не на клиросе небось, — сердито оборвал Егор жену и, обернувшись к готовой заплакать дочери, более миролюбиво стал объяснять: — Чего тебя у степь понесет? Мыне колхозники, пущай они сами и управляются, им за то трудодни начисляют… Балакают, что там, на колосьях пшеницы, этих черепашек миллионы, а то и больше. Кто посчитает!.. Хоть с тобой, хоть без тебя — все равно всех не соберут… Без хлеба останемся, — как-то совершенно равнодушно подвел он итог, но тут же добавил: — У нас, хоть скреби, хоть не скреби в кладовке, хлебушка и так нет… Зимой кугу жевать станем, как козы…

Егор Гриханов стал единоличником не по своей воле — его изгнали из колхоза как неблагонадежный элемент. Так на колхозном собрании уполномоченный из района и объявил: неблагонадежный элемент! Хорошо, что еще не осудили и не сослали на лесоповал или куда подальше, как Захарку Тишкова. Не первым, но и не последним Егор Иванович подал заявление о вступлении в колхоз еще в двадцать девятом году, лично отвел на общий двор свою надежду, мечту всей своей жизни, любимого коня по кличке Князь. Это звучное имя он услышал впервые от цыгана-продавца, который расхваливал животное на все лады, часто повторяя:

— Ты погляди, мужик, погляди, не конь перед тобой, а князь! Что за стать! А какой окрас! Буланый! Покупай, господин товарищ, лучшего коня за такие деньги, какие я прошу, не купишь… Спроси у любого!

Егор, не очень-то разбиравшийся в животных и податливый на уговоры, согласился, купил и дней десять держал животное в сарае взаперти, потому что уже на второй день узнал: цыган, по своему цыганскому обычаю, продал ему краденого коня. И Егор боялся — а вдруг объявится хозяин! В суд не потянет, а Князя отнимет! И прав будет. Конечно, до кражи имя коня было другое, но Егор называл его Князем, и конь косил глазами в его сторону и шевелил ушами, отзываясь на эту кличку. Время шло, настоящий хозяин не появился, стало быть, решил Егор, цыган украл коня где-то далеко от Нагорного, может, даже в другой области, за что ему Егор мысленно говорил «спасибо». А в том, что конь краденый, он нисколько не сомневался. Время шло, Егор Иванович прикипел к нему душой и сердцем, как к родному существу. Бывало, сам выпьет кипятка с запахом какой-нибудь травки, а кусочек сахарку припрячет в кармане и Князю отнесет. Тот фыркал, брал сахар и мягкими толстыми губами касался лица Егора.

Но началось колхозное поветрие и обстоятельства заставили отвести любимое существо в колхозный табун. Обидно и больно было до невероятности, но что поделаешь, иначе в кулаки попал бы или в подкулачники — неважно, что и до революции, и после нее в штанах из домотканой холстины и вечно в старых лаптях ходил, даже в самую полую воду.

Все бы шло, как и должно идти при новых порядках — тяжело, несуразно, но что поделаешь. Егор стал уже привыкать, что его Князя используют другие люди. Но однажды после грозового и проливного дождя Егор Иванович встал с постели и подошел к окошку. Подошел к окну, выглянул на улицу, и сердце его облилось кровью. Посреди огромной грязной лужи стояла телега, тяжело груженная дровами. В оглоблях бился его Князь, который никак не мог сдвинуть с места телегу, несмотря на то, что хозяин дров Федул Кряков нещадно стегал его по взмыленной спине.

— Но, скотина, я тебе покажу! — орал Федул и щелкал кнутом.

Тут уж не выдержал Егор. Он босым выбежал на улицу, рванулся к повозке, вырвал кнут из рук перепуганного Федула, а когда тот попытался сопротивляться, со всей силой ударил его по правому уху, из-за чего от рождения полуглухой Федул почти совсем лишился слуха. От неожиданного удара он упал на мокрую землю, схватился за ухо и закричал не своим голосом:

— Ты что сказился, Егорка? — А потом заорал еще громче: — Люди! Спасайте! Убивают! Егорка Гриханов жизни меня лишает!.. Караул!..

Егор распряг Князя, погладил его по шее, поцеловал в морду и хотел отвести к себе во двор, покормить, напоить, но передумал. Точнее сказать, испугался, что пришьют ему кражу колхозной скотины, привлекут к суду, и потому со слезами на глазах отвел коня в общую конюшню.

Поступок Егора разбирали на собрании колхозников. Ругали всяческими непристойными словами, грозились отправить его туда, где раки зимуют, особенно не стеснялось в своих выражениях районное начальство, которое, как на грех, приехало на это собрание. Но мужики — другое дело! Для них была понятна и близка боль Егора за своего коня. Мужики почесали затылки и сошлись на том, что его можно было простить, если бы он распряг Князя и даже отвел бы его к себе во двор, но так бить Федула по уху — это уже, посчитали они, слишком. А тут в числе приехавших из района оказался Пантелеймон Жигалкин. Он встал из-за стола президиума, сделал рукой «политику» (то есть ладонью пригладил на голове прическу, похожую на те прически, которые имели все партийные и государственные работники, изображенные на портретах и плакатах) и потребовал:

— Нельзя, мужики, возгри до пупа распускать!.. Кого жалеете? А? Того, кто вас же по ушам и бьет!

Собрание притихло. Собравшиеся, пригнув головы, помалкивали. Возражать Жигалкину не смели. Иные сочувственно поглядывали в сторону Егора, тем более что весь свой гнев Пантелеймон теперь обрушил на него. Отлопотав очередную речь о безжалостном капитализме, который гнобит население в своих колониях, о грядущей мировой социалистической революции, Жигалкин потребовал от мужиков пролетарской твердости и наказать Егора сурово и беспощадно за явное антиколхозное поведение.

— Кто тебе дал право поднимать руку на полуглухого пролетария, а? — Жигалкин стучал указательным пальцем по столу. — Как ты наяву… посмел, а?

— Ну, рассуди сам, Пентелька, — пытался оправдываться Егор. — Посуди сам…

— Опять двадцать пять! Какой я тебе, во-первых, Пентелька? — срывался на крик Жигалкин, и на щеках его ходили желваки. — Если бы тогда в Великомихайловке… я бы наяву морду твою подкулаческую одним ударом на сто частей! — взмахнул он рукой.

— Но Федул же дурак, умного коня мучил…

— Во-вторых, — еще больше разъярился Жигалкин, — во-вторых, не смей пролетария называть дураком! Заруби себе на своем возгривом носу: пролетарий дураком быть не может! Дураком бывает только буржуй, а такие, вроде меня, бывшего батрака, который гнул спину на кулаков, — нет!

— Ну, лентяй, коли по-другому, — стоял на своем Егор. — Он и родился-то после своей лени, она и стала ему бабкой-повитухой, — повторил он ходящий в Нагорном анекдот про Федула Крякова.

— В-третьих, ты что тут несешь про какую-то бабку-повитуху, а?

— А коли и ты не понимаешь, то и ты… это самое… дурак…

— Что?! Меня, буденовца?! — заскрипел зубами Жигалкин. — Слыхали все? Как он оскорбляет меня!.. А я ранен был…

Но еще большую ошибку допустил Егор, когда припомнил Пантелеймону случай из его бродячей жизни. Однажды глубокой осенью Егор увидел в вечерних сумерках под своим плетнем лежавшего человека. Осторожно приблизившись, он узнал в валявшемся на грязной траве в стельку пьяного и дрожащего, аки пес от холода, Пентельку. Неизвестно, что стало бы с этим бродягой, не выйди Егор из дома.

— Я тады тебя поднял с грязи, в хату втащил, обогрел, а коли ты протрезвел, накормил тебя, можно сказать, от смерти спас…

— Что?! Куском хлеба попрекаешь? Эх, ты, несознательный элемент! — Жигалкин сильно покраснел: часть стыда, которая еще таилась где-то внутри его, иногда выходила из своего убежища и выплескивала краску на его щеки — он не любил вспоминать о своем прошлом. — Это было наяву до революции! Мне проклятый царизм житья не давал, кулаки-мироеды по миру пустили, вот я конкретно и выпил тогда с горя… Сволочи! — Он погрозил кулаком кому-то в окно и, зло глядя на Гриханова, добавил: — Попрекать куском хлеба — это не по-пролетарски… Я отплатил тебе своей раной в бою… За твою новую жизнь дрался с беляками, не щадя своего здоровья… Нет, ты наяву для колхоза еще не созрел, таким у нас не место…

— А коли так, то и… — Егор вспылил и резко махнул рукой. — Только отдайте моего Князя. — Он погрозил сидевшему недалеко Федулу: — А ты побереги свою другую уху, я ее тебе за Князя отрежу!..

— Вы слышите, вы видите! — громко апеллировал к собравшимся Жигалкин. — Это говорит его нутро, насквозь кулацкое… Такому человеку наяву не место в вашем коллективе, это раз. — Он стал загибать пальцы. — Егор Гриханов самоуправно захватил колхозную лошадь, это два, и ударил честного советского колхозника… — Пантелеймон от возбуждения забыл имя обиженного и посмотрел в свою бумагу. — Да, вот, колхозника Федота Устиновича Крякова по и без того больному уху, а это уже, товарищи, три… К тому же удар человека наяву квалифицируется законом как преступление против… против… В общем, это уже четыре!.. По этой самой буржуйской причине из колхоза его — вон!

И решение было принято: Егора Ивановича Гриханова из списка колхозников вычеркнуть, коня ему не возвращать (это как бы конфискованное имущество), но в суд за избиение не подавать, если с этим согласен потерпевший, то есть Федул, которому также поставили на вид, чтобы он больше не обращался так жестоко с колхозными лошадьми и другими животными. В целом отнеслись к нему снисходительно: что, мол, с такого возьмешь. Как весьма авторитетно утверждал местный потомственный коновал Вавила Сечкарев, человек очень умный, образованный по части ветеринарии, не одного жеребца на своем веку превративший в скопца, которому верили мужики, Федул родился с загаром дебилизма на лице. Что такое дебилизм, они точно не знали, но понимали, что это научно и смешно. Федул после замечания и упреков, сделанных ему на собрании, струсил, посчитал себя тоже виноватым и подавать в суд на Егора не стал, хотя в ухе все еще продолжался звон. Тем более что собрание в конце постановило не разрешать больше ему пользоваться конями.

— Нехай он волам хвосты крутит! — заметил Афанасий Фомич Званцов, поглаживая свою пышную лопатообразную бороду и порыжевшие от времени усы.

С того злосчастного дня Егор превратился в единоличника, а Федула назначили, как говорили в Нагорном, бычатником, ибо теперь в его обязанности входило ухаживать за поголовьем колхозных волов. Через полгода от непосильной работы, плохого корма и недоброго отношения колхозников Князь упал и больше не поднялся, и его отвезли на скотное кладбище в овраг среди поля, где покоились, не выдержав быта коллективного хозяйства, тягловые трудяги. Гибель Князя еще больше потрясла Егора, и он полностью отдался занятию по заготовке куги и плетению кошелок, в коем деле он становился большим мастером.

За последнее время Виктор не раз бывал в доме Грихановых, наблюдал, как плетутся кошелки, как грубоватые, короткие пальцы Егора ловко вплетают мягкие тростинки в строчки, пробовал сам изготовить хотя бы маленькую кошелку, но у него ничего не получалось.

— Не из того места у меня руки выросли, — смеялся Виктор.

— Да, не быть тебе единоличником, Витька, — шутил Егор, — не умеешь кошелку сплести. А без этого в нашем положении не проживешь…

И, тем не менее, Виктору нравилось бывать в этом уютном доме, где вместе с матерью хозяйничала Екатерина: поролась на кухне, вносила в хату хорошо пахнущие снопы сухой куги. Она явно радовалась присутствию в доме Виктора — чаще заглядывала в зеркало, теребила тонкими пальчиками косу, краснела под пристальным взглядом парня. И Аграфена Макаровна, глубоко и многозначительно вздыхая, теплила в душе надежду на удачное замужество дочери. Она даже тайком пошепталась на эту тему с мужем, который, как оказалось, ничего не имел против Виктора: он хоть и комсомолец, а скоро, может, и партийным станет, но малый ничего из себя, видный, стеснительный, да и вся семья Званцовых никогда, ни прежде, ни теперь, каким-либо богатством и чванством не выделялась, ровня была всем в Нагорном, и даже шебутной Афанасий Фомич, хотя и порой матерщинник и хвастунишка, но безобидный и пользовался в селе уважением. Старший брат Виктора Иван вовсе женат на дочери председателя колхоза Алексея Петровича Лыкова, а Лыков — умный мужик: дочь свою за какого-нибудь прохвоста не отдаст. Правда, Дуська, дочь председателя, по слухам, упорно не смолкавшим в селе, непутевая, хвостом вертит, бегает от Ивана к трактористу из МТС, даже в степь к нему тайком ходит, где работает бригада механизаторов. Сказывают, сам Лыков в Иване души не чает, а вот Дуська нос от него воротит. Тракторист и на вид уступает Ивану, а вот ей, стерве, наверное, запах мазута дюже нравится. Прозевал Лыков свою дочь, удалась она красавицей неописуемой, но уж как избалована!

Но с Виктором Егор по этому щекотливому вопросу — ни словом! И Виктор не вспоминал о не совсем удачной женитьбе старшего брата. Находясь рядом с Катей, он забывал обо всем. Виктор заметил, что Катя очень похожа на свою мать. И Аграфена Макаровна стала представляться ему девушкой, которая выходила на дорогу, готовая бежать вслед за проезжим красавцем корнетом, а потом вышла замуж за обычного мужика и одежда уродливо перетянула ее грудь, увяла красота, не стало черной, как ночь, косы. Очень точно подметил Некрасов женскую судьбу русской крестьянки. И все чаще на ум Виктора приходила песня, которая начиналась словами: «Что ты жадно глядишь на дорогу…» «Нет, — решительно думал он, — с Катей такое не повторится, за мной она и в старости не потускнеет…»

В тот вечер Виктор долго и томительно ждал встречи в условленном месте на берегу ерика, под развесистой ракитой, но Катя так и не пришла. Занятый тревожными мыслями, он даже не слышал дружное многоголосое щебетание ласточек, слетающих со всего села на ночь в заросли камыша, густо растущего вдоль берега; не заметил даже, как в зеленых ветвях старой вербы, одной ногой-корнем стоявшей в воде на отмели, вдруг стала петь иволга: пение ее было плавное, звучное, похожее на игру на флейте.

Разочарованный и теряющийся в догадках, Виктор медленно пошел домой.

А Катя в этот вечер просто-напросто не могла уйти из хаты, хотя и пускала слезу, жалобно глядя на отца, рассерженного за то, что она согласилась ехать в степь вместе со школой. Вот если бы его самого попросили об этом, он сказал бы: «Ага, понадобился и вам Егор Гриханов, которого вы несправедливо изгнали…» И, может быть, тогда бы он разрешил Екатерине ехать собирать черепашек. В конце концов, отец не выдержал громкого сопения и косых взглядов дочери, поскольку характер имел, с одной стороны, обидчивый, отзывчивый на несправедливость, а с другой, добрый, отходчивый, и, не глядя на Екатерину, буркнул:

— Не сопи дюже так! Коли уж со всеми… поедешь…

Катя страшно обрадовалась, поцеловала отца в колючую от короткой щетины щеку и выбежала на крыльцо. Был уже поздний вечер. Сумрак выползал из кустов, из-под плетня, из-за сарая. Словно необъятная, тихая, безгрозовая туча, с востока надвигалась синева ночи, и где-то там, в ее бездонной пустыне, моргнула и опять пропала первая звездочка. И девушка не пошла к речке, поняла, что Виктор не дождался ее и теперь уже дома. Что же он скажет ей завтра?

Поздним вечером того же дня Виктор вышел из хаты, сказав матери, что спать не хочется, и уселся на лавке, которую соорудил еще когда-то дед. Посидел, подумал и как-то случайно поглядел на небо. И тут он вспомнил молодую «дюже красивую» женщину, по всему видать, учительницу из районо. Оттуда в их школу часто приезжало начальство. Собрали школьников, и эта учительница начала рассказывать им… о звездах. Да так рассказывать, что у ребят и девушек рты сами собой раскрылись и не закрылись до самого конца беседы. Виктор с большим любопытством рассматривал небосвод. Вон они, звезды, о которых так вдохновенно говорила учительница: ковш, почему-то называемый Большой Медведицей, и выше, по прямой от него Полярная звезда, пуп всего звездного населения. Вокруг Полярной всю ночь вращается звездное небо. А над самой головой голубая Вега, красавица! А там… только молодые глаза и заметят туманность Андромеды. К нашим звездам летит. Вот бы увидеть их встречу! Но миллион лет, а то и больше нужно…

— Не доживу, — глубоко и горько вздохнул Виктор.

А вон три звездочки в одну линию. Мать как-то говорила Виктору, что посредине звезда-это красная девица, а по бокам — ведра с водой. Их и несет красная девица на коромыслах. А вот где звезда Конопус — путеводительница моряков, Виктор так и не нашел, оставил на следующий раз.

Майская ночь короткая. И вот уже рассвет раскрыл свои алые крылья над горизонтом, тонкая белая кисея тумана легла на Тихоструйку, где-то там проскрипел деркач, и ему с поля ответила перепелка, над лесом выкатился яркий край солнца, и новый день скрипнул калиткой.

— Да, — сказал сам себе, улыбаясь, Виктор, — за тьмой всегда бывает рассвет…

И ушел спать.


V


Долго искать Акулину Игнатьевну Захару не пришлось. Она ютилась у соседей, которые приняли ее и угощали, чем могли — словом, не обижали старушку, понимали: в такое время любой мог оказаться в ее положении. Мужа Акулина Игнатьевна встретила горьким плачем. Долго рыдала, припав седой головой к его груди, слезы в три ручья бежали по ее морщинистому обветренному лицу. Она уже и не чаяла встретить мужа живым, хотя долгими бессонными ночами на жесткой лавке у соседей и думала о нем. В Нагорное часто доходили вести об умерших на великих сталинских стройках, о погибших то ли под упавшей спиленной сосной в Сибири, то ли под обвалом угольного забоя, то ли от других несчастных случаев. Бесследно пропал Архип Савельев, и где его последнее пристанище, никто толком не знал. В сельсовете стало известно, что он будто бы попытался бежать из места ссылки, на него сделали облаву и, настигая, застрелили, ибо он стал сопротивляться. Другие говорили, что Архип не вытерпел, начал спорить с начальством (а он за словом в карман не лез и еще до революции с полицейскими ругался), а тем его своеволие не понравилось — вот и убрали. Но так это было или по-другому, на самом деле никто не знал.

— Замордовали мужика, — обсуждали между собой судьбу Архипа нагорновцы, — хорошего человека не стало…

— А из-за чего? Правду на собрании сказал.

А Захар вынес все невзгоды, вытерпел все унижения и издевательства и благополучно вернулся домой.

— Где жить-то будем, Захарушка? — причитала Акулина. — Новую хатенку срубить не сможем: и сил нет, и денег — ни копья… Трюня в кармане валялась — и ту отняли… А старую нашу хату под молоканку забрали…

Большая изба под камышовой крышей была построена еще дедом Захара и отремонтирована в начале Первой мировой войны его отцом, который вскоре погиб на фронте. И хотя червь точил дубовые бревна, но жить в хате еще можно было. У других дома старее и хуже, но ютились же в них люди! А у этой хаты, хотя в ней несколько и облупилась на стенах штукатурка, сильно потемнела известка, камышовая крыша выдерживала любые ветра и дожди и не протекала. Теперь в хате постоянно урчали сепараторные агрегаты, перегоняя молоко, поступавшее от колхоза и колхозников в качестве закупок по линии потребкооперации. Из сливок здесь сбивали масло, из обрата варился творог, часть которого засушивалась в яркие солнечные дни на больших решетках, и получался казеин. Пацаны не раз украдкой подбирались к решеткам, хватали в кулачки то, что было на них, и, прячась в густой полыни, за кустами калины и смородины с большим удовольствием жевали еще мягкие кусочки казеина. Их отгонял сторож, грозя сучковатой палкой, но бесполезно.

Рядом с молоканкой в вечернюю и летнюю пору бушевал зеленью большой сад Власьевны, мимо которого, когда созревали черешни, вишни, яблоки и груши, также не проходили не только маленькие воришки, но и девятиклассники. Да и как можно было не потянуться рукой за пунцовой черешней, гибкие ветки которой низко клонились через невысокий старый забор из почерневшего от времени штикета, словно умоляя прохожих сорвать и полакомиться сочной, сладкой ягодкой! И проходящие мимо сада не упускали такого случая.

— Ироды! — гневно, скорее не из жадности, а для порядка кричала Власьевна, размахивая клюкой, когда ребятишки подпрыгивали и трясли деревья. — Погибели на вас нету!.. Лихоманка вас забери!.. Вот пожалуюсь участковому, так он всех вас!..

Власьевна была одной из самых старых жительниц Нагорного. Казалось, что она испокон веку смотрит за своим садом, ругается со шкодливыми детишками. Ее даже имени почти никто в селе не помнил: Власьевна — и все! И паспортов в то время не давали. В церковной книге в день крещения ее давным-давно записали как Марфу Власьевну, но где ее увидишь, эту церковную книгу, когда от самого храма осталось только одно название? Зимой и жарким летом Власьевна ходила в ватной куфайке (так нагорновцы называли стеганую куртку) и тяжелой шерстяной коричневого цвета шали на голове, из-под которой выбивались седые остатки того, что когда-то называлось пышной прической.

— Такая жара, а ты паришься в теплой одежде, — говорили ей.

— Паршивому поросенку и в Петровку холодно, — отвечала она, — вот и я мерзну.

— Как же ты, бабка, такая знахарка по травам, не можешь молодильного отвару изготовить, чтобы и силу иметь, и не зябнуть в двадцатиградусное пекло?

— Доживите до моих годов, тогда сами узнаете, — недовольно отвечала Власьевна.

И родных у нее никого не было. Муж Власьевны, весьма рачительный хозяин, большой любитель садоводства, когда в двадцатые годы начали рушиться основы налаженного быта, как-то загрустил, сник и незаметно для жены, да и для себя самого заболел широко распространенной русской болезнью, алкоголем, и тихо скончался, после того как пролежал хмельным несколько часов на мерзлой земле и прихватил чехотку. А из других родственников, кто куда подевался, начиная с германской войны и кончая гражданской, она толком не знала. Но в душе Власьевна была добрая, сердечная, отзывчивая на чужую беду, жалостливая. И за садом она смотрела не из-за яблок и груш — все равно осенью людям их раздавала, а как за наследием мужа: будто он временно отсутствует и скоро вернется домой. И она сама предложила Захару и Акулине перебраться к ней.

— Хата просторная, пустая, живите, сколько хотите…

— Спасибо, Власьевна, на добром слове. — Захар поклонился, но идти к ней не захотел: слишком долго прозябал в чужом доме на лесоповале. — Мы уж как-нибудь…

И в сельсовет он не пошел отвоевывать свой прежний дом, понимал, что на это уйдет уйма времени и сил: у пролетарской власти чиновники твердокаменные. Взяв у соседей лопату и топор, Захар пошел в конец улицы и принялся копать землю. Так появилась на окраине Нагорного новая землянка. Она получилась на редкость просторной и уютной. Захар научился сооружать такие землянки в сибирской тайге. Сложил из кирпича нехитрую русскую печь, выстругал дубовые доски, настелил пол, сбил крепкие двери, застеклил два небольших окошка. Оглядев еще раз землянку, Захар Денисович остался доволен: выкопал и накрыл ее не хуже тех, которые он с товарищами по несчастью оборудовал на лесоповале.

— Такая берлога медведям не снилась, — улыбался он, еле доставая рукой бревенчатого потолка и подмигивая Акулине. — Перезимуем, бабка!

— Но чем зимой кормиться-то будем, Захарушка? — со слезами напомнила Акулина Игнатьевна. — Огорода своего нет: ни картох, ни огурчиков, ни капусты своей, о зерне я уж и помалкиваю…

— Ничего, как-нибудь, — вздохнул Захар. — Авось с голодухи не помрем. … Что-то придумаем… Работать пойду… Да и свет не без добрых людей, Акулина…

— Побираться станешь?

— А чего ж, попросить у людей — дело Божье, не красть же!

— Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас и помоги, — крестилась Акулина Игнатьевна, ища глазами, где же в землянке сделать святой угол и повесить образа.

Но в душе и она была весьма довольна. Особенно радовал вид на природу: от землянки открывалась великолепная панорама — внизу, метрах в ста, медленно катил синие воды широкий плес задумчивой Серединки, дальше переходящий в более узкий и более шумливый ерек. Далее речка голубыми кольцами поблескивала среди обширного луга и сливалась с такой же узкой и неторопливой Тихоструйкой, а потом более широко и стремительно, плескаясь о меловые берега, реки-сестры в обнимку катили свои волны к самому батюшке тихому Дону. Акулина Игнатьевна была рада-радешенька такому жилью. Рядом с Захаром ей и в землянке было как в раю: как гласит мудрая поговорка, с милым рай и в шалаше.

Долго и нерешительно, как провинившийся школьник топтался Захар у двери правления колхоза. Наконец осмелел, вытер выступивший от волнения на лбу пот и переступил через порог кабинета председателя. Лыков встретил его не сказать чтобы радостно, однако сразу же встал из-за стола, накрытого красным сукном, и с еле заметной улыбкой на лице протянул руку. Захар не ожидал такого и робко, предварительно скользнув вспотевшей ладонью по своей рубахе, вытирая пот, пожал пальцами руку Алексею Петровичу.

— Да ты садись, Захар Денисович, садись, — видя тревожное состояние Захара, кивнул Лыков на свободный стул у стола и сам первым сел на свое место. — С возвращением тебя… в родные места… Я искренне рад, что ты жив-здоров…

Захар не находил подходящих слов, а только кивал головой. В кабинете воцарилась томительно-неопределенная тишина. Слышно было, как стучали на стене ходики.

— Ты говори, говори, зачем пришел, — прервал неловкое молчание Лыков. — Знаю, в хате твоей молоканка… Говори!..

— Жить как-то надо, Алексей Петрович, — глубоко вздохнул Захар и поглядел в окно. — Милостыню просить на улице неловко… Если бы уж совсем немощный, а то ведь я могу работать!..

— Понятно, Захар Денисович, — председатель, сам не зная зачем, стал перекладывать сводки и отчеты, лежавшие перед ним на столе: в определенной степени и он был виноват перед этим человеком с исковерканной судьбой. — Работник ты неплохой… Конечно, в колхоз бы тебе надо…

— Я и не был против колхоза, Алексей Петрович, — быстро сказал Захар. — А тогда, на собрании, это по дурости случилось… Брякнул не думая… Вырвалось слово это… паразит!..

— Помню, помню, — горько усмехнулся председатель. — Я везде говорил тогда, что это слово… случайно вылетело и за это судить нельзя!.. Но время, время такое, Захар Денисович, враги советской власти все еще не угомонились, но… это к тебе ни в коей мере не относится, какой же ты враг народной власти — всегда в бедноте прозябал. — Лыков задумался, а потом посоветовал: — Ты вот что, приходи-ка сюда завтра, нет, лучше послезавтра… Завтра я как раз в МТС еду насчет комбайнов договариваться, а то ведь другие колхозы технику расхватают… Не хочу, чтобы мы последними хлеб убрали… Заодно и в райком зайду, о тебе там потолкую… В правлении и на собрании колхозников я свое слово скажу, а там… А там решим все, как надо… Хорошо?

— Хорошо, Алексей Петрович, — кивнул Захар. — Я послезавтра… — Он встал, придерживая рукой стул, а затем тихо придвинул его к столу и пошел. У двери обернулся и кашлянул в кулак. — До свиданья, Алексей Петрович…

— До свиданья, Захар Денисович, — кивнул Лыков и вдруг поднял руку. — Да, Захар Денисович, вот что я о вашем жилье думаю: сепараторную остановить не могу, план по казеину дали, не выполним — голову снесут… На правлении решим: или новое здание молоканки построить, что не так просто, или вам с Акулиной избу срубить… Какой вариант вам больше подходит?

— В хате своей я родился. — Захар кашлянул в кулак. — Но как вы решите, так пусть и будет… Я и на такое не надеялся… А покуль в землянке поживу, привык! Когда свободный, то и землянка в радость.

Несколько смущенный Лыков еще долго, после того как Захар осторожно закрыл за собой дверь, думал о судьбе этого несчастного человека. Он понимал всю абсурдность проступка Тишкова и неадекватного наказания за него и мог бы сразу предложить написать заявление о приеме в колхоз, но времена были такие, что без совета и согласия в райкоме партии принять нужное решение он не мог. Следовало предварительно все обсудить и согласовать.


VI


Афанасий Фомич был не в духе: то ли погода менялась, то ли геморрой разболелся, то ли от плохих вестей из Грузии. Среднего роста, коренастый, с широкой грудью, с округлой бородой, как всегда в заплатанных штанах и рубахе, с замасленным картузом на голове, он молча бродил по двору, посматривая в сторону двух сарайчиков, один из которых приютился у глухой стены хаты, по-местному называемой хижкой, а другой — размером побольше, выпячивался почти на средину огорода; в нем хрюкал поросенок и громко кудахтала курица, возвещая хозяев и своих пернатых подруг о том, что свеженькое яйцо только что упало в гнездо. Подолом рубахи Афанасий Фомич вытер вспотевшее лицо и всей пятерней поскреб шею под бородой.

— Опять на что-то гневается, — сама себе прошептала Анисья Никоновна, его жена. Она смотрела на мужа через окно хаты, но выйти на крыльцо и спросить, какой червь его точит, побаивалась: хотя Афанасий Фомич ее никогда пальцем не тронул, но, будучи не в настроении, мог сильно поругать, и иногда ругань эта становилась трехэтажной. — Сейчас придумает новую перестановку, — с нескрываемым недовольством прошептала она и пожалела: — Хотя бы не тронул сарай, где теперь куры начали нестись…

У Афанасия Фомича был зуд на частые изменения в границах своего владения, обнесенного ветхой изгородью. Особенно доставалось сараям: когда он начинал сердиться и перетаскивать их с места на место, ругань поднималась до самого высокого этажа!.. Такой уж у него был характер: пошуметь, поругаться, первым что-то сделать, пусть и не совсем хорошо. Передавался по Нагорному такой анекдот: собрались как-то мужики и судачат, кто первым весной посеял на своей земле. Рыба — в один голос отвечали собравшиеся. Кто первым прополол посевы? Рыба! Кто первым собрал урожай? Рыба! Слыша о себе такое, Афанасий Фомич, выпятив грудь, довольно улыбался. Но потом ушлые мужики спрашивали: кто первым еще зимой поел все, что вырастил, и ранней весной за ненадобностью положил зубы на полку? Рыба! И собравшиеся взрывались дружным хохотом, держась за животы. Афанасий Фомич обругивал их на чем свет стоит и, сердитый, уходил домой.

А сегодня терпение его было на пределе. Началось с Витьки, который, видя, что отец опять задумал перетасовку во дворе, заметил, блеснув своей ученостью: «Лучше сделать поудачней, чем затеять побыстрей!»

— Ты чегой-то? — насторожился Афанасий Фомич.

— Так сказал Октавиан Август, — смеялся в глаза отцу Виктор.

— Да я тебе, паршивец, покажу не только август, но и сентябрь с январем! — рассердился Афанасий Фомич, хватаясь за лопату.

Витька от него — деру, ибо отец в сердцах мог и огреть, чем попадя.

Все шло в доме Званцовых не так, как хотелось, как задумывалось. У старшего сына Ивана никак не склеивалась семья. Парень он видный, служил в Морфлоте, и, когда приехал домой да одел свою бескозырку с золотыми буквами и якорями на ленточках, все девки бежали за ним гужом. И прежде всех Дуська, статная, красивая, каких рисуют только на картинке, словом, первая из первых в Нагорном, к тому же дочь председателя колхоза Лыкова. Кто мог перед ней устоять?

Вспомнил Афанасий Фомич возвращение сына с флота. Семья его уже собралась вечерять. На столе стояла всякая снедь, когда на пороге горницы неожиданно, словно во сне, возник Иван с большим кожаным чемоданом в руке.

— Так и знал! — весело и громко рассмеялся он. — Ужинать собрались без меня!.. Не вышло, да?

Мать, отец и оба брата, буквально ошеломленные, застыли, как рассказывал потом друзьям Виктор, в немой сцене гоголевского ревизора. Первой всплеснула руками Анисья Никоновна и, тихонько заголосив, кинулась к сыну, обняла его, сбив набок бескозырку с золотыми словами «Черноморский флот» на ленточке. Затем отец щекотал своей округлой бородой лицо сына, последними же обнимались с Иваном Александр и Виктор.

— Покажись, братуха, — теребил Ивана Александр. — Все-таки форма моряка очень красивая!..

— А без формы я вам что — поганый? — продолжал смеяться Иван, окруженный радостью и лаской родных.

— Да отвяжитесь вы от него, он же уморился с дороги, — просила Анисья Никоновна. — Садись, Ванюша, к столу…

— И то правда, вечерять будем, — тянул за рукав сына Афанасий Фомич.

— Вот так я — с корабля не на бал, как у вас в учебниках, Витя, а прямо на ужин. — Иван весело одел бескозырку отцу, который тут же под дружный хохот всех побежал к зеркалу. — Мне бы только физиономию сполоснуть… А тебе, мама, я красивую материю на кофту привез, да и всем кое-что есть в подарок…

— Спасибо, сынок. — Анисья Никоновна засуетилась. — Пойдем на кухню, водицы солью.

Вместо ужина получилось застолье. Отец поставил на стол бутылку с мутноватой жидкостью.

— Не каждый день сыновей с флота встречаем! — не без гордости сказал он и, приняв торжественный вид, добавил: — Да еще черноморца!.. Это же только сказать!

Иван повертел в руках бутылку с самогоном и, отставив ее в сторону, раскрыл чемодан и достал «Московскую».

— Вот это по-нашему! — захлопал в ладоши Александр. — Чистая как слезинка!

— Не ровня нашей сивухе, — оценил Виктор.

— Ладно уж, — с обидой в голосе произнес Афанасий Фомич, — наша тоже крепкая, быка свалить может… Сам гнал, старался…

И пока Званцовы звенели стаканами и хрустели огурчиками, закусывая, под окнами их хаты собралась молодежь почти со всего села. Заглядывали в окна, впивались глазами в горницу: всем хотелось увидеть настоящего живого моряка.

— Он на Черном море служил! — восхищался Митька и пытался клавишами гармошки нащупать знакомую мелодию: «Раскинулось море широко…»

— И что — черное, черное море?

— Черней дегтя, — с уверенностью знатока отвечал Митька. — Иван плавал по нему!

— Не плавал, а ходил по нему на корабле, так принято говорить у моряков! — поправлял Митьку Степан. — Ты, Мить, другую песню найди…

— Это какую?

— Мою любимую… Ту, что «товарищи, все по местам»… Ну, дави на кнопки!

Быстро перебирая пальцами клавиши гармошки, Митька вышел и на эту мелодию, заиграл громче, первым запел Степан.

— Помогайте, лодыри! — потребовал он от стоявших в кругу ребят и девчат. — Для Ивана это будет неожиданно и приятно… Ясно?

Но одни петь стеснялись, а другие просто не умели. Толкаясь и отпуская шутки, продолжали заглядывать в окна и хвастаться, что видели, как Иван поднял стакан с водкой и что-то говорил. Подходили и невесты на выданье. Евдокия, или просто Дуська, как ее звали подруги, да и все в Нагорном, тоже подошла к окну, вытянула шею и мельком увидела улыбающееся лицо Ивана.

— Он ничего! — сообщила Евдокия подругам. — Красивый!.. До армии хуже был, ей-богу!

Ребята озорничали, тискали и щипали девок, те отбивались от них, притворно протестовали и кричали:

— Да отстаньте вы, враги этакие… Липнете как мухи…

— На навоз! — съязвил Тихон.

— Сам ты навоз! — обиделась стоявшая здесь же Варька Поречина и добавила с достоинством: — На мед липнете!..

— Ой, ой!

— Вот тебе и «ой»… Пугало с пустою головой!..

За окном еще долго шумели, пели, плясали, но Иван в этот вечер на улицу не вышел — устал с дороги.

Сон к Евдокии в эту ночь не шел. Она без конца переворачивалась в постели с боку на бок, смяла подушку, отбросила прочь одеяло. Нет, нет! До ухода Ивана на действительную она не была им увлечена, тем более что только начинала тогда прощаться с возрастом подростка. А позже, когда вошла в сок и на каждом шагу стала чувствовать жадные мужские взгляды, у нее не было отбоя от поклонников не только из числа нагорновских ребят, но и других сел и даже из Красноконска. Приходили, чтобы только поглядеть на нее. А уж какой красавицей была Евдокия — слов не хватало, чтобы описать ее прелесть. Тонкие, похожие на крылья птицы черные брови, томный взгляд синих глаз из-под густых ресниц, припухшие розовые губы, длинная русая коса, гибкая талия, высокая грудь, широкие бедра многих сводили с ума. Но она не отвечала на многочисленные признания в любви. Так почему же теперь, лишь мельком увидев Ивана, его образ не покидал ее, не давал спать? Недавно в колхоз привозили кинокартину «Мы из Кронштадта», показывали ее бесплатно, правление колхоза заплатило киномеханику. Один матрос в картине очень понравился Евдокии. И вот Иван, как ей показалось, в чем-то был похож на него. И все — душа девушки стала таять, как лед весной. Видно, правду говорят: сердцу не прикажешь. Была бы жива мать, Евдокия поделилась бы с нею своей сокровенной тайной, к отцу же с такими мыслями не пойдешь: он всегда даже дома с головой в работе, у него правление, урожай, трактора, комбайны на уме, да и поймет ли он девичье волнение!

На следующий день, когда солнце поднялось уже высоко и яростно выстреливало лучами во все живое и неживое на земле, Иван в матросской форме, провожаемый за калитку отцом и матерью, отправился в правление колхоза, так сказать, представиться местному начальству, на людей посмотреть, да и что скрывать — себя показать. За ним сразу же увязалась ватага ребятишек. Для них одни ленточки с золотыми якорями на бескозырке чего стоили! Встречные мужики и бабы, здороваясь, кланялись ему, толковали меж собой, глядя моряку вослед:

— Таким видным стал Иван Званцов!

— Вымахал!

— В такой одеже и ты видным бы стал!.. Наряди пенек — и он за генерала сойдет!!!

— Чтокает!

— Да, балакает по-городскому!!!

В Нагорном, как и в близких соседних селах, населенных москалями, вместо «что», кроме учителей, агрономов, другой местной интеллигенции, говорили «шще». Поэтому о «чтокалах» здесь судили и с явной насмешкой, и с искренним почтением. Все-таки «что» произносили грамотные, культурные люди, а не тот, кто лаптем щи хлебал.

Председатель колхоза Лыков в белой рубашке-косоворотке, с гладко приглаженными редкими волосами на загоревшей голове встретил Ивана с распростертыми руками.

— Какой молодец! — тряс он за плечи моряка. — Вот что делает армия с людьми!.. Вы поглядите! Вы только поглядите!.. А знаешь, Иван, я ведь тоже в молодости о море грезил, но не повезло… Пехтурой так и отслужил… Но я не в обиде! — улыбнулся Алексей Петрович. — Море пшеницы на поле тоже море!.. Какие волны — хоть плыви по ним! Верно говорю?… Да ты присаживайся, чего стоять… Садись и рассказывай… Мне, к примеру, интересно узнать, как думаешь обустраиваться в родных местах, какие планы на будущее?

— Еще не знаю, Алексей Петрович. — Иван удобнее уселся на подставленный ему стул. — Хотя есть у меня желание, я о нем ни отцу, ни матери еще не говорил, а вам скажу: на флот сверхсрочником хочу идти…

— Вот те раз! — В голосе председателя прозвучали нотки разочарования. — А я-то уж стал прикидывать в уме, какое тебе дело предложить… Оно, конечно, и флот хорошими людьми крепить надо, поэтому категорически отговаривать тебя от этого желания не имею права, но все же! — Он поднял вверх указательный палец. — Не так уж и в колхозе у нас плохо. — Председатель спохватился, запнулся, оглядываясь по сторонам. — Слово «плохо» у меня так, сгоряча вылетело, а вообще в колхозе у нас очень даже хорошо!.. Ну, вообще, думай, и, если останешься в Нагорном, буду рад, и не только я лично — все будут довольны…

— Спасибо, Алексей Петрович, на добром слове… Подумаю.

— Вот и славно, Иван Афанасьевич, только думай не долго, хочу поскорее услышать твое решение… Ты молодой, полный, так сказать, энергии, перед тобой такой горизонт… Да надо же и нас когда-то, стариков, заменить…

— Ну, какой вы старик, Алексей Петрович!

— Старик не старик, а время… оно идет… К тому же и рана, — вздохнул он, — стала как-то… Ну, да в рот ей дышло, этой ране — главное, что ты решил подумать.

Вечером дома за ужином Лыков на все лады расхваливал Ивана, уж очень он ему приглянулся.

— Не сравнить, каким он был до службы на флоте и каким стал, — с нескрываемым восхищением рассказывал он дочери.

Слова отца еще больше подогревали сердце Евдокии. В конце концов, накинув на голову легкую розовую косынку, зирнув на себя в зеркало, она собралась уходить.

— Ты куда на ночь глядя?

— А может, и мне на твоего хваленого моряка глянуть захотелось, — сверкнула глазами на отца Евдокия.

— Есть на что посмотреть!

— Не знаю, не знаю, — кокетливо ответила дочь, — балакают, что ленточки на бескозырке с золотыми буквами, а так ничего особенного. — И быстро шмыгнула за дверь.

Лыков поскреб пальцами лоб. «Ничего особенного, а сама бежит — стрекоза! — улыбнулся он и тут же подумал: — А что — Иван и Дуська — чем не пара?…»

Потолкавшись среди молодежи у сельского клуба и собрав дань восхищения, Иван направился было домой: ему стало скучно без сверстников, ребята и девушки его лет в большинстве обзавелись семьями, поэтому сидели дома, о службе на флоте Иван всем уже рассказал. Единственное, что его еще удерживало у клуба — это игра Митьки на гармошке. «Ну и стервец, как перебирает! — Иван вслушивался в игру доморощенного музыканта. — Талант так и прет из него!..» В этот момент вроде бы случайно, просто так к Ивану подошла Евдокия.

— Дай и мне на тебя хоть поглядеть, — красивая улыбка солнцем отразилась на ее лице, — батя мне весь вечер торочил: Иван да Иван!

— А ты с отцом не согласна! — смутился он, отметив про себя, что это не та Дуська, какую он помнит до ухода на флот: если б увидела ее теперь братва на корабле, да рядом с ним — о!.. Он даже покачал головой, представив себе завистливые взгляды морских волков и альбатросов.

— Мне отец не указ, — негромко засмеялась Евдокия, — вот получше разгляжу, послухаю про твое море-океан, тогда и…

— Что — тогда? — Ивану было приятно поговорить с красавицей, а вот о чем, он не знал, терялся, робел.

— Тогда известно что! — шутили окружавшие их девушки.

— На досветках и решите, что и как…

— Да отвяжитесь вы, противные! — пыталась сердиться на подруг Евдокия, но это у нее не получалось. — В кои-то веки побалакать с моряком не дают. — Вдруг девушка решительно попросила: — Проводи меня домой, Иван, нехай им завидно будет…

— С большим удовольствием, — каким-то не своим голосом произнес он и взял Евдокию под руку, отчего она хихикнула — в Нагорном не в обычае было парням вести девушку под руку.

— Как ей не совестно, взяла и увела от нас моряка!..

— А еще подруга! — весело шумели девушки и бросали им вослед острые словечки.

Но, ни Иван, ни Евдокия уже не слушали их. Они медленно пошли по залитой голубым лунным светом улице и желали лишь одного — чтобы улица эта тянулась бесконечно.

Вот так и попался, как пугливый себель, на удочку Евдокии просоленный волнами Черного моря матрос Иван Званцов. Ни о какой сверхсрочной службе на флоте он больше не думал, решив твердо иокончательно остаться в Нагорном, жениться, если Евдокия будет согласна, и вить свое гнездышко, чтобы было в нем тепло и уютно будущим горластым птенцам.

— Правильно, сынок, — сказал тогда, почесав свою бороду, Афанасий Фомич, — всякая сосна на своем месте красна… Нечего на чужбине счастья искать, наживай его дома… О море не скучай, а захочешь бултыхнуться в воду — у нас Серединка как раз в конце второй делянки огорода, купайся на здоровье.

И поползли по селу слухи, сдобренные необузданной фантазией завистливых и просто любопытных баб о том, что, дескать, Дуська Лыкова сама на шею Ивану вешается. Евдокию такая несправедливость очень обижала, а Ивана смешила. Да, Евдокия, кажется, любила его, хотя сердце ее еще только набиралось соков любви, но еще не раскрылось, будто алая роза росистым утром под окном. Иван сам, подхваченный девятым валом чувств и страстей, ходил за ней по пятам, словно боялся, что вдруг отобьют. Впервые он понял, что любить красивых женщин — очень опасное дело. Все долгие теплые вечера проводили они вместе, уходили за околицу Нагорного, обычно на берег Серединки, садились на ковер шелковистой травки под гибкими русалочьими ветвями-косами ракиты и, прижавшись друг к дружке, слушали ласковое журчание воды, в которой отражалось бледно-синее вечернее небо с красным угасанием на западном горизонте, и говорили, говорили… Иван, конечно же, рассказывал о своих походах на кораблях по Черному морю и о том, что выходили даже в Средиземное, заставляя этими рассказами сердце Евдокии отчаянно стучать. Ей мерещились удивительные страны, даже во сне не виданные ею кокосовые пальмы, люди, у которых были желтые и даже — о, ужас! — черные лица…

— Страсти-то какие! — испуганно вздыхала Евдокия. — Не дай Бог во сне привидятся!..

А иногда они просто болтали ни о чем, как и полагалось влюбленным, когда каждое слово было важным, точным, как лыко в строку плетеного лаптя. Романтический настрой Евдокии давно ожидал что-нибудь неожиданное, фантастическое, и Иван явился для нее тем героем, о каком она всегда грезила.

Весьма интересовался дружбой Ивана и дочери и Алексей Петрович.

— Ну, что? — загадочно поглядывал он на дочь.

— А ничего, — уклонялась она от прямого ответа.

— Как это ничего? — недоумевал отец. — Так уж и ничего!.. Каждый раз на досветках пропадаете неизвестно где — и так себе ничего!..

— Что ты хочешь? — стыдливо отводила Евдокия глаза в сторону.

— Жениться не предлагает? — вдруг напрямую брякнул отец и смутился, почувствовав, что зря поторопился с этим вопросом: семена должны созреть, прежде чем пустить ростки.

— Ну, было, — еле слышно процедила Евдокия.

— Так что же ты молчишь, непутевая!.. Соглашайся, парень что надо!.. Такие на дорогах не валяются… А то, гляди, другие подберут… Я даю добро, мать тоже согласилась бы. — Он глянул на увеличенный портрет покойной жены, повешенный между окнами на стене, и решительно добавил: — Пущай Афанасий Фомич сватов шлет.

И молодые вскоре поженились. Сватовства по старым народным и церковным обычаям, с шутками, прибаутками, свахами и прочими затейниками не было. Царила неприязнь всего старого, всепроникающий атеизм, как ржавчина, разъедал обычаи и традиции, хранившие вековую мудрость поколений. Алексей Петрович тронул внутренний карман пиджака, где покоился партийный билет, и махнул рукой: зачем омрачать светлый праздник дочери партийным выговором с занесением в учетную карточку? Просто встретились в правлении Афанасий Фомич и председатель, потолковали и ударили по рукам, хотя от их воли ничто уже и не зависело. Лыков вынул из деревянного шкафчика нераспечатанную бутылку водки, припасенную на случай неожиданного приезда гостей из района или области — мало ли кто нагрянет, и наполнил два граненых стакана. Из бухгалтерии быстренько принесли нехитрую закуску: ломти хлеба, кусочки сала, огурчики, головку лука. Глуховато звякнули стаканы за счастье молодых, и свадьбе была дана зеленая улица. Даже пропоя не состоялось — руки не дошли. И нагорновцы простили председателю эту вынужденную оплошность. Зато такую свадьбу отгрохали — до революции подобных не справляли, но опять же без церкви, без венчания. Это и понятно: партийный активист пуще черта боялся церкви, опасался даже смотреть в ее сторону.

Гости много ели, еще больше пили, в сто глоток кричали: «Горько!» Молодые, краснея, целовались, ведь в отличие от хмельных гостей они были трезвые: тут уж обычай не нарушался — перед первой брачной ночью молодые обязаны быть трезвыми, чистыми, как стеклышки, иначе зачатый ребенок в эту ночь во хмелю может родиться…

— Не приведи Господь каким, — нашептывала Ивану на ухо Анисья Никоновна.

Охмелевший Митька, склонив тяжелую голову на меха, играл без устали. Гости пели и плясали так, что двор Афанасия Фомича стал крепче и ровнее заасфальтированного. Но это был только первый день свадьбы, в Нагорном их было как минимум два, а в старину гуляли так, что недели не хватало.

Уже за полночь Евдокия не выдержала.

— Уморилась я, Ваня, коленки дрожат, — пожаловалась она.

— А мы сейчас — в хижку, там мама нам постель приготовила, — шепнул Иван молодой жене. — Пусть пляшут хоть до утра, ну их…

В хижке было темно и душновато, пахло сухим сеном, скошенным и высушенным Афанасием Фомичем в этом году на делянке, которая плавно спускалась к речке, где на всегда мокрой почве не росло ничего, кроме осоки и другой высокой травы. Постель была мягкой, и, главное, они были одни. Во дворе еще шумели, пели и плясали.

— Что ж, мы и завтра даже на губу вина не возьмем? — намекнул Иван, обнимая молодую жену.

В ответ Евдокия расслабилась, вытянулась на постели. Нога Ивана скользнула между ее ног… Случилось неизбежное. А спустя минуту Евдокия заныла:

— Больно… Ты в себя бы шкворень воткнул… Ой!.. Брехали бабы, что это так приятно…

— Это вначале, потом как надо будет, — успокаивал Евдокию Иван.

— А ты откуда знаешь? А? — в голосе Евдокии послышалась ревность. — У тебя до меня девки были? Да?

— Какие девки! — оробел Иван. — Говорят так… Не веришь — спроси хоть у кого хочешь…

В последствии в правдивости слов мужа убедилась и сама Евдокия. В постели она оказалась неистощимой, и Иван по утрам с трудом вставал с кровати и, совершенно разбитый, шел по своим делам. С утра он уезжал в Красноконск. Правление послало его на курсы водителей. Автомобиля в колхозе пока еще не было, но хозяйство набирало силы, скапливало деньжата, и Лыков всерьез думал о новенькой трехтонке.

— Учись, зять, водительские права в жизни не помешают, — напутствовал Алексей Петрович Ивана.

И Ивану казалось, что счастью не будет предела. Но человек предполагает, а Бог располагает.

Жить бы им, радоваться да внуков Афанасию Фомичу и Алексею Петровичу наживать. Так нет же! Анисья Никоновна глубоко и страдальчески вздыхала, замечая, что Евдокия не беременеет, хотя давно пора бы уж. Она не грызла мела, не просила кисленького и животом была еще тоньше, чем до свадьбы.

— За что же, Афанасий, Бог обижает Иванку? — шептала Анисья Никоновна мужу ночью в постели. — Деток ему не дает…

— Может, рано еще, — ворчал Афанасий, — нынче молодые не хотят быстро детворой обзаводиться… Норовят без них вольготнее пожить… Да спи ты, старая, без тебя тошно…

А со временем все стали замечать, что с Дуськой творится невесть что — задирает юбку и бегает из дому к какому-то Ваське Игумнову, бригадиру тракторной бригады, которую прислали из МТС для работы в колхозе. Он выделялся среди трактористов: высокий, стройный, профиль орлиный, лицо открытое, с оттенком мужества, взгляд темных глаз магнитом притягивал девушек и женщин, а чуб, выбивавшийся из-под замасленного картуза, — сплошная волна! И если трактористы от бровей до пяток всегда были в сплошном мазуте, то Василий всегда был и в механизаторской одежде аккуратен и по мере возможности опрятен.

Положила глаз на него и Евдокия и такую работу задала бабьим языкам в Нагорном, что в кино такого не увидишь и в газетах не прочитаешь! Хотя пока никакой близости между Евдокией и Игумновым не было — лишь отношения между нею и Иваном охладились почти до нулевой отметки…

Стоя во дворе, горевал по этому поводу Афанасий Фомич: в судьбе старшего сына появилась трещина. Как сложится жизнь других сыновей? Сашка — средний — много читает. «Это хорошо, — рассуждал отец, — грамотным человеком станет, Бог даст, учиться куда-нибудь поедет… Да хоть в Москву! — решил он. — Чем мой Сашка хуже других?» И еще одним хорошим качеством обладал Александр: не было в Нагорном человека, который бы так красиво писал. С первого класса у него по чистописанию были только отличные оценки. Даже соседи, которым нужно было составить деловую бумагу, шли к нему, просили написать, и он никому не отказывал.

— Писарем будет мой Сашка! — похвастал однажды Афанасий Фомич среди мужиков.

И к Александру тут же приклеилась новая дразнилка — Писарь! Сначала он сердился, когда его обзывали этим словом, лез в драку, не раз приносил домой под глазами синяки, а потом ничего, обвыкся и даже охотно откликался, когда к нему обращались:

— Эй, Писарь!

Витька-младший, тоже нынче девятый класс кончает. Но пока у него в голове один ветер, такие коники паршивец выкидывает!.. Как сообщил родственник Афанасия Фомича Антоха Званцов, сын родного брата Пер-филия (Пешки — по-простому, по-уличному), Витька с дочерью единоличника Егорки Гриханова Катькой вожжается. А ведь он в комсомольцах ходит, как бы чего не произошло… этакого! За локоть кусать себя станет, да не достанет…

— Перенесу-ка я энтот сарай к чертовой матери подальше в огород, нехай куры там галдят, — сказал сам себе Афанасий Фомич, но почему-то вместо переноски сарая поднялся на крыльцо и почесал спину о косяк двери. — Ладно, пущай еще постоит, дойдут руки и до него… А на этом огороде все равно ничего не растет, один бурьян да повитель…

Да и некогда Афанасию Фомичу было теперь заниматься перетаскиванием сараев с места на место: семья ждала приезда соседки Анны Анисовой. Она уже, как сказывали, на станции и вот-вот появится в Нагорном. Вспомнил он, как около трех лет назад отвозил на станцию девушек, среди которых была и его дочь Елена. Уезжала молодежь в Грузию, в какую-то там их Колхиду. Несколько дней толкались в Нагорном незнакомые люди, обещая золотые горы и молочные реки тем, кто их послушается. Уговаривали ехать к братьям и сестрам в Грузию помогать им осушать заболоченные места, чтобы на них выращивать высокие урожаи.

— Будто у нас своих болот нету, — ворчали пожилые нагорновцы, — вон Журавликовое — гиблое место, там птицы только и водятся…

— Темные вы, несознательные люди, — укоряли их вербовщики.

— Зачем наших девок сманивать невесть куда и невесть для какой надобности!

— Социализм в Грузии строить они будут, проявлять дружбу наших народов!

И вот теперь девушки возвращались в Нагорное, но без Леночки: она умерла от малярии. Анна Анисова, ближайшая подруга Лены, обещала вещи ее привезти. «Крику-то, крику будет, — с горечью подумал Афанасий Фомич и пошел, жалобно скрипнув дверью, в хату. — Даже дверь, и та стонать начала!» — покачал он головой.

Анисья Никоновна как утром села у окна, так и не поднялась, всматриваясь в конец улицы, где должна была появиться Анна. Лицо женщины было скорбным, а глаза, заплывшие слезами, плохо видели, что творилось за калиткой их двора.

— Ну, ты, мать, того. — Афанасий Фомич прошлепал босыми ногами по земляному полу, тщательно вымазанному раствором из глины и коровьего помета и покрытому стебельками полыни от блох, и присел на лавку у стола. — Ты того, — угрюмо повторил он, — слезами горю не поможешь… Леночку не воротишь… Целый месяц ревешь и ревешь… Как получили весть, так ты и… Хватит, мать…

Анисья Никоновна шумно шмыгнула носом и молча стала вытирать мокрые глаза и щеки концом черного с белыми горошинками платка.

— Доченьку с того света не возвратишь, — Афанасий Фомич хотел сказать что-нибудь утешительное, но не находил таких слов, поэтому тут же переменил тему разговора: — Дуська-то, невестка наша, совсем сказилась, прилюдно бегает от Ивана… Срамота!.. Вот ее бы возвратить в семью, но как? Была бы она моя родная дочь, а не сноха, тогда можно было и вожжой поперек спины перетянуть, а то ведь… чужая… Да и что сказал бы Алешка Лыков, ее отец? Слыхал я, разболелся он нынче сильно… Рана от гражданской войны опять открылась, доктора уже и руки опустили, а Дуська как назло ему вытворяет такое, что и сказать стыдно… Он-то хоть и хворает, но не глухой и не слепой, знает про все ее фокусы… Вот увидишь, она и доконает отца! Стерва, и другими словами ее не покличешь! Тьфу!

На обед собралась вся семья Званцовых, кроме Дуськи, которая, сославшись на болезнь отца, уже два дня отсутствовала. Сели за стол молча, у всех на душе было прискорбно. Ребята так же, как отец и мать, думали только об умершей на чужой стороне Лене. Больно было это осознавать. Анисья Никоновна вынула из горячей печи рогачом большой чугун с еще дымящимся и пахнущим заправкой из поджаренного лука на свином жире борщом. На стол поставила уважительных размеров глиняную миску, а рядом положила самодельные, купленные на базаре деревянные ложки. Афанасий Фомич кинул на дно миски несколько им же очищенных зубчиков чеснока и своей ложкой размял их. Затем взял свежеиспеченную в русской печке буханку хлеба и, приставив ее к своей груди, широким ножом отрезал каждому по увесистому ломтю. Первым густо натер корку своего ломтя чесноком и посыпал солью. Сыновья сделали то же самое. И только тогда Афанасий Фомич кивнул бородой:

— Теперича неси чугун, мать…

Анисья Никоновна поставила на стол чугун, Афанасий Фомич налил из него половником в миску борщ и первым зачерпнул. Мать, Александр и Виктор последовали за ним. И только Иван подержал над миской свою ложку, затем отложил ее в сторону и встал из-за стола.

— Чтой-то ничего в рот не лезет, — сказал он и вышел из хаты.

Его никто не остановил, не позвал, понимая, как трудно ему переживать все эти невзгоды, нахлынувшие на его голову. Люди говорили, что жена его крутилась во дворе родного дома, поролась на кухне, еду готовила заболевшему отцу. Если б оно было только так! И Иван решил идти к Лыковым.

Анисья Никоновна выглянула в окошко, но Иван уже скрылся за углом соседней хаты. И в тот же миг пустая ложка замерла на весу в руке женщины, а затем упала, глухо стукнув о поверхность стола. По улице, сопровождаемая любопытными, шла Аннушка Анисова. Анисья Никоновна вскрикнула и кинулась из хаты во двор. Аннушка тяжело несла в руках два своих чемодана и еще два перекинутых через плечо, связанных платком Леночки Званцовой.

Увидев бегущую навстречу, спотыкающуюся и плачущую Анисью Никоновну, Анна сбросила на землю все четыре чемодана и тоже громко заголосила, как это умели делать нагорновские бабы. Иные были настолько мастера в этом прискорбном деле, что их специально приглашали попричитать над умершими. И сходились даже послушать таких плакальщиц. Выбежавшие из хаты Александр и Виктор подняли чемоданы, а Анна обняла еле державшуюся на ногах мать своей близкой подруги, и они долго еще плакали, пока не вышел Афанасий Фомич из дому и не стал успокаивать.

— Ладно уж, ладно, хватит вам. — Он вытирал кулаком заблестевшие под косматыми бровями слезы. — Чего уж теперя…

— Связанные чемоданы не мои. — Аннушка развязала узел платка. — Бери, Витя, это чемоданы вашей Лены…

В хату сразу не пошли — душно. Уселись, кто на чем, во дворе. Анну усадили на скрипучую ступеньку невысокого крыльца, рядом, вынеся Анне большую кружку топленого, еще с пригаркой, но охлажденного в погребе молока, примостилась Анисья Никоновна, Афанасий Фомич подкатил старую деревянную бочку, на которую набивал вместо проржавевших новые металлические обручи, и расположился на ней.

— Расскажи, как она, — попросила Анну Анисья Никоновна и снова горько, но тихо заплакала, по-прежнему вытирая слезы концами платка.

Рассказ Анны был очень кратким: приехали, поселили их в сырые бараки с тараканами и мышами. Еда непривычная, все с перцем и еще с чем-то непонятным, воду можно было пить только кипяченую — багном воняла. Завербованные осушали болота: ежедневно по пояс в воде и грязной жиже. И Лена не выдержала, заболела малярией, никакие врачи не смогли помочь, и она очень быстро скончалась.

— Все ее тело будто водой налилось, — вспоминала девушка. — Горе, о горе какое! Могилку выкопали неглубокую, потому что близко вода… Копни лопатой — и тут же вода!

— А крест хоть поставили али как? — шмыгнул носом Афанасий Фомич.

— Какой там крест, Афанасий Фомич, столбик со звездой наверху, крест начальство не разрешило…

— Нелюди! — зло сплюнул в сторону Афанасий Фомич. — Будто мы нехристи какие!

— Дуры мы, дуры! — запричитала Анна. — Ну, зачем нас туда понесло?… Наслушались тут всякого… Мы ковыряемся в грязи — лица не видать, копаем лопатами канавы, а местные мужики, здоровые такие лбы, сидят в стороне, кивают на нас, что-то по-своему гургочат и смеются, вражины… Над нами, дурами, смеются: возитесь в грязюке, мол, недопеченные, осушайте эти болота, нам будет польза, а не вам… За нашими юбками бегали, как скаженные… Волочились даже такие страшные, что если во сне, не приведи Господь, увидишь — не проснешься… И даже те, у кого были жена и детишки, тоже норовили за нами шляться… За Леной один сильно чернявый и усатый ухлестывал, обещал ей жениться хоть сию минуту… Лена ведь красивее всех нас была… Гордая, смелая, веселая… Как пойдет плясать, так у грузин глаза загораются, как у голодных волков зимою… Многие облизывались, глядя на нее, а тот, которого Анзором звали, готов был листом к ногам ее упасть. — И вдруг Анна вновь расплакалась, вздрагивая всем телом. — Да только лист тот оказался гнилой…

Когда Лена, бедняжка, заболела, он к ней носа не показал и на похороны не пришел, в это время в хоре своем песни орал звонче других… Ко мне тоже один начал было липнуть как банный лист, Давыдкой его звали… Сначала так себе, цветы даже приносил, крал где-нибудь, это такой народ: за копейку готов повеситься, а вот украсть — мастер! Так вот на меня один прицелился, стал обхаживать, а после, не спросясь, под юбку — шасть, но я как хватану кулаком по его носищу, а нос у него… — Анна широко развела руками, как это делают обычно рыболовы, хвастаясь, какую рыбину поймали вчера. — Вот такой!.. Ух, как он взбеленился! Гляжу, не человек, а сатана! Глаза, как у быка-производителя, кровью налились, выхватил из-за пояса ножик, по-ихнему он кинжалом называется, да как замахнется на меня… Так я чуть было не… — И Аннушка сквозь слезы звонко расхохоталась. — У них ведь бабы пальцем мужика не тронут… Закон такой! А я по носу огрела — позор какой для джигита! И все бабы их в черном ходят, так кутушкаются, что лица почти не видать и непонятно, какая она собой: пригожая или на бабу-ягу похожая… Нет, в городе я сама видела, что женщины одеваются проще, ну, почти как мы, а в деревнях, как в этой проклятой Колхиде, — одна чернота. Господи-и! — Анна подняла глаза к небу. — Мы болота осушаем, в грязи возимся, малярией болеем, подружек хороним в чужой сырой земле. — Она вытерла платком набежавшую на глаза слезу. — А они там бездельничают, только гуртом соберутся, вина нажрутся и горланят песни. — Анна огляделась вокруг и тихо, чтоб никто, не дай Бог, не услышал, почти прошептала: — Говорили, они своих берегут, грузин-то… Сам Сталин бережет, он ведь тоже из грузин…

— Да как же так?!

— Да неужто?!

— Быть того не может!

Выслушав рассказ Анны, подошедший дед Филька, хоть и глухой как пробка, все же понял, в чем суть удивления соседей.

— Дюже я сумлеваюсь, Анна, в твоих словах, — отрицательно покачал он белой, словно лунь, головой, — не может статься, чтобы нашей Расеей управлял не русский человек… Товарищ Сталин — русский, иначе быть не может… Я так кумекаю… Да раскиньте вы сами своим умом! — посмотрел он на собравшихся.

— Не знаю, дед Филька, не знаю, — развела руками Анна, — но так девки казали, а перед ними об этом сами грузинские мужики хвастались… Вот!

— Сбрехали мужики те, — стоял на своем старик, — из завистливости они такое мололи… Сталин — русский, вот и сказ весь…

Аннушка умолкла, погладила Анисью Никоновну по голове и задумалась о своем. Выросла она сиротой, отец и мать умерли в голодные годы гражданской войны. Выживать ей помогали дальние родственники и соседи. Как-то теперь сложится ее жизнь?

Конечно, первыми ее приласкали Званцовы, принимая как свою Лену. Ведь именно с Аннушкой была связана память особенно Анисьи Никоновны о дочери. Анна жила одна в своей хате, и Званцовы помогали ей чем могли. Ребята побывали на крыше, залатали дыры, пришли соседи и гуртом побелили стены внутри и снаружи, вымазали пол, он быстро высох и неприятный запах коровьего помета улетучился.

Слушая рассказы Анны о Грузии, Афанасий Фомич сосредоточенно молчал. Ему тоже не все нравилось в ее рассказах, особенно о Сталине. «Товарищ Сталин — грузин, — думал он, услышав об этом впервые от Анны, — как это не вяжется!..» Поделился сомнениями с более всех начитанным Александром, и тот поднял его на смех.

— А ты что — не знал до сих пор?

— Слыхать-то слыхал, но ведь Россия, — пожимал плечами Афанасий Фомич, — вона какая большая… Иванка наш где служил на Черном море, а есть еще и океан, где тоже наши корабли с матросами плавают? Он его Тихим назвал, ну, как пруд в хорошую погоду. На самом краю света этот океан… Туда на паровозе сколько ехать и ехать… Сколько верст? Много! То-то же… Неделю надо в вагонах толкаться, а то и больше…

— Россия, как и Грузия, республика Советского Союза, — объяснял Александр отцу. — Вот поэтому наши и поехали помогать осушать в Колхиде болота… Понимаешь, взаимопомощь… Мы — вам, вы — нам… Жаль, что Лена умерла там от малярии, которой у нас давно нет, но ведь смерть может настичь любого человека и в любом месте, хоть бы и у нас… Нигде бессмертия не водится! Нет, батя, Аннушка, конечно, от обиды за Лену и вообще несколько сгущает краски. Мужики там, правда, нахальнее наших, но в целом грузинский народ нормальный… Багратион — большой русский полководец, а ведь он же из грузин!.. И погиб он на Бородинском, русском поле, защищая Россию… Правда, это было давно, больше ста лет тому назад… Но все равно!..

Афанасий Фомич, когда в чем-то сомневался, всей пятерней чесал за ухом, но теперь не верить сыну не мог. Считал: Сашка знает все!

Александр в эти дни был увлечен чтением «Тихого Дона». Одновременно вспоминал «Войну и мир», сравнивал эти произведения, рассуждал, в каком бы времени ему хотелось пожить. «Неинтересного времени не бывает, — думал он, — но неплохо бы и на тачанке развернуться в поле и косить наступающие белые цепи, и под градом пуль и шипение картечей идти на французские редуты». Ему нравился Андрей Болконский, но Григория Мелехова он осуждал за его метания то к красным, то к белым. «А ведь перейди он целиком на сторону красных, из него вышел бы второй Чапаев, не хуже первого, — размышлял Александр. — Да и Анисья… Зачем ей надо было изменять мужу Степану? Не любишь — разойдись, но другому семью не рушь». И здесь он вспомнил о невестке, о Евдокии, вытворявшей кренделя покруче Анисьи. Жалел Ивана Сашка. «Как братка только терпит выкрутасы этой вертихвостки?» — с горечью думал он.


VII


Алексей Петрович лежал на деревянной кровати, откинув в сторону одеяло и подмяв под себя пуховую подушку, когда на пороге хаты остановился Иван, нерешительно глядя на больного.

— Входи, входи, зятек, что застрял у порога? — поднял голову Алексей Петрович. — Ходи, коли ноги ходят, а я, брат, совсем занемог… Старая рана ныть стала… Столько лет таилась, не давала о себе знать, а теперь так… разнылась!.. Надо бы в район ехать, уборочная на носу, но дадут ли нам вовремя хоть один комбайн — бабка надвое сказала… Представляю, как теперь председатели колхозов разрывают МТС на части, по живому рвут, а я вот лежу и горюю…

Алексей Петрович свесил босые ноги с кровати, нащупал пальцами мягкие тапочки, надел, поднялся и стал ходить по избе.

— Вы бы лежали, Алексей Петрович, — в голосе Ивана чувствовалась жалость и тревога. — Нельзя себя так изнурять…

Из кухни вышла перевязанная новым фартуком Евдокия с каким-то снадобьем в стакане.

— Я тоже говорю: лежать надо, так разве ж он послухает. — Она бросила короткий взгляд в сторону Ивана и поставила на стол стакан. — Выпей, — кивнула она отцу.

— Только что выпроводил доктора нашего медпункта, так свой домашний объявился, — грустно улыбнулся Лыков, но стакан все же взял и одним глотком выпил содержимое, страдальчески морщась и кивая головой наподобие кур, когда они пьют воду. — Фу! Гадость какая, только врагов народа травить, прости, Господи! — крякнул он и улыбнулся Ивану. — Слышишь, зять, я уже и о Боге вспомнил… Ты, доченька, собери Ивану что-нибудь на стол, — попросил он Евдокию. — Может, и я заодно съем что-либо, одному как-то ничто в горло не лезет… Видать, — он приложил ладонь к груди, — моя машина полностью выработала свой ресурс… Правда, была здесь вчера сама Лидия Серафимовна, уж как она меня ощупывала, сколько разглядывала рану!.. Твердо обещала, что я еще поживу!.. Душевная она женщина, к людям у нее — душа нараспашку!.. Не то, что муж ее, Жигалкин этот… Полная противоположность!.. Однако и она, наверное, ошибается или скрывает настоящий исход моей болезни, как это делают обычно все доктора… Все доктора врут! Нет, не потому, что бестолковые, а просто не хотят нас в уныние вводить… Может, они и правы.

— Верно говорите, Алексей Петрович, врачи больных жалеют, не хотят их расстраивать, до последней минуты поддерживают огонек жизни… У них на этот счет даже своя клятва имеется, забыл я, как она называется… И Лидия Серафимовна права, вы ведь еще не старик!

— Ах, — махнул рукой Лыков, — года тут не причем… А ну, сколько нервов потрачено с этим колхозом!.. Да, — вдруг вспомнил он, — думал я нынче поговорить в районе насчет Захара Чалого, то есть Захара Денисовича Тишкова… Мы-то знаем, что отбывал он срок ни за понюшку табаку, поэтому его следует немедленно принять в колхоз… Решил я весь этот грех на себя взять, за что обязательно от Жигалкина взбучку получу, даже выговор, но это не впервые, на мне этих выговоров, как на собаке блох… Ты вот что, Иван… Я обещал Захару поговорить о нем в правлении, но не смог, заболел… Сходи ты к нему, скажи, пусть пишет заявление, а мы его через заседание правления пропустим…

— Хорошо, Алексей Петрович, я сегодня же схожу, — пообещал Иван, поглядывая на жену, которая присела к краю стола и будто бы внимательно слушала, о чем толкуют мужчины, хотя по лицу ее было видно, что мысли ее были очень далеко отсюда. Это заметил не только Иван, но и Алексей Петрович, который решил тут же переменить тему беседы.

— Как твои водительские курсы? — Он многозначительно посмотрел сначала на Ивана, а потом перевел взгляд на дочь: вот, мол, какой у тебя муж — шофером скоро станет!

— Спасибо, курсы я заканчиваю…

— Сдаешь экзамены?!

— И даже с хорошими отметками!

— Это меня радует! — Лицо Лыкова засветилось улыбкой. — Есть окончательная договоренность о том, что нам выделят полуторку, мы ее купим, и ты будешь первым шофером в нашем колхозе!.. Так что твори, Иван, историю!.. Шофер, скажу тебе… — Он опять остановил свой взгляд на дочери, явно ожидая ее реакции. — Шофер — это повыше какого-нибудь тракториста из Игумнова. Вот так-то!

Услышав слова «тракторист из Игумнова», Евдокия вздрогнула, но выдержала, головы не подняла, хотя догадывалась, в какой огород бросает камни отец. Она понимала, что жизнь ее с Иваном клонится к концу.

Окончательный переворот в судьбе Евдокии произошел в дни престольного праздника. Нагорное славилось двумя такими праздниками.

Еще в шестидесятые годы девятнадцатого столетия местный священник Михаил Макарьевский обнаружил чудодейственную силу найденной у криницы на краю села, откуда начинался широкий луг, иконы Тихвинской Божьей Матери. Поэтому с давних пор в Нагорном проходил крестный ход от криницы до церкви, а затем от церкви до собора, расположенного в уездном центре. Таким образом, престольный праздник, начинавшийся в Нагорном, охватывал населения всего уезда (и даже в первые годы после революции!) Красноконского района. Чудодейственная икона весь июль находилась в уездном соборе, где каждый день в честь ее проводилась торжественная литургия.

Но самым светлым и радостным праздником считалась Правая среда, день Приполовения. Выпадал день этот на май. В Нагорное съезжались гости изо всех окрестных деревень. Приезжали не только родственники и близкие люди, но и совершенно незнакомые. После утрени и обедни в церкви гости расходились по хатам, где их ожидало, как всегда, угощение чем Бог послал. Хотя за окнами бушевала зелеными пожарами весна и до урожая было далековато, столы ломились от всяческой снеди. В этот день богомольцы и другие незнакомые люди могли запросто безо всякого приглашения войти в любой дом, где их обязательно встречали с радостью и приглашали к трапезе.

Правая среда в мае тысяча девятьсот сорок первого года проходила по тем же устоявшимся обычаям, хотя того многообразия и блеска, который присутствовал обычно на этом празднике до революции и частично в двадцатые годы, особенно в годы НЭПа, уже не было. Прежде в этот день здесь шумела ярмарка, на временные прилавки выкладывалось множество промышленных и продовольственных товаров, устраивались веселые игрища, качели, детские забавы — теперь же все это ушло в прошлое. Надо сказать, что многолетняя антирелигиозная пропаганда и насильственные меры по запрету старых религиозных праздников окончились, по-существу, безрезультатно. Церковь закрыли, но народ в большинстве своем оставался верующим, придерживался стародавних обычаев и традиций. В престольных празднествах в Нагорном, как и во многих других русских селах, принимали активное участие и комсомольцы с коммунистами — в том смысле, что с большой охотой поднимали стаканы со спиртным и веселились.

Виктор с детства любил песни, которые ему напевала мать, которые слышал от нагорновских женщин и мужчин, с диковинным напевом, с нескончаемым повторением одних и тех же слов, целых фраз, распевов. Но больше всего любил, когда пела вечером на улице Катя. Голос ее, сильный, сочный, красивый, слышали даже в заречных селах. Восхищался Виктор и красочностью женских и девичьих русских нарядов. Женщины приходили на выгон недалеко от церкви, где обычно располагался центр праздников, в разноцветных паневах, перевязанные широкими радужными поясами повыше завесок, украшенных цветными шелковыми лентами. Девушки надевали старинные черные сарафаны, блистали всевозможными бусами, гарусниками, ожерельями и многими другими украшениями, да и своей молодостью, естественной красотой они затмевали всех и вся. Паневы же они могли надеть только в день своей свадьбы, когда под грустные напевы подруги развивали идущей под венец косу в знак того, что девушка становилась женщиной, и на ее голове закрепляли вышитую золотом сороку. В сороке молодую и везли венчать в церковь.

На праздниках, как и на свадьбах, играли местные и заезжие гармонисты, звучали песни, задорные частушки, в корогодах дружно отплясывали кто во что горазд. И тут уж смешивались все: и колхозники, и единоличники.

В тот день Правой среды в доме Званцовых яблоку негде было упасть, пришло множество гостей: родственников и вовсе незнакомых Виктору людей, которые теперь сидели за столом на лавках, пили, ели, шумно разговаривали. А когда пирующие насытились и изрядно повеселели от вина, больше всего домашнего изготовления, Виктор незаметно выскользнул из горницы и поспешил на выгон, где уже собралось много народа, куда неумолимо звала и звала гармошка Митьки Храпова, по праву считавшегося лучшим гармонистом в округе. Не без основания говорили, что, когда он заиграет, мертвые из могил поднимаются и пускаются в пляс. Так или не так, но душу из человека Митька действительно доставал своим переборами. Особенно залихватски играл он называемую в Нагорном «общую» пляску, яркую разновидность известной русской пляски «Комаринская», которая давала возможность любому человеку войти в круг и не бояться оказаться виновным в том, что ему что-то мешает плясать.

Как никогда нарядна была в этот день Катя. Красивой расцветки новое платье подчеркивало ладную, стройную фигуру девушки. Роскошная коса с заплетенной в нее шелковой алой лентой свободно падала с ее плечика на юную, еще слабо выделявшуюся грудь, а гипнотический взгляд больших, чистых глаз из-под голубой косынки сводил с ума не только Виктора и других его сверстников, но и более старших мужиков, которые украдкой от настороженных глаз ревнивых жен посматривали на красавицу.

Катя с подругами, незнакомыми Виктору, видимо, пришедшими к Грихановым в гости аж из Завального (деревеньки, находящейся в соседнем районе), увидев его, убегала, прячась в толпе и лукаво улыбаясь. Ему бы обидеться, но какая могла быть обида, когда чувства до краев наполняли душу и сердце пылало неугасимым пламенем? Но куда бы ни направился Виктор за Катей, на его пути словно из земли вырастал Оська Огрызков. Он злобно смотрел на него, а один раз будто нечаянно локтем больно толкнул в подреберье. Однако Виктор и на этот раз стерпел и не стал ввязываться в драку. Это было бы некстати и не к месту.

Виктор обратил внимание на своих одноклассников. В их кругу стоял Степан в новых широких штанах из фланели сизого цвета. Делая вид Али Бабы, перед которым открылся Сезам с баснословными драгоценностями, Степан стоял широко расставив ноги, торжествующе покачиваясь и гордясь самим собой. Уловив настроение друга и не скрывая насмешки, Митька, хлопнув в ладоши, якобы от изумления и зависти, восхищался:

— Ай, какие брюки!

— Это же надо! — вторил ему Тихон, подмигивая.

— Теперь все девки его будут! — смекнул Виктор, в чем суть веселья.

— Ты только погляди, какие широкие брюки, да еще с карманами! — не унимался Митька.

И Степка, сунув руки в карманы, продолжал важно покачиваться и, слегка краснея от смущения, бормотал:

— А что нам!..

Дескать, и не такое можем! Хотя и у него, и у друзей был общий, выровненный под одну линейку уровень жизни — колхозный. В основном на то, что выращивали на своих сорока сотках приусадебных участков, подаренных землепашцам щедрой социалистической революцией, и жили — ели, пили и одевались. В колхозе за работу начисляли трудодни, на которые в самые урожайные, благополучные годы людям выдавали самое большое по пятьсот граммов зерна на трудодень. Но такое случалось редко. Обычно трудодень стоил пятьдесят или сто граммов. Длинными обозами под красными плакатами «Даешь хлеб государству!» все уходило на бездонные хлебозаготовки. Но самое удивительное, что власти умудрялись это, по сути, ограбление крестьян средь белого дня превращать в праздники. И что оставалось мужикам? Петь, плясать, славить кого-то неизвестно за что. Но, все равно, это было намного лучше, чем хлебать лагерную баланду. И никто не задумывался о том, до чего терпеливый и послушный русский народ! А уж если приходил престольный праздник, тут этому народу уже не было. Веселились все: взрослые и дети.

Причем детишки по-своему отмечали праздник. Они придумали свою игру, в которой звучали по тем временам весьма опасные вопросы и ответы. Они ловили друг друга и спрашивали:

— Ты за кого, за Сталина или за Ворошилова?

И почти все пацаны дружно отвечали:

— За Ворошилова!

Тихон схватил одного мальчишку за руку и легко потрепал его за ухо, пригрозив:

— Убью за такие слова!

— Да отпусти его, Тишка, — смеялся Виктор. — Нет ничего криминального в их забавах… За Ворошилова они все потому, что он с их точки зрения лучше наряженный, в военной форме, со звездами в петлицах и на рукавах… Маршал, одним словом…

— Но все равно, — испуганно шептал Тихон. — Разве можно такое ляпать?

— Чепуха! По этой причине для них сегодня самым главным в Нагорном является Игнатка Пехов. Он всегда в гимнастерке, с командирской выправкой… Для них он — герой!

Игнат Лукич Пехов совсем недавно вернулся из армии, где дослужился до сержанта, и по воинскому званию был выше всех мужиков в селе. Низкорослый, щуплый, но шустрый, с тонким сильным голосом, Игнаток, как его звали в Нагорном, по заданию Красноконского военкомата вел в селе занятия по военной подготовке.

— Ир-р-ра! — часто слышалась на выгоне его команда, то есть «смирно!».

Главное, к чему сводилась его подготовка, это строевая выучка мужиков. Поскольку в летнее время заниматься этим делом был недосуг, надо было работать в поле и на ферме, зимой же — ноги вязли в сугробе, то строевая подготовка активно проводилась им осенью и весной. По команде Игнатка мужики в строю лаптями разбрызгивали холодные лужи, месили грязь, постигая таким образом боевое искусство и готовясь воевать в обязательном порядке на вражеской территории.

Труднее всех доставалась строевая Егору Гриханову, который также проходил военную подготовку, несмотря на то, что не был колхозником.

— Ты, Егор Иванович, гражданин СССР, — четко, повышенным тоном выговаривая каждую букву названия государства, наставлял Игнаток Егора. — Ты обязан учиться защищать свое отечество, так записано в Конституции СССР, — опять налегал на аббревиатуру Игнаток.

Ну, взять ружье и стрелять — это еще куда ни шло, а вот если шагать в лаптях по грязным, холодным лужам, можно совсем простудиться и слечь. «Лаптем отчизну не защитить», — думал Егор, а вслух жаловался:

— Я же плоскостопный, из-за того даже прихрамываю…

— Я что-то твоей хромоты не замечал, — сердился Игнаток. — Становись в строй!..

К тому же естественная походка Егора никак не соответствовала строевому шагу. Он шел так, как будто всегда спешил, быстрыми, мелкими шажками, но его руки в это время висели вдоль туловища словно плети, без никакого взмаха при ходьбе.

— Ничего, Егор Иванович, я сделаю из тебя первоклассного солдата, — уверял Игнаток. — Я и не таких учил!.. Ну-ка, левой, левой!.. Раз-два, раз-два!.. Куда же ты, черт недоструганный, левую ногу и левую руку вместе вперед суешь, а? Надо ногу вперед, руку назад, понял?… Смотри сюда. — И Игнаток показывал, как надо идти строевым шагом. — Ну, уловил?

— Уловить-то уловил, но рука у меня слабая, Игнатка, — ныл Егор.

— Как это — слабая? — еще пуще сердился Игнаток. — И вообще, какой я тебе Игнатка? Я тебе товарищ сержант! Учись обращаться по-военному. … Слабая у него рука… Спроси у Федула, у него до сих пор в ухе звенит от твоей оплеухи, сколько уж лет прошло!..

Мужики смеялись, глядя на Крякова, стоящего в стороне, ибо его не потерпели в строю, потому что он всем пятки поотбивал. Федул, особенно издали, плохо слышал голоса, но видя, что мужики смеются, также кривил в усмешке губы, а почему — сам толком не знал.


На празднике Игнаток веселился пуще других и плясал не уставая. Тут надо признать, что Бог не обошел его стороной, наделил недюжинным талантом танцора. И казалось, что во всем Нагорном и за его пределами в этот памятный день не найдется ему соперника. И все-таки соперник нашелся.

Совпало так, что именно на Правую среду тракторная бригада МТС должна была выехать в степь. Но в правлении колхоза решили, что пусть механизаторы задержатся в Нагорном: все равно работа в этот день у них не будет клеиться.

— Пусть отдохнут у нас, повеселятся, — рассудил Лыков. — И посмотрят на наш… хотя и религиозный, праздник… Люди привыкли в этот день по-своему отдыхать… Думаю, в райкоме партии и МТС ругаться не станут, а если и поругают, то нестрашно, мы ведь бригаду не в церковь поведем, а за свои столы пригласим… Пусть все шишки летят за это на меня.

На выгон механизаторы пришли чисто выбритыми, обрызганные дешевыми одеколонами, в наутюженных рубашках и брюках. Слегка хмельные (много пить Лыков им категорически запретил), они шутили, смеялись, изо всех сил старались понравиться нагорновским женщинам и девушкам, да и всем гостям. И бабы в свою очередь строили им глазки, хихикали и перешептывались меж собой, по-свойски оценивая достоинства и недостатки каждого механизатора.

Трактористы с нескрываемым восхищением и любопытством наблюдали, как лихо отплясывает в кругу Игнаток.

— Василий, а ты ведь можешь не хуже этого кавалера в гимнастерке. — Усатый тракторист толкнул своего бригадира Василия Игумнова, на которого многие женщины сразу же обратили внимание. — Покажи удаль свою, а? Я видел, как ты пляшешь!

Василий поморщился, отрицательно мотнул было головой, но тут же задумался. Соревноваться в пляске ему не хотелось, но вот сильно ему приглянулась одна синеглазая незнакомка. Не раз он видел ее в Нагорном, не раз замечал, что она как-то особенно внимательно смотрит на него. Теперь на ней была панева, что означало — красавица замужем, но глаз отвести от нее он уже никак не мог, это было сверх его сил. И для этой незнакомки он готов был сделать невозможное, лишь бы привлечь ее внимание к себе. Когда Митька перестал играть, растопырив уставшие пальцы, а Игнаток в кругу вытирал большим платком жены Параньки вспотевшее лицо, Василий подошел к гармонисту.

— Как тебя звать? — наклоняясь, тихо спросил Василий.

— Меня?! — удивился гармонист. — Меня Митькой зовут, а что?

— А меня Василием, — улыбнулся тракторист, — вот мы и познакомились…

— Ага, — мотнул головой парень, не понимая, в чем дело.

— Митька, да играй же ты, — требовали разгоряченные женщины. — Давай нашу… общую!..

— Уморился я, дайте дыхнуть!.. Вам хоть что, а у меня пальцы одервенели…

— Мить, а, Мить… — Василий опять наклонился к нему. — Ты фильм «Трактористы» видел?

— А что? Привозили в наш клуб… Даже бесплатно показывали, колхоз заплатил, — объяснил Митька. — Очень смешной фильм!..

— Помнишь, там Савка… тракторист такой… Ну, чудаковатый!.. Плясуна из себя воображал и еще песню пел.

— Это какой Савка? А-а, — улыбаясь, протянул Митька, — помню… Смешно так… выкидывал…

— Музыку эту на своей гармошке подберешь?

— Не знаю, — пожал плечами Митька, но сразу же через нос стал напевать мелодию. — Попробую. — От природы он имел хороший музыкальный слух.

— Так сыграй, сыграй, — попросил Василий. — Для меня, ради нашего знакомства подбери мелодию…

— Попробую, — неуверенноповторил Митька и длинными тонкими пальцами быстро пробежал по клавишам гармошки.

Игумнов, изобразив рожу Савки из фильма и переняв его походку, вышел в крут. Игнаток удивился и вместе с Паранькой втиснулся в толпу любопытных. Полилась знакомая мелодия, Митька на ходу подбирал нужные ноты, стараясь ладить под движения тракториста. А Василий под всеобщее одобрение механизаторов запел точь-в-точь как Савка в фильме:


Здравствуй, милая моя.

Я тебя дождалси,

Ты пришла ко мне сама,

А я растерялся…


— Ух, ты! — хором поддерживали Игумнова механизаторы.

Теперь все внимание собравшихся было сосредоточено на Василии.

— О, тракторист дает, как в кине!

— Ай, да молодец!

— Ну ину!..

— Ему бы и работать в кине, а не на тракторе…

— Эй, бабы, кино бесплатное показывают!.. Подходи!..

Вот тогда-то еще больше и теперь уже окончательно закружилась красивая головка Евдокии. Ее верность мужу не выдержала испытания. В судьбе ее что-то резко надломилось. Морская форма Ивана стала ей не интересной, даже бескозырка с золотыми буквами и якоря на ленточке. Василий — вот она, ее давняя мечта, ее настоящая любовь, вспыхнувшая, как костер, ее дорога жизни, и никто и ничто не сможет помешать ей идти этой дорогой. Сердце ее затрепетало, как птица в клетке, когда тракторист, выйдя из центра круга, приблизился к ней, именно к ней, и склонил голову. Участь и Евдокии, и Ивана была решена.

Не думал, не гадал Иван, что между ним и женой пробежит черная кошка, что появится какой-то тракторист из Игумнова и положит конец его счастью и любви.

— Не из Игумнова, а по фамилии тракторист Игумнов, — уточнил Алексей Петрович. — Василий Игумнов… А вот по батюшке… не знаю… Не слыхал…

— Какая разница, — стараясь быть равнодушным, пожал плечами Иван.

— Хутор Игумнов, как мне помнится, находится где-то под Белгородом, — не унимался Лыков, изучающе поглядывая на дочь. — Тут дело такое: откуда человек приехал, туда же и уедет… У него, может быть, там семья, детишки… Не может быть, чтобы он был все еще холостым.

Алексей Петрович замолчал, прошелся по хате, прихрамывая.

— Вот незадача! — Он вдруг остановился. — Константина Сергеевича заставляют колокол с церкви снять… Пусть бы и висел, кому он мешает, пушек нам из него не отливать, а народ опять роптать станет. Не все же у нас безбожники, как Емелька Ярославский!.. Занялся бы этот политик большими государственными делами, так он с попами и бабками воюет!..

— Я слыхал, вообще церковь собираются под школу приспосабливать, — вздохнул Иван. — А меня крестили в этой церкви…

— Так и меня же! — воскликнул Алексей Петрович. — Пусть теперь я партийный и атеист, но вся деревня не один век там крестилась… А насчет школы я так считаю, Ваня, такой урожай на детей!.. Учить их где-то же надо!.. Хорошо, что под школу церковь пойдет, а не под склад какой или еще хуже — под конюшню… Бывает и такое!.. А когда построим новую школу… Правда, денег на это уйма пойдет, а где их взять, пока неизвестно… Хлеб до зернышка сдаем, а обратно ни копейки не получаем… Ты уж, Иван, помоги директору школы, если что…

— Понятно, один Константин Сергеевич не управится…

— А знаешь, Ваня, в чем может заключаться счастье человека? — Лыков вдруг остановился напротив Ивана. — Ну, ты скажешь: на полюс поехать, полететь на самолете, как Чкалов или Громов… А вот в чем мое лично счастье, в данный момент?

Иван недоуменно пожал плечами: почему вдруг возник такой вопрос?

— Если лично ваше, Алексей Петрович, — начал философствовать Иван, — то я так понимаю: на данный момент вовремя подготовиться к жатве, это во-первых, побороть болезнь, это во-вторых…

— Ах, — отмахнулся рукой Лыков и подошел к раскрытому окну хаты. — Посмотри на улицу…

Ничего примечательного на улице Иван не увидел.

— Не понимаю, Алексей Петрович, на улице тихо…

— Тихо! Только и всего? Всю жизнь мы корчимся, как жабы, которые лезут на корягу, ругаемся, работаем от зари до зари, но не видим этих зорь, не видим этой красоты и… в темную яму!.. А там, какая красота? Там черви, тьфу, гадость какая!

— А как же Бог? — вмешалась Евдокия в рассуждение отца.

— Так я же отказался от него!.. Да! Посчитал, что я сильнее и мудрее его. Но… что-то у меня не получается — и ни сил, и ни мудрости: одна развалюха…

— Ну, что вы, Алексей Петрович, такая мрачная философия! — запротестовал Иван.

— Никакой философии, зять, хотя я и не знаю, что это такое — философия!.. Я ведь до зубов вооружен церковно-приходским образованием… Я просто хочу сказать, что не умеем мы ловить моменты жизни, а она прекрасная… На улице тихо, а я и хочу тишины! Я ее пил бы и пил… без конца, — с горечью в голосе говорил Лыков, и лицо его отражало душевное страдание. — Ну, все, Иван Афанасьевич, я должен лечь в постель… На улице жизнь, а у меня ее почти не осталось…

— Отец! — Евдокия вскочила с места. — Какие у тебя думки… Уморился, небось… Так полежи!.. Пойдем в спальню, я тебе помогу…

— Прости, Ваня, я действительно устал, — кивнул Лыков Ивану и продолжал: — Мы ищем счастье в войнах, в революциях, в коллективизации, а оно вон… на улице, в догорающем закате…

Иван еще раз посмотрел в окно. На улице здоровые мужики сидели на бревнах, как куры на насесте, курили, грызли семечки, выплевывая шелуху под ноги, на бревна и на свои же колени и, смеясь, о чем-то говорили. И у Ивана пронзительно глубоко в сердце отозвалась боль за председателя колхоза, который всю свою жизнь отдал, как ему казалось, за счастье других, но внезапно стыл больным, одиноким, и теперь теряет свое. Глубокая рана в награду! Да и было ли оно, как любит говорить Пентелька Жигалкин, наяву это счастье или только снилось?

Евдокия вернулась в горницу, прикрыв за собой дверь в спальню, подошла к столу. Иван ожидал откровенного разговора с женой, но его не получилось. Ему упрекать ее в чем бы то ни было не хотелось, тем более показывать свою ревность было неловко — характер не тот, и Евдокии открыться перед ним в своих чувствах к другому было и стыдно, да и не нужно. И так обоим им стало как никогда ясно — семейная жизнь разлаживается, распадается и не существует такого клея, которым можно было бы ее склеить вновь.

— Ни на какой полуторке ездить я не буду, — не столько для жены, сколько для самого себя вдруг сказал Иван.

Евдокия подняла на него глаза. Из-под длинных ресниц на него лился глубокий свет равнодушия и досады, припухшие губы ее чуть дрожали. Иван вдруг растерялся и сник: все-таки она была красивая даже в состоянии неприязни к нему. Сердце его защемило, но он старался преодолевать нестерпимую боль и не показывать вида, что очень переживает размолвку. Вместе с мягким, добрым характером в нем уживались гордость и достоинство. Падать на колени и лить слезы противоречило его натуре.

— Уеду я на Дальний Восток, — сказал Иван, отводя свой взгляд в сторону. — Вербуют туда, там шофера нужны. — А потом неожиданно, словно утопающий хватается за соломинку, предложил: — Поедем вместе, подальше от всего этого?

— А как же отец?! — Евдокия округлила глаза. — Кроме меня, у него никогошеньки!.. Ему капли воды подать некому…

— Я понимаю, Дуся, отца в таком положении оставлять нельзя… Сделаем так: сначала я один поеду, обживусь, насчет квартиры похлопочу, а потом ты приедешь, время будет… — Он хотел сказать, что будет время подумать об их взаимоотношениях и решить, что с ними делать, но не докончил мысль. — Словом, я в Нагорном не останусь, — в его голосе прозвучала твердость и воля.

— Не знаю, — неопределенно ответила Евдокия и, помолчав немного, добавила: — Ты иди домой один, а я останусь здесь… Боюсь за отца… Как-нибудь после поговорим про Дальний Восток…

— Хорошо, — кивнул Иван. — За Алексеем Петровичем нужен уход…

«Нужен уход, нужен уход»! — повторял он, идя по улице, повторял не для себя, а для всех нагорновцев, которые, как ему казалось, изо всех окон наблюдают за ним и смеются. Но ему, обиженному и (при этой мысли он густо краснел) рогатому, в этот вечер не было так стыдно: Евдокия осталась ухаживать за больным отцом, и в этом нет ничего предосудительного.


VIII


Летом вечера приходят с опозданием, солнце неохотно прячется за горизонт, разливая над ним море света. А затем медленно и долго гаснут лучи и синева окутывает все вокруг.

Почувствовав себя несколько лучше, Алексей Петрович встал с постели, хотел подойти к окну, вдохнуть вечерней свежести, но, увидев в доме Евдокию, взволновался:

— Почему еще здесь?

Она спокойно пожала плечами.

— А кто ж за тобой присматривать станет? Надо бы тетю Дашу позвать, — нерешительно предложила Евдокия с тайной надеждой, не прячась от чужих глаз, побывать в степи, на хуторе, и, может быть, увидеть там Василия. — Я сама бы сходила или съездила за нею на Выселки.

— Зачем? — возразил Алексей Петрович.

— Ты же вон опять разболелся, как ей об этом не сказать — обидится, она не чужая, сестра твоя!

— Нечего зря тревожить Дашку, у нее и без того здоровье не ахти какое…

— А я соскучилась по ней и Валерку давно не видела, будто он в Харьков уехал.

— Это я сестре и Илье Стратоновичу посоветовал отправить его в город. Не ходить же ему из Выселок в нашу школу, далеко и зимой опасно — волки по степи рыщут, а зимой они голодные, злые…

— У нас еще пожил бы, вон сколько свободного места!..

— У нас хорошо, но город есть город: там и школа посильней, там и культура, там и спорт… — Алексей Петрович уже направился было в спальню, но вдруг остановился. — Ты вот что, дочка, матери у тебя нет, голову тебе преклонить не к кому… Ну, муж это муж, этим все сказано, но бывает, по материнскому теплу душа заболит, так Дашка тебе завсегда вместо матери… Помни это!

— Я помню, батя, помню, — вздохнула Евдокия. — А ты что это такое запел? Умирать, что ли, собрался? — встревожилась она.

— Да нет, я это к слову, — ответил отец. — Все, иду отдыхать…

— Все-таки одного тебя оставлять нельзя…

— Ты это брось, дочка, я хворой, но не настолько!.. Да ко мне и соседи придут, если что… А ты должна быть рядом с мужем… О тебе уж и так все село треплется… Каково мне слышать, не говоря уж про Ивана… Ступай к нему сейчас же! — сердился Алексей Петрович.

— Чуток погожу и пойду…

— Не чуток, а сейчас же!.. Иван — прекрасный муж, сама же за ним побежала. И чего тебе теперь не хватает? И мне неприятность, и сама в омут головой норовишь… В кого ты такая уродилась? Мать в гробу переворачивается от твоего бесстыдства… А ну, марш к Ивану, не то ремнем угощу!..

— Да иду, иду, вот уж привязался! — Евдокия надула губы и вышла из хаты, сердито хлопнув дверью.

Алексей Петрович, кряхтя, вновь поплелся в спальню: нервный срыв усиливал боль во всем теле.

Выйдя на крыльцо, Евдокия с минуту раздумывала, куда идти: к мужу или… И она открыла калитку, которая вела не на улицу, а в огород. Прячась от посторонних глаз, под прикрытием высоких стеблей кукурузы опустилась вниз, к лугу, присела в высокой траве и решила немного подождать, пока сгустятся сумерки.

К ночи небо стало затягиваться легкими облачками, сквозь которые пробивались робкие лучи солнца, нехотя заходящего за церковь и ветряную мельницу, отнятую советской властью у ее бывшего хозяина — местного богатея Свирида Кузьмича Огрызкова. Отнять отняли, а к делу не приспособили. Так она и стояла большей частью в бездействии, колыхаясь обтрепанной на крыльях парусиной и скрипя почерневшими бревнами сруба. Малиновый свет уже осевшего на горизонт солнца отражался в далеких окнах хат соседнего за Тихоструйкой села. Но вот погас и он. С луга по проторенным дорогам, дружно ревя и поднимая копытами пыль, тянулись колхозное и частное стада коров. Там же блеяли овцы, слышны были крики пастухов, подгоняемых животных, хриплый лай пса. А в Нагорном уже пели петухи, созывая своих хохлаток на насест, особенно один кочет звонким голосом четко выкрикивал «ку-ка-ре-ку!», и Евдокия знала, что это соседский петух с красным гребнем набекрень, такой неугомонный и драчливый.

Она никогда раньше так не дрожала, дробно стуча зубами, хотя не впервые собралась идти на свиданье с Василием Игумновым. Волновалась каждый раз, но теперь особенно. Ни болезнь отца, ни разговор с Иваном не могли затмить предстоящую встречу с любимым. Она до мелочей продумывала сладостный миг встречи — от первой его улыбки, раскрытых объятий, жарких поцелуев, до… Она чувствовала, что именно сегодня что-то должно решиться окончательно, бесповоротно. Тракторная бригада Красноконского МТС работала в степи километрах в семи от Нагорного. Далековато и страшновато идти, но любовь не знает, ни расстояний, ни страха.

И как только на лугу установилась тишина, забелел по низине туман, Евдокия встала и почти побежала к тому месту речушки, где вода доходила чуть выше щиколоток. На мост, соединяющий два села, она не пошла, боясь столкнуться там с кем-нибудь из нагорновцев.


Степь встретила Евдокию полным молчанием и сумрачной широтой. Вокруг пустота. Низко на небосклоне из-за потемневшего облака с прищуром выглядывал узкий серебряный серпик молодого месяца, словно подсматривая за ней. Когда Евдокия оборачивалась назад, месяц будто прятался в облаке, а когда вновь шла в темноту степи, он снова высовывался из-за облака и насмешливо улыбался ей вослед.

Выйдя к старинному валу, когда-то бывшей границе между Русью и Диким полем, Евдокия увидела в низине огонек костра. Сердце ее забилось еще сильнее: там ночевала бригада механизаторов. И женщина, еще больше волнуясь, ускорила шаг. Обычно ее под расстрелом не заставили бы в такую пору идти в степь, где рыскали волки, могли напугать другие дикие животные или даже обычная сова, устраивавшая ночную охоту на грызунов. Но жажда встречи с любимым человеком помогала ей преодолевать страх.

Недалеко от стоянки бригады Евдокию, как всегда, встретил Василий. Он давно уже отошел подальше от костра и всматривался в степной сумрак. Сердцем чувствовал, что она придет. А не придет, сам был настроен бежать в Нагорное. Только где ее там найти и где спрятаться от досужих людских глаз? Можно и на Ивана нарваться. Еще издали Василий заметил тень Евдокии и рванулся к ней навстречу. Сидевшие вокруг костра трактористы с любопытством и откровенной завистью сверлили глазами темень наступившей ночи, пытаясь если не увидеть, то прочувствовать торжество чужой любви.

— Я знал, знал, сердце мне говорило, что ты обязательно придешь. — Игумнов крепко обнял Евдокию за талию.

— Я не шла, а летела! — шептала она, и ее горячие ладони нежно гладили пропахшие соляркой щеки Игумнова.

Василий еще крепче прижал ее к себе, и губы их слились в огненном поцелуе.

— Уйдем подальше, — попросила Евдокия, обернувшись к костру, на фоне которого темнели человеческие фигуры. — Они же смотрят…

— Смотрят, но не видят, — улыбнулся в темноте Василий.

Вскоре огонек костра скрылся за пригорком, хотя в тишине еще слышались голоса трактористов, их громкий смех и даже свист.

— От зависти свистят, гады, — опять тихо рассмеялся Василий.

Они упали на жестковатую, почти выжженную безжалостным солнцем почву. Пахло разнотравьем, но резче всего щекотал в носу запах полыни и чебреца. В летние ночи, когда день прибывает сразу на несколько минут и зори, вечерняя и утренняя, ходят под руку, небо даже в полночь бывает светлым, бедным на яркие звезды и млечный путь почти не виден. Евдокия переживала минуты, которые невозможно было описать словами. В свою очередь и Василий находился во власти невероятного блаженства. В начале встреч с Евдокией его тешила мысль, что одна из самых красивых женщин Нагорного избрала в любовники именно его, ради него позабыла о супружеской верности. К тому же, это была дочь председателя колхоза, человека в районе хорошо известного и уважаемого. Душу его переполняло и то, что все товарищи по бригаде искренне завидуют ему. Их слабо доносящийся смех был рожден не красочным рассказом сального анекдота. Трактористы говорили о нем и Евдокии, грубовато живописуя их тайное свидание. Однако сегодня, лежа рядом с уставшей, но безмерно довольной женщиной, Василий задумался: любит он ее по-настоящему, так же, как, видимо, и она его, иначе не пошла бы в степь к нему, презрев людские наговоры, честолюбие и ревность мужа? Если да, это означало — надо предложить ей руку и сердце и жениться…

В тот самый момент, когда влюбленные, охваченные экстазом, находились на седьмом небе, в окно Званцовых постучали. Чутко спавшая Анисья Никоновна толкнула в бок храпевшего Афанасия Фомича.

— Афанаська, слышь…

— Что! А? Что такое? — сквозь сон спросил Афанасий Фомич, подняв голову. — Аниська, ты что?

— Стучат, — шепнула жена и втянула от страха голову в плечи.

— Кто? — недовольно спросил муж.

— А лихоманка его знает… Стучит и усе…

Время было тревожное. И стучала не соседка, чтобы попросить занять спичку или щепотку соли. Стук был решительный, громкий, требующий немедленно откликнуться. Такие неожиданные стуки в окна и двери в ночное время все еще продолжались по стране, людей арестовывали и увозили в черных воронках неизвестно куда и неизвестно за что обвиняли врагами народа. Только выстрелов из застенок слышно не было и кровь не дотекала до порогов подвергшихся высшей мере наказания. Услышав стук, Афанасий Фомич тоже струхнул, но чертыхаясь и шлепая босыми ногами по земляному полу, побрел в темноте к двери, рукой нащупал щеколду, напоролся на пустое ведро в сенцах, которое, сопровождаемое еще большей руганью, зазвенело тревожным набатом, и вышел на крыльцо.

— Кто тут? — Он всматривался в темноту, широко зевая и крестя рот тремя узловатыми пальцами. — Кого… нелегкая носит по ночам?

— Это я, дядя Афанасий, Антоха…

Афанасий Фомич по голосу узнал племянника Антона Званцова, сына брата Перфилия, или просто Пешки.

— Антоха?! Ты чего по ночам шастаешь, спать добрым людям не даешь?

— Я нынче по сельсовету дежурю… Попросили… Мне Дуська нужна.

— Уж и тебе она стала нужна! — опять, осмелев, чертыхнулся Афанасий Фомич. — Кому она только не нужна! — в голосе его послышались нотки обиды и злорадства.

— Да не в том смысле, дядя Афанасий. — Антон замялся. — Дело серьезное… Не мне она требуется, я брата Ивана обижать бы не стал… Она отцу, Алексею Петровичу, понадобилась… Да! Худо ему стало, в городскую больницу везти его… Так приказывает наш колхозный фельдшер, очень уж он забеспокоился. …Не к добру это! А Алексей Петрович пожелал увидеть свою дочь перед тем, как ехать в Красноконск… Так что извини, дядя Афанасий…

— А где наша невестка? Я ее с вечера вроде тут не видел, — сам с собой рассуждал старик. — У Иванки спросить, что ль… Эй, Иванка! — крикнул он в распахнутую дверь.

Иван сам уже не спал, разбуженный возней и стуком в дребезжащую шибку. Несколько тоже встревоженный, он вышел во двор. На вопрос отца, где Дуська, недоуменно развел руками.

— Как — где? Осталась у отца… Присмотреть за ним… Занедюжил Алексей Петрович, вот она и… А что? — вдруг встревожился Иван.

— Нет Дуськи у отца, вот что! — насмешливо ответил Антон. — Как ветром сдуло, хотя ветров и нет, — съязвил он. — Алексей Петрович сказал мне, что она вечером пошла домой, то есть к вам… И теперь я не знаю, где ее искать… Ну ты, Ваня, и муж… объелся груш! — в голосе Антона послышалась усмешка. — Не знаешь, где ночами пропадает жена… А, черт! — вдруг воскликнул он. — Где же ей еще быть, если не в степи, в гостях у трактористов…

— Замолчи! — скрипнул зубами Иван. — Прямо уж… в степи! А почему зовет ее Алексей Петрович?

— В больницу его повезут, председателю плохо стало…

— Подожди меня здесь, одну минуту, — попросил Иван Антона. — Я мигом…

Спустя несколько минут они вдвоем поспешили к дому председателя колхоза, где уже стояла повозка. Два самых быстрых в колхозе коня били копытами о землю и фыркали, томясь в ожидании, недовольные тем, что и их подняли среди ночи. Увидев Ивана одного, Алексей Петрович удивился.

— Дуська, Дуська где?… Почему ее не разбудили?

— Нет ее дома, Алексей Петрович…

— Как так — нет! А где же она? Ты же муж!

— Я думал, она у вас заночевала.

Алексей Петрович устало сел на стул, опустил голову, а потом вдруг встряхнулся, встал покачиваясь.

— Я тебя, Ваня, ни в чем винить не стану, если ты вдруг… что-либо… В старые времена непутевых жен вожжами перетягивали поперек спины, а нынче… Поступай, как знаешь, — тихо сказал он зятю.

Взяв Алексея Петровича под руку, Иван помог ему выйти из хаты, бережно уложил его в повозку и сел рядом.

— Трогай! — негромко кинул он в спину возницы.

Кони дробно и гулко застучали копытами по улице спящего села. В пути Алексей Петрович и Иван ни словом не обмолвились о Евдокии. Понимали: говорить о ней бесполезно. Председателю неловко было снова и снова просить Ивана проявить к Дуське снисходительность, мол, перебесится и остынет. А Иван понимал, что развод с Евдокией уже состоялся и говорить не о чем. Только сраму, сраму — на все село!


IX


Ранним утром все ученики Нагорновской средней школы, словно большая стая перелетных птиц после долгого и утомительного путешествия, облепили крутобокий вал, с высоты которого по обе стороны было хорошо видно, как широко и вольно расстилались не испытавшие плуга участки ковыльной степи, а также зеленоватые массивы высокой и густой пшеницы. Далеко, далеко, на сколько хватало глаз, на легком, теплом ветру катились и катились волны рукотворного моря. Здесь кончалась, упираясь в стародавние времена в неприступный вал, Кальмиусская сакма, по которой нападали на Московскую Русь орды крымских татар.

— В переводе на наш язык, — объяснял директор школы, он же и учитель истории Константин Сергеевич Забродин, — сакма означает «тропа», а название Кальмиусской она получила от реки Кальмиус, впадающей в Азовское море, от нее-то на Русь и начинали набеги крымчане… Наше Нагорное в те суровые времена представляло собой крепость на пути этих разбойников…

Внимательнее всех слушал директора Тихон Носов. Он очень увлекался историей, а еще больше географией. Преподававшая кроме русского языка и литературы и эту дисциплину Антонина Владимировна, жена директора, всегда ставила всем в пример именно Тихона.

— Быть ему знаменитым путешественником, — пророчествовала она.

И Тихон со всей серьезностью вбил в свою лобастую голову, что он непременно станет наследником славных дел Миклухи-Маклая и продолжит исследование далекой Новой Гвинеи, населенной папуасами. Из-за этого он и кличку получил: Миклухин Нос! И теперь в родной степи Тихон жадно ловил каждое слово Константина Сергеевича.

— Смотри, смотри, как Миклухин Нос впился глазами в директора! — толкнул локтем Виктора Митька. — Правду говорит Антонина Владимировна, из него получится великий историк или гениальный географ… Вот так живешь, учишься, дерешься с ним, а он в будущем — светило, мемуары о нем писать придется и распираться от гордости, что жил в одно время с такой шишкой!

— Да ну тебя, композитор! — улыбнулся Виктор.

Антонина Владимировна тоже вместе со всей школой приехала в степь спасать колхозные посевы от так называемых черепашек, небольших жучков, которые в неисчислимом количестве облепили колосья озимой пшеницы, высасывая из каждого зернышка живительные соки. Она пользовалась в Нагорном особенно большим уважением как продолжательница славной династии русских сельских учителей. Ее мать, Клавдия Михайловна Нечаева, еще в начале века приехала в Нагорное и организовала здесь первую церковно-приходскую школу. Сколько людей научила она грамоте, сказать трудно. Но пожилые люди категорически утверждали, что тогдашних четыре класса давали знаний больше, чем теперь семилетка, потому что учителя тогда были, по их мнению, не ровня нынешним. Такое сравнение было на их совести, на что Антонина Владимировна с улыбкой отвечала словами Лермонтова: «Да, были люди в наше время, не то, что нынешнее племя…»

— Мне, Антонина Владимировна, очень хочется увидеть самый-пресамый первый-препервый ручеек, с которого начинается наша Тихоструйка, — приставал к учительнице Тихон, выслушав рассказ директора школы.

Антонина Владимировна ласково посмотрела на любознательного ученика, серые глаза ее засветились дивным светом.

— Увидишь, Тихон, обязательно увидишь! — пообещала она. — Я уже говорила Константину Сергеевичу, чтобы во время каникул организовать экскурсию по памятным местам родного края.… И он не против, но будет ли у вас для этого свободное время? Ведь летом вы помогаете родителям, не только по делам домашним, но и по колхозным… Вообще, я «за», а там посмотрим… Кстати… — Учительница вдруг внимательно посмотрела на Тихона. — Вы и сами можете что-нибудь предпринять, например, пойти в поход…

В это время был дан сигнал, и школьники широкой цепочкой подошли к массиву пшеницы.

— Только осторожнее. — Константин Сергеевич поднял руку. — Посевы не губить, стебли пшеницы по возможности не мять… Ясно?

— Ясно! — кричали учащиеся, собирая насекомых в баночки.

— Фу, гадость какая, — сморщила гримасу Варька. — Воняют они ка-ак! — Она в очередной раз стала икать.

— Требуем противогазы! — смеясь, поддержал Варьку Митька.

В те годы специальной химической защиты посевов еще не было, зато и раки в реках водились в изобилии, не зная ядов, которые стекались с полей вместе с дождевыми ручейками и весенним половодьем.

— Ты гляди, и Оська здесь, — подошел к Виктору Степка Харыбин. — От твоей Совы не отстает ни на шаг… Даже здесь единоличники не хотят быть вместе с нами…

— Кух-кух-кух! — рассмеялась собиравшая рядом жучков Пашка Савощенкова, прозванная в классе за свой смех наседкой. Она почти не раскрывала рта, и смех ее клокотал где-то внутри груди.

— Ну, ты и хохочешь, Пашка. — Скривил рожу Степан.

— А тебе что? — обиделась Прасковья. — Ты вон тоже рожу строишь, как мартышка! Харя и есть Харя! Вот! — Она показала Степану язык.

— Только и можешь, что язык высовывать, я тебе оторву его когда-нибудь, поняла? — пригрозил обиженный Степан.

Из всей фамилии Степана его же сверстники, особенно падкие на выдумки всяких кличек, вплоть до самых обидных, изъяли четыре буквы и прибавили к ним букву «я». И кличка Харя намертво пристала к Степке. Сначала он серчал, как и все его сверстники в таких случаях, дрался, когда его называли так, но потом обвыкся и стал воспринимать кличку как собственное вполне безобидное имя. Однако на этот раз, когда вся школа дружно собирала черепашек, когда было весело и безоблачное небо синим куполом высоко стояло над волнующейся степью, а вдали ритмично постукивали колеса поезда, мчавшегося к узловой железнодорожной станции по пути, рассекающему степь, когда было просто хорошо, хотелось жить, мечтать и любить, слово «Харя» острой болью вонзилось в его сердце.

— Сама ты… курица! — невольно вырвалось у Степки, хотя обижать одноклассницу ему вовсе не хотелось.

Ведь бывали минуты, когда, как Степану казалось, он даже симпатизировал Пашке. Ничего, что вместо смеха у нее выходило кудахтанье. Зато ему нравились две небольшие косички, перевязанные у нее на затылке белой ленточкой, выглядывавшие из-под зеленой косынки, ее с зеленым оттенком глаза, припухшие чувственные губы, полноватая грудь, отличавшая Пашку от подруг, у которых обозначались лишь «кулачки, за что хватали дурачки».

Прасковья сердито фыркнула и стала отдаляться от Степана, но он сделал шаг в ее сторону.

— Ты сама на меня — Харя, Харя! — стал оправдываться Степан. — Обидно же!..

— Так я же безо всякого зла, по-дружески, — уже мягче проговорила Пашка и вдруг засмеялась, прикрыв рот концом косынки. — Как думаешь, Степка, Оське и Катьке за каждого пойманного ими жука начислять трудодни будут?

— Еще и в карманы добавят, — в тон Пашке тоже рассмеялся Степан и поднял голову, чтобы поглядеть, где теперь была неразлучная парочка. — Интересно получается: единоличники помогают спасать колхозный хлеб! Это достойно не только настенной, но и районной газеты… написать, что ли?

— И дай заголовок: «Подвиг единоличников»!.. А что, работать в степи — не кошелки дома плести. — Татьяна Крайникова подслушала разговор Степана и Прасковьи. — По-моему, они правильно сделали, что поехали с нами, а то бы им в глаза тыкали: не любите, мол, советскую власть!..

Виктору, как никому другому, не нравились все эти пересуды, и он тихонько, незаметно стал отдаляться от одноклассников. И вскоре оказался рядом с Екатериной.

— Я вот все думаю, — первой начала беседу Катя, оборачиваясь к Виктору, — откуда взялись в степи эти черепашки? Прилетели или прямо здесь развелись?

— Наверняка доморощенные. — Виктор искоса взглянул на Осипа и стал с каким-то остервенением хватать насекомых с колосков и бросать в стеклянную банку. — Просто установились благоприятные климатические условия, вот они и стали размножаться в геометрической прогрессии… А жрать-то такой ораве хочется! Пшеничное зернышко для них лучшая еда, деликатес!

— Сволочи! — Оська, находящийся в метрах трех, сплюнул в сторону, но непонятно было, на кого он злился: то ли на прожорливых насекомых, то ли на учащихся, то ли на Виктора. А возможно, и на всех разом, во что можно было скорее всего поверить. Однако Виктор ввязываться в разговор, а тем более в спор или даже в драку с ним не стал.

К полудню жара усилилась. В безоблачном небе, обстреливая знойными лучами разморенную степь и покатый старый вал, стороны которого были изрыты, как оспой, сотнями нор сусликов, ярко пылало июньское солнце. Прямо посреди вала возвышался заросший травой курган с трингуляционной вышкой на самой макушке. Высоко над курганом плавно скользил по воздуху степной орел, издавая несоизмеримый со своим названием и той ролью, которую он играл в жизни степных птиц, какой-то тонкий бессильный писк, в то время как Виктор ожидал от него грозный клекот, наводящий страх на всю околотошную мелкую пернатую братию. Когда сборщики насекомых вышли к противоположной меже, где кончались озимые, к Екатерине подбежал Вовка, ученик четвертого класса, и молча высыпал своих черепашек в ее банку.

— Зачем? — удивилась Катя.

— У тебя будет больше трудодней, — серьезно сказал Вовка.

— Что?!

— Стоп! — Виктор схватил мальчишку за ухо. — Говори, кто тебя надоумил?

— Никто, — заныл Вовка, пытаясь освободить ухо из его крепких пальцев. — Я сам… Ей-богу!..

— Если не признаешься, домой вернешься без ушей, мать не узнает, — пригрозил Виктор.

— Больно же, ой, ой, — сопротивлялся Вовка. — Бате расскажу… он тебе даст!..

— А я и бате твоему в ухо заеду… Ну!..

— Храп! Храп! Митька Храп, — наконец не вытерпел боли и выдал Митьку парнишка, хотя тот тоже обещал ему оторвать уши, если выдаст. — Только он не велел… Ой, больно же! — Вовка прикрыл ладонью покрасневшее ухо. — За что? Все равно бате пожалуюсь…

— Я сам расскажу твоему батьке, какую ты пакость сделал: он тебе не только уши, но и еще что-нибудь надерет, век сидеть не сможешь, — сказал, сурово нахмурившись, Виктор, после чего Вовка перестал ныть, а только испуганно моргал глазами.

— Я не буду больше, — заныл он опять. — Ей-богу!

— Ладно, иди отсюда, шпана!

Возможное наказание отца больше всего страшило Вовку, вот только за что Виктор нападает на него, он никак не мог понять, ведь искренне хотел помочь красивой Катьке Сове больше заработать трудодней. Митька Храп сам ему сказал, что единоличникам трудодней вообще не пишут, а Катьке страсть как хочется заработать их. Но она почему-то не обрадовалась, а выбросила на траву его черепашек и стала утирать платком глаза. И Вовка никак не мог взять в толк, почему она вдруг прослезилась. Так и пошел он вдоль высокой стены пшеницы в полном недоумении и вдобавок с красным опухшим ухом.

Зато, наблюдая эту сцену, ехидно ухмылялся Оська. Он с отвращением высыпал насекомых из своей банки, хотел оставить так, но потом вернулся и растоптал, смешав букашек с пылью.

— Убедилась? — Он обернулся к Екатерине. — С ними по-доброму нельзя… Мы для них все равно… вражеский элемент!..

— Что ты мелешь? — возмутился Виктор. — Парнишка несмышленый, а Митька глупо пошутил, ты что, его не знаешь? Подковыривать других — это его любимое занятие… Да! И, вообще, он своей дуростью не в Катю метил, а в меня… Так что мое дело с ним разобраться… И я разберусь! Есть шуткам предел! Катя, не обращай внимания на эту ерунду… Полезем на курган, я всегда его видел только издали…

Катя молча согласилась, и они не спеша отправились к подножию кургана. Оська сердито поглядел им вослед и с досады запустил свою банку в рыжую от солнца и пыли траву.

С кургана открывалась круговая панорама: с трех сторон степь неоглядная, с редкими балками, с зеленеющими там-сям дубравами, теряющимися в низинах; с четвертой стороны хорошо было видно Нагорное. Большое село, укутанное в пышную шубу садов, занимало возвышенное место. Несколько улиц рядами белостенных хат, как стада овец, сбегали к лугу, где, изгибаясь, медленно катила свои мелкие волны Тихоструйка. Саму речку рассмотреть нельзя было: во-первых, далековато, а во-вторых, она терялась среди луговых трав, камышей, верболоза и ракит. А посреди села, на самом возвышенном месте, словно сказочный белый лебедь, выделялась церковь. Медленно плывущие облачка над ней и низко по горизонту за ней создавали иллюзию, что церковь плывет. На куполе и колокольне не блестели кресты, снятые еще в середине двадцатых годов, в самый разгар воинствующего атеизма. Это было не на памяти Виктора и Екатерины, но слышали они об этом от родных и односельчан. Стоя на вершине кургана, они махали руками тем, кто оставался внизу, а те в свою очередь отвечали им, звали поскорее спускаться.

Оказывается, колхоз решил покормить учащихся кашей с бараниной. Котел еще дымился, вкусно пахло. Но повар с виноватым лицом беспомощно пожимал плечами и разводил руками. Кроме котла с кашей и деревянной мешалки, похожей на весло, у него ничего не было.

— Хоть убейте, — оправдывался повар, держа наготове мешалку, как оружие для отражения атаки со стороны школьников, — мне и в голову не пришло подумать о посуде и ложках… Чем же вы есть кашу будете?

Учащиеся не собирались его убивать, а только дружно хохотали.

— А мы пригоршнями будем черпать!

— Давай скорее кашу!

— А почему еще дома не сказали, что будете кашу варить?

Смеялся и Константин Сергеевич. Он и успокоил незадачливого повара.

— Я подумал об этом, — сказал он и показал рукой в сторону Нагорного, — видите, вон внизу подвода… Это везут вам собранные в селе миски и ложки…

— Ура! — кричали школьники. — С голодухи не опухнем!..

Повар вытирал рукавом вспотевшее лицо и благодарил директора школы:

— Константин Сергеевич!.. Константин Сергеевич!.. Это же надо!.. Выручили!.. Иначе меня Лыков самого бы съел со всеми потрохами, будь он не в больнице… Спасибо вам!..

Пока по степи двигалась подвода с мисками и ложками, учащиеся сидели вокруг котла и глотали слюнки. Запах каши вызывал у них зверский аппетит.

— Как у Крылова в басне, — смеялся Митька, — видит лиса виноград, да зуб неймет…

— Как и вообще… — Оська хотел сказать «в колхозе», но спохватился и слово это не произнес, а только махнул рукой. — Что можно еще ждать!

— Насчет лисы и винограда, Храп, я с тобой еще потолкую, — погрозил Виктор Митьке за обиду, которую тот нанес Екатерине, подослав Вовку с черепашками.

— Ну, ладно, ладно, — виновато улыбался Митька. — Уж и пошутить нельзя!..

— Так будешь шутить, я тебя не возьму… — Виктор осекся, не договорил, зная, что Митька на загадки падкий, ни за что теперь не отстанет.

— Куда не возьмешь, Вить, а? — лип Митька к другу. — Ну, скажи…

— Мы с Тихоном договорились только что…

— Скажи!..

И, конечно же, Виктор не вытерпел и открыл тайну.

— Завтра в путешествие отправимся…

— Куды?!

— На кудыкину гору!

На следующий день ребята уже были в пути — правда, недалеко от Нагорного. Тихон, которого уже считали взаправдашним географом, предложил друзьям побывать там, где сливаются Серединка и Тихоструйка в одно русло.

— А что! — согласился Виктор. — Мне это тоже интересно…

Попросив под честное слово дощатую лодку у местного рыбака Аксена, такого тощего и бледного, что люди приклеили ему кличку Умера, друзья наконец отправились в плавание. Узкая, обычно голубая от безоблачного неба, а теперь больше зеленая лента Серединки петляла по широкому лугу, называемому «монастырем» от слова «пустырь».

В мае на этом лугу гудел сенокос, а потом целое лето на нем нагуливали привесы телята, паслись стада колхозных и личных коров, гоготали гуси. Хотя к намеченному месту плыли по течению, лениво текущая вода, к тому же местами сильно заросшая зеленой тиной, с желтыми кубышками и редкими белыми кувшинками, затрудняла движение — весло застревало в зарослях. Однако общими усилиями друзей цель была достигнута. Ребята выпрыгнули из лодки на пологий бережок, поросший низкой шелковистой травкой.

— Ну и что? — Митька равнодушно оглядел окрестность. — Было две речушки, а стала одна… Эка невидаль!..

— Одна, но зато какая! — восхищался Тихон. — Смотри, плес как зеркало!.. А дальше река потечет мимо меловых гор, то есть почти гор… Ну, словом, мимо высоких белых берегов… Когда я с отцом ездил в Острогожск, то видел эти берега…

Виктор стоял у воды и молча смотрел вдаль. Степан сидел рядом, выставив вперед колени, и кидал в воду щепотки земли, на которые бросались стайки мелкой рыбешки. Посреди плеса резвилась плотва, высоко подпрыгивая и поблескивая на солнце серебром. Степан думал о том, чтобы придти сюда на рыбалку, особенно к вечеру здесь будет хороший клев. Тихон с минуту смотрел то на речку, то на Виктора, любуясь другом, а потом приблизился к Митьке и прочел из «Медного всадника», кивком головы показывая на Виктора:


На берегу пустынных волн
Стоял он, дум великих поли,
И вдаль глядел…

Услышав знакомые строки, Виктор обернулся и удивленно посмотрел на друга.

— Это я о тебе, — радостно улыбнулся Тихон. — Ты как-то так стоишь — ну, ни убавить, ни прибавить — император!..

— Что?! — еще больше удивился Виктор и вдруг громко рассмеялся. — Тоже сравнил!.. Мели дальше — мука будет… А вообще, не тот масштаб, Тишка!.. Перед Петром действительно расстилалась даль в будущее, уже тогда, с берега Невы, он заметил, что есть дыра в Европу, потом уж начал вырубать окно… А моя даль на кончике моего же носа и кончается…

— Да, Петр — это глыба, — заметил Степан.

— Но окно в Европу ладили простые мужики, которых царь не щадил, — вступил в беседу Митька. — Так и я мог бы чужими руками горы воротить… А как он со старообрядцами обошелся? — вздохнул он. — Ужас!

— Большая личность допускает большие ошибки, Митя… Возьми Александра Македонского, Цезаря, Наполеона — великие полководцы! А чем прославились? Захватывали чужие территории, грабили народы, лили кровь рекой, уничтожали древнюю культуру… Истинную славу заслужил наш Александр Невский, он защитил Русь от тевтонских рыцарей…

— А Дмитрий Донской? — вставил Степан.

— И этот князь глубоко уважаем, показал Мамаю где раки зимуют…

— В следующий раз, — прервал тему беседы Степан, — приедем сюда с удочками: плотвы здесь — видимо-невидимо… Смотрите, как она играет на средине плеса!..

— Ну что — нагляделись? — Митька широко зевнул. — Пора и обратно, мне есть захотелось, а мы ничего не взяли… Сюда плыли по течению, а обратно будем разгребать заросли против… Грести веслом будешь ты, Тишка…

— Почему только я? — обиделся тот. — По очереди будем, как договаривались!

— Мы ради твоей прихоти здесь — хочу увидеть, хочу увидеть! Увидел и греби обратно, а я стану по пути кувшинки рвать…

— Варьке-заике? — ехидно усмехнулся Степан.

— Да, и ей! Вот обрадуется! Спасибо, Степка, что надоумил…

Домой вернулись к вечеру, по пути Митька растерял все кувшинки: пришлось и ему браться за весло. Устали до изнеможения. Рыбак Аксен встретил их на берегу, радуясь, что лодка цела. Он частенько, пока в селе еще спали крепким сном, густой сетью ловил мельву, потом ведрами носил ее по дворам, продавая стаканами за копейки. Люди охотно, главное, почти даром брали дар речки, кидали в чугунки серебро и варили уху.

— Лодку не поломали — и на том спасибо. — Рыбак оглядел судно со всех сторон.

— Наше честное слово на вес золота! — гордо ответил ему Тихон.

— Ну-ну, — добродушно улыбнулся Аксен, принимая из его рук весло.


X


Солнце уже поднялось высоко и жгло нещадно, когда Иван возвратился домой из Красноконска. Лыкова оставили в больнице: болезнь развивалась более серьезно, чем думали прежде — открылась старая рана, память гражданской войны, истощенная же нервная система отрицательно повлияла на сопротивляемость организма. Лидия Серафимовна сама принимала больного председателя, хлопотала над ним, жалела, а Ивану сказала:

— Молодец, Иван Афанасьевич, что вовремя привез его сюда… Теперь поезжай-ка домой, ты, я вижу, устал…

Провожая Ивана, Алексей Петрович, уже в больничном халате, крепко пожал ему руку.

— Спасибо, зятек.

— За что, Алексей Петрович?!

— За все. — Председатель отвернулся, громко шмыгнул носом, лицо его посуровело. — Просто за то, что ты хороший человек. — Задумался на несколько секунд, а потом добавил: — В жизни у меня никого не оставалось, когда умерла жена… Думаешь, меня вдохновляли успехи колхоза? Как бы не так! Обычные хозяйственные дела, наши, крестьянские, только под другим названием. Я слушал лозунги, сам их выкрикивал, новые придумывал и выступал с ними перед людьми… Ну, такой, брат, порядок, по-другому нельзя. Однако больше всего будущее Дуняшки заставляло меня шевелиться. Дуська — вот моя забота и моя боль, и я был искренне рад, что у нее появился такой муж, а у меня такой зять, как ты, Иван. — Лыков умолк, внимательно посмотрел на него. — Ты уж прости меня за то, что не получилось у нас так, как я и ты хотели… Не могу же я высечь ее кнутом, как это сделали бы в старину. — Он глубоко вздохнул, лицо его приняло страдальческий вид. — Да и партбилет у меня в кармане, а это, сам понимаешь… Словом, ты, Ваня, поступай, каксам знаешь, за любой твой шаг я обиды держать на тебя не стану… Будь сам хозяином свой судьбы…

Они оба хорошо понимали, что Евдокия не у соседей и не у подруг провела ночь, все село знало, но говорить об этом не хотелось: Алексею Петровичу было неловко, а Ивану — стыдно и больно.

— Подлечусь маленько, Лидия Серафимовна обещает, она такой доктор, все свои обещания исполняет, — грустно усмехнулся председатель, — даже от смерти человека отводит… Вернусь домой, — продолжал он, — получим полуторку, и ты сядешь за руль… Ага! Это ведь первый автомобиль в нашем колхозе, и ты первый шофер! История, брат! — и глаза Алексея Петровича вспыхнули добрым светом.

Таким его и запечатлела память Ивана. А дома он узнал (донесли досужие соседки), что Евдокия пришла в дом отца на ранней зорьке, и низ юбки, считай до колен, мокрый был, росой вымочила.

— Со степу шла, — шептались бабы.

— До самой речки ее эмтэесный провожал… Целовались напоследок…

— Бесстыжая!..

— Любит она энтого Ваську!..

— За какие прелести?

— Видать, есть, за какие!..

Терпеть позор Иван больше не мог. Он молча собрал вещи жены, с помощью Афанасия Фомича вытащил кованый сундук с приданым, всякими нарядами и другим барахлом к воротам, оставив его на улице на всеобщее обозрение проходящих мимо односельчан. Любопытных нашлось немало.

— Молодец Иванка?…

— Все-таки Дуська — дочь председателя колхоза!.. Алексей Петрович в больнице, как узнать ему о таком!..

— Что же — молиться на нее?

— Потаскуха она, а не дочь…

— Сучка, одним словом…

Выставление сундука неверной жены на улицу в Нагорном с приснопамятных времен являлось решительной мерой и означало одно: развод! Поэтому лишь редко кто, особенно из молодых, уже начинавших забывать старые обычаи и традиции, не удивлялся такому поступку Ивана.

— Жена не перчатка, с руки так вот быстро и легко не сбросишь, — рассуждал Устин Уколов, худощавый мужик с пожелтевшими от курева усами, — или не окурок, который не докурил — бросил… Жену надо выбирать с умом!

— Это как?

— Подскажи, Устин.

— Как, как… — Тот почесал шею. — Известно, как… Навари гороху или квасули, наешься — и с бабой в постель, накройся одеялом с головой на всю ночь. Если баба выдержит твой дух до утра — стало быть, любит, можешь взять ее в жены, а ежели нет, то тут никаких загсов…

Окружившие Устина мужики громко и дружно смеялись.

— Сморозит же такое!

— Он на энто мастер!

О случившемся у Званцовых быстро стало известно в правлении колхоза: прислали подводу, погрузили сундук и отвезли в дом председателя — подальше от стыда. Принимая свое приданое, Евдокия не знала, что делать: плакать или радоваться. Плакать с горя — как-никак законный муж выставил ее из дома, а за добрые дела жен не выгоняют на улицу, — ей не хотелось; радоваться оттого, что так легко получила свободу от невыносимых брачных уз — тоже было не очень приятно. Иной муж из-за ревности и по пьяни мог бы такое натворить, что на весь околоток слышно было бы. Особенно из-за такой красавицы, как она, без мордобоя не обошлось бы. А Иван поступил в высшей степени благородно: по совести, по обычаю. Одно тревожило Евдокию: как же поступит теперь Василий? Ночью она не раз намекала ему на возможность такого исхода, но он все время уклонялся от прямого разговора на эту тему, шутил и отделывался туманными, ничего не значившими фразами: мол, там видно будет! Вот если бы он женился теперь на ней, то люди скоро бы перестали судачить о них, восприняли бы все, как положено — мало ли людей, надоевших друг другу в браке, разбегаются в разные стороны и заводят семью во второй и даже в третий раз! Обычное дело! А если тракторист откажется жениться? Тогда ей от позора не отмыться никогда, тогда одна дорога — в прорубь головой. И Евдокия, сидя на сундуке посреди горницы, куда его втащили правленцы, горько заплакала. И что еще скажет отец, когда выпишется из больницы?


XI


Трудный день выпал на долю Константина Сергеевича, когда он, вооружившись веревками и заручившись помощниками, мужиками, согласившимися за бутылку водки лезть хоть черту в пасть, приступил к сбрасыванию церковного колокола. Занятия в школе заканчивались, скоро летние каникулы, а в райкоме Пантелеймон Жигалкин почти каждый день интересовался, почему не выполняется, как он выражался, важное партийное решение, хотя формально такого решения ни устно, ни письменно не существовало, это было личное требование самого Жигалкина, который и грозил Константину Сергеевичу серьезным взысканием. Так что директору школы, являвшему и секретарем местной партийной организации, деваться было некуда, он был загнан в угол.

Кроме нанятых за водку мужиков помогать Константину Сергеевичу вызвались вездесущий Антон Званцов, Федул Кряков и Тихон Носов. Тихон пришел скорее, чтобы помочь удержать колокол от падения, ибо, упав с такой высоты, он может расколоться, да и задумка у Тихона появилась дерзкая, тайная: раз уж колокол все равно снимают, надо принимать меры, пусть и опасные, для его спасения. Но больше всего вокруг церкви собралось ротозеев. Многие помнили, как сбрасывали с купола и колокольни кресты. Помнили, как приехавший из Красноконска пожарник Гришка Сериков ловко с помощью веревок и крюков взобрался на голубой купол церкви, раскачал крест, освободил от крепления и сбросил его на землю под неодобрительное гудение в толпе мужиков и плач женщин, среди которых иные даже голосили, как на похоронах. Затем Гришка полез на колокольню. Воодушевленный успехом на куполе, уверовав в свою ловкость, он, по всей видимости, потерял бдительность и осторожность: крест сбросил, но и сам сорвался, упал наземь и тут же скончался. Нагорновцы тогда решили, что пожарник наказан за свой грех.

— Господь покарал святотатца, — шептали, крестясь, набожные старушки.

— Так ему и надо!..

— Сбрасывать кресты — это дьявольская затея!..

После несчастного случая с пожарником снимать колокол с церкви никто уже не осмелился. Так он и висел, не созывая к заутреням, обедням и вечерням. Лишь когда дул сильный ветер и стоявший почти рядом, на самой высокой точке, ветряк быстро махал своими старыми крыльями, колокол тяжело раскачивался и тихим баском звенел, словно жалуясь на свою безотрадную судьбу.

Теперь подошла и его очередь. На колокольню по крутой внутренней лестнице, безо всякого риска упасть поднялись Антон и Федул, держа в руках конец толстого каната. Они долго возились наверху, снимая колокол с перекладины, долго закрепляли канат, за кольцо так, чтобы можно было без опаски опустить колокол на землю. По просьбе жителей села, его не то что не хотели сбрасывать — просто боялись, что мужики, науськанные бабами, намнут им за это бока.

— Мы готовы! — кричал сверху Федул. — А вы?

— Давай! — отвечали ему снизу мужики хором и махали руками.

— Только смотри не грохнись, как Гришка Сериков!..

— Не высовывайся здорово!..

— Не боись, не свалюсь!..

Если Антон участвовал в уничтожении остатков религиозного дурмана в Нагорном безо всякого вознаграждения, кроме морального, конечно, и с надеждой, что его энтузиазм будет все же учтен при вступлении в партию, то Федул бесплатно лезть на такую гору не захотел. Пришлось Константину Сергеевичу обещать ему магарыч. В селе знали, что этот ныне командующий колхозными волами шагу не сделает за так. Помнили мужики, как в двадцать пятом году Федул за три рубля согласился бежать от кооперативного магазина до конца главной улицы, пересекавшей все село, и обратно. Но бежать-то надо было сняв портки! И он бежал, пыля босыми ногами и сверкая задницей, а за ним под громкий лай дворняжки с криком гналась детвора, возбужденная поднятой суматохой. И своих три рубля, собранных по копейке мужиками, Федул получил. Целую неделю Нагорное сотрясал хохот. И, тем не менее, как сельского пролетария его в числе первых записали в колхоз. Своим скарбом он общее хозяйство не обогатил, потому что имел в кармане вошь на аркане, но чужим стал пользоваться с превеликой охотой. Чем это завершилось, хорошо известно: от оплеухи Егорки Гриханова в ухе Федула так и остался неприятный звон. По этой причине у него теперь не иссякала пролетарская ненависть не только к князьям и другим буржуям, но и к коням, особенно если какой-нибудь конь имел несчастье отзываться на кличку Князь. Зато с быками работать ему было спокойно и, что главное, он мог зарабатывать много трудодней. Вот только беда, что мало давали хлеба на эти трудодни, по пятьдесят граммов зерна! Но все равно свою должность бычатника, как Федул с гордостью говорил, не поменял бы ни на какую другую.

Колокол оказался не столь тяжелым, и мужики, с криками и матами придерживая и медленно отпуская канат, плавно опустили его на землю.

— Отправим колокол в район, — сказал, смахивая ладонью пот со лба, Константин Сергеевич. — А пока пусть он тут и полежит…

На том и стали расходиться. Забродин был весьма доволен тем, что обошлось все благополучно, без потерь среди атеистов, да и Жигалкин теперь отвяжется. А нанятые в помощники мужики, осоловевшие от принятых граммов, сидели под стеной магазина и, поглядывая в сторону церкви, где еще поблескивал на солнце медный колокол, обсуждали совершенный ими подвиг.

Но утром в селе узнали, что ночью кто-то спер колокол и как вещественное доказательство везти в район Константину Сергеевичу было нечего. А ведь без этого доказательства Жигалкин сразу не поверит его словам, пока сам не приедет в Нагорное и не убедится, что «поповской побрякушки» больше на колокольне нет. Старики обсуждали чудо, происшедшее с колоколом, иные утверждали даже, что лично видели, как в полночь колокол сам поднялся вверх и вскоре исчез из вида.

— В святой дух превратился!..

— Не стерпел он надругательства над собой!..

— Прости нас, Господи!..

— Бог покарает Нагорное, как Содом и Гоморру!..

А произошло все просто: «вознесение колокола ночью на небеси» организовал Тихон.

— Сохраним историю Нагорного, — сказал он, поглаживая медный бок колокола, — он отлит более ста лет тому назад… Реликвия!.. А люди нам еще спасибо скажут…

Когда село безмятежно спало, даже сторож в конюшне сладко храпел и дежурный в сельсовете, подложив руку под голову, посапывал на столе у телефона, ребята подкатили к церкви тачку-двуколку, взвалили на нее колокол и тайно отвезли его к плесу.

— Спрячем, где неглубоко, — предложил Митька.

— Ага, — согласился Тихон, — но и не мелко… Когда вода будет чистая, рыбаки могут увидеть…

— Ладно, — согласился Митька. — Я знаю такое место…

И они на лодке переправили колокол на середину плеса и, чтобы излишне не шуметь, осторожно спустили его в воду.

— Мить, не забудем где? — Тихон огляделся кругом.

— Нет! — Митька толкнул веслом лодку с места. — Видишь вербу? Прямо напротив нее… Хороший ориентир!..

Виктор и Степан в это время стояли, как они говорили, на шухере: если что — им надлежало немедленно во всю прыть бежать к речке и спасать друзей от неприятности. Конечно же, о своей ночной проделке ребята не проронили ни слова: и опасно, вдруг дознается милиция, и стыдно перед директором школы. Но не могли ребята оставить Нагорное без колокола, звон которого слышали их деды и прадеды.

Искали пропажу всем селом. Даже милиция из района приехала: как-никак, а хищение церковной утвари налицо! И больше всех старались Виктор, Тихон, Митька и Степан. Они ходили по дворам, заглядывали в каждый сарай, в каждый закуток, вилами пронизывали сеновалы.

— Зачем же я тогда снимал его с колокольни! — наступал на милицию Степан. — Прошу найти кражу, а виновных наказать так, чтобы у других зады покраснели, как вареные раки.

Но работники милиции только развели руками и уехали восвояси несолоно хлебавши.

Иван также толкался среди односельчан, которые снимали колокол с колокольни, а назавтра тщательно искал его. Это была его последняя помощь мужикам родного села. Он торопился успеть на станцию и сесть в пассажирский поезд Харьков — Владивосток. Где-то в далеком Приамурье требовались шофера на лесоразработках. Те, кто вербовал Ивана, помогли ему без волокиты взять развод с Евдокией. Жена не противилась разводу, но, правда, в отличие от него, всплакнула так, чтобы никто не видел, в доме, за закрытыми окнами. Плакала Евдокия скорее не оттого, что рвалась связь с Иваном, а оттого, что Василий был вызван начальством сначала в МТС, а потом в военкомат и с тех пор словно растворился в небытии. … На ее вопрос, где он делся, отвечали, что попросился на побывку домой, там что-то случилось, но скоро вернется. Однако не вернулся.

К вечеру того дня, когда сняли колокол, два коня, запряженных в телегу, размахивали хвостами, отгоняя надоедливых слепней и мух, и жевали свежескошенную на лугу траву, брошенную Афанасием Фомичем им под ноги. В хате Званцовых собралась вся семья. Вместе ужинали последний раз.

— Ну, сынок… — Афанасий Фомич поднял зеленую кружку с налитым в нее зельем домашнего производства. — На дорогу!.. Дай Бог тебе благополучно добраться до места…

Все дружно выпили, кроме Анисьи Никоновны, беспрерывно вытиравшей платком покрасневшие от слез глаза. Вот так же совсем недавно, кажется, провожала она по вербовке на страшно далекий Кавказ Леночку, откуда та не вернулась. Сердце обливалось кровью, когда Анисья Никоновна думала о старшем сыне, о его жизни где-то так далеко, что и сказать трудно. Как сказал ей муж, это на тысячи верст дальше, чем злополучный Кавказ. Как там сложится судьба Ванюши?

— Ты вот что, Иванка. — Вытирая усы, Афанасий Фомич посмотрел на сына. — Будь там поосторожней… Балакают, на Дальнем Востоке японец балует… На каком-то Галкином поле, что ли…

— На Халхин-Голе, — подсказал Александр отцу. — Это же было в Монголии…

— А озеро Хасан где, тоже в Монголии? — ввязался в разговор Виктор. — Я по карте смотрел, это недалеко от тех мест, куда едет братка…

— Нынче там не воюют. — Иван положил ложку на стол. — Вы как маленькие дети, — усмехнулся он. — Если б была там война, кто бы туда вербовал?

— Нынче нет, а завтра могут и воевать… Я там бывал в пятом годе, — вспомнил Афанасий Фомич. — Китайцев с косичками на затылке видел… Коли которые попадались против нас, так я один гнал их Бог весть куда… Не стрелял! Возьму, бывало, винтовку за дуло и гоню… А японцы — народ дюже злой… И через твой Амур я, помню, переезжал… Широкая речка, не то что наш плес и ерик… А вот про Кедровку, куда ты завербовался, я, сколько прошел, не слыхивал… Брехать не стану!..

— Ты же, батя, по территории Манчжурии пехом путешествовал, — не унимался Александр. — А где Кедровка? На Амуре, на русской территории…

— Я же и говорю, что брехать не буду: не встречал такого места. — Афанасий Фомич сердито шмыгнул носом и, облизав ложку, бросил ее на стол. — И вот еще, Иванка, смотри там не подцепи опять какую-нибудь дуру вроде Дуськи… А то у вас все не по-людски получается. — Сыновья рассмеялись. — Ну, чего скалитесь? Я правду толкую… Вот ты, Витька, с единоличницей связался… Других девок в Нагорном тебе нет! Мужики меня поддевают… из-за тебя, негодника!.. Да и рано тебе о паневах думать, женилка еще не выросла, а под носом еще возгри зелены… Утри их сперва! Отслужи сначала армию, стань человеком!.. Я же кажу, у вас все не как у людей, все не по путю…

— Девок-то много, но не у всех коровьи глазищи, — ехидно захихикал Александр.

Виктор замахнулся на брата кулаком.

— Я вот как врежу тебе, так это у тебя глаза коровьими станут, понял? Александр отшатнулся к стене.

— Цыц! — стукнул кулаком по столу Афанасий Фомич. — Не хватает еще вашей драки тут!.. И когда вы только поумнеете, вон какие вымахали, в потолок макушками стучитесь, а ума ни на копейку…

— Нет, ну, при чем тут единоличница, отец? — горько усмехнулся Иван. — Моя вон… — Он запнулся, ему трудно было говорить о Евдокии, но он преодолел волнение и продолжал: — Моя вон дочь самого председателя колхоза! И что же?… Ты, Виктор, поменьше слушай, поступай так, как вот эта штука велит. — Иван коснулся рукой свой груди, где учащенно билось сердце, встревоженное предстоящим отъездом и прощанием с родными. — Екатерина твоя единоличница по неволе. Ее отца наказали, а девушка-то при чем? Батя, ты тоже иногда как ляпнешь…

— Как это — меньше слушай? И кого? — возмутился Афанасий Фомич. — Кто вас растил, учил?… Вот Сашка молодец, читает книжки и читает — никаких девок!.. Отслужит в армии, вот тогда пусть и женится… Только армия делает человека человеком, вон Игнаток до армии кто был — тьфу, только рябая Паранька и клюнула на него, а нынче он — командир! Военному делу других учит…

Провожать Ивана вышли соседи. Виктор вынес чемодан брата и положил его на телегу.

— Ну, братка, не забывай нас. — Он грустно посмотрел на Ивана.

— Как же я забуду? — ответил брат. — Небось еще свидимся, не на тот свет уезжаю…

Расцеловались. Анисья Никоновна еще больше расплакалась. Александр взял вожжи, уселся на брошенный на телегу клок сухого сена. Иван последовал за ним.

— Но-о! Застоялись! — Александр хлестнул вожжами по спинам коней, повозка тронулась.

Громко заголосила Анисья Никоновна, а Иван в последний раз с тоской посмотрел в сторону, где виднелась крыша дома Лыкова. Ему очень хотелось в эту минуту увидеть Евдокию, виновницу его горя и позора, но все же любимую, желанную.

Закрывалась последняя страница его молодости. А будущее было далеко и неясно.


XII


Большая хата Свиридки Огрызкова стояла на самом краю села, на спуске, который вел к той самой кринице, где, по утвердившейся в умах и памяти нагорновцев легенде, священнику Михаилу Макарьевскому явилась чудотворная икона Тихвинской Божьей Матери. Одни говорили, что икона лежала на траве у криницы, другие уверяли, что священник увидел ее на поверхности воды и достал оттуда. Спор всегда разгорался накануне престольного праздника в честь этой иконы. Но не это было важным — главное, что она действительно была и после разгрома церковной утвари, когда все образа, висевшие на стенах церкви и на алтаре, были расхищены, что покрасивее да с дорогими окладами, а большая часть их была сожжена безбожниками прямо у храма, чудотворная икона уцелела: ее незаметно от чужих глаз, под покровом ночи вынес из церкви Свирид Кузьмич и надежно спрятал у себя на чердаке за боровом, так назывался кирпичный дымоход. То, что хата находилась недалеко от криницы, и то, что икона хранилась теперь в этой хате, Свирид считал знаком свыше. Он твердо верил, что наступят времена, когда дьявольская власть рухнет и Нагорное заживет прежней, дореволюционной жизнью.

Свирид усердно молился, повернувшись к святому углу хаты с целым иконостасом больших и маленьких образов, оправленных расшитыми цветными узорами утирками, и тускло горящей лампадкой, которая висела перед ними на тонкой металлической цепочке, когда неслышно в горницу вошел его сын Оська. Отец испуганно взглянул на него и спросил просто так, чтобы как-то вылить душевную горечь:

— Крутится?

— Вертится! — ехидно улыбнулся Оська.

Кроме ехидства, в его голосе чувствовалось равнодушие, видно было, что и вопрос отца, и его ответ уже были давно известны и набили оскомину. С их двора не была видна ветряная мельница, принадлежавшая до революции семье Огрызковых и перешедшая к Свириду по наследству. Поэтому он с тревогой часто спрашивал, хотя и сам хорошо знал ответ, не поломался ли еще ветряк. Ему очень хотелось, чтобы мельница, наконец-то, остановилась. А придет время — он ее восстановит!

Оська стал рядом с отцом и небрежно, наскоро перекрестился.

— Ты чего не в настроении, сынок? — Отец в упор посмотрел на сына. — Аль стряслось что?

— Стряслось! — загадочно ответил Оська, что еще больше заинтриговало отца. — В Красноконске, — растягивал сын, чтобы еще больше насладиться новостью, — в больнице… скончался… Лыков!

— Врешь! — воскликнул Свирид Кузьмич.

— Вот те крест! — перекрестился Оська.

— Слава тебе, Господи! — стал неистово креститься и Свирид. — Услышал нашу мольбу, прибрал его к своим рукам… Только раньше надо было бы!.. Прости, Господи, душу мою грешную за такие слова. Но и он ведь в грязь затаптывал твое имя… Атеист, одним словом!..

Алексей Петрович был одним из тех, кто активно устанавливал в Нагорном советскую власть, а потом раскулачивал зажиточных крестьян, не всегда кулаков — иногда, бывало, и по настроению. Ветряк сразу же отобрал у Свирида, урезал землю до пятнадцати соток, кроме тех, что остались под хатой, сараем да погребом, вырытом в огороде. Не единожды Свирид хватался за охотничье ружье, из которого сделал обрез, даже заряжал его, выходил на засаду и мог бы не раз уложить Лыкова, но всегда в критическую секунду указательный палец его правой руки отказывался нажимать на спусковой крючок. Не суда и наказания боялся Свирид, а кары сверху… И вот теперь, наконец, Лыков и сам ушел в тот мир, куда хотел проводить его Огрызков. В одно мгновение Свириду показалось, что вот он, наступил счастливый момент, вот когда все изменится, но, остыв после эмоционального возбуждения, он вспомнил о действительности, о том, что не в Лыкове суть. Сколько самих таких лыковых, пролетарских активистов до мозга костей, без суда и следствия пошли в Сибирь по этапу или были расстреляны! Суть во власти, в Сталине, по словам Игнатка, которому довелось в Москве видеть (а может, и врал Игнаток?) вождя с близкого расстояния, в этом «низеньком, рыженьком и рябеньком, как моя Паранька, человечке». Да и Сталин один — ничто, козявка, хотя больно кусачая. Вся суть в партии, в большевиках, таких, как Пентелька Жигалкин, прыгнувший из грязи в князи. Вот если бы их… И палец Свирида самопроизвольно сделал хорошо отработанное за жизнь движение — давить ногтем вшей. Свирид испуганно вздрогнул, поглядел вокруг, на окна, на дверь, на подозрительно темневшие углы хаты и даже на загадочно молчавшие образа. Для этого нужна большая силища, а где ее взять? Может, за границей? Но где?

Свирид Кузьмич еще раз испуганно озирнулся вокруг, тряся узкой рыжеватой бородкой, — кроме Оськи в хате никого не было.

— Значит, Лыков умер, Бог взял, — стал рассуждать больше сам с собой Свирид и вдруг вплотную придвинулся к сыну, присевшему к углу стола. — Ты, Оська, вот что… Кончишь девять классов — и баста, инженером все равно не станешь, не дадут тебе учиться на инженера — сын кулака…

— Ну, какой же ты кулак, батя! — Оська поднял брови. — У нас батраков отродясь не было… Сами горбатились на поле, сами все делали…

— А ведь раскулачивали! — тряхнул бородой Свирид. — Ветряк сразу же отняли… Лыков же и отнимал… Не кулака сын, так единоличника… За хозяйство браться тебе надобно, хватит дурака валять… Я неважный, хвораю больше, — продолжал он развивать свои мысли. — Мать тоже, только и слышишь, что кряхтит на печи… Все идет к твоей женитьбе… Ты эту дочь Егорки Гриханова выкинь из башки… Не нашего она плана!.. Кто такой этот Гриханов? Беспартошный! Всегда был таким. И отец его с лаптями не расставался, и дед тоже. Из колхоза его вытурили за то, что он за лошадь свою заступился, но он все равно заодно с ними… Погладят чуток, так он целоваться к ним полезет… У Демидки Казюкина дочь подросла, Нюрка… Я подглядел, невеста что надо! Цыцастая! — Видя, что Оська кривит губы, Свирид стал сердится. — Ты что, не знаешь, кто такой Демид Савельевич?

— Да знаю! — отмахнулся Оська.

— Ни черта ты не знаешь! — наступал отец. — У него своей земли было сто пятнадцать десятин, полторы тысячи овец, пятнадцать лошадей с упряжью, дом из кирпича, большой сад и водяная мельница не чета нашей…

— Было, да сплыло. — Оська отвернулся и уставился в окно, за которым зеленел луг; среди него голубой лентой поблескивала Серединка, а дальше, как две сестры, встречались и сливались в единый поток две небольшие речки.

— Еще неизвестно, как все обернется. — Свириду Кузьмичу не нравилось унылое настроение сына. — Ты это того… не опускай нос… Знай… — Отец повернулся к иконам и вновь широким жестом перекрестился. — Безбожная власть долго не продержится… Об этом даже в Писании сказано!..

Один за другим к Огрызковым пришли Григорий Борисович Шапкин, Мефодий Семенович Маркелов, и последним, прижимаясь теснее к плетню, на всякий случай, чтобы меньше видели, прокрался Демид Савельевич Казюкин.

— Входи, входи, — приглашал всех Свирид, поглаживая бородку.

Пришедшие прямо с порога, не говоря еще ни слова, крестились и шептали молитвы. Все были возбуждены и не то чтобы радостные, но с какой-то неопределенной надеждой неизвестно на что. Понимали: смерть председателя колхоза не решит их проблем, не изменит порядка вещей и все останется, как есть. Но вместе с покойным Лыковым уходит в небытие и часть их трудной и опасной жизни.

Хозяйка дома Авдотья Саввишна, не на шутку взволнованная, забеспокоилась: гости пришли так внезапно, без приглашения — чем потчевать?

— Что под руку попадется, то и на стол, — посоветовал ей Свирид Кузьмич, а сам достал спрятанную под печкой бутыль с мутноватой жидкостью. — Берег на всякий случай — пригодилось! — вдруг торжествующе произнес он.

Появился на столе хлеб, огурцы прошлогоднего засола, но хорошие, твердые, хрустящие, несколько головок лука, кусок сала, а в стеклянную солонку Оська добавил горсть соли. Гости расселись на лавке вдоль стены, хозяин примостился на табуретке у края стола и налил в стаканы самогону.

— Ну, помянем, — поднял он свой стакан и тут же добавил: — Не председателя, ни дня ему, ни покрышки, а человека — все-таки Божье создание, хотя им и овладел дьявол…

— Помянем, — негромко заговорили мужики, глядя на налитую жидкость в стаканы.

— Пусть земля ему будет пухом…

— Вместе ведь росли!..

Авдотья Саввишна, стоя недалеко от стола, глубоко вздохнула и сделала скорбное лицо: вспомнила она Лыкова молодым, хоть и бедным, но статным и красивым парнем, на которого заглядывалась не только она, но и другие девки в Нагорном. Отдали ее замуж за Свиридку, в семью богатую, пять коров своих имели, а сколько овец — не считала! Свирида она не любила, но подчинилась воле родителей, свыклась со своей долей, родила Оську, когда уже про нэп балакать стали.

Мужики меж тем выпили, крякнули по обычаю, хрустнули, кто огурцом, кто луком, и стали молча и медленно жевать, как волы в стойле после изнурительной работы в поле.

— Что теперя будет? — первым прервал молчание Демид, оглядывая заросшие бородами лица мужиков.

— А ничего, — ответил Гришка Шапкин, по прозвищу Шуга. — Все останется как есть… Пораскиньте своими мозгами: уж как мы надеялись, когда Ленин умер — и что? А ничего. Сатанинская власть как была, так и осталась… Так то ж Ленин, вождь всего этого… пролетария! Не соринка в глазу, что прижмурился и она со слезой вышла… А тут Лыков!.. Да кто он такой, чтобы после его смерти все торомашками пошло? Просто нам он много вредил и то не по своей небось воле… Прости его, Господи!..

Все перекрестились, повернув головы в сторону образов, Авдотья Саввишна даже поклон сделала, и только Оська, не поднимая головы, продолжал закусывать выпитый самогон, и скулы его упрямо двигались.

— Ты правильно сказал, Гришка, — кивнул Демид. — Лыков не в счет!..

— Чтобы прошлое возвратить, нужна другая сила, мужики, — заметил Свирид.

— Но мы с вами не сила, — окинул всех насмешливым взглядом Шапкин.

— Сила нужна из-за границы, — вздохнул Свирид. — Самим нам не управиться, в гражданскую никакие генералы не помогли, а нынче так и балакать не приходится…

— Да нет уж, лучше задницей без портков сверкать, как Федул когда-то, чем кланяться чужакам, — возразил Свириду Григорий Шапкин.

— Это ты так думаешь, Шуга, — ответил ему Свирид. — И я тебя не понимаю… Проходил я анады мимо твоего дворца: можно сказать, одна срамота, до чего довели хозяйство, какую домину развалили!..

Перед самой революцией Шапкины, разбогатев на торговле, купили старинное, еще помещичье, имение. У самой реки двухэтажный кирпичный дом со множеством комнат, вокруг большой сад, где росли яблони, груши, вишни, сливы. После революции Шапкиных из поместья изгнали, старый хозяин вскоре умер, а Григорий махнул рукой на все, со всеми решениями местной власти соглашался, даже вошел в доверие, и его не тронули, не отправили куда подальше, но в колхоз не приняли. Хотя заявление он и не писал, ему просто намекнули: не пытайся! Слова Свирида грустью пали на его душу: он и сам видел, в каком плачевном состоянии находятся его бывший дом и сад. И когда Григорий проходил или проезжал мимо, то всегда отворачивался, чтобы не видеть выбитых окон и вырубленных зимой на дрова яблонь и груш.

— Похороны, стало быть, завтра, — вернулся он к неприятному разговору.

Свирид большим кухонным ножом нарезал тонкими ломтиками сало и последний ломтик и крошки от нарезанного кинул себе в рот.

— Должно быть, — кивнул он.

— Здрасьте вам! — вмешался доселе молча жевавший Мефодий Маркелов. — Вы что — не до конца слыхали? Санька-то скончался вчерась, а жара-то вона какая. Нынче и похоронят!.. Балакают, сердце не выдержало у него, когда узнал, что Иванка Званцов Дуську его распутную выгнал со двора… Ныне на кладбище понесут Лыкова, я сам видел, сколько из Красноконска враз понаехало… Сам Морозов прикатил, хмурый, недовольный!.. Как же, своего потеряли… А про заграницу, мужики, нам помалкивать надо, от греха подальше. — Он поднял указательный палец, как бы предостерегая, и закончил: — То-то! — Все испуганно поглядели, но теперь уже не на образа, а на окна и дверь. — Ухи везде есть, мужики… Так что надо пойти на похороны поглазеть, — предложил он, и все с ним согласились, встали из-за стола, утерлись, кто чем мог.

— Спасибо, Свирид, за угощенье, — сделал поклон Огрызкову Демид Савельевич.

….Таких похорон Нагорное за все годы своего существования не знало. Народу собралось — яблоку упасть негде! Гроб был обит красной материей. Духовой оркестр красноконских пожарников, блестя на солнце медными трубами, баритонами, тенорами и басами, играл траурную музыку, которая сама по себе невольно выжимала у односельчан слезы из глаз. Впереди траурной процессии несли не крест, как обычно, а деревянную пирамидку, выкрашенную в красный цвет, на верху которой была прикреплена вырезанная из жести звезда. Все Нагорное двигалось за гробом. И не только колхозники, но и единоличники. Баб, конечно же, интересовала прежде всего Евдокия: как она, бесстыжая, выглядит? Одетая во все черное, она шла за гробом, низко опустив голову.

— И поголосить-то по отцу не умеет! — возмущались бабы.

Насмешливые, порой злые взгляды, ядовитые слова в адрес Евдокии вряд ли могли сделать ее горе еще сильнее. Ей было все равно, что о ней теперь думали. После сорока дней после похорон, решила она, продаст дом и уедет куда-нибудь подальше, теперь по вербовке люди едут во все концы страны. А может, даже отправится к Ивану на Амур (только вот узнать бы у Званцовых адрес!), поедет, упадет перед ним на колени, попросит прощенья, а там, что Бог даст. Более того, пришла разнарядка отправить еще желающих нагорновцев в Красноярский край, в тайге создавать новые колхозы. Часть семей туда два года назад уже отправилась, пишут, что живут неплохо: только гнус проклятый одолевает. Можно и туда податься, там много друзей отца. А от Василия Игумнова до сих пор ни одной весточки, забыл ее, натешился и забыл. Про других потенциальных мужей она и думать не хотела, хотя нашлось бы таких немало.

Похоронили первого председателя колхоза имени «13-го Октября» на местном кладбище почти рядом с церковью и ветряком. Свирид Кузьмич также шел за гробом и для приличия, стараясь быть заметным для всех, старательно и часто вытирал картузом глаза. И он даже дольше всех оставался на кладбище у свежего холмика с новенькой звездочкой, покрытого цветами. Но не потому Свирид оставался, что не хотел быстро расставаться с усопшим, а потому, что отсюда очень близко была видна ветряная мельница. И Свириду Кузьмичу теперь уже не понарошку с трудом удавалось сдерживать слезы. И проходившие мимо него с сожаленьем думали, как этот единоличник убивается по умершему председателю колхоза, который отбирал у подкулачников землю, скотину и многое другое, а у него самого даже ветряк!

— Все простил Лыкову Свирид Кузьмич, — толковали меж собой мужики.

— Оказывается, добрая, отходчивая у него душа.

— Хоть и почти кулачья…

Сорок дней после смерти отца Евдокия отмечала по христианскому обычаю, правда, без церковного молебствия, хотя, если был бы открыт храм для службы, она обратилась бы к батюшке: ведь так и не стала комсомолкой, несмотря на все уговоры и даже угрозы Алексея Петровича высечь ее ремнем. Ему самому доставалось по первое число в райкоме партии за пассивность в воспитании колхозной молодежи и даже собственной дочери.

— У тебя на уме одни только гулянки, — сердился, бывало, Алексей Петрович. — Отца в грош не ставишь, не слушаешься…

— Ну, зачем мне твой комсомол, батя, — упрямилась она, — собрания, стенгазеты — скукота!.. А на гулянках весело, Митька как заиграет — ноги не удержишь, сами в пляс идут…

— Я доберусь и до Митьки, — грозился отец, — нет чтобы в активистах быть, так он до зари пиликает на своей гармошке, паршивец!

Но теперь отцовские советы, уговоры и грозные наставления остались позади. Помянуть Алексея Петровича пришли все правленцы, из Крас-ноконска на райкомовском легковом автомобиле приехал Жигалкин, со скорбным выражением лица здороваясь с собравшимися во дворе.

— Я не против дедовского обычая, — сказал он, подавая Евдокии букетик из красных роз. — Хочу наяву помянуть хорошего человека, нашего соратника, твердого большевика Алексея Петровича… Только теперь чувствую, как не хватает его нам!

Из Выселок, стряхивая с одежды дорожную пыль, прибыли Дарья Петровна и Илья Стратонович. За столом выпили, закусили, стали вспоминать о покойнике, выпили еще раз — повеселели, пошли разговоры на разные темы.

— Алексей Петрович наяву не любил унылые лица, — заявил Жигалкин, — ему нравились революционные песни. — И он раскрыл было рот, но его никто не поддержал: петь никому в этот момент не хотелось. — Эх, зря вы!.. Когда мы с товарищем Буденным Семеном Михайловичем двинулись из Великомихайловки… Это надо было слышать!.. Все, все кругом наяву пело!.. Эх, вы! — Оказалось, что Жигалкину не надо было много выпить, чтобы начать косеть: он встал из-за стола и, пошатываясь, разочарованно пошел к двери. Во дворе его нетерпеливо ждал шофер, который усадил охмелевшее начальство на переднее сиденье, нажал на газ, выехал на улицу Нагорного и, сопровождаемый крикливой детворой и залихватским лаем дворняжек, направился в сторону райцентра.

За оживленной беседой ухода Пантелеймона Кондратьевича как-то не заметили.

— Ты вот что, Дусенька, не сиди тут одна-одинешенька, перебирайся к нам на хутор, — шептала тетка племяннице. — Валеры дома нету, не едет из Харькова и конец, а нам без него хоть в петлю лезь, так скучно, а ты заместо дочери будешь…

— Да, да, — кивал Илья Стратонович, поддерживая просьбу жены, — ты нам как родная дочка… Приезжай!

— Ладно, — согласилась Евдокия, — скотины у нас нет, курей и тех мы давно вывели… Кто глядел бы за ними? А хата… кому она нужна? Через недельку приеду, а покуль обожду, отец еще не весь ушел отсюда… Я это чувствую!

За это время Евдокия все-таки надеялась дождаться хоть какой-нибудь весточки от Василия Игумнова или о нем. Ждала осень, ждала зиму, закрывая на ночь двери хаты на крепкий засов от возможных поклонников, оставляя у двери тяжелую кочергу на всякий случай. А когда с полей сошел снег и ручьи отзвенели гимн весне, пошла работать в колхоз.


XIII


Ночь была на удивление светлой. Хорошо был виден белеющий холст тумана над речкой и лугом. Вечерняя и утренняя зори встретились за горизонтом и наложили на небосклон разные оттенки — от синеватого вверху через белый до светло-розоватого внизу. Вот-вот из-за горизонта брызнут яркие лучи солнца и начнется новый день.

— Завтра воскресенье, а на работу все равно идти надо, отцу помогать, — вздохнул Митька, не выпуская из рук гармонь.

Уже и пальцы одервенели, плохо слушались, попадая не нате клавиши, и ремешок до боли натер плечо, но особенно девушки знать ничего не хотели: играй и конец! И только Варька Поречина сочувствовала веселому гармонисту.

— А ты… ик… отдохни… ик, — шептала она, волнуясь и переживая за Митьку, а чем сильнее Варька волновалась, чем учащеннее билось ее сердце, тем неотвязнее ее преследовала противная икота.

Когда Митька снимал с плеча гармонь, начинали петь неугомонные девушки. Пели старинные и современные советские песни, перенятые ими с потертых и шипящих патефонных пластинок. Самыми любимыми были песни, исполняемые хором имени Пятницкого. Видимо, потому что сам Митрофан Пятницкий родился в этих краях, с детства слышал протяжные мелодии, веселые, задористые частушки, которые пели их прабабушки и бабушки. Особенно звонко и красиво среди других девичьих голосов выводила мелодию Екатерина Гриханова. Даже в соседних деревнях через реку в летние ночи люди, слыша ее голос, говорили:

— Это Катька Егора Гриханова тянет!..

— Ей бы в Москве поучиться!..

— Нельзя, она из единоличниц…

Куда в Москву! Ее не хотели даже в колхозную самодеятельность брать, когда готовились на районную олимпиаду. Социальное положение подвело.

— Как мы ее наяву объявим? — горячился ответственный за проведение олимпиады Пантелеймон Жигалкин. — О счастливой колхозной жизни поет единоличница Екатерина Гриханова? Это все равно, если бы в моем конном отряде красных кавалеристов-буденовцев затесался один белый конник! Что бы сказал на это Семен Михайлович? Позор, сказал бы он, всей Первой Конной армии, а меня наяву приказал бы принародно высечь по тому месту, на которое садился в седло…

Выступать в райцентр послали мужиков. В лаптях, длинных, ниже колен холщевых рубахах с вышитыми узорами на плечах и на воротниках, выставив наперед бороды, похожие у кого на истертый веник, у кого на круглую или четырехугольную лопату, они, приложив кто правую, кто левую руку к уху, дружно — знай наших! — тянули старинные-престаринные мелодии с частым повтором различных частей слов, так что понять содержание песни не специалисту было практически невозможно. Им громко аплодировали в зале, но жюри на областной смотр в Воронеж мужиков не пропустило: слишком старомодно выглядели — лапти, длинные рубахи, словно и пролетарской революции не бывало, и песни их никак не отражали светлой колхозной действительности. Как и Екатерина, мужики из Нагорного, несмотря на все свои старания, в народные артисты не попали. Пентелька Жигалкин не пропустил.

Но Катя не унывала, и ее голос по вечерам звучал все звонче, а друзья по-прежнему ласково называли ее Совой за большие глаза. Чистой любовью любил ее Виктор, но Оська почему-то считал, что только он может защищать ее от дразнящих и приставал.

— Ты вот что, Звон. — Оська схватил Виктора за руку выше локтя. — Ей-богу, битым будешь!.. Отвяжись от Катьки!..

— Отпусти руку, Огрызок! — Виктор оттолкнул Оську в сторону. — Не становись поперек дороги, а то…

— А то что, ну, что?

— Увидишь! — погрозил Виктор и, усмехнувшись, добавил: — Зачем тебе Катя? Ты же на Нюрке Казюкиной женишься…

— Что?! — притворно удивился Оська. — Кто тебе сказал?

— Земля слухом полнится…

Когда Нюрка, грудастая и на бедра заметная, проходила мимо (а она тоже училась в местной школе и вместе со всеми девушками-одноклассницами по вечерам в выходные дни водила корогод, пела и плясала не хуже других), даже мужики масляными глазками глядели на колыхавшееся назади платье. Темные глаза, чуть с горбинкой нос, припухшие губы, которые она раньше других подруг научилась подкрашивать, свидетельствовали о сильной страсти, копившейся до поры до времени в ней, словно могучий вулкан в древнем кратере. И тем не менее, Оське она почему-то не нравилась — может, потому что не умела так хорошо петь, как Екатерина.

— Зря горло дерешь. — Оська пытался, схватив Екатерину за руку, вырвать ее из корогода. — Все равно никто тебя не оценит… Ты чужая в этой толпе…

Катя уже несколько раз за вечер отталкивала Оську от себя и скрывалась среди подруг, которые вовсе не считали ее чужой, особенно одноклассницы. Они уважали ее и прощали некоторую замкнутость в школе, понимали ее состояние. Ни у кого даже в мыслях не было бросить ей в лицо:

— Единоличница!

Хотя, по правде сказать, колхозники единоличников не любили не потому, что те сами их сторонились, и не потому, что некогда они были зажиточнее прочих, а скорее потому, что единоличники не захотели тянуть вместе со всеми лямку, радоваться полученным на трудодень в конце года по двадцать-тридцать граммов зерна.

Уже далеко за полночь, когда над высоким горизонтом за соседней деревней забушевал красками близкий летний рассвет, молодежь парами начала расходиться по своим заветным тропинкам. Катя долго искала Виктора, который словно испарился с друзьями, и, наконец, решила одна идти домой. Но ее перехватил Оська, сначала уговаривал просто пройтись с ним, а когда она наотрез отказалась, пытался силой затащить ее в кусты смородины, густо растущие вдоль сада Власьевны. Сопротивление Кати еще больше накаляло страсть Оськи. Неизвестно, чем бы все кончилось, если бы в этот момент не появился Виктор. Он почти бежал по знакомой дорожке, зная, что Катя именно по ней пойдет домой. Виктор вслух, хотя и негромко, ругал себя за то, что упустил из виду Екатерину. Добежав до сада Власьевны, он услышал возню в кустах и отчаянный голос любимой. Виктор рванулся в кусты, схватил Оську за плечи и с силой оттолкнул от девушки. Завязалась драка. Виктор увернулся от прямой вытянутой руки Оськи и своим кулаком угодил противнику в глаз. Тот охнул, схватился за лицо и отступил.

— Я тебе еще припомню, — погрозил Оська в темноте.

— Иди, иди, — усмехнулся раздраженный Виктор, — теперь тебе с фонарем под глазом хорошо видно и в сумерках… А вздумаешь еще тронуть Катю — отхватишь второй фонарь. Я уж не говорю, если кинешься на меня…

Взяв дрожащую от страха и негодования девушку за руку, Виктор вывел ее из кустов и решил проводить до дома, оставив в смородине все еще скулящего Оську.

Но домой они пошли не сразу, вернулись на окраину села и долго бродили,встречая рассвет. Внизу поблескивал плес, зеркало которого часто нарушалось выпрыгнувшей рыбиной, может быть, карасем или плотвичкой, удиравшими от прожорливых щуки или окуня; темнел над берегом камыш. Уже был забыт надоедливый Оська. Виктор крепко обнял за тонкую талию Екатерину, которая вздрагивала от его объятий. Виктор подумал, что она стала замерзать, снял пиджак и накинул его на ее плечи. На улицах села еще слышались голоса расходящихся пар. Последний раз развернул меха гармошки Митька, и все как-то внезапно стихло. Над селом поплыла светлая прохладная тишина, напоенная запахом трав и ряски. Лишь изредка тишь нарушали чуткие петухи, словно часовые, перекликавшиеся не только по Нагорному, но и по заречным селам. Иногда слышался лай проснувшейся от шороха собаки. Виктор и Екатерина собрались тоже идти домой, как вдруг она резко повернулась к нему и, обхватив тонкими, гибкими руками за шею, быстро зашептала, касаясь горячими губами его губ:

— Не хочу, чтобы кто-то… Я люблю только тебя, одного тебя… Одного на всем белом свете…

Екатерина прижалась к Виктору всем телом. Он тоже крепко сжал ее в своих объятиях, и они упали в прохладную, уже слегка окропленную траву, осыпая друг друга огненными поцелуями. Катя плотно прижалась своей грудью к груди Виктора, ноги их переплелись. Виктор уже ухватился за край ее платья, хотел поднять, как вдруг отшатнулся в сторону.

— Не могу-у-у! — прошептал он с горечью в голосе.

— Витя… — звала Екатерина, протягивая к нему руки и укладываясь спиной на землю. — Витя! Я только тебя люблю и никогда тебя не упрекну… Витя!..

— И я люблю тебя, Катенька, — вставая с земли, сказал Виктор. — Но не могу, Катя, не могу!..

— Ну, почему?

— Как я завтра посмотрю в глаза твоим матери и отцу?

— В Нагорном никто с моим отцом не считается, — тихо и жалобно произнесла Екатерина.

— Мне до других дела нет, но я Егора Даниловича уважаю, — твердо произнес Виктор. — Во-первых, за то, что он твой отец, а, во-вторых, за то, что он оглушил Федула, — не надо издеваться над животными, особенно над лошадьми, я этого терпеть не могу… А мужики в селе дураки, не разобрались, как и что, и исключили твоего отца из колхоза… Пойдем в сельсовет, распишемся, хочу, чтобы ты стала моей единственной, настоящей женой, тогда и… Кстати, — вдруг повеселел он, — забыл тебе сказать: от Ивана пришла первая весточка, он где-то в Приамурье застрял… — И Виктор подал руку девушке, помог ей встать на ноги.

Еще робко, но уже заметно брезжил новый день. Над яркой рассветной полосой нависло невесть откуда появившееся узкое, темное, словно вырванное из крыла пролетавшего грача перо, облачко, с красным оперением снизу, откуда вскоре гигантскими стрелами стали пронизывать небосвод солнечные лучи.

— Что-то мне не по себе, — глядя на это необычное природное явление, заметил Виктор и поежился. — Предчувствие какое-то, что ли?…

На стене в хате Званцовых ходики пробили четыре часа утра. В это время немецкие бомбардировщики начали сбрасывать на советские города тысячи тонн смертоносного груза, на государственной границе загрохотала артиллерийская канонада, лязгая гусеницами и изрыгая из стволов пламя, на советскую землю поползли немецкие танки.

Началась Великая Отечественная война.


Семья Званцовых


I


В письме домой Иван Званцов сообщил, что доехал до места назначения благополучно и работает теперь шофером в леспромхозе Кедровка Амурской области. О подробностях быта и всего прочего писать ему не хотелось. Пока все вокруг было непривычно и люди были незнакомые. И еще одно наводило на него тоску: чем дальше он уезжал от Нагорного, тем сильнее, явственнее вставал перед ним образ Евдокии. Он уже сожалел о разрыве с нею, корил себя, что проявил мягкотелость и не поборолся до конца за свою любовь. Но, как твердил он сам себе, поезд ушел и очень далеко ушел, надо привыкать к необычным, почти фантастическим по красоте местам, к новым условиям работы и проживания в тесном и не весьма уютном бараке.

Безбрежность тайги Приамурья своей первозданностью поражала его воображение. В трех километрах от Нагорного был лиственный лес: дуб, осина, ясень, клен, очень редко березы, много диких яблонь, груш, орешника, черносливов, чьи плоды сводили челюсти от искомы. Здесь же сплошь и рядом хвойные деревья: вековые сосны и ели, пихты и кедры. Много неизвестных Ивану кустарников, в которых распевали разных цветов и размеров птицы. Ворона, дятел, кулик, поползень, синица, сорока, снегирь не могли его удивить, а вот глухаря, сорокопута, клеста, фазана и очень многих других пернатых он видел впервые. То же было и с животными. О кунице, кабарге, изюбре Иван лишь читал и слыхал.

Побывал он в небольшом пограничном поселке Кумара, где удивил его могучий Амур, хотя, служа на флоте, видел Званцов и посолиднее, как шутил он, воды — Черное море! Родные Серединка и Тихоструйка, будто в объятиях нежных голубых рук державшие Нагорное, на берегах мощной дальневосточной реки казались безобидными ручейками. О силе Амура напоминали его крутые волны. Они переливались и играли, словно бицепсы на атлетическом торсе мифического гиганта. «Такой реке все под силу, — размышлял Иван, — она же и неприступная граница… Там, на противоположной стороне, вооруженные до зубов, затаились японские самураи…» И он, стоя на берегу, запел тихо, про себя:


На границе ходят тучи хмуро,

Край суровый тишиной объят,

На высоком берегу Амура

Часовые родины стоят…


Иван представил себя часовым и тем самым бойцом Красной армии, который заставил лететь наземь самураев под напором стали и огня. Однако часто видеть Амур ему не приходилось. Много было работы в леспромхозе. Длинный, низкий барак, служивший ему общежитием, не настраивал на романтику просоленного морскими ветрами и волнами альбатроса.

— Понятно, не нравится барак… А кому он может понравиться? Заработаешь — построишь свой дом, — рисовал Ивану перспективу директор леспромхоза Григорий Данилович Перетятько, полноватый, с пышными усами, с добрым сердцем и душой, с неизменно дымящейся трубкой в зубах хохол, но также и хитрый, ловкий, умеющий выкрутиться из любого положения хозяйственник. — А там и молодую хозяйку в дом приведешь, — подмигнул он, намекая на то, что прибыл Иван в Приамурье холостым. — Девчат, правда, здесь меньше, чем парубков. Понятно, по вербовке да еще в такую даль больше мужик едет…

— Поживем — увидим, — уклончиво ответил Иван.

— Понятно, не сразу и не вдруг… А вообще ты был женат?

— Был.

— Не сложилось?

— Да, разъехались…

— Понятно, дура баба, такого мужа потерять! — Перетятько разгладил усы и вдруг сказал: — Ты, Званцов, як я бачу, у нас… как это… нонсенс!..

— Не понимаю, Григорий Данилович… — насторожился Иван, еще не улавливая смысла сказанного директором слова.

— Ну, не такой, как все, которые приезжают к нам… Моряк, шофер и на вид и… на все такое… Только вот машину я тебе дам… — Директор почесал в затылке. — Не совсем новую, сначала ее надо будет научить ездить. Прежний ее хозяин, в бок ему дышло, чтобы оно оттуда не вышло, доконал грузовик. Я его в грузчики переквалифицировал… Да ты его сам увидишь, Валентин Бугаевский. Словом, бугай!.. Но ты с ним не связывайся, лучше обходи, выпьет — вообще дурак дураком!..

Не очень желанный разговор на семейную тему вел Иван с кадровиком леспромхоза Андроном Гурьевичем Петуховым, дотошным, всех подозрительно разглядывающим острыми коричневыми глазами человеком уже выше средних лет, с вдавленной в плечи маленькой с проседью головой. Этот вообще вытягивал из Ивана жилу за жилой: почему развелся с женой, не дочь ли она врага народа?

— Ее отец был председателем колхоза, членом партии!

— Был! — ухватился за это слово кадровик. — Почему был? Уж не выступал ли он против линии партии?

— Какое против! — возразил Иван. — У него открылась старая, еще с гражданской войны рана, и врачи мне по секрету сказали, что жить ему осталось… Не знаю, жив ли Алексей Петрович сейчас… Пришлют письмо из дома — узнаю… Или уже и умереть нельзя? — рассердился Иван.

— Можно, — согласился Петухов и еще сильнее втянул голову в плечи. — Все мы не вечны… И ты не сипяти, я выполняю свои обязанности.

— А развод я взял потому, что любовь оказалась липовой…

— Любовь? — с каким-то интересом переспросил кадровик. По нему было видно, что такое слово он никак не мог вписать в анкету как причину несостоявшегося брака, мучительно думал, наморщив лоб, и, наконец, отпустил Ивана с миром. — Иди, работай…

Очень не хотелось Ивану, чтобы и здесь, на новом месте, узнали причину его развода с Евдокией. «Докопаются, что я рогоносец, — засмеют, не в глаза, так за спиной точно будут тыкать пальцем», — с тревогой думал он. По этой причине Иван всячески увертывался в разговорах с местными женщинами и девушками о своем семейном положении. О появлении в леспромхозе нового жениха, весьма привлекательного парня, малочисленное женское население поселка уже складывало легенды, мол, приехал он из центра России сюда не по доброй воле, а убежал из-за несчастной любви. И было немало женских сердец, готовых отогреть озябшую душу вновь прибывшего в Кедровку.

Леспромхоз располагался в небольшом поселке, состоящем из нескольких улиц, беспорядочно застроенных небольшими одноэтажными домами из прочных таежных бревен. Да и сами улицы не выстраивались под линейку, их словно черт кочергой разметал. На одной из таких улиц устало растянулся приземистый бревенчатый барак. Ивану отвели небольшую угловую комнатушку с единственным окошком с видом на тайгу. Один санузел за глухой стеной барака; одна умывальня со звоном капель из испорченных, ржавых кранов; одна душевая, неизвестно когда работавшая, потому что по субботам и воскресеньям в поселке дымилась общественная баня; совместная кухня с кирпичными, черными от копоти плитами — все этого на первых порах угнетало Ивана. Поэтому отдыхал он лишь на работе, не физически, а душой. С трудом удалось ему восстановить грузовик, и когда затарахтел двигатель — радости не было конца! Ведь сам Иван был еще неопытным шофером и заставить автомобиль двинуться с места было для него подвигом. Зато в лице Бугаевского он нажил личного врага: не хотелось тому ворочать тяжелые бревна, хотелось вновь держать толстыми волосатыми пальцами баранку автомашины, но мешал этому какой-то там Званцов!

Работа налаживалась, и тоска по родному краю постепенно рассеивалась. Возил Иван из тайги короткие, толстые, без сучков бревна на местную пилораму, где из них выпиливали звонкие, широкие, остро пахнущие смолой доски и другие всевозможные пилометериалы. Иногда по наряду Иван отвозил их то ли в Шимановск через Новогеоргиевку, то ли еще дальше в восточном направлении — в Свободный. По железной дороге пиломатериалы уже шли по назначению, строек было много по всему Приамурью и Дальнему Востоку вплоть до Владивостока и Комсомольска-на-Амуре.

Иногда Званцову приходилось сталкиваться с Бугаевским, закатывавшим вручную в кузов автомобиля круглые бревна. Тот не ругался, правда, лишь мрачно смотрел на Ивана из-подо лба и молчал. А когда проходил мимо, старался как бы невзначай локтем толкнуть в бок, в спину, в грудь новоявленного шофера: дескать, чувствуй мою силу и берегись! И вскоре Иван понял, что не только из-за машины злится на него Бугай. Особенно усилились его попытки насолить Званцову, когда Шурочка, синеглазая блондинка с волнистыми кудрями и ямочкой на подбородке, выписывавшая путевые листы шоферам, стала очень уж приветливо улыбаться Ивану, выделять его среди других. Было ясно, что Валентин не был равнодушен к девушке и зло за то, что у него отняли автомобиль, помноженное теперь на ревность, создавало еще большую опасность столкновения между молодыми людьми, хотя к Шурочке Иван не питал никаких личных симпатий: она была для него лишь коллегой по работе. Перед его глазами, прикрывал он веки, засыпая, или смотрел на дорогу из кабины грузовика, все еще стоял образ Евдокии.

Однажды в тайге, когда кузов его грузовика загружали лесом, Иван задержался у костра, возле которого сгрудились свободные от работы лесорубы с дубленными ветрами, дождями и снегами лицами, чтобы побаловаться горячим чайком, заваренным на таежных травах. Подали чашку и Ивану.

— Женьшень? — улыбнулся он.

— Пей, — ответил один из лесорубов. — Женьшень дорого бы тебе обошелся… Его найти — что кусок золота в земле выкопать!.. А вообще-то тайга всем богата — одним словом, кладовая!

Выпив чай и высосав последний глоток из цигарки, свернутой из обрывка газеты и набитой крупно нарезанным табаком, Иван, подходя к своей машине, увидел, что дверца кабины открыта настежь и какой-то незнакомый человек, как любопытный подросток, одной рукой туда-сюда быстро крутит руль.

— Эй, пацан, ты что делаешь? — сердито нахмурил брови Иван.

Тот ловко спрыгнул с подножки кабины и устремил не испуганный, а совершенно наивный взгляд на шофера. Сквозь по-азиатски приплюснутые веки поблескивали тревожные огоньки.

— Моя руль крутит, — кивнул головой на кабинку незнакомец, одетый в куртку домашнего пошива из шкуры неизвестного Ивану животного. Монгольского типа лицо, черные, как смоль, ровные волосы, японская улыбка говорили, что перед Иваном был один из местных жителей Приамурья.

— Вижу, что крутишь, — все еще с серьезным лицом сказал Иван и замолчал, не найдя предмета для дальнейшей беседы.

— Моя, — от уха до уха улыбнулся незнакомец.

— Твоя, твоя, — тоже не смог сдержать улыбку Иван: перед ним стояла такая святая простота и наивность, что сердиться было никак невозможно. И он спросил: Да кто ты такой?

— Моя Фейка…

— Что за Фейка? Ты же, как мне кажется, парень! — оглядел Иван незнакомца с ног до головы.

— Моя Ерофейка… Ерофей!..

— Имя-то русское! — удивился Званцов.

— Моя русский, — с тихой, но твердой гордостью объяснил Ерофей. — Только моя нивх…

— A-а, нивх, так ты так и говори. — Иван уже слышал о таком народе, проживающем и в Приамурье, и в Приморье, и во многих других местах Дальнего Востока, и занимающемся охотой да рыбной ловлей.

— Нивх, — кивнул Ерофей. — Моя зовут по-русски… Фейка… Однако моя русский… Руль крутит хочу, — вдруг без обиняков заявил он, глаза его загорелись, и он нежно рукой погладил горячий капот грузовика. — Учиться… машина… — Жестом он показывал, как управляет автомобилем, поворачивая туда-сюда баранку.

— А теперь чем занимаешься? Что делаешь, спрашиваю?

— Моя охотник! — весело и тоже не без гордости воскликнул Ерофей. — Белка, куница — бах и в глаз. — И он указательным пальцем ткнул себе под глаз.

— Ну, так уж прямо в глаз! — Иван недоверчиво покрутил головой. — Врешь ты, Ерофейка! Не верю!..

— Моя не врет! — обиделся нивх. — Моя правду говорит… Улянку спроси, шамана спроси, всех спроси… — И вдруг он настойчиво продолжил: — Научи, моя шофер буду…

— Хорошо, — чтобы быстрее отвязаться от неожиданного ученика, согласился Иван. — Но не здесь и не сейчас, приходи в поселок…

— Твоя звать как?

— Иваном… Званцов Иван…

— Твоя Ивана, моя Ерофейка, — звонко рассмеялся искренне счастливый нивх.

Еще неделю Званцов ездил в тайгу, но Ерофея больше не встречал. Он растаял в бескрайней Приамурской тайге словно дым. Иван даже начал сожалеть об этом. Находясь в четырех стенах своей комнатушки, он мечтал о том, как абориген тайги будет сидеть за рулем грузовика и везти его по ухабистым лесным дорогам. У каждого своя мечта: у одного она высокая, у другого — не столь значительная, но все же мечта. Многие жизненные планы Ивана рассеялись, как утром туман над Серединкой, особенно после распада брака с Евдокией, и теперь у него появилась благородная цель — помочь нивху Ерофею стать водителем автомобиля. И вот уж и этому плану, казалось, не суждено было сбыться.

Уставший, весь день проведя за рулем, Званцов зашел в контору, чтобы сдать путевой лист. Как всегда, Шурочка встретила его с радостной улыбкой и надеждой в томном взгляде. Он понимал, что стоит ему лишь чуть-чуть откликнуться на ее желание то ли огоньком глаз, то ли ответной улыбкой, как взаимные чувства между ними вспыхнут буйным пламенем, но он заставлял свое сердце оставаться холодным и непроницаемым. Не хотел Иван ссоры с Бугаевским, но, главное, Шурочка, несмотря на свою молодость и привлекательность, не была в его вкусе, хотя это, может быть, всего лишь ему казалось. Евдокия все еще продолжала занимать мысли Ивана. И еще была причина, по которой Званцов не мог, подойдя к столу, заваленному путевыми листами своих коллег, светло улыбнуться Шурочке, как это делала она, и предложить:

— Сегодня в клубе новый кинофильм, пойдем?

Увлеченный девушкой, Валентин Бугаевский стал меньше пьянствовать, приличнее одеваться, ежедневно бриться и однажды даже принес Шурочке цветы, якобы по ошибке, думал, что у нее день рождения. Об этих цветах узнал почти весь поселок, а директор леспромхоза Перетять-ко удивленно разводил руками.

— Не ожидал, не ожидал, — говорил он. — Слыхал я, что любовь помогает человеку на ноги встать, но не верил… Разве моя Приська могла бы вывести меня из запоя? Никогда, могу биться об заклад!.. Только партийная организация на такое способна… А вот Бугаевский очумел, что ли? И я такому очумелому позволю опять сесть за руль грузовика, потому что с водительским составом у меня беда!..

Шурочка цветы взяла, но отложила их на самый край стола. Поставила ли она их в воду, чтобы не завяли, дольше были живыми, Иван не знал. И никто не знал. Но все понимали, что между девушкой и Валентином все наладится и мешать им в этом деле, ни в коем случае, нельзя. Вот и теперь Иван не ответил Шурочке улыбкой на улыбку и даже отвел в сторону глаза. Девушка нахмурила густо накрашенные брови, надула губки, небрежно взяла его путевой лист и кинула его на стопку таких же бумаг. Вослед уходящему Ивану она, как бы, между прочим, сказала:

— Тебя какой-то якут спрашивал…

— Что за якут? — Иван остановился у порога, держась за ручку двери.

— Откуда я знаю, — сердито отвечала Шурочка. — Мало ли их тут шастает!.. Охотник какой-нибудь, может, беличью шкурку продавать принес или поменять на что…

— Ну, да, — кивнул Иван и пошел домой, недоумевая, зачем он понадобился якуту и зачем ему беличья шкурка.

Все выяснилось в общежитии. У двери его комнаты рядом с мешком сидел не кто иной, как Ерофейка. Увидев Ивана, он вскочил на ноги, и широкая улыбка осветила его скуластое лицо.

— Ерофей?! — остановился как вкопанный Иван. — Ты как сюда попал? А?

— Моя учиться пришел… Твоя обещал моя…

— Ну, брат! — еще больше удивился Иван. — Елки зеленые!.. Как же я тебя учить-то буду? Ты подумал своей нивхской башкой?

— Моя на машине. — Ерофей показал руками, как он будет крутить руль. — Как сама твоя, однако…

— Сам я на курсах учился… Понял ты? Да все равно не поймешь где!

— А теперь твоя учит моя…

— Вот чудо-человек!.. Ладно, — махнул рукой Иван. — Вижу, отступать мне некуда… Уже поздно, пойдем, переночуй у меня, а завтра что-нибудь придумаем: утро вечера мудренее… Перетятьку попрошу, может, что посоветует. — Иван ключом открыл дверь в свою «келью». — Входи, гольд. Так, кажется, зовут охотников на Дальнем Востоке? — вспомнил он «Дерсу Узала» Арсеньева.

Однако Ерофей не переступил порог, а мялся, топтался на месте, виновато улыбаясь. Иван смотрел на него, не понимая, в чем, собственно, дело.

— Моя не одна, — наконец признался Ерофей.

— Как не один? С мешком? — усмехнулся Иван. — Тащи мешок, и ему угол найдем…

— Не-ет! — покрутил головой нивх. — Улянка! — вдруг кликнул он, и из дальнего конца коридора к ним метнулось какое-то существо. — Улянка, сестра мне, — рекомендовал Ерофей, виновато взглянув на Ивана.

— Что — и сестру с собой привел?! Тоже на шофера учиться?

— Не-ет, моя учиться, а она глядеть, как твоя моя учить…

— Час от часу не легче, — пробурчал недовольный Иван. — Входите… оба…

Сестра Ерофея — совсем юное создание, почти ребенок. Сначала Иван даже не заметил в ней девичьих признаков — мальчишка-подросток и не более того. При тусклом свете еле тлевшей под потолком лампочки все трое уселись за небольшим столиком. Ерофей достал из мешка принесенную с собой снедь: куски копченой оленины, вяленую рыбу, какие-то ягоды — все это положил на стол и, весьма довольный, без конца улыбаясь, кивнул Ивану.

— Твоя кушать…

Проголодавшемуся Ивану такой ужин показался богаче и вкуснее ресторанного. Сначала жевали молча, потом Иван спросил:

— Как это — Улянка? Наверно, Ульяна?

— Улянка. — Ерофей взглянул на сестру. — Уля! Айна! По-русски Улянка!

— Ясно, ясно — Ульянка!

— Тоже русская! — заверил Званцова нивх.

— Нивха, — уточнил Иван.

— Нивха, однако русская, — стоял на своем Ерофей. — Наша все так! — Он кивнул на окно, где в вечернем сумраке темнела тайга.

— Так, а где ваш дом?

— Тайга… юрта, — ответил Ерофей. — Далеко!..

— И не боитесь заблудиться в этой тайге? — от нечего делать спросил Иван, хорошо понимая, что местные жители в тайге ориентируются лучше, чем горожане в своем городе.

— Нет, моя все знает, — заверил нивх. — Моя был на речке Зея, на речке Сел емджа. Мамын, Норе, Тонь и далеко, далеко… на речке Ульма!.. Моя все знает!..

Ульянка с гордостью смотрела на брата: где еще найдешь такого смелого, такого всезнающего, так много исходившего по тайге охотника и рыболова, как Фейка — она только так и звала брата.

Спать легли, где кто пристроился. Решив проявить уважение к женскому полу, Иван предложил Ульянке перебраться в его постель, но девушка отказалась наотрез.

— Ты одна будешь спать, — отвернул Иван край легкого байкового одеяла. — А я на полу с Ерофеем… Не бойся!..

— Нет, нет, — замотала головой девушка и примостилась, сжавшись комочком, рядом с братом, положив черноволосую головку на мешок.

— Ну, дело твое, — развел руками Иван, — я предложил, а ты… — Он щелкнул на стене выключатель, и лампочка погасла.

На полу, рядом с Ерофеем и Ульянкой, обозначился бледно-голубой квадрат от заглянувшей в окно комнаты полной луны. Иван еще некоторое время смотрел в окно, за которым, как ему чудилось, бродили призрачные тени жителей тайги, и думал о странном поведении этих людей, так тесно связанных с природой, что казались единым с нею целым.

Проснулся Иван, как обычно, рано: он никогда не опаздывал на работу. Яркие лучи солнца простреливали верхнюю кромку тайги и золотой прозрачной занавеской застилали окно. Стало быть, утреннее светило находилось еще низко над горизонтом. Иван широко зевнул, потянулся, хрустнул суставами ног и рук и только теперь вспомнил, что в комнате он не один. Глянул на пол, но ни Ерофея, ни Ульянки не увидел, словно их никогда и не было здесь. И только мешок все еще стоял в углу, как свидетельство того, что необычные гости не были сном, а несколько смешной явью. Оказывается, брат и сестра при первых признаках рассвета тихонько, стараясь не нарушить крепкий сон гостеприимного хозяина, встали и вышли на улицу.

Иван отбросил одеяло, вскочил с постели и быстро оделся. Каким-то чувством Ерофей и Ульянка уловили, что хозяин комнаты уже проснулся, и возвратились в общежитие. Иван наводил в мыльнице пену, помазком наносил ее на бороду, усы, щеки, а Ульянка сидела рядом и с детским интересом наблюдала, как он брился. А когда Иван убрал с лица колючую щетину, она провела, но нему пальчиком нежно и осторожно, а потом звонко рассмеялась, глядя на брата, у которого лишь кое-где на лице просачивалась жидкая бороденка.

— Мягко! — все еще смеялась девушка.

Без видимой причины широко улыбался и Ерофей, пощипывая кончиками пальцев волоски у себя на бороде и сплющивая веки так, что Ивану было непонятно, как он видит. Завтракали опять из того же мешка-самобранки.

В конторе Званцов рассказал директору леспромхоза о случившемся.

— И теперь не знаю, что делать с этим Ерофеем. — Он почесал затылок. — Одно совершенно ясно: обратно в тайгу отправлять его нельзя, это не по-человечески…

— Понятно… — Перетятько теребил пальцами усы. — Как у нас в песне поется: «за столом у нас никто не лишний…» Ты вот что, Званцов, — после непродолжительной паузы продолжил директор, — повози-ка с собой этого тунгуса…

— Нивха, — поправил Иван.

— Ну да, его… все они, местные, на одно лицо…

— А мы все для них тоже одна образина!

— Не может быть! — запротестовал Перетятько. — И я?

— И вы.

— А как же мои усы?… У них, поди, ни у одного таких шикарных усов нет, хоть всю тайгу пройди вдоль и поперек!.. Н-да… Так вот, повози-ка этого… Ерофея в своей кабине, пусть присматривается, перенимает… Пока двигатель ему знать не обязательно — объясни ему, что к чему вообще, ну, там, где газ, где тормоза, где переключение передач, где нажать на сцепление… Сам знаешь!.. Только с одним условием: все это делай бесплатно, денег у меня на его обучение нет и не будет, — спохватился Перетятько. — Если все таежные захотят учиться на шоферов, никакого бюджета не хватит!..

— Не нужна мне плата, Григорий Данилович!..

— Тогда молодец!.. Покажи ему, что и как… Если он смышленый — поймет…

— Смышленый! — заверил Иван. — Я наблюдал за ним… Белку в глаз без промаха бьет!

— Быть не может!

— Они тут все такие… Ага! И мы большое дело сделаем, если дадим нивхам первого их шофера!.. Это как Америку открыть!..

— Вот и открывай, — наконец свободно вздохнул Перетятько, а потом вдруг ехидно усмехнулся. — Только смотри тигров не начни учить шоферству, они в тайге тоже охотятся… Сам я, к счастью, не видел, но, говорят, они есть…

С этого утра Ерофей первым из нивхов из охотника и рыболова превратился в стажера водителя грузового автомобиля. Радости его не было предела. А Ульянка наводила порядок в общежитии. Не только убрала в комнате Ивана, но и подмела мусор во всем длинном коридоре барака, жильцы которого подумали, что у них появилась новая уборщица, ибо прежняя больше поклонялась вину и появлялась в бараке, когда была более-менее трезвая, а такое случалось с нею очень редко. Когда поздно вечером Иван и Ерофей, сильно уставшие, но счастливые, возвратились с работы, в комнате их встретили чистота и уют.

— В юрте много, много места, — почему-то стала оправдываться Ульянка, поглаживая ладонью клеенку на столе, — а тут места мало, мало…

— Ничего, — оглядывая свои апартаменты, размышлял Иван. — Скоро заработаю кучу денег и построю высокий и большой новый дом, как десять ваших юрт, — широко развел он руки. — Вот такой!.. Он будет красивее всех домов в поселке… Вот тогда, Улечка, ты будешь очень нужна. … Как хозяйка в доме, понимаешь?

Ульянка радостно кивнула головой, а Ерофей хитро хихикнул.

Так они и жили втроем. В выходные с утра все вместе шли к неширокой и неглубокой таежной речушке, название которой ни Иван, ни Ерофей не знали, и рыбачили. Вспоминал Иван, как он в детстве и молодости ловил в Серединке на тесто мелких красноглазых плотвичек и черноглазых себелей, почти ползавших по дну пескариков, для окуня наживал на крючок червячка. Но приносил домой, как всегда, незавидный улов, мельву разную на радость коту Тимохе. И здесь водилась такая же рыба, но Ерофей умел ловить покрупнее — хариуса, налима, сазана. Варили уху, весело проводили время.

Вечером шли в местный клуб посмотреть кино, а если кинопередвижка не приезжала по какой-либо причине, слушали духовой оркестр пожарников, смотрели, как танцуют польку или кадриль парни и девушки. Танцевали здесь и вальс, и танго. Иван боялся таких танцев, он мог бы спьяну показать «Яблочко», которому научился, служа на флоте, или трепака, как это делал он еще до женитьбы на Евдокии в Нагорном, а Ерофей и Ульянка могли лишь, взявшись за руки, кружиться вокруг костра, притопывая в такт ударов шамана по сделанному им же самим барабану. Но слушать духовой оркестр всем троим было весьма приятно, особенно нравились им вальс «На сопках Маньчжурии» и марш «Прощание славянки».

Шурочка, завсегдатай таких вечеров, неуемная в веселости, любила часто менять в танцах парней. Всегда норовила поближе находиться от Ивана, вертела перед ним задком, надеясь разбудить в нем страсть, а один раз сама заказала музыкантам белый танец, когда на вальс приглашают не парни, а девушки. Сама подошла к Званцову, поклонилась и подала ему руку. Тут уж хочешь, не хочешь, Иван должен был подчиниться. Однако он встал и, сильно краснея, развел руками, давая понять Шурочке, что не умеет танцевать.

— Я научу! — Шурочка гордо встряхнула кудряшками и задрала вверх курносый носик.

— Да нет, не могу, смеяться будут, — уклонился Иван. — Ты уж извини…

На щеках Шурочки вспыхнули гнев и стыд. Она поняла это как нежелание откликнуться на ее приглашение к танцу, что унижало девушку. Глядя на нее, подруги начали хихикать и переговариваться. А как всегда хмельной Валентин Бугаевский увидел в этом факте поползновения на его чувства и, скрипнув зубами, решил проучить этого выскочку Званцова: отлупить так, чтобы он поскорее смотался туда, откуда явился. Еще до окончания танцев он подговорил своего закадычного дружка Сергея, которого в поселке и в шутку и всерьез называли Сирожей, и вместе они стали ожидать возвращение Ивана в барак.

Сирожей стали называть Сергея Петуха, приехавшего по вербовке из Белоруссии, на следующий день после его прихода к кадровику. Войдя в кабинет к Петухову, он протянул руку и отрекомендовался:

— Петух!

— Какой тебе петух! — Кадровик сердито вытянул голову из плеч. — Я Петухов Андрон Гурьевич, прошу не забывать!

— А я Петух, — ткнул себя в грудь кулаком Сергей. — Такое мое прозвище…

— Ах, ты Петух?! — удивился кадровик.

— Не Петух, — обиделся Сергей, — а Петух, вы же говорите не «елки», а «ёлки», поставьте над буквой «е» две кропочки, две точечки, — и это буду вылитый я. — Прибывший весело подмигнул кадровику.

— Ну, да, будет твой полный портрет — и в профиль, и в анфас… А, что — похож! — рассмеялся Петухов. — Ладно, Петух так Петух, каких фамилий не бывает. — Андрон Гурьевич взял бумаги. — А имя, значит…

— Сирожа, — назвался на белорусский манер Сергей.

— Сергей, стало быть… Сергей Петух… Из Подгайны, — читал кадровик. — Это где?

— На Браславских озерах, — ответил Сергей. — Ведалі б вы, якія яны прыгожыя, гэтыя возеры, тут няма такіх…

— Тут няма! — с ноткой недовольства передразнил Сергея Петухов. — Чего ж тогда сюда приперся?

— Свет захацелася ўбачыць…

— Ну, вот и увидишь, — усмехнулся кадровик. — Ты Петух, я Петухов — вместе и будем тут кукарекать, тайгу по утрам будить… Сирожа!

Так и пристала к Сергею кличка Сирожа, на которую он охотно откликался. Он был добрым, отзывчивым малым. И в тот злополучный вечер сразу же согласился оказать помощь Бугаю, даже не интересуясь, за что надо проучить Званцова, хотя немного догадывался: причина ссоры — ревность друга. Весь сыр-бор из-за Шурочки!

Обгрызенная звездами коврижка ущербной луны грустно поливала поселок призрачным светом. Матово белели дощатые крыши недавно построенных домов. В тишине были слышны говор и смех расходящейся из клуба молодежи. Вдыхая всей грудью смолистый таежный воздух, Иван, а вслед за ним Ерофей и Ульянка вышли на узкую улочку, ведущую к слабо освещенному одной красноватой лампочкой бараку. И вдруг впереди выросли две темные фигуры. Иван сразу же узнал: это были Валентин Бугаевский и Сергей Петух.

— Он не один, — негромко сказал Сирожа Бугаевскому.

— Мелюзга! — так же тихо ответил Валентин. — Не боись!

Иван все это слышал, но драться ему совсем не хотелось, однако он, сжав кулаки, приготовился к возможной схватке.

— Ну что, померяемся силами? — шагнул к нему Бугаевский.

Впервые Иван почувствовал, что боится не за себя, а за меленькую, хрупкую, безобидную Ульянку. Одного щелчка Бугая достаточно, чтобы сбить ее с ног. Охмелевшие и хихикающие Валентин и Сирожа двинулись на Ивана, и он даже не заметил, как между ним и подступавшими, заслоняя его своим тельцем, выросла Ульянка. Подняв кулачки, она звонко крикнула:

— Не подходи!

Тут же подбежал Ерофей с увесистым колом, выдернутым им из ближайшего забора. Первым, споткнувшись, остановился Петух, а затем стал пятиться назад.

— А ну их! — Он обернулся к Валентину. — С кем связываться!.. Этот тунгус, говорят, меткий охотник, еще подстрелит в тайге…

— Эх, ты! — сердито сплюнул в темноте Бугаевский. — Тоже мне — другом называется!.. Кого испугался! — ворчал он, но тоже в нерешительности остановился, несколько секунд раздумывал. — Ты гляди, какая смелая коза, а?

— Я же гавару. — Петух сделал шаг назад. — Из-за нее можем вляпаться в большую неприятность…

— Тьфу, нашел кем прикрыться, — сердито сплюнул Бугаевский. — Трус!

А потом он развернулся, пошел вдоль забора и скрылся за первым домом. За ним поплелся и Петух. И вскоре тишину поселка взорвала нестройная, густо пересыпанная фальшивыми нотами песня во всю мощь двух человеческих хмельных голосов:


Три танкиста, три веселых друга —
Экипаж машины боевой!..

— Ну, ты даешь! — Иван нежно обнял за дрожащие плечики Ульянку, отчего она еще больше вздрогнула, но не отшатнулась. — Только зря ты, Ульянка, я сам справился бы. Да и Фейка твой с колом в руках помог бы…

— Моя ударил бы, — сказал Ерофей и кинул кол в сторону.

Хотя драки и не получилось, но этот эпизод стал известен наутро среди шоферов и лесорубов.

— Як Валька наліў мне чарку гарэлкі, я яму адразу і гавару: не, біць не трэба, напужаем і кропка! — объяснял Сергей свое участие в заговоре. — Дзеля парадку напужаць — і ўсе!.. Няхай не ганарыцца тэты Званцоў!..

— Да я бы пару раз и… — Бугай показал свои кулаки. — Но пусть живет, — усмехнулся он, словно судья, отменивший смертный приговор. — Званцов — слабак, тунгуской прикрылся… Держит ее перед собой за плечи, а она верещит…

— Чья бы корова мычала, а твоя бы молчала, — возразил один из лесорубов. — Двое на одного! Постыдились бы!.. А еще Бугай!

— Какой Бугай — телок! — подхватил второй рабочий. — Только что из-под вымени коровы… Залили водкой зенки — вот и хулиганят!.. И все из-за Шурочки! Ну, и девка!..

А Шурочка теперь еще больше надувала губки и сердито отворачивалась, когда в контору входил Иван. Обида угнетала самолюбие: ее, такую смазливую, с такой пышной грудью и стройной талией, какой-то чурбан неотесанный, грубиян-водитель, от которого за версту несет бензином, поменял на только что выползшую из своей юрты тунгуску. А Ивана и Ульянку все чаще стали замечать вместе то там, то здесь, больше в укромных, недоступных для завидущих и лукавых чужих глаз местах. Для Званцова эта хрупкая девочка стала частью самой природы, простой и бесхитростной, дикой и прекрасной, понятной и непредсказуемой, ясной и загадочной, как осенняя погода: то солнце во всю синеву неба, то низкие, темные, бесконечные тучи и промозглый дождь. В обществе Ульянки он даже реже стал вспоминать о Евдокии, решив раз и навсегда закрыть страницу той бурной, полной страсти и любви книги жизни. Первую трепетную любовь холодный ветер судьбы отряхнул, как пожелтевший лист с осенней березы. К Ульянке у Ивана были чувства совсем иные: без страстного желания овладеть ею — он даже думать об этом боялся, хотя об их совместных прогулках с тонкими, а иной раз и грубоватыми намеками все больше стали говорить в леспромхозе. Коллектив небольшой и каждый у всех всегда на виду. Даже Перетятько узнал об этом.

— Да ты, Иван Афанасьевич, не смущайся. — Он дружески толкнул кулаком в плечо Званцова. — Тунгусы такие же люди, как и мы с тобой, только они чище в своих мыслях и делах… Понятно, дети природы, как рассказывал о них лектор, я сам слыхал… Женись и хай будэ грэчка! — довольный, засмеялся он, поглаживая усы.

— Так уж сразу и жениться, Григорий Данилович, — стушевался Званцов. — И вы верите досужим вымыслам…

— Я ведь о чем! — Перетятько серьезно взглянул на Ивана. — Парень ты хоть куда, видный, шофер от Бога, вот только зарплата маленькая, условия для жизни пока… не соответствуют… Это понятно. Однако ты же не станешь ждать, пока эти «пока» исчезнут? А вдруг надоест тебе и ты уедешь… А женишься, деток заведешь, якорь навсегда здесь бросишь, ты же моряк!.. Ну что, я как в воду гляжу? То-то!..

Ерофей успешно осваивал вождение автомобиля, в ремонтной мастерской перебирал винтик за винтиком, часть за частью старые двигатели, но зарплаты ему никто не платил, да он ее и не требовал. Его мешок отощал и скоро стал совсем пустым, тряпкой валялся в углу комнаты. Питались втроем на деньги Ивана, которых, естественно, не хватало.

— Однако моя в тайгу пойдет, — сказал как-то Ерофей, взяв мешок подмышку.

— Зачем? — Званцов не то чтоб удивился — скорее ему нечем было возразить Ерофею и отговорить его не уходить.

— Рыба, оленя… моя принесет… Жрать хочется, — уже на пороге комнаты объяснил Ерофей и добавил, глянув на растерянную сестру: — Ульянка не пойдет, далеко… Тайга большо-ой!..

И он ушел, скрипнув дверью. Ульянка как сидела за столом, так и не шелохнулась. Видимо, не было у нее желания бежать за братом, иначе она пулей бы вылетела из барака. Низко опустив голову, девушка долго сидела, не говоря ни слова. Черные, как смоль, пряди волос спускались на ее лоб и отдававшие желтизной щеки. О чем она думала в эти минуты? Для Ивана оставались загадкой и ее мысли, и вообще она сама.

Сумерки сгущались очень быстро. Лучи заходящего солнца померкли за зубчатой грядой тайги. Званцов, сильно уставший за день (пришлось много работать — по плохой дороге везти в Свободный пиломатериалы), крепко заснул в кровати, едва голова коснулась подушки. Ульянка, как всегда, калачиком свернулась в своем уголке на полу. Где-то около полуночи Иван неожиданно проснулся. Кто-то щемился к нему под бок. Ах, да это же Ульянка! Наконец надоел ей угол, и она, видимо, озябнув, осмелела!

— Замерзла? — спросил он у девушки и, прежде чем она ответила, накрыл ее краем своего одеяла. — Так теплее будет. — Иван снова закрыл глаза, готовый захрапеть.

Но сразу уснуть ему на этот раз не удалось. Горячими руками девушка обняла его за шею, прижалась к нему всем телом, потерлась щекой о его слегка колючую щеку и как-то все больше и больше подкатывалась под него. Сначала Иван отодвигался, пока не уперся спиной в стену комнаты, затем сгреб Ульянку в сильные объятия, крепко прижал к себе, наконец, губы их встретились, обжигая друг друга огнем страсти. Скрипнула кровать…

В окне светало, когда Званцов, полуголый, сел на край кровати и глубоко, мучительно задумался, мысленно ругая себя на чем свет стоит. «Скотина я, скотина! — оценивал он свой ночной поступок. — Ну, зачем, зачем мне было портить ее жизнь? Она же почти ребенок!» А Ульянка в это время, подложив ладошку под щеку, безмятежно спала, маленькая, тихая, счастливая. Ивану стало нестерпимо жаль ее, и он нежно коснулся рукой лица девушки. Ульянка тотчас же открыла глаза. Увидев Ивана, протянула к нему обе руки, а когда он нагнулся, обхватила его за шею и с силой прижала его голову к своей маленькой упругой груди.

Идя на работу, Званцов твердо решил: «Женюсь на ней… Вот вернется Ерофей, все расскажу ему… Он брат ее, буду просить у него руки Ульянки».

Вернулся в поселок Ерофей лишь на третьи сутки. С туго набитым мешком всякой таежной снеди вошел он в барак, как всегда веселый, улыбающийся. Ужинали дружно, пили чай из неизвестных Ивану трав, Ульянка подливала и подливала в чашки дымящийся кипяток, добавляла сахару. Ерофей без конца рассказывал о нивхах, знакомых ему и Ульянке с самого детства, об охоте на белку, куницу, оленя в прошлом году.

— Юрта… тайга… хорошо! — повторял он после каждого рассказанного эпизода из жизни своих земляков.

Ложась спать, Иван с трудом смог скрыть от внимательного Ерофея кровавые пятнышки на простыни. Уже в постели он долго переворачивался с одного бока на другой, никак не мог уснуть и с ужасом думал: что если Ерофей заметил все-таки эти явные улики его грехов и почему он сам вовремя не обратил на это внимание? И решил завтра же обо всем случившемся обстоятельно потолковать и с Ульянкой, и с ее братом.

Нивхи лежали на своих обычных местах на полу комнаты. Они тоже долго не могли уснуть — шептались и шептались в темноте. О чем? Вот что тревожило Ивана!

Утром его разбудил Ерофей. На столе уже дымились, испуская тонкий аромат цветов, две чашки чая. Рядом лежала вяленая рыба и куски тонко нарезанной оленины.

— А где Ульянка? — Иван протер глаза.

— Улянки нет, — ответил Ерофей и, не дожидаясь логического вопроса, объяснил: — Улянка тайга. — Он махнул рукой на окно и добавил: — Так надо…


Директору леспромхоза нравился упорный, трудолюбивый нивх, которого он все же зачислил в разнорабочие с небольшой заработной платой и даже выделил ему в бараке отдельную комнатушку, пусть еще меньшую, чем у Ивана, но все же это было настоящее для Ерофея жилье, чему он радовался больше, чем зарплате. Одно лишь потребовал Перетятько от Ерофея: осваивать автомобиль. Управлять машиной нивх уже умел, но ее надо было уметь еще обслуживать, хотя бы на элементарном уровне.

— А в остальном, хай будэ грэчка! — усмехнулся директор, чем привел в большое смущение Ерофея, для которого смысл этих слов был недосягаем.

Расстались Иван и Ерофей по-дружески, даже загрустили: привыкли друг к другу. Подхватив мешок на плечо, нивх без лишних слов закрыл за собой дверь, после чего Званцов вновь почувствовал невыносимое одиночество. Особенно его тревожило исчезновение Ульянки, которая больше так и не появилась в поселке. Преодолевая на грузовике с лесом колдобистые дороги, размытые дождями, Иван за каждым поворотом ожидал, что вот-вот из-за деревьев покажется знакомая фигурка и Ульянка, радостно вскинув вверх руки, кинется ему навстречу. Но ее не было. Не вытерпев больше мучений, Иван заговорил о девушке с Ерофеем на работе.

— Когда же вернется Ульянка?

— Моя не знает, — уклончиво ответил Ерофей и отвернулся, давая понять, что разговор на эту тему раз и навсегда окончен.

И тогда Званцов решил выложить последние козыри, заявил, что немедленно женится на Ульянке, как только она вернется в поселок.

— Моя не знает, — опять услышал он все тот же ответ Ерофея.

Безразличие нивха к тому, что ему сообщили,просто поразило Ивана, ожидавшего увидеть радость на непроницаемом лице азиата. Лишь неделю спустя Ерофей сам остановил Ивана и сказал, глядя куда-то в сторону:

— Улянка… твоя жена… не будет…

— Но почему?!

— Шамана сказал: Улянка твоя жена, нивхов мало будет… Моя шаман — умный человек!

У Ивана зачесались кулаки: так хотелось ими отдубасить этого умного человека! Будучи по воспитанию, особенно на флоте, атеистом, Званцов не верил в потусторонние силы, а уж тем более разным колдунам и шаманам. Потом Иван и Ерофей стали видеться все реже и реже, а вскоре нивх и вовсе исчез.

— Где он пропал? — удивлялся Перетятько. — Вот и доверь такому автомобиль!.. Не зря говорят: охота пуще неволи… Это же он, озорник, опять пушного зверя промышляет…

Но Званцов лишь пожимал плечами. Слова нивха, когда он вернулся из тайги последний раз, о том, что «юрта… тайга… хорошо», не выходили из его головы. Видимо, любовь к технике у охотника и рыбака прошла так же быстро, как и возникла: одно дело дышать парами бензина, а другое — чистым сосновым и кедровым воздухом. Порой и самому Ивану хотелось все бросить, уйти в тайгу, найти Ульянку и жить с нею в юрте, приняв обычаи и традиции этого маленького, честного и добродушного народа.

Чтобы как-то побороть чувство тоски и одиночества, в воскресенье Иван ушел на речку. Закидывал удочку, но рыба почему-то не клевала, да ему это было и безразлично. Хотелось просто сидеть на берегу, слушать журчанье воды на каменистом мелководье, наблюдать за танцами голубых стрекоз и не думать ни о чем. К полудню становилось все жарче, Иван спрятался под крону неизвестного ему дерева, наслаждаясь спокойствием, а на западе страны под грохот снарядов и бомб начиналось утро двадцать второго июня тысяча девятьсот сорок первого года.


II


О начале войны с Германией в Нагорном стало известно в воскресенье в полдень. И уже на следующий день начался призыв в армию. Но еще утром отцы с руганью и угрозой дать ремня, а матери с плачем и испугом вылавливали на дорогах в Красноконск своих сыновей — мальчишек-подростков, которые в едином порыве бежали в райвоенкомат записываться добровольцами на фронт. Родители всерьез думали, что как только их чада переступят порог помещения из красного кирпича с вывеской над дверями «Военкомат», так их сразу же направят на позиции. Слово «позиция» после войны с Финляндией было расхожим в народе и означало фронт, передовую. Однако ребят с двадцать пятого года в сорок первом в армию не брали, а отсылали домой, если тем каким-то образом все же удавалось добраться до военкомата.

— Ваше время еще придет, не торопитесь, — объясняли им.

— Ну, куцы ты, куцы, еще возгри под носом зеленые, а ты — на войну! — Афанасий Фомич крепко держал за рукав Виктора, который в числе первых одногодок оказался двадцать второго июня у дверей райвоенкомата. — На твою жизню войны хватит еще. Ступай домой и не рыпайся без нужды, не лезь, куцы не след… Хоть бы мать пожалел, убивается совсем… А ей Сашку в дорогу собирать надо: его-то как раз и забирают на фронт…

Виктор возвратился домой не потому, что отец ухватился за рукав его пиджака, не потому, что жалко было мать, хотя он в душе больше всех на свете жалел ее, а потому, что в военкомате военный комиссар пригрозил ему и его друзьям сурово наказать, обвинив их в дезертирстве из колхоза.

— А кто для армии хлеб будет добывать? — строго спрашивал он. — Вы уже на позиции, но на трудовой… Попробуйте мне дезертировать, я вас… — На бледном лице комиссара появился румянец гнева, он скрипнул зубами и повторил: — Я с вас сдеру штаны и… А ну, марш домой и… смотрите у меня!.. Добровольцы!..

Теперь Виктору осталось лишь с откровенной завистью наблюдать за тем, как хлопотал, готовясь в путь, Александр. Ему исполнилось восемнадцать лет, и он подлежал призыву в армию. В небольшую сумку Анисья Никоновна, часто вытирая слезы платком, складывала лишь харчи: хлеб, кусочек сала, вареную курицу, слегка покрасневшие помидоры.

— Через день-два, сыночек, они совсем поспеют, — говорила она Александру.

— Обязательно, — кивал головой Афанасий Фомич. — Я кали прежде на степь ездил, ну, еще до колхозов, всегда брал помидоры с зеленцом. Сашка, ты там не очень горячись, я знаю тебя!.. Да и война-то скоро кончится, — добавил он, своими словами как бы останавливая одного сына, рвущегося на фронт добровольцем, и подбадривая другого, которому подошло время взять в руки винтовку.

— Дак и я слыхала, что наши самолеты эту… как ее… Варшаву стали бомбить, — в тон Афанасию Фомичу сказала Анисья Никоновна. — Этот город наш когда-то был, так говорят бабы…

Провожать Александра собрались почти все, кого по молодости еще не положено было призывать в армию. Для них он был настоящим счастливцем, героем, папанинцем, челюскинцем, а может, и тем и другим вместе взятыми. Пришла и Татьяна Крайникова. Широко открытыми глазами смотрела она на Александра. Он заметил ее и помахал рукой.

— Я скоро вернусь… с победой!

— Смотри же — сдержи слово! — сквозь слезы крикнула Татьяна.

Все призванные, кто с сумкой через плечо, кто с чемоданом в руке шли к сельсовету. Их провожали отцы, матери, жены, дети, понимая: война не игра в прятки, не все вернутся домой, а если кто и вернется, то неизвестно, когда. Больше всех оптимизм проявлял Игнаток, которому было поручено собирать призывников и отправлять в райцентр. Он изо всех сил старался придать собравшимся хоть какое-то подобие военнообязанных, даже поставить их в строй, но его никто не слушал. Старшие, семейные мужики, облепленные плачущими бабами, а молодые ребята невестами и просто девушками, с которыми росли и учились, хмурились, иные кулаками вытирали глаза — кто знает, придется ли вновь свидеться, не все ведь вернулись с финской войны, а с немцами посерьезнее будет драка.

— Немцы — вояки сильные, по себе знаю, — с видом большого знатока говорил один из мужиков, который был на фронте Первой мировой войны. — С германцами надо держать ухо востро!

Среди провожавших толпились Виктор и Екатерина. Девушка приблизилась к нему и грустно посмотрела большими глазами, в которых поблескивали слезы.

— Ну, что ты, не меня же забирают, — успокаивал ее Виктор.

— Когда я узнала утром, что ты побежал в военкомат, у меня сердце оборвалось, — шепнула Катя. — Как ты мог на такое решиться!..

— Прогнали меня из военкомата, — так же тихо ответил ей Виктор с ноткой обиды и разочарования в голосе.

— И правильно сделали, — попыталась улыбнуться Катя, но у нее это не получилось и она крепко сжала его руку выше запястья.

— Ага, правильно! — не оборачиваясь к девушке, сказал Виктор. — А кто же воевать будет?… На нас вся Германия прет… Да и не только Германия!.. Вся Европа, поняла?… Одни они, — кивнул он на собравшихся, — такую орду не остановят…

В это время на невысокое крыльцо хаты с вывеской «Нагорновский сельсовет» над дверями вышел его председатель Василий Степанович Пискунов, мужчина средних лет, несколько полноватый, с округлым лицом. Он снял картуз и обнажил большую лысину на голове. Ему было жарко не от летней погоды, а от проводов стольких мужиков и парней. Из-за спины председателя как-то незаметно вынырнул человек в военной форме, в начищенных до блеска сапогах и с портупеей через плечо, в котором нагорновцы узнали Жигалкина. Пантелеймон деланно улыбнулся и поднял руку в знак приветствия нагорновцев.

— Ир-р-ра! — вдруг звонко скомандовал Игнаток, но голос его вдруг оборвался и перешел на хрип.

— Перестарался Игнатка, — пошутил кто-то из призывников.

— С утра хлебнул многовато…

— Рябая Паранька самогона ему не пожалела…

— Я помогу вам, Игнат Лукич, — предложил свои услуги Антон Званцов, которого тоже призывали в армию, — я их быстро в шеренгу загоню…

— Не мешайся, Антоха. — Игнаток даже покраснел: стыдно стало, что новобранцы не хотят его слушаться. — Ты вон с Зинкой своей иди прощаться, вишь, глаза вытирает…

Зинаида действительно, глядя на Антона, искренне плакала, а когда он подошел к ней, бросилась ему на шею.

Собравшиеся ждали, что скажет им председатель. И всем казалось, что он действительно собирается говорить. Но Василий Степанович молча искал глазами кого-то в толпе. Наконец, нашел и поднял кулак:

— Митька, чертов сын, что же ты!.. Где твоя гармошка, почему до сих пор не играешь марш землякам — ведь на фронт уходят?!

От неожиданности Митька аж присел.

— Я зараз, Василий Степанович, — глухо ответил он, — мигом… Сбегаю только. — И он метнулся из толпы, с любопытством провожаемый десятками глаз.

Поскольку председатель продолжал молчать, видно было, что ему трудно говорить, вперед вышел Жигалкин.

— Пехов! — крикнул он в толпу и поправил на животе гимнастерку, принимая вид командира, собравшегося принять рапорт. — Игнат Лукич, докладывайте…

— Все в сборе, — ответил Игнаток и стал кусать нижнюю губу от досады: строя у него, как ни старался, не получилось.

— Я помню, мужики, — начал Пантелеймон издалека, — когда наш конный отряд прямо из Великомихайловки прискакал в ваше село…

— Кому что, а курице просо!..

— Опять про Великомихайловку!..

— Еще Махно вспомнит! — шептались собравшиеся.

— Ох, и хитрые вы, черти! — как-то весело сказал Жигалкин. — Коней-то своих в степь угнали, скрыли от нас…

— Когда это было!..

— Кто вспомнит, тому глаз вон!..

— Мы не от красных прятались, — громко ответил Жигалкину Афанасий Фомич, который для призыва не годился по возрасту, а пришел со всеми проводить в армию односельчан и, главным образом, сына Александра. — Мы от белых лошадей прятали…

— Ладно, ладно, — снисходительно сказал Пантелеймон, — дело прошлое, но наяву прятали вы и от красных… Сегодня, мужики, другое время настало, другой враг появился у наших ворот… Свирепый!.. Это вам не белые, у тех хоть самолетов и танков не было, а немцы уже бомбят Киев, Минск, другие города и села… Проливается кровь наших людей… Надо идти, мужики!.. И вы, бабы, плачьте, но помните: если придут сюда фашисты, то плакать будете другими слезами — кровавыми… Хотя до этого не дойдет, враг будет разбит, бои будут вестись на его территории, а к нам немцам не дотянуться — руки коротки!.. Товарищ Сталин Иосиф Виссарионович, товарищ Ворошилов Климент Ефремович и… — Жигалкин сделал ударение на букве «и», затем, глубоко и шумно вдохнув в себя воздух, продолжал: — И товарищ Буденный Семен Михайлович не забыли, как они срубали, как кочаны капусты, головы деникинцам и врангелевцам… Так и теперь будет, товарищи мужики и бабы…

К Федулу, который держал через плечо на веревке тяжелую, с цветными заплатками сумку, придвинулся Егор. Толкнул его в бок.

— Федул, ты уж того… — Он виновато поглядел на Федула. — На войну уходишь… Прости за то…

— А! Не до обид теперя… Кабы ты посильнее меня огрел, чтобы я насовсем оглох, то не взяли бы глухого в армию… А то итить вот надо… А тебя не берут?

— Еще нет, — вздохнул Егор. — Анады меня сама Лидия Серафимовна в больнице осматривала… Да! Нашла в грудях хрипы… Уколола раз и порошков дала, сказала, что хоть ты и единоличник, но я тебя вылечу. … Послезавтра у меня срок опять в больницу… Теперь уж хрипов не найдут… Нет!.. И я пойду за вами, а хотелось бы вместе, гуртом со своими — оно не так страшно…

— Бог даст, свидимся, Егор Иванович. — Федул поправил на плече сумку. — А вон и Митька с гармошкой…

Запыхавшийся гармонист подбежал к собравшимся и развернул меха, обтянутые внутри цветной материей. Заиграл нечто похожее на марш. Все поняли: наступил момент прощания. Игнаток крепко поцеловал свою Параньку, затем суетливо растолкал мужиков и парней по рядам, вышел вперед и рукой позвал к себе Митьку.

— Впереди со мной будешь… Играй веселей!.. Чтобы в ногу… так идти спорнее…

Заголосили, запричитали бабы. Танька, которая все время порывалась добраться до Александра в толпе, но все не решалась, помахала теперь ему снятым с головы платком, а другую руку приложила к губам, чтобы не видели люди, как они кривятся от беззвучного плача. Александр издали кивнул ей головой: держись, мол!

Под музыку показывая строевой шаг, Игнаток повел призывников от сельсовета дорогой, огибающей высокий пригорок и покрытой мелкой горячей меловой пылью, через Подгорное, дальше через Слободку в Красноконск. Вплоть до призывного пункта Митька, до боли натирая плечо ремнем, играл вначале только ему известный марш, после знакомые всем песни вроде «Катюши», «Кто его знает», «Провожанье» и других мелодий. А когда, наконец, добрались до военкомата, где уже было множество народа из других сел, он вдруг заиграл плясовую и все лихо пошли в пляс, поднимая клубы пыли. И только когда начались перепись и сортировка призывников по гражданским и военным специальностям, Митьку с миром отпустили домой.

К столу, покрытому красной шерстяной материей, за которым сидел работник военкомата, в военной форме, худой, с длинной шеей и страусиной головой на ней, мобилизованные подходили по очереди. Им задавали вопросы, главным образом интересуясь, в каких войсках те служили в молодости. Бывшему пехотинцу писали «в пехоту», артиллеристу — «в артиллерию», кавалеристов, которых оказалось большинство, опять же списывали в пехоту и лишь редко кого оставляли в кавалерии.

— У нас хватает красных казаков на Дону и на Кубани. — Обладатель длинной шеи сверкал очками. — Там формируются кавалерийские части. Нынешняя война не кавалерии, а танков и самолетов, так что ступай в пехоту…

И люди покорно шли туда, куда их направляли.

— Ваша профессия? — Работник военкомата взглянул на стоявшего перед Федулом человека, очень похожего на него самого: в очках, худого, высокого, и недовольно поморщился.

— То есть моя? — Тот снял очки, дыхнул на них и привычно протер запотевшие и запыленные стекла пальцами. — Я — печатник…

Военный долго думал, в какой листок сунуть фамилию этого тщедушного типографского работника, и, ничего оригинального не придумав, решил:

— Пока в пехоту, а там видно будет, может, какую газету выпускать станут, вот тогда вы и пригодитесь…

Настала очередь Федула. Печатник отошел в сторону. Федул шагнул к столу.

— Я тоже бычатник, — не дожидаясь вопроса, представился плохо расслышавший название профессии человека в очках Федул.

— То есть?! — Взгляд работника военкомата отражал невероятную усталость и недоумение.

— Это Федор Савич Кряков, он у нас в колхозе за быками смотрел, потому и назвался бычатником, — объяснил за Кракова Александр, который стоял за спиной Федула.

— Смотрел, смотрел, — подтвердил Кряков.

Далее в анкете стоял довольно каверзный вопрос, соответствующий духу времени: был ли за границей, где и когда? Прежде всего, это относилось к тем, кто в годы минувшей войны побывал в плену, содержался в лагерях Австрии, Венгрии, Чехословакии или Германии. Но теперь этот вопрос задавали всем, всех стригли, как говорится, под одну гребенку. Военный сдвинул на лоб пилотку и почесал затылок: стоит ли все же спрашивать у колхозного бычатника, бывал ли он в Вене и Праге? Как-то даже неловко, но порядок есть порядок и, если написано, то спросить все равно нужно. И он вяло спросил:

— За границей где-нибудь и когда-нибудь были?

— Был, — неожиданно, но твердо ответил Федул.

Страусиная голова округлила глаза, которые стали больше очков, и громко шмыгнула носом.

— Где?!

— У Муховки…

— О, черт! — Работник военкомата стукнул кулаком по столу.

Подошли другие военкомовские: всем стало интересно посмотреть на это представление.

— Муховка — это соседнее с нами село, — опять стал пояснять Александр, давясь от смеха. — Ну, что, если Федул… то есть Федор Савич, — поправился Александр, — считает эту Муховку заграницей…

Все дружно рассмеялись.

— Ну, куда его приписать, ума не приложу, — разводил руками сидящий за столом военкомовский разводящий.

— В обоз! — посоветовал кто-то из военкомовцев.

— И то верно… С волами он на «ты», пусть побудет обозником… Видать, глухой, как пробка…

Так Федул Кряков стал красноармейцем. Он крепко держал свою сумку, все время ощупывая ее: не спер ли кто харчи? А Александра направили в действующую воинскую часть: под Смоленск, на всякий случай подсказали ему.

— Хотя тебя бы лучше в военную школу направить… Образование подходящее. — Военкомовский развел руками. — Но обстоятельства требуют!

Сразу же на добрую сотню мужского населения опустело Нагорное. В селе стало тихо и печально. Не унывал лишь Степка Харыбин. С детства он мечтал научиться играть на каком-нибудь музыкальном инструменте и откровенно завидовал Митьке, гармонисту от Бога. Но в том-то и дело, что Степка был музыкантом от дьявола, совершенно лишенный хоть какого-то музыкального слуха. Старую балалайку-то он приобрел, а как лады на ней нажимать, не мог в толк взять, все-то три струны, не настроенные совершенно, никак не подчинялись его коротким пальцам. Ушел подальше от всех, чтобы не смеялись, сел под изгородью сада Власьевны и стал бренчать. Ему очень хотелось научиться играть мелодию любимой песни про варяга. Струны балалайки звенели, но каждая по-своему, и получалась какофония.

— Ирод! — вдруг услышал он хрипловатый голос старухи из сада. — Мужиков на войну посылают, бабы голосят, а ты на балабайке бренчишь. … Пропасти на тебя нету!.. Веселишься!..

— Да что ты, бабка! Где же я веселюсь? Хочу жалобную мелодию подобрать, чтобы она была как раз по поводу ушедших на фронт, а ты ругать скорее… Какая несознательная!.. Темнота-а!.. Кинь мне лучше яблочко, вон… белого налива…

Власьевна, кряхтя и недовольно бормоча что-то, нагнулась, опираясь на палку, и долго собирала упавшие на землю яблоки. Накидав их в завеску, подошла к забору и стала угощать Степку.

— На, Ирод, жуй…

Степка, надкусив одно яблоко, тут же выплюнул откушенное.

— Ты что, старая, червяками меня потчуешь? А?

— Тот не червяк, что ты ешь, а червяк тот, что человека точит… О, Господи, Царица Небесная! — И Власьевна стала креститься, подняв загорелое и обветренное лицо к небу. — Помилуй и сохрани всех, кто пошел на войну. — А потом опять обернулась к Степке и сказала: — Не все же червивые яблоки, что подобрала, есть и хорошие, просто ветром их сдуло с веточек… Анады ночью ветер сильный был… Спать не давал…

— Жадная ты, Власьевна, вот что. — Степка стал выбирать не поврежденные насекомыми яблоки. — Такая жадная — свет не видел! — Он покрутил головой.

— Ладно уж, а сам какой — Ирод!..

— Ирод царем был, Власьевна!

— Тьфу! Чур, меня, чур! — стала креститься Власьевна. — Ирод — и царь?!

— Ты что, молитву «Символ веры» не знаешь?… Я же говою — тьма!

— Помню, — возразила Власьевна, — в молитве сказано… — Она задумалась. — Дай Бог памяти… Знала, а ты помешал. Постой, постой… Единосущна Отцу… Воплотившагося от Духа Свята и Марии Девы, и вочеловечшася… Распятога же при Понтийском Пилате и страдавша и погребена… И никакого Ирода!

— Был тогда в Иерусалиме царь Ирод, старая! — стоял на своем Степан. — Я историю учил, поняла?…

Недовольная и сердитая, Власьевна опять перекрестилась и, ковыляя, направилась к своей хате, а Степка, все же с аппетитом хрустя, продолжал обгрызать яблоки и, придерживая подмышкой непокорную балалайку, побрел не торопясь к реке по тропинке с густым и высоким чертополохом вдоль нее посмотреть, будет ли клев плотвы вечером. Он понимал в этом толк.

Побывала Евдокия в Выселках в дни, когда уходил на войну Илья Стратонович. Провожать строгого, но справедливого бригадира высыпало все население хутора. Обнимали напоследок, как родного, бабы завесками вытирали слезы на глазах, вспоминая о мужьях и сыновьях, которых раньше вызвали в военкомат и отправили неизвестно куда. А Илья Стратонович точно знал, что повезут его, соседа Макара Терентьевича Криулина и других с ними призванных в сторону Харькова.

— Если попаду в Харьков, — говорил он Дарье Петровне, — обязательно разыщу Валерку… Для этого случая, думаю, отпустят на часок-другой…

— Ты уж постарайся, Илюша, найди сыночка нашего, — плакала жена.

— А ты, племянница, — обратился к Евдокии, — переезжай к тетке, нечего в Нагорном одной куковать… А вдвоем вам легче будет… Жалко, Валерка из Харькова не вернулся, да, видать, не без причины, а то с ним вы горя бы не знали… Поживите вдвоем, это недолго, война скоро кончится, немца погонят, аж пятки сверкать будут!..

Евдокия обещала переехать на хутор, но переезд этот затягивался: не так просто было теперь уехать из колхоза.

— Прощевайте, — кланялся всем Макар Криулин, — а я с бригадиром и на войну пойду…

— Макарка, вы уж там держитесь с Илюхой, — слышались голоса из толпы. — Вдвоем-то оно веселей и на войне…

— Верно, верно!

— И возвращайтесь живыми!

— Убитыми на хуторе мы вас не примем, — попытался кто-то пошутить, но смеха не получилось, слишком тяжелым было прощание.

Не довелось Илье Стратоновичу найти сына в Харькове. Поезд миновал город ночью даже не останавливаясь и уже на полдороги от Полтавы к Киеву подвергся нападению с воздуха. Паровоз, словно задыхаясь от раскаленного воздуха, обильного и густого дыма, громко закашлялся и остановился, дал сигнал во всю свою железную мощь.

— Воздух! — пронеслось по вагонам, из которых выпрыгивали новобранцы, еще не обмундированные и не вооруженные. Разбегались в разные стороны. В небе кружились черные стервятники с белыми крестами на крыльях. Здесь Илья Стратонович впервые услышал ужасный, ноющий звук падающей бомбы, а затем прямо перед собой увидел широкий веер пламени, а потом почувствовал нестерпимую боль в груди… Он упал на взрытую и еще горячую землю лицом вверх, жадно хватая ртом воздух, которого ему стало остро не хватать. «Так быстро!» — успел подумать Илья Стратонович, прежде чем, как ему показалось, легко поднялся над землей и полетел…

— Илюха!.. Илья Стратонович! — громко закричал Макар Криулин. — Люди, бригадира моего убило! Как же это можно? Спасайте его, я не умею…

Подбежали, пригнувшись, санитары, осмотрели Илью Стратоновича, пощупали у него на шее пульс.

— Все, — беспомощно махнул один из них рукой, — отвоевался мужик, даже военной формы не пришлось ему надеть…

— Твой бригадир, говоришь? — глянул через очки другой санитар на Криулина.

— Мой, — вытирая картузом вспотевшее лицо, ответил Макар, — помоги похоронить его. — И закрыл убитому глаза.

Погибших хоронили в братской могиле, наспех вырытой после налета прямо там же, у железнодорожной ветки.

— Эх, бригадир, бригадир, — помогая копать могилу, повторял Макар. — Да рази ж можно так, мы еще даже не воевали, а ты уж вот… Бригаду осиротил! Что я теперя домой напишу? Дарья Петровна умом тронется…

Но Илья Стратонович не слышал причитаний своего друга. С высоты ему хорошо был виден и состав с товарными вагонами, и люди, сносившие погибших к вырытой неглубокой яме, а затем он вдруг полетел, чтобы больше никогда не вернуться назад…

С первых дней нападения Германии на Советский Союз жизнь в Харькове была подчинена военному режиму. Опасаясь налетов вражеской авиации, в городе создавали специальные группы, члены которых по очереди постоянно дежурили на крышах домов, готовые в любой момент сбросить вниз зажигательную бомбу. В одну из таких групп входил и Валерий Демин. Об отъезде домой не было и речи, хотя законный его аттестат зрелости лежал в чемодане. Но бегство из города Валерий считал дезертирством.

Как-то утром после ночного дежурства Валерия вызвали в местный военкомат. В кабинете, куда он вошел с твердой убежденностью, что тут пошлют на фронт, его встретил с воспаленными глазами, видать, от постоянного недосыпания, военный человек в ранге капитана. Его петлицы были темно-синего цвета.

— Демин? — Капитан окинул взглядом ладную фигуру Валерия. — Валерий Ильич?

— Так точно!..

— По-военному отвечаешь, хорошо, — улыбнулся капитан. — А я Леонид Тарасович Зубенко. — Он подал руку Валерию. — Вот мы и познакомились. — Затем капитан полистал бумаги, сложенные в папке на столе. — Спортсмен… боксер…

— В школе я занимался спортом, — бросив взгляд на бумаги, подтвердил Валерий. — Даже участвовал в первенстве города в среднем весе…

— И как?

— В финале был…

— Неплохо! — Капитан задумался, прошелся по кабинету, посмотрел в окно на противоположные многоэтажные дома, а затем резко повернулся к Валерию. — А красивый наш город!

— Очень, — кивнул Валерий.

— Жаль, если его стервятники разрушат… Конечно, вовремя сбрасывать зажигательные бомбы с крыш — дело чрезвычайно важное, необходимое, но… сделать это могут и женщины, и ребята помоложе вас… Есть, Валерий Ильич, у нас задачи и посерьезнее: то здесь, то там стали появляться диверсанты, немецкие шпионы и преступные шайки из наших доморощенных преступников, которые дезорганизуют и без того трудную жизнь, сеют панику среди населения, занимаются откровенными грабительствами, убийствами… Не забывайте также о предателях, есть такие, есть! О дезертирах… Их тоже, к сожалению, немало. Бороться со всей этой нечистью только своими силами нам… не по плечу… Нам нужны помощники, ну, как в милиции, скажем, группы содействия. Тонкостей нашей профессии мы от вас не потребуем, захотите — научетесь с нашей помощью, ведь вы грамотный, десять классов с отличными отметками закончили, а пока нам нужна ваша ловкость и сила удара. — Капитан усмехнулся и весело добавил: — Под дых!..

— Я все понял, товарищ капитан, — не дожидаясь, пока Зубенко окончит свою тираду, сказал Валерий. — Когда приступать к делу?

— Сегодня! — воскликнул капитан. — Война же идет!

Так Валерий Демин оказался на службе в органах государственной безопасности, о которой раньше знал лишь понаслышке. И хотя душа его не лежала к профессии чекиста, но шла война и у Демина не было выбора. До полноправного чекиста ему было, конечно, еще как до звезд: и лет не хватало, и опыта никакого, но, когда в страну приходит беда, и дети становятся воинами. Бесконечные поездки почти по всей Украине, преследование диверсантов и предателей, аресты дезертиров заполняли все его дни от зари до зари, и он никак не мог выкроить минутку, чтобы написать домой хотя бы короткое письмо, хотя бы несколько строк.


III


Далеко на западе шли ожесточенные бои. Советские войска повсеместно отступали. Этот факт уже не скрывали ни газеты, ни радио. Из сообщений становилось известно о том, что немецкие войска захватывают один за другим наши города и населенные пункты. Уже через полмесяца после призыва Александр был в окопах на Буйничском поле, защищая Могилев. Тяжело приходилось и генералу Романову, который командовал войсками в этом районе, и каждому бойцу. Командующего Александр не видел, но слышал о нем много хорошего: отважный и умелый полководец. Однако превосходящие силы противника, рвущего на московском направлении в глубь страны, трудно было сдерживать. Александра и еще двоих бойцов прикомандировали к батальону капитана Владимирова.

— Только троих?! — удивился комиссар батальона Чернов.

— А где больше взять? — пожал плечами начальник областного управления НКВД полковник милиции Василий Иванович Сыромолотов, который активно участвовал в формировании батальона, назначив командиром начальника отдела боевой подготовки управления капитана Константина Владимирова.

— Ну, как же, Василий Иванович! — проявлял недовольство Чернов.

— Да, да, Константин Федорович, подобрали всех, кого могли, и даже больше — вот этих троих пареньков, хотя они к милиции никакого отношения не имеют…

Так Александр волею судьбы оказался в батальоне Владимирова, созданного на основе курсантов Минской и Гродненской средних школ милиции и удерживавшего огневой рубеж между деревнями Старое Пашково и Гаи, расположенными северо-западнее Могилева. В задачу батальона входило также оборонять железнодорожный узел со стороны Шкловского шоссе.

— Короткими перебежками — вперед! — приказал Чернов бойцам, когда они приблизились к позициям батальона.

Где перебегали, низко пригнувшись к земле, где ползли, не поднимая головы под свистом пуль.

— Где учился? — спросил во время передышки комиссар Александра, уловив из его поведения и разговора, что он, в отличие от двух других, более грамотный, начитанный.

— В Нагорном… В родном селе… Аттестат зрелости имею…

— Жаль, — вздохнул Чернов. — Тебе бы поучиться, в армии командиров катастрофически не хватает. Много погибло, а новых не успели выучить… Я ведь тоже какой командир! Преподавал марксизм-ленинизм в Минской средней школе милиции. Теперь вот комиссарить пришлось… И начальник штаба батальона Горбачев Виктор Иванович тоже преподаватель нашей школы. Ничего — притерлись, мы ведь уже с двенадцатого июля в окопах. Ну, вперед!..

Александр вдруг буквально свалился на голову курсанта.

— Извини, — пробормотал он, стесняясь своей неловкости.

— Ничего, — снисходительно ответил тот. — Лучше ты падай мне на голову, чем снаряд или бомба. — И засмеялся. — Звать как?

— Александр Званцов…

— А меня Алексеем Бурмистренком… Из какой школы? Вижу, что не из Минской… Я учился там и всех знаю в лицо…

— Да нет, я не из милиции…

— A-а! Ну, все равно, какое это имеет значение теперь? — Курсант осторожно поднял голову и выглянул из окопа. — Все мы теперь бойцы… А, сволочь, до каких же пор?! — вдруг сердито почти крикнул он и, заметив вопросительный взгляд Александра, объяснил: — Пулеметное гнездо… Вот уже несколько часов не дает головы высунуть. — Потом задумался, снял каску с головы, почесал за ухом. — Знаешь что, — неожиданно предложил он, — помоги мне… Одной и даже двух гранат мало будет… Возьми вот эти четыре и ползи за мной… Не бойся, я местность хорошо знаю, изучил… Надо фашистов из гадючьего гнезда выкурить… Согласен? — Александр машинально кивнул головой, хотя еще смутно понимал, что от него требуется. — Хорошо, — улыбнулся Бурмистренок, — ты, я вижу, не из робкого десятка… За мной, только… — Он остановил Александра, уже уцепившегося за верхний край окопа. — Будь ниже травы, понял? Иначе убьют…

Ползли они долго, буквально вдавливаясь в мягкий грунт поля. Наконец курсант остановился, притих и пальцем приказал Александру не шуметь, не подниматься.

— Подавай мне гранаты, одну за другой, ясно?

— Да чего уж тут, — шепотом ответил Александр, вынув из сумки одну из гранат.

Быстрыми движениями Бурмистренок, приподнявшись на колени, бросил одну, вторую гранату, Александр быстро подал ему третью, четвертую и… пулемет замолк. Зато в сторону Бурмистренка и Званцова немцы обрушили целый ливень свинца. Пришлось долго лежать. Александр прикрыл голову руками. К счастью, пули свистели или рядом, или выше. А затем стрельба прекратилась и, воспользовавшись заминкой в окопах гитлеровцев, бойцы батальона быстро заняли более удобные позиции. Уже в окопах капитан Владимиров поблагодарил Бурмистренка за находчивость, а Чернов, подойдя к еще не осознавшему смысл своего поступка Александру, похлопал его по плечу:

— И ты молодчина!

Спустя некоторое время, мстя за гибель своих пулеметчиков, фашисты открыли ожесточенную стрельбу по позициям батальона. А после артиллерийской подготовки предприняли новую атаку. Им удалось войти в Старое Пашкове, затем интенсивный огонь сосредоточили на поселке Гаи, который защищали лишь несколько работников милиции, среди которых был и Александр. Они перебегали с места на место, стреляя по врагу, создавая тем самым видимость, что основные силы оборонявшихся по-прежнему находятся в поселке. Сотни снарядов и мин было выпущено фашистами впустую. И, тем не менее, они вплотную подошли к поселку, пытаясь его взять, и попались под перекрестные кинжальные ружейнопулеметные очереди с флангов. Немцы в панике откатились назад.

На шестые сутки перед окопами батальона темнело более сорока обгоревших немецких танков, не убранными оставались сотни тел солдат и офицеров врага. Большие потери нес и батальон. Капитан Владимиров пробежал по окопам — слишком много раненых!

— Кто невредим? — спросил он.

— Я, товарищ капитан, — поднялся Александр.

— Фамилия?

— Рядовой Званцов…

— А! Из новеньких… Приказываю выносить раненых в тыл, санитаров нет… и не будет… Понятно?

— Так точно, товарищ капитан!

— Выполняйте…

К исходу восемнадцатого июля в батальоне оставалось лишь несколько боеспособных курсантов. Много погибло. Стонали раненые. По-пластунски, с помощью плащ-палатки Александр, обливаясь потом и задыхаясь от горячей пыли, вытаскивал раненых из-под огня, отправляя их в медсанбат. Возвращаясь назад, он каждый раз замечал изменения в батальоне. Вот уже вокруг головы Владимирова появилась окровавленная повязка. Почти рядом друг с другом лежали погибшие Чернов, Горбачев, другие преподаватели, ставшие командирами, и курсанты. Возвращаясь последний раз к окопам, Александр почувствовал жгучую боль в левой руке. Шальная пуля прошила мягкую ткань выше локтя, к счастью, не задев кости. Найдя у погибших небольшой моток бинта, он, держа зубами его конец, сам перевязал себе рану. И только тогда узнал в убитом, который находился от него в двух метрах, Ковальчука. Край окопа был глубоко взрыт, очевидно, сюда попал снаряд. У Ковальчука была окровавлена голова, а в здоровой руке (во вторую-то Григорий был ранен еще до этого) он все еще крепко держал винтовку: мертвый не хотел отдавать оружие врагу. Александр стряхнул с его гимнастерки землю и накрыл каской лицо.

— Прости, Гриша, я не мог тебе помочь, может, ты не сразу был убит, — прошептал Александр.

Он услышал тихий стон, недалеко лежал тяжело раненый курсант. Александр уложил его на палатку и намеривался тащить подальше от огневого рубежа.

Но в этот момент, подняв голову над бруствером, он увидел немецких солдат. Низко пригнувшись, они густой цепью двигались в направлении позиции батальона. В сторону вражеской цепи раздавались редкие выстрелы, которые постепенно затихали. Скинув с плеча автомат, который Александр давно подобрал в окопе, как ничейный, он нажал на спусковой крючок. Юноша отчетливо увидел, как падали немцы после его очереди, слышал, как яростно свистели над окопами пули. Отстреливаясь, Александр тащил и тащил по траве раненого, который начал приходить в себя.

— Ожил?! — обрадовался Александр.

— Пить, — попросил воды курсант, похожий на подростка. — Пить… водички бы…

— Потерпи, браток, будет тебе водичка… Я сейчас…

— Нас осталось девятнадцать, — еле слышно прошептал раненый. — Я сам пересчитал, пока… пока… меня…

— А сколько было?

— Двести пятьдесят…

— А командир наш… Что с ним?

— Я сам видел: капитан поднялся над окопом, он был ранен в голову… Мы за ним… поднялись…

— Я это знаю, видел повязку вокруг головы капитана… Что потом?

— Снаряд… взорвался снаряд… Почти рядом с командиром… Больше ничего не помню… Меня тоже осколком…

— А Бурмистренок?… Алексей Бурмистренок?… Ты видел его?

— Убили, — прошептал раненый и умолк, облизывая огрубевшие от высокой температуры губы.

— Ладно, ладно, поимей совесть, не умирай, я тебя дотащу до санбата, там нам сестричка поможет… Только ты крепись, ладно? А хоть и не ладно, я все равно дотащу тебя…

Войска генерала Романова оставили Могилев. Раненых бойцов батальона вывезли в глубокий тыл. Но не забыли и Александра. За активное участие в боевых действиях по обороне города, за спасение раненых под огнем противника он получил медаль «За отвагу». Был Александр и под Смоленском, защищал от фашистов другие населенные пункты, немало исходил фронтовых дорог… Обо всем этом он не мог рассказать в своем коротеньком письме родным.

Но, участвуя в том или ином бою, атаке, он каждый раз недоумевал: «Где же наши самолеты, где наши танки? Как всего этого не хватает! А ведь, сколько писали, сколько говорили, что наша граница на замке, что воевать будем только на чужой территории…» Впервые об этом он услышал от Игнатка. Где он теперь, этот Суворов, как в шутку называли его ребята в Нагорном за внешнее сходство и прыткий характер? В Красноконский военкомат они прибыли вместе, а там пути их разошлись, и не только с Игнатком, но и со всеми мобилизованными тогда нагорновцами.

А Игнат Лукич Пехов в это время находился не так уж далеко от Александра — в районе Смоленска. Он командовал отделением. Окоп был глубоким, вырытым на совесть. И Игнат Лукич, имея небольшой рост, безуспешно подпрыгивал, чтобы посмотреть поверх бруствера на пространство, разделявшее противоборствующие стороны, которое густо простреливалось немецкими пулеметчиками и автоматчиками. Он становился на носки, и большая каска сбивалась набок, на лоб, нависала над глазами и мешала ему видеть поросшую редким кустарником, многогорбную от покатых холмиков местность, по которой, как сообщил Игнатку взводный, предстояло идти в атаку. Солдаты отделения сидели на дне окопа, плотно прислонившись спинами к передней стене, вздрагивали и втягивали головы в плечи при каждом, особенно близком, взрыве снаряда или бомбы. Тем более, что большинство среди них были молодые призывники, совсем необстрелянные, не нюхавшие пороха. Не без страха наблюдали они за суетой сержанта, своего командира: не напрасно ли он бегает по окопу и пытается выглянуть из него — неужели в атаку поведет? Уже сколько было таких атак — и все безуспешно. Плотный огонь фашистов подавлял любое движение красноармейцев.

— Не дрожите, ребята, не дрожите, — успокаивал их сержант. — Это все с непривычки… Первый бой всегда самый страшный… Обвыкнетесь и перестанете бояться… Помните, что и немец боится и еще больше, чем мы, потому что он без спроса сунул свой свинячий нос в наш огород, сволочь, и знает, что за это его сурово накажут… И наказывать его мы должны, как говорится, без суда и следствия… И накажем!.. А пока помогите мне сделать ступеньки, чтобы можно было быстро выскочить отсюда… Не люблю я этих нор!.. В поле, на просторе и дышать легче…

Двое рядовых походными лопатками стали выкапывать ступеньки наверх.

После короткой, но ожесточенной артподготовки приказали подниматься в атаку. Игнаток первым в отделении выскочил из окопа и закричал голосом, в котором слышалось отчаяние и отрешенность от всего земного:

— Вперед! В атаку!..

Он слышал команду и взводного, и комбата. И когда бойцы его отделения выползли из окопа, тоже крича что-то то ли от страха, то ли от неизбежности идти под пули фашистов, Игнат Лукич, подняв над головой винтовку, словно это было знамя, первым побежал не пригибаясь к кустарникам.

— Ур-р-а-а-а!.. За-а-а-а-а! — кричал он, и в этом продолжительном «за» было все: и рябая Паранька, и далекое Нагорное, и необъятная Родина, и Сталин, которого он никогда не видел, кроме как на портретах (но дома врал, что чуть ли не за руку здоровался с вождем). И это была его святая ложь.

Игнат Лукич преодолел метров двадцать, как вдруг остановился, закачался, роняя винтовку и широко разводя руками, с удивленным выражением на запыленном лице: «Ну почему же?! Так быстро, я же еще не добежал… А как же атака без меня?!» Опрокинутое небо всей своей бескрайностью и бездонностью вдруг навалилось на него, он широко раскрыл рот, как вытащенная из воды рыба, которой не хватало воздуха, и упал… Горячая пуля, выпущенная из клокочущего горла немецкого пулемета, обожгла его сердце, и оно остановилось. Его карие, по-детски обиженные глаза последний раз мельком взглянули вверх на синеву неба, по которому бежали и бежали куда-то облака, совершенно равнодушные ко всему, что творилось на земле бестолковыми людьми. А потом все это поглотила тьма, в конце которой в ореоле вспыхнувшего света мелькали знакомые лица, среди которых Игнат Лукич почему-то не увидел своей Параньки. «Ну, отчего она не пришла? — досадовал он. — Я ведь здесь, а ее нет!» Он упал. Лежал вниз лицом, широко раскинув маленькие руки, словно пытался обнять ими необъятную планету, плотно прижимаясь к жесткой сухой траве маленькой грудью и орошая ее каплями своей горячей крови. Один из бойцов отделения, склонившись над сержантом, повернул его лицом вверх, пощупал пульс.

— Эх, Игнат Лукич!.. Товарищ сержант! Бежал, не пригибался, будто играл в войну. Пульса нет. — Боец закрыл рукой глаза командира. — Мир праху твоему… Что дальше будем делать-то? А? — растерянно спросил он, еще ниже склонившись над командиром.

— Как что! — воскликнул другой боец. — И его и… вон еще двое не дышат… в окопы потащим… Их похоронить надо… Все равно вперед не идти: видать, атака наша опять захлебнулась… Кровью Игната Лукича захлебнулась… Эх, товарищ сержант, хороший человек — и на тебе! — Он обратился к другому бойцу: — Ну, что оцепенел? Видишь, все назад ползут…

— Хороших Бог вперед к себе забирает, — задумчиво ответил первый боец. — А где хоронить-то будем? — не унимался он: такое ему пришлось увидеть впервые.

— Сначала давай в окоп их перетянем… А там, где прикажут, там и похороним… Не здесь же оставлять воронью…

Красноармейцы отделения переправили погибших в окоп.

— Документы возьми…

— А потом куда их?

— Взводному отдадим, а уж он разберется куда…

В этот момент поступил приказ всем оставшимся в живых идти на командный пункт взвода. Боец, который закрыл глаза Игнату Лукичу, задержался, доставая из карманов гимнастерок убитых документы, а из карманов брюк личные вещи. Но еще находясь в траншее, он услышал тревожные голоса:

— Танки, танки!.. Нас окружают!..

И предостережение взводного:

— Воздух!.. Приготовиться к отражению!

В небе загудели самолеты с крестами на крыльях и фюзеляжах. Угрожающе шипя и свистя в воздухе, черными точками стали отрываться из-под крыльев «юнкерсов» и «мессершмиттов» бомбы, которые взрывались совсем рядом, выплескивая огненные языки и окутываясь клубами пыли с сотнями раскаленных рваных осколков. Красноармеец, судорожно опираясь руками на край задней стенки окопа, уже наполовину было выбрался наверх, как в метрах пяти от него тяжело упала и взорвалась очередная бомба. Боец высоко вскинул руки, отшатнулся назад и, окровавленный, упал вниз, все еще не выпуская из крепко сжатого кулака только, что собранные документы погибших товарищей. Сверху на него, на безмолвного сержанта и других бойцов обрушилась большая масса земли, образовав холмик над последнимпристанищем павших…

Но они встали, просочились сквозь насыпанный грунт и побежали, стараясь поскорее встать в шеренги отделений, взводов, батальонов, полков и дивизий без вести пропавших. Они шли и шли, молчаливые, с суровыми лицами, все дальше и дальше, все выше и выше, оставив на земле свое имя, свою боль, свои страдания и свою ратную славу.


IV


В Нагорном с нетерпением ждали писем с фронта, но заветные солдатские треугольники, если и были кем написаны, или терялись в пути, или бесконечно блуждали по стране. Ждала весточки от Игната Лукича и Параня, твердо веря, что он жив, что вернется домой: ведь он всегда был такой веселый, жизнерадостный — все это никак не вязалось со смертью. Между строк победных и героических реляций, печатавшихся в газетах, в Нагорном разглядели и ту истину, что фашисты имеют большое превосходство в боевой технике, особенно в танках и самолетах. Появилась даже обидная прибаутка — немцы якобы сбросили листовку, в которой было написано: «Ваши летчики отважные, но самолеты их бумажные».

— Тогда как же на этих бумажных… — Виктор осекся, забыв название типов советских истребителей.

— «Мигах», — подсказал ему Степка.

— Ну, да, как это на бумажных «мигах» наши пилоты сбивают стальные хенкели и юнкерсы? Врут фашисты!.. А наши дураки треплются по этому поводу…

Собравшись вечером на улице села и расположившись на сложенных бревнах у ворот одного дома, друзья искренне сокрушались оттого, что не могут по возрасту идти на фронт, что обязаны работать в колхозе под строгим обещанием начальства наказать тех, кто вздумает бежать с трудового фронта.

— Вот закончу десятый класс, обязательно пойду в летчики, — горячился Степка. — Никакими цепями не удержат!

— И будешь немецких асов своей балабайкой сшибать, — съязвил Тихон, вызвав дружный смех товарищей.

Степка надул губы и замолчал, шумно и сердито сопя.

— Да не обижайся, Степашка, — успокоил его Виктор. — Сам знаешь, у Тишки башка варит только по выходным дням, а в будни он подкалывает. … Только как учиться будем? — глубоко и печально вздохнул он. — Константина Сергеевича тоже призвали в армию… Говорят, пошел комиссаром в какую-то военную часть…

— Антонина Владимировна, жена его, теперь директор школы, — сказал Митька и оптимистически добавил: — Так что учиться будем!..

А среди стариков, просто пожилых мужиков и баб, усевшихся, словно квохтухи, на завалинке хаты деда Фильки, перед которой был плотно вытоптан пятачок от повседневных посиделок старших, а в летние теплые вечера от ребят и девушек, под Митькину гармошку дробно отбивавших каблучками пляски, вела, как с уважением и признательностью говорили в селе, свою разъяснительную работу Аннушка, которую называли в Нагорном не иначе как «Наше информбюро».

— Я еще тогда заметила, — вспоминала Анна, — когда возвращалась из этой Грузии… с нашими девками, что у нас не так все делается…

— А как же? — Дед Филька приложил ладонь к правому уху — к левому прикладывать было бесполезно, ибо в нем крепко-накрепко сидела пробка старческой глухоты. — Расскажи-ка? Охотно послухаю…

— Что рассказывать! — глубоко вздохнула Анна. — Едем, а в вагоне — чистота необыкновенная, а вагоны-то с иголочки, зеркала над сиденьями — глядись, сколько хочется, сиденья-то кожаные, мягкие, не то, что наши кровати с матрацами, набитыми соломой…

— А в соломе мыши проклятые шебуршат… Фу! — сплюнула одна бабка.

— И что ж тут зазорного, что вагоны чистые, а? — не унимался дед.

— Да уж коли вагон, то нехай он будет на вагон похож, — поддержал деда Фильку Афанасий Фомич, поглаживая свою бороду.

— Да не в том дело, дядя Афанасий, — горячилась Анна. — Мы бы и в вагоне без окошек доехали, не барыни какие-нибудь, лучше бы за энти деньги побольше винтовок наделали, да самолетов покрепче… Из железа, а не из картонки… Говорили же, война близко, вот-вот начнется… Самолетов бы… — Лицо ее озарилось, глаза засверкали. — Таких, на каких летал сам Чкалов!

— Так то ж Чкалов! — Афанасий Фомич нервно поскреб пятерней под окладистой с проседью бородой. — Таких самолетов много не настроишь, время надо… А Чкалов — молодец, весь в меня…

На завалинке дружно рассмеялись: хвастун Афанасий!

— А чего, — не сдавался тот, — я тоже в японскую ничего и никого не боялся… Как я гонял китайцев с косичками на затылке? Разбегались, как зайцы от охотника!.. И с японцами не церемонился…

— А кто ж Артуров порт и кому отдал в ту войну, а? — проявил свою осведомленность дед Филька. — Ежели ты их гонял, этих японцев? — дед много знал не потому, что был начитанным, а потому, что его завалинка и пятачок летом, а хата зимой, куда сходились на посиделки поболтать, поиграть в карты и просто семечки пощелкать, являлись хорошим источником самой различной информации.

— Не я порт сдавал. — Афанасий Фомич отмахнулся от деда Фильки, как от назойливой мухи.

— А кто ж тады?

— А энтот… генерал, как его… Ну, птица еще такая есть, больше воробья, но меньше курицы, вроде цесарки… Как ее называют? Серая такая… Зимой от нас не улетает…

— Куропатка, — подсказала одна баба.

— Вот, вот! — обрадовался Афанасий Фомич. — Генерал Куропаткин!.. Вот его, Филька, и ругай…

— А наш Саша пишет, — сплюнув шелуху от семечек под ноги, Анисья Никоновна вдруг перевела беседу на другую тему: — У него усе груди блестят… Вот так. — Она сделала рукой у своей груди круг.

— Это отчего же? — опять же первым поинтересовался недоверчивый дед Филька.

— Да, почему?

— Усе груди блестят?!

— Чудно! — послышались недоверчивые голоса.

— Медалю ему такую дали, — грустно вздохнула Анисья Никоновна, словно речь шла не о награде, а о наказании.

— За смелость и находчивость! — уточнил Афанасий Фомич. — Медаль так и называется — «За отвагу»! — Он поднял вверх палец, дескать, знай наших! — Пишет Сашка, что под Могилевом воюет, там он и медаль заслужил, а за что, видно, в письме писать не дозволено — секрет!.. Но умные люди казали, что такую медаль за просто не дают, ее, стало быть, заслужи сперва!..

Виктор старался не показывать друзьям, что очень гордится братом, зато те говорили о медали Александра много и шумно. Поэтому иной раз Виктору казалось, что не Александр, а он сам является носителем боевой награды, что он и есть тот самый герой войны, о славе которого мечтают не только ровесники, но и вообще все подростки села.

Всю вторую половину военного лета молодежь не знала отдыха. Забота об уборке хлеба в колхозе наравне с пожилыми мужчинами да женщинами легла на еще не окрепшие плечи не только девятиклассников, но и учащихся более младших классов.

Еще в гражданскую потерявший левую руку новый председатель колхоза Прокофий Дорофеевич Конюхов, сменивший по решению райкома партии умершего Лыкова, казалось, никогда не спал. Ни свет, ни заря он уже бегал по селу, громко стуча в окна, будил людей, сам, не доверяя женщинам-бригадирам, раздавал наряды на все виды работ. Часто сердился, смачно ругался и даже, хватая одной рукой ведро с водой, заливал горящую печь какой-нибудь нерасторопной бабы, если та, тоже страшно устававшая за день, просыпала и не успевала вовремя подготовить завтрак.

— А что ж мне теперя снедать? — сокрушалась Зинаида Званцова, когда пылающие поленья в русской печи были залиты и лишь густо дымились. — Тебя, что ли, врага этакого, глодать? Изверг, сатана, кобель однорукий!..

— А где ты, Зинаида, видела кобеля с руками? — угрюмо шутил председатель и назидательно добавлял: — Милушка, нельзя опаздывать в поле, понимаешь? Нельзя, не то время… Убрать хлеб — вот сегодня раскаленный гвоздь дня!.. — И уже мягче: — После войны выспишься…

— Жди с моря погоды!.. — кокетничала Зинаида, умывая лицо над большой миской с водой. — Пришел бы да и помог мне ночь провести, небось, и я бы не проспала…

— Милушка! — взмолился председатель. — О мужике своем, Антохе, подумай, сама знаешь, где он нынче… Воюет! Могу ли я его обижать?…

— Воюет! — сердито ответила Зинаида. — Или с немцами, или с бабскими юбками, знаю я его… — И прямо на глазах председателя она стала снимать старую юбку и надевать, обнажая белые плечи и часть спины, через голову ту, что посвежее; председатель, краснея, пытался отвернуться, но широкие бедра, круглые и полные ягодицы заворожили его и он буквально впился в них немигающими глазами.

— Ну, ты и… — Голос председателя как-то сам собой стал мягче, приветливее. Прокофий хотел еще что-то сказать, однако не нашел подходящего слова, застеснялся и смолк.

Зинаида заметила смятение председателя и ехидно улыбнулась.

— Жаль, времени нет, гонишь на работу, а то б я задала тебе гонку, — подмигнула она и кивнула на кровать с горой подушек. — Или ты просто так… пустое место, черт однорукий? — раззадоривала она председателя.

— Ну, это мы еще увидим! Не гляди, что я на руку инвалид…

— Для энтого не рука твоя мне нужна, — фыркнула Зинаида. — Ну, пошли, что ли, на работу, изверг. — И она первой открыла дверь хаты и перешагнула через порог.

Председатель послушно поплелся за ней.

Вот так каждое утро Прокофий Дорофеевич воевал с бабами, а с молодежью вообще не церемонился, ленивого или нерадивого мог и огреть единственным кулаком.

— Завтра же в Сибирь упеку как дезертира с полевых работ! — кричал он при этом. — За саботаж по этапу пущу, ясно?

Не давал расслабиться председатель и детям единоличников, устраивал им, как он выражался, трудовую мобилизацию.

— Лично твой отец, хотя и не член колхоза, но теперя вместе со всеми колхозниками и рабочим классом находится на боевых рубежах, фашистов бьет, — объяснял он Екатерине, отца которой, подлечив, тоже отправили на фронт. — А чтобы бить врага, нужна сила… А какая же сила без куска хлеба и горячих щей? Посиди день-два без хлеба и… борща, какой из мужика вояка?… Не он с немца, а немец с него голову сшибет. — Председатель широко размахивал здоровой рукой, словно показывая, как надо лишать головы фашистов. — Так что нечего сидеть, как сурки, в норах, айда все на уборку урожая… Собрать до единого зернышка и отослать на фронт — вот раскаленный гвоздь дня!..

— Я чего, я пойду, лишь бы ребята там были, — поглядывая в зеркало, соглашалась Нюрка. — Надоедает дома сидеть… Да еще мать ноет, ноет, будто отца уже убили…

Комбайна в колхозе не было, поэтому скошенную косами мужиков и баб пшеницу и рожь вязали свяслами из мягкой осоки в снопы, складывали их сначала в крестцы, где колосья дозревали, высыхала солома, а после уже снопы скирдовали. Катя вместе с подругами вязала снопы. Виктор не мог налюбоваться, как это ловко у нее получается. Тонкими пальчиками она быстро скручивала в жгут свясло, сгребала из валка необходимую порцию пшеничных стеблей и связывала их в круглый тяжелый сноп. Виктор едва успевал за нею уносить снопы к месту, где крестцы росли, словно грибы после теплого весеннего дождика. Теперь уже ни для кого не была тайной их взаимная привязанность. Девки шептались, глядя на них с завистью:

— Ох, и любовь у них!..

— Если б не война, какую бы они свадьбу сыграли!..

— Бог даст, еще сыграют…

И Оська не мешал влюбленным. Он всегда каким-то образом увертывался от дотошного и настойчивого Порфирия Дорофеевича и почти не работал в колхозе.

— Не парень, а скользкий линь, — жаловался председатель, — ни с какой стороны его не возьмешь… Выскальзывает, вот в чем гвоздь!..

Скирдовали снопы чаще всего по ночам: не так жарко, меньше ветра и пыли, которая забивается в глаза, рот, за шиворот, жжется и колется. Бабы и девушки помогали свозить снопы к месту скирдования, а ребята были наверху, орудуя вилами и граблями. Затем наступали дни обмолота. В колхозе имелась старая молотилка, приводимая в движение через широкий ленточный привод от трактора. За молотилкой смотрел, ремонтировал ее лучше всех разбиравшийся в технике Степка. На него больше всего и надеялся председатель колхоза.

— Это мой самый главный помощник! — не без гордости говорил Порфирий Дорофеевич. — У него не голова, а ремонтная мастерская МТС!.. Он тебе механик, он тебе инженер, он тебе… вообще!.. Цены ему нет…

— Как это нет, — возражал Степка, — а трудодень?… И двадцать граммов на него зерна в конце года — вот моя цена…

— Будет и больше, Степа, — уверял председатель. — Вот кончим войну, окрепнем… По килограмму давать станем!..

— Кабы б, — качал головой Степан.

Поздней ночью, когда люди уже окончательно выбивались из сил, не могли поднять сноп ни на скирд, ни на молотилку, в редкие и короткие минуты отдыха, когда даже уставший трактор замолкал, Виктор и Катя, как им казалось, незаметно для других уходили в темноту, садились на колкую стерню, подослав охапку соломы, и превращали невероятную усталость в неописуемо прекрасные мгновенья. Выпадали такие же счастливые минуты и другим парням и девушкам. Митька и Варька тоже убегали и скрывались в темно-синей ночной гати. И к своей радости Митька стал замечать, что Варька все реже и реже заикается. Не зря говорят: нет худа без добра. Объявление войны в то памятное воскресенье сильно напугало Варьку и… почти вылечило.

Пока молодежь парами, пьяная от усталости и любви, бродила по остриженному под ежика полю, обессиленные мужики и бабы тут же, на снопах, раскинувшись вольготно, дружно храпели, даже не видя снов.

— А если бы взорвать бомбу, проснулись бы? — шутил Митька.

— Нет, — уверенно отвечал ему Степка, — и зачем бомба, вот заведу трактор, так они мигом на ноги повскакивают…

— Или Порфирий Дорофеевич треэхтажным матом зарядит, — засмеялся Митька. — Против его ругани любой колокол — пискля…

— У него что ни мат, то набат! — подсказал Виктор. — Кстати, а где теперь председатель прохлаждается?

— Не прохлаждается, а, наоборот, парится, — ехидно заметил Митька. — Я сам видел: сначала он поковылял в сторону леса, а потом и Зинаида за ним шмыгнула… И до сих пор их нет!..

— Легкая на передок баба, — сплюнул Степка. — Быстро про Антоху забыла…

Виктор чувствовал, как краска заливает его лицо, хорошо, что было еще темно и никто не заметил его смущения. Во время работы он стоял наверху, за столиком молотилки, и совал в ревущую пасть машины уже развязанные снопы пшеницы. Развязывала их, перерезая ножом свясла, стоявшая рядом Зинаида. Она находила минуты, секунды, чтобы как бы случайно прижаться к нему, заплести свою ногу за его, старалась потереться о его ляжку своим высоким задом и озорно скалила белые ровные зубы. То, что Зинаида была красивая, — не отнимешь. Но Виктор сторонился ее, отступал, насколько было возможно. Ему казалось, что Катя все видит и осуждает его, а теперь свидетельства Митьки и грубоватые слова Степки коробили его: нет, он не ревновал Зинаиду к председателю — сколько баб, несмотря на то, что они до смерти уморились, пошли бы за ним в темноту! Просто было немножко обидно — сама красивая птичка просилась в его руки… Так оробел же, упустил!.. «А может, и хорошо», — подумал Виктор, вспомнив о Екатерине.

Уборка урожая завершилась в октябре, в этом месяце для старшеклассников начались занятия в школе. Для маленьких открылись классы, как и положено, с первого сентября. Константин Сергеевич писал с фронта редко. Директорские обязанности легли на плечи Антонины Владимировны. В Нагорном побаивались, что она, весьма интеллигентная, порой даже стеснительная женщина, не справится с хулиганистой оравой учеников, однако в школе был полный порядок. Антонину Владимировну уважали и слушались все учащиеся — от первого до десятого классов.

Сначала в старших классах занятия проводились не всегда по расписанию, выбивала из колеи работа в колхозе, и если старшеклассники видели, что во дворе школы с утра стоит председатель, то понимали: занятий не будет. Лишь с наступлением зимы учеба стала регулярной. Поскольку церковь так и не успели разделить внутри на классы, заниматься приходилось в две смены. Старшеклассникам доставалась вторая половина дня, они грызли науку под светом керосиновых коптилок, сделанных из подручного материала своими руками. Катя продолжала регулярно ходить в школу, а Нюрка и Оська почти не появлялись, поговаривали, к большой радости Кати и уверенности и спокойствию Виктора, что у них уже все слажено — не за горами свадьба. Однако все будет зависеть от положения на фронте. Но Антонина Владимировна была неумолима: она считала, что молодые люди, независимо от своего социального положения в обществе, должны получить соответствующее в данном случае среднее образование.

— Колхозник или единоличник — все едино… Все граждане СССР! — убеждала она отца Оськи Свирида Кузьмича, которого в армию не призвали по возрасту.

В ответ Свирид Кузьмич только беспомощно разводил руками:

— Мой Оська уже взрослый, ему и решать, — уклонялся он от прямого ответа, а дома сыну говорил: — Нечего тебе там делать. …Да и власть скоро переменится, сердцем чую… А там видно будет!..


V


Первая военная зима в Нагорном, с ее метелями, высокими сугробами, сильными морозами и с еще более леденящими сообщениями с фронта, тянулась долго и нудно. Лишь одна была отрада — новость о разгроме немцев под Москвой. В сельский клуб привозили даже короткий документальный фильм об этой исторической битве, которая свидетельствовала о том, что фашистов, возомнивших себя непобедимыми и подчинившими почти всю Европу, кроме Англии и нейтральной Швейцарии, можно бить.

— Ну, что, надавали мы им по сопатке, — радовался Степка, просмотрев фильм, и пообещал: — Я обязательно летчиком стану, и я еще посыплю им головы железной манной…

— Ты лучше их сверху балабайкой по калганам — хрясь! — съязвил Тихон.

— Я когда-нибудь тебя этой балабайкой, — рассердился Степка. — Пристал, как репей…

Во второй половине марта снег набух талой водой и в лунные светлые ночи стал голубым; днем, встретив горячие лучи солнца, весело заговорили по пригоркам ручейки. Закурили белым паром проталины, вот-вот прилетят жаворонки и серебряными колокольчиками наполнят воздух. Грачи уже прилетели и, ловко держа в клювах прутики, занялись ремонтом старых гнезд на ветлах. Жить бы да радоваться! Но Татьяне Крайниковой и в бурливые весенние дни было не до радости. Сельсовет уговорил ее исполнять обязанности почтальона в свободное от учебы время — больше некому было. А это означало, что ей почти каждый день приходилось разносить по хатам обжигающие горем и слезами штампованные листочки с одинаковыми страшными словами: «…погиб смертью храбрых».

— Вы знаете, что такое нести в хату похоронку? — жаловалась она, придя после обеда в школу. — За что мне такое наказание? Легче было бы оказаться там, где идут бои, слышать, как свистят пули и рвутся снаряды, чем видеть, как ревут бабы, как плачут дети о погибших отцах, как пожилые мужики прячут глаза, полные слез… Хватит с меня, не буду больше носить почту!..

Так говорила она одноклассникам каждый раз, но председатель сельсовета Василий Степанович Пискунов о ее жалобах и доводах кинуть обязанности почтальона и слушать не хотел. Он был оставлен на работе по брони, чего откровенно стыдился, не выносил взглядов себе вослед, особенно тех женщин, чьи мужья или дети уже полегли на поле брани, и своим положением был крайне недоволен. С просьбой отправить его на фронт не раз обращался в райисполком и райком партии, но устами Жигалкина ему сурово отвечали:

— Знай свое место!.. Иди работай!..

— Мне бабам в глаза глядеть стыдно! — доказывал он. — Смотрят на меня: такой бугай, а штаны протирает в кабинете…

— А ты все же протирай, Василий Степанович, — в отличие от Жигалкина миролюбиво советовал ему Юрий Федорович Морозов, который продолжал возглавлять райком партии. — Не думай, что мне весело здесь сидеть и слушать, что там творится. — Он кивнул на черное ухо радио-точки, висевшей на стене кабинета. — Под Москвой немцев остановили, а они зажали в клещи Ленинград, рвутся на восток по югу страны, уже почти вся Украина в их лапах… Но кормить-то наших солдат должен кто-то или нет? А кто? Мы, конечно. Кстати, те же самые бабы, которым тебе в глаза глядеть стыдно… А ты гляди, гляди, но только сам не заплачь прилюдно, не покажи, что скис, иначе все, крышка!.. Вот такая она, философия на сегодня, Василий Степанович, — с глубокой грустью вздохнул Морозов. — Один непреложный вывод из этой философии — мы и есть на фронте и боль наша нравственная не уступает боли физической… Езжай домой, трудись.

Примерно так отвечал Василий Степанович на просьбу Татьяны снять ее с должности почтальонши. Каждый раз, грозно поругав ее для пущей важности, он вдруг смягчал тон, ласково касаясь рукой ее плеча:

— Крепись, Танюша, кому теперь легко?

А между тем солнце припекало, снег оставался только в ложбинах и то на теневой стороне. Вешние воды, морем стоявшие в низинах на всех лугах, медленно уходили, обнажая черные макушки возвышенных мест, и, вливаясь в переполненные речки и речушки, широко раздвигали берега Дона. Наконец возвратились с юга жаворонки и заполнили синеву небес веселым трезвоном. Важно, словно агрономы, расхаживали по оттаявшему, вспаханному еще осенью участку поля грачи. К старым скворечникам на ветках яблонь, словно к родным хатам, вернулись скворцы. И как чудно, заливисто, резко отличаясь от голосов других пернатых, даже щеглов, умеющих делать звонкую перекличку, вечерами и по утрам пели соловьи! Даже не верилось, что где-то идет война и люди убивают друг друга.

А оно, это побоище, было не так уж и далеко. Все чаще и чаще весеннюю благодать, голубую бескрайнюю тишину неба разрывали остервенело ноющие немецкие бомбардировщики. Впервые нагорновцы увидели поздним вечером, как небосвод над Алексеевкой, крупным железнодорожным узлом в двадцати километрах от Нагорного, озарился огненными цепочками трассирующих пуль, всплеском высоко разрывавшихся зенитных снарядов. В Алексеевке сосредоточивалось много железнодорожных составов с гражданскими и военными грузами. Сюда-то, как хищный охотник на дичь, и подкрался фашистский стервятник, но испугался взметнувшегося с земли мощного огненного фонтана и повернул в сторону. Немецкие пилоты стали сбрасывать смертоносный груз куда попало. Этим никакого вреда они не причинили, бомбы взорвались в поле, далеко от железной дороги, но людей серьезно напугали, а это тоже входило в их задачу — деморализовать население, заставить его дрогнуть. Теперь жители Нагорного не понаслышке, а физически, телом и душой ощутили приближение войны к их очагам. Лишь один человек, увидев фейерверк над Алексеевкой, упал на колени перед образами и стал неистово креститься, шепча молитвы: он давно ждал этого знака. Это был Свирид Кузьмич Огрызков. Его жена Авдотья Саввишна и сын Оська стояли у двери, смотрели на стоявшего на коленях хозяина дома и не знали, как им самим поступить: молиться или просто ждать?

Чем ближе становился фронт, тем чаще и наглее летали над мирными селами воздушные пираты. Дни и ночи урчали они высоко в небе. И никто на земле не мог определенно сказать, куда сбросит фашист бомбы: любую хату он мог превратить в пепел в одночасье. Услышав ноющий звук (люди быстро научились различать гул гитлеровских стервятников), нагорновцы всеми семьями прятались в подвалы или погреба, а в последнее время все бежали в подземные хранилища, куда колхозники обычно складывали собранные осенью овощи.

— Упадет сюда бомба, погибнем вместе, — крестился дед Филька. — Но не дай Бог тому произойти… Господи Боже наш Иисусе Христе, помилуй нас и сохрани, отведи от нас руку супостата… Сколько живу — не помню, чтобы до Нагорного доходили чужие солдаты!.. Видать, конец света наступает…

— Жалко саду, — вздыхая, скорбела Власьевна, — такой вишник нынче уродился: ягоды — одна в одну… Яблоки еще не знаю, может, червяк съест, как в том году, а вишник — николи такого не видела! — качала она головой.

Власьевна всерьез боялась, особенно ночью, когда в небе гудел самолет, что сад ее подвергнется бомбежке. Фашистские асы целенаправленно осуществляли воздушный террор, поставив своей целью держать в постоянном страхе стариков, женщин и детей на еще не оккупированной ими территории и тем самым ослабить у жителей волю и решимость сопротивляться.

Первое время Виктор, услышав приближение немецких самолетов, бежал не в колхозное овощехранилище, а к дому Грихановых. Катя очень боялась этих налетов. Вместе с девушкой и ее матерью Аграфеной Макаровной они быстро спускались по скрипящей лесенке в погреб, вырытый Егором Ивановичем недалеко от дома в огороде, и там вместе ожидали, когда перестанет ныть в темном небе немецкий стервятник. У входа в погреб Егор Иванович соорудил надземный вход из кирпича, сбил крепкую дубовую дверь с засовом изнутри и железными петлями снаружи для замка. Воровства в селе было немного, кто лишь по пьянке баловался, но молодые ребята каждый год, когда их призывали на действительную службу в армию, накануне, как обычно, хмелели от спиртного и всю ночь просто-напросто хулиганили, забираясь на чердаки и в погреба не только своих соседей, но часто и в свои. Никто на таких «грабителей» в суд не подавал, мужики в свои годы вытворяли и похлеще, просто в эту ночь покрепче запирали и чердаки, и погреба, а те, у кого имелись охотничьи ружья, стреляли для пущей важности в воздух.

Однажды, когда Виктор, Екатерина и Аграфена Макаровна пережидали в погребе очередной налет, в дверь сильно ударили. Катя от страха ойкнула и плотнее прижалась к Виктору, а Аграфена Макаровна прибегла к испытанному методу защиты — стала креститься и шептать молитвы. Но это не была бомба или что-то другое, сброшенное с вражеского самолета. Виктор поднялся к двери, широко распахнул ее и, выходя наружу, споткнулся о кирпич. Сомнений не было: это дело рук Оськи.

— Оська! — крикнул в темноту Виктор. — Оська, мерзавец! Я тебя поймаю, и ты останешься без того, чем бросил кирпич! Слышишь, трус?

В ответ только тихо шелестела листьями яблоня, которая росла почти рядом с погребом.

После этого случая Оська долго не попадался Виктору на глаза, обходил его стороной, но и Виктор по просьбе Аграфены Макаровны не стал жаловаться кому бы то ни было на хулигана, зная, что за такую выходку, особенно в часы налета, по головке бы не погладили. Учитывая социальное положение семьи Огрызковых, Оську непременно арестовали бы, не потребовав никаких иных доказательств. Но и Виктор, будучи от природы весьма щепетильным и справедливым, рассудил, что ведь не схватил же он за руку Оську, хотя точно знал, что бросил кирпич в дверь именно он — ревновал тот Екатерину! Однако нельзя же за чувства судить людей.

С наступлением тепла у нагорновцев появились новые заботы. В колхозе были засеяны яровыми все запланированные площади. Хорошо росли также озимые. Виды на урожай были очень хорошими. Быстро развивались овощные культуры. Колхозники понимали, что армию кормить кроме них некому. И не только ту, что проливала кровь, отстаивая каждую пядь родной земли, но и ту, что каждый день приходила в Нагорное и другие соседние села.

«Мешочники идут!» — этот частый крик мальчишек каждый раз взбудораживал жителей села. В каждой хате знали, что надо последнее выставлять на стол. В Нагорное заходила очередная так называемая воинская часть. Так называемая в том смысле, что бойцы, красноармейцы, если их можно было так назвать, не имели военного обмундирования, не имели оружия, кроме лопат и кирок, и, самое главное, они не имели продовольствия. В строю шли голодные, босые, иные без рубах, другие буквально в кальсонах вместо хотя бы простых штанов. Их призвали воевать, а кинули на подножный корм.

За рекой Серединкой на восточной стороне, где заканчивался луг, белели стены хат большого соседнего села, а за селом начинался крутой подъем с многочисленными обмытыми ветрами и дождями меловыми плешинами и оврагами, издали очень похожими на ребра вымершего гигантского динозавра. От самой вершины подъема уже по ровным полям, с метровыми слоями первоклассного чернозема, настоящей хлебной кладовой страны, и перелескам бежали пыльные дороги прямо к Дону. Там был открыт путь к Острогожску, Лискам, Воронежу и другим населенным пунктам.

Воинской части, которая вошла в Нагорное, предстояло выкопать многокилометровый противотанковый ров у подошвы подъема, в иных местах прихватывая личные огороды колхозников. Намечалось возведение и других оборонительных сооружений. В землю закладывалось большое количество динамита, производился колоссальный взрыв, удержать который в секрете от вражеской разведки было бы делом бессмысленным. Но если противник знал, где находился мощный оборонительный рубеж, он его, естественно, обходил стороной. Об этой истине не мог не знать даже самый ленивый красноармеец и совсем нелюбопытный пожилой колхозник, не говоря уж о всезнающих бабах, перелопачивавших то ли в поле, то ли на посиделках языками любые стратегические и тактические новости и тайны. Взрыв поднимал высоко в небо огромные клубы дыма и пыли. А когда все это рассеивалось, опадало вниз, на крыши хат и сараев, беспартошная Красная армия вручную, прежде всего лопатами углубляла место взрыва и получался глубокий и широкий ров, через который никакой танк не смог бы перепрыгнуть, предприми он в этом месте атаку.

На ночь немалая часть уставших и голодных мешочников возвращалась в Нагорное, где их разместили по дворам: кормите, пойте, укладывайте спать, а если у кого завалялась лишняя старенькая одежонка, осчастливьте славного красноармейца.

Хотя и сам крайне измотанный — от зари до зари на ногах в поле, Виктор первым встречал четырех новых защитников Отечества, определенных к ним на постой, одному из которых, Григорию Коржикову, он утром отдал свои поношенные, с заплатками штаны: стыдно было видеть молодого парня, по летам почти такого же, как он сам, в подштанниках неопределенного от грязи цвета.

— Возьми, Гриша. — Виктор протянул Коржикову свой «бесценный дар», краснея, что дар этот годился бы разве что для мытья ступенек крыльца.

— А что! — Григорий заметил смущение Виктора. — Штаны как штаны, я в них хоть сейчас к девкам… Латок много на них, так зато теплее будут и крепче, — улыбнулся он. — Как в броне, никакому фашисту не пробить!..

Несказанно обрадовал Виктор и считавшегося среди постояльцев старшим Павла Александровича Осташенкова, принеся ему мелко нарезанной махорки, крепость которой была не меньше, чем немецких танков.

— Вот спасибо, Витюха, вот догадался, у меня уже ухи без курева опухли. — Осташенков достал из кармана пожелтевший листок газеты и узловатыми почерневшими пальцами скрутил цыгарку, насыпал в нее махорку, затем из другого кармана вынул ватку и кресало, ударил металлической пластинкой по кремню, искры упали на ватку, и она задымилась. — Хорошо! — Павел Александрович с удовольствием втянул в себя густую порцию едкого дыма и через ноздри выпустил наружу уже чистый воздух. — Профильтровал! — громко засмеялся он.

Кирилл Макухин и Влас Чугунков дремали посреди двора, откинув голову на пучки сухого сена. Усталость побеждала голод. Скрипнув дверью, из сеней вышел Афанасий Фомич, хотел было по привычке почесать спину о притолок, но постеснялся, поймав на себе взгляды Осташенкова и Коржикова.

— Ребята, — поглаживая бороду, сказал он и глухо кашлянул в кулак. — Ребята, идите ужинать… Что Бог послал, то все на столе…

— Не откажусь, — встал Осташенков, сидевший на деревянном боченке, на который Афанасий Фомич недавно набил новые обручи. — Эй, Чугунков, Макухин, подъем!..

Те кряхтя встали и, широко зевая, поплелись в хату.

Хорошо, что к этому времени на огородах появилась молодая, хотя еще не крупная картошка. Афанасий Фомич без сожаления выкапывал ее куст за кустом, отряхивал землю, собирал все клубни до мелочи, даже не думая о том, что же здесь останется к осени, не говоря уж о пустом погребе зимой.

— А зимой зубы на полку, да? — тихо спрашивала Анисья Никоновна. — Поросенка кормить совсем нечем будет…

— А мы его зарежем…

— Режут к Рождеству или к Пасхе, — вздохнула жена.

— Так прикажи, чтобы войны не было! — сердился Афанасий Фомич.

В Нагорном все чувствовали, что скоро здесь будут немцы. Ходили слухи об упорных боях под Харьковом, что было совсем рядом. Утверждали также о поражении Красной армии под этим городом: свидетельством тому были дороги, заполненные воинскими частями и беженцами на подводах, которые пешком двигались на восток. Это подтверждала и срочная подготовка мешочниками противотанкового рва недалеко от Нагорного.

На следующее утро Осташенкова и его друзей подняли раньше обычного, приказали готовиться, но умышленно медлили с приказом уходить из села: надо же как-то накормить людей, а сделать это могли только местные жители, которым никто не приказывал отрывать от себя последний кусок, но действовал приказ нравственности, приказ совести и долга, всегда являвшийся высшим законом для русского человека. Вспомнилось Виктору стихотворение в прозе Тургенева о мужике, после пожара соседей приведшем в свой дом девочку-сиротку, родители которой погибли в огне, спасая свое скудное имущество. Жена мужика пришла в изумление:

— Куда же мы ее возьмем, у нас у самих куча детей, да мы двое… Сколько голодных ртов!.. Вот сварила кашу, а щепотки соли нет…

— А мы ее и без соли, — ответил мужик и посадил сиротку за стол вместе со своими детишками.

«Вот такие мы!» — не без гордости подумал Виктор.

Первым вышел умыться после сна Павел Александрович. Афанасий Фомич колол дубовые чурки. Высоко над головой поднимал он топор и с силой опускал его вниз, громко и сердито выдыхая из груди:

— Г-гах!..

Чтобы быстрее сделать дело, считал он, надо здорово осерчать на это дело. Тогда все получается спорнее. А сегодня не ладилось: железная часть топора соскакивала с рассохшегося топорища.

— Дайте-ка я быстренько налажу ваш топор, Афанасий Фомич. — Осташенков подошел к хозяину и протянул руку.

— Соскальзывает, сатана, — и все тут. — Афанасий Фомич отдал топор постояльцу и подолом рубахи вытер вспотевшее лицо. — Давно бы надо закрепить, да все руки не доходят…

За этой работой и застал Осташенкова Григорий Коржиков, щеголяя в подаренных Виктором штанах.

— Павел Александрович, что варишь? — сделал ударение Григорий на «ри».

— Топорище! — в том же тоне, с тем же ударением на «ри» ответил Осташенков. — Вот кину топор в воду — и, помнишь, как в сказке сказано, наваристая каша получится, — съязвил он к полному разочарованию Коржикова.

Однако и на этот раз в доме Званцовых нашелся сытный завтрак.

— Хоть ложки свои имеем, — черпая суп в миске, усмехнулся Осташенков и добавил: — Вот и все наше оружие против гитлеровцев, от Смоленска пячусь назад без винтовки и, считай, без штанов… И когда эта мука кончится? Знает ли товарищ Сталин об этом? А ведь налетят, смешают нас с грязью, а у нас даже обычной винтовки нет… Лопату или кирку до самолета не докинешь, не собьешь «юнкерса»… Ну, ладно, не хватает амуниции, не успели нашить гимнастерок и брюк, неудобно с голым задом в атаку идти, это я еще понимаю, — рассуждал далее Павел Александрович, не переставая есть. — Но как меня, артиллериста, без пушки оставить? Я ведь в действительную в артиллерии служил, сорокапятку как пять своих пальцев знаю… А мне лопату суют, закапывайся, как сурок, поглубже в землю… Магниток понастроили, весь Урал в трубах дымится, бывал я там, видел, а железа на пушки не запасли — вот в чем, чтоб вы знали, корень зла!

— Наш Александрович вновь сел на своего конька, — усмехнулся Чугунков.

— Я на конька, а ты на кого — на козла! — кинул на Чугункова острый взгляд Павел Александрович и усмехнулся. — Так от твоих усов и козел сбежит — испугается!

— А что — усы как усы. — Чугунов коснулся рукой своих пышных черных усов. — Вот подстричь их времени нету…

— Фашисты сбреют ржавым ножиком, попадись им только, — сказал Павел Александрович.

— Тогда почему же наши патриоты сотнями и тысячами им сдаются? Стало быть, не всем сбривают усы?

— Предатели, а не патриоты в плен попадают!

Так чрезвычайно трудное положение этих людей порождало и справедливую злость, и неуверенность. Мешочники плотно поели, особенно когда Афанасий Фомич достал из погреба бутылку с сильно мутной сивухой — раздобрился старик или решил так отблагодарить Осташенкова за ремонт топора.

— Ну-у, Афанасий Фомич! — обрадовался Павел Александрович, увидев бутылку. — Вы нам больше чем отец родной, чтоб вы знали!

— А крепкая! — выпив содержимое стакана, сморщился Чугунков. — Я люблю это дело, много пробовал всяких пойлов, но с такой крепостью встречаюсь впервые…

— На здоровье, ребята, пейте, я сам воевал, на японской был, — суетился у стола хозяин. — Что у нас есть, тем и рады угостить…

Быстро распили бутылку, долго благодарили гостеприимных хозяев за угощенье, а затем мешочники ушли, построившись в длинные колонны. Их ждали к вечеру, но вечером они не вернулись, к удивлению и в то же время к облегчению жителей села. Говорили, что эту полуголую армию отправили дальше, в сторону Воронежа, новые рвы копать и по пути подножный корм добывать в других многочисленных селах, издали белевших в летнем мареве, словно бесконечные стада овец.


VI


Опушка дубового леса, находящегося в трех-четырех километрах от Нагорного, буквально загудела, звонко залепетала широкими лопастями пропеллеров. Там неожиданно для местных жителей появились У-2, прозванные в народе кукурузниками. Эти стрекозы летали низко над полями, над посевами кукурузы, могли даже сесть на поле и, как шутили в народе, даже спрятаться в кукурузе от немецких истребителей, отсюда это хоть и насмешливое, но одновременно ласковое название. Слышали в Нагорном, что фашисты их очень боялись, особенно ночами: бесшумно подлетая, летчики этих нехитрых машин сбрасывали бомбы на скопления гитлеровцев или на их окопы и только потом, вновь в воздухе, заводили моторы, когда самолеты были уже далеко от зоны поражения их зенитками.

Днем самолеты поднимались, этажерками покачивались, кружились, вновь садились, вновь взлетали, как-то даже весело, бойко трещали. А с наступлением сумерек гул их становился грозным, сотрясающим воздух, лес, поле, заставляющим людей задуматься: самолеты один за другим улетали в неизвестном для сельчан направлении, но одно было ясно — направлялись они на боевые задания.

Квартировались летчики в просторных палатках, натянутых под зелеными кронами деревьев вдоль опушки леса. Маскировка оказалась весьма удачной: ни один немецкий самолет не сделал нападение на этот аэродром за все время его существования здесь. Летчики постоянно приезжали в село, где для них открыли столовую, возле которой вертелась ватагой детвора. Пилотам давали такие деликатесы, которых местные детишки и во сне не видели, прежде всего шоколад, да еще в таких красивых обертках, конфеты — не леденцы, а настоящие, в цветных бумажках, очень вкусные, крупные. А пустые консервные банки с чудными наклейками? Дети дрались за каждую такую банку!

Буквально по пятам ходил за летчиками Степка Харыбин.

— Харя замучил пилотов! — между собой с завистью судачили детишки. — Вот ему и дают что-нибудь поинтереснее и повкуснее…

Но Степка не мелочился. Гул кукурузников звучал в его ушах, как прекрасная музыка. Он даже о балалайке забыл, и теперь она сиротливо валялась в углу сеней без струн, обнюханная и описанная домовитым жирным котом Васькой, раздобревшим на том, что во время войны появилось много мышей — сказывалась мудрая поговорка: кому война, а кому мать родна. Степка действительно надоедал пилотам просьбой зачислить его в авиационный полк: такой близкой казалось ему его заветная мечта об авиации. Он часами бродил вокруг аэродрома, зачарованно наблюдал за полетами кукурузников, восхищался, как они легко поднимались в воздух и обратно садились на землю. Часовые прогоняли его, грозили наказать. Однажды даже арестовали и привели к начальству. Узнав, зачем он тут околачивается, и убедившись, что на шпиона парень не тянет, в штабе объяснили:

— Чтобы летать, надо много учиться.

— Так я и хочу научиться, — упорствовал Степка. — Научите!..

— У нас тут не школа по подготовке пилотов, здесь аэродром действующей авиации…

— Так это я знаю, — пожал плечами Степка. — За линию фронта летаете. …И я хочу бомбить фашистов…

— Не все, кто улетает бомбить, возвращаются назад… Пойми ты это, голова садовая!

— Все равно, — стоял на своем Степка. — Я буду обслуживать самолеты. … В колхозе я — первый ремонтник, спросите хоть у нашего председателя Прокофия Дорофеевича Конюхова… А механики ваши меня всему научат…

Командир авиаполка майор Криулин Тимофей Семенович, серьезный мужчина средних лет, широкоплечий, коренастый, в кожаной потертой куртке, внимательно слушал Степана, и в серых глазах его начинал теплиться огонек: в настойчивом пареньке он узнавал самого себя. Вот так же и он когда-то хотел стать обязательно летчиком и никем иным. С другой стороны, механиков и другого обслуживающего персонала в полку крайне не хватало. Все хотели только летать, а на земле посмотреть за самолетами было некому. К тому же, рассуждал майор, парень бредит авиацией, а именно такие и становятся настоящими асами. К тому же Степан недавно получил аттестат зрелости — грамоты достаточно, чтобы постепенно освоить летное дело, но сначала пусть потрудится на земле. И судьба Степана была решена — его приняли в полк.

— Кем ты там? — не без зависти спросил друга Митька, когда тот пришел на часик-другой домой в Нагорное.

— Начальником дипа, куды пошлют, туды и тилипа, — признался Степан, но тут же горячо добавил: — Вначале все так… Кукурузником управлять не так уж и сложно… Самая большая трудность — это взлетать и садиться… Особенно садиться, почувствовать, как ты колесами к земле прикасаешься… Тут с самолетом надо срастись, стать одним организмом, — повторил он слова командира полка, который недавно ругал нерадивого пилота, чуть не разбившего при посадке самолет. — А в воздухе я хоть сейчас… Там просто! — поднял глаза он кверху. — Вон, как ласточки!..

— Хвастай, хвастай! — с ноткой ехидства усомнился Митька. — Просто! Так вот сел и полетел…

— Через Северный полюс — прямо к американцам, как Чкалов или Громов, — засмеялся Тихон.

— А что! — не сдавался Степан. — Чкалов,Громов, Водопьянов — разве они родились летчиками? Так же, как и я, мечтали, заносили хвосты самолетам, чтобы поставить их против ветра, раскручивали пропеллеры. … А потом уж они… герои!..

— Дай лапу, — протянул Виктор руку Степке, а когда тот в нерешительности подал свою, крепко пожал ее и совершенно серьезно сказал: — Уверен, мы еще будем тобой гордиться. — И в шутку добавил: — Обязуюсь не мыть эту руку, пока не услышу, что ты полетел сам, не говоря уж что стал героем…

Все громко, но по-доброму рассмеялись, а Степка надул губы. И, тем не менее, пообещал друзьям познакомить их с летчиком, который по ночам летает за линию фронта и бомбит тылы фашистов.

— Выключит мотор, спланирует да как гагахнет!.. Как гром с ясного неба… Уцелевшие гитлеровцы, как зайцы после выстрела охотника, кто куда….Только пятки сверкают!

— Как зовут летчика? — спросил Виктор. — Или секрет?

— Какой секрет!.. О нем даже в газетах писали… Лейтенант Привалов Алексей Иванович… Во, парень! — поднял Степка большой палец. — Меня уважает страсть как!.. А я его еще больше…

Привалов оказался веселым молодым человеком. Уже при первом знакомстве ребята оценили его добрый характер, душевную простоту и общительность. Лейтенант отличался от других пилотов двумя медалями, которые свидетельствовали о мужестве и смелости аса, и целым рядом всевозможных значков на груди, однако сразу же стал равным среди Степкиных товарищей и будто век знакомым. Роста он был чуть выше среднего, худощавый, с правильными чертами лица, на котором добродушно поблескивали внимательные серые глаза. Из-под пилотки со звездочкой выбивался небольшой непокорный русый вихорчик. Улыбка, казалось, никогда не сходила с его лица.

— Как же вы, летая на таких этажерках, не боитесь «хенкелей» и «мессершмиттов»? — поинтересовался Виктор.

— Почему не боюсь? — словно удивился Привалов, поднимая брови. — Я — нормальный человек и страх мне присущ, как и любому смертному. …И я, кстати, не лезу на рожон к месссерам, хенкелям. фоке-вульфам… Для этого у нас есть и яки, и миги… Правда, не на нашем аэродроме. …Но и я могу на своей, как ты говоришь, этажерке такого шороху натворить, что немцы навсегда останутся заиками… И вот что, — вдруг коснулся Привалов пальцами руки Виктора, — давай на «ты», мы почти ровесники… Я только к командиру нашего полка обращаюсь на «вы», начальство как-никак… Договорились?

— Договорились, — улыбнулся Виктор и с уважением поглядел на медали, поблескивавшие на гимнастерке, когда Привалов снял кожаную тужурку. — Жарко, братцы…

Так они подружились. Позже Виктор познакомил Привалова с Захаром Денисовичем Тишковым.

— Виктор, — обратился к нему однажды Тишков, — попроси у летунов хотя бы одну бутылочку керосина для коптилки. — Захар Денисович смущенно почесал затылок. — В моей землянке и днем-то — тьма-тьмой, а вечером и казать не приходится… Самому мне как-то не с руки просить. … И опять же, — задумался он, а затем печально добавил: — И опять же проведают, что я с клеймом, ну, судим за антисоветчину… Небось, прогонят!..

— Ну что вы такое мелете, Захар Денисович! — с укоризной заметил Виктор. — Надо же ляпнуть: с клеймом!.. Все знают, что арестованы вы были по недоразумению, на лесоповале были… тоже понапрасну…

— Так-то оно так, но все же… Трудно отмывать грязь, особливо если тебя ею кто-то со зла забрызгал…

— Ладно, я спрошу, там у меня есть хороший знакомый…

На следующий день у землянки Тишкова затарахтел мотоцикл. Акулина Игнатьевна испуганно выглянула из небольшого мутноватого окна и увидела мотоцикл. Виктора она узнала сразу, а вот другого, в пилотке, видела впервые. Привалов затормозил, заглушил мотор, и Виктор спрыгнул с заднего сиденья.

— Кто там? — поднял голову с подушки Захар Денисович, который по обыкновению отдыхал в самый пик полдневной жары.

— Подъехали, — развела дрожащими руками Акулина Игнатьевна. — К нам подъехали, Захарушка… Неужто опять, Господи! — ей уже мерещился новый арест мужа и снова бесконечное одиночество.

— Перестань ныть, — недовольно пробурчал Захар, но тоже взволновался, встал с постели и босиком прошлепал к двери землянки.

— Выходи, хозяин, — услышал он незнакомый голос.

Каково же было изумление старика, когда он, выйдя во двор, увидел широко улыбающихся Виктора и летчика — судя по его пилотке, а у самого порога — небольшую канистру зеленого цвета.

— Получайте керосин, — кивнул летчик на канистру. — Заполнена по самую крышку…

Захара Денисовича прошибла слеза: такого он никак не ожидал.

— Видишь, а ты… — шмыгнул он носом, обернувшись к жене, которая тоже вышла из землянки. — Нам керосин… доставили… Да что же вы стоите, — уже весело сказал он, — заходите в нашу берлогу, она небольшая, но в тесноте — не в обиде…

Акулина Игнатьевна быстро смекнула что к чему и, пока гости входили, пригнувшись в дверях, в землянку, быстро поставила на стол бутылку с перваком, наспех собрала кое-какую закуску, с благостным лицом застыла в ожидании.

— Садитесь к столу, — предложил гостям Тишков. — Первак хороший, видите, даже не мутный… Правда, не сам гнал, нет из чего…

Летчик деликатно отказался сесть за стол, сославшись на занятость.

— Алексею Ивановичу сегодня лететь, — объяснил Виктор. — А какой полет после первака?

— Да, да, — звонко рассмеялся Привалов. — Хмельным взглядом фашиста на земле не увидишь, да еще ночью…

— Тогда до следующего раза, Алексей Иванович, — сказал старик. — Только обязательно приходите… Витюха, ты подскажи мне, когда вы придете, мы лучше приготовимся…

— Да, да, — кивала головой Акулина Игнатьевна. — Приготовимся…

Но Привалов в эту ночь не летал. Его самолет ремонтировали механики — заделывали пробоины от пуль в фюзеляже и на крыльях. Последний рейд над окопами гитлеровцев чуть не стоил Привалову жизни: слишком низко он опустился и стал досягаем для винтовочных и автоматных выстрелов. Но все обошлось.

— Ты, лейтенант, в рубашке родился, — сказал механик, осматривая самолет после возвращения из полета. — Если б днем — все!.. Теперь мне придется немало поработать над твоим ночным ведьмаком… Ничего, залатаем — будет как новенький!..

Бывая в первые дни в Нагорном, Привалов, как и все другие пилоты, не мог не заметить среди местных молодых женщин Евдокию. Красотой и статью она резко выделялась среди подруг. Горе от утраты отца постепенно уходило, и молодость брала свое. И теперь она, разведенная, чувствовала себя свободной и независимой, ловила на себе взгляды мужчин. Евдокия понимала: только моргни она кому-нибудь из них — пойдет за нею на край света. А тут еще появились летчики — отбоя нет.

Доставали из сундуков наряды и другие девушки, бродили, взяв друг друга под руки, по улицам села и якобы, совсем случайно — надо же! — попадались на глаза пилотам, смелым охотникам не только в небе, но и на земле. Больше всех старалась понравиться летчикам Нюрка Казюкина. Верхняя пухлая ее губа была чуть-чуть сдвинута вправо, а нижняя — влево, густо накрашенные, эти губы требовали немедленного поцелуя. Улыбалась она постоянно, показывая не совсем ровные, не совсем мелкие и не совсем белые зубы, но все равно улыбалась красиво. Не один пилот с первого же дня положил глаз на ее пышноватые формы.

Рядом со столовой, где питались летчики, был расположен магазин потребкооперации, влачивший жалкое существование: с начала войны в него почти не завозились государственные товары, и жители села не сдавали, как прежде, свои продукты — нечего было сдавать. Раньше в магазин люди несли масло, яйца, мясо, словом, все, чем были богаты и что оставалось избыточным. Теперь полки пустовали, даже соль редко появлялась, и люди уже начинали использовать в пищу суперфосфат и нечто подобное. Но в магазин они по привычке заходили, цокали языкоми, пожимали плечами, вспоминали довоенное время.

Неожиданным явлением стал приход сюда Евдокии Лыковой. Шла она в магазин вовсе не за товаром, прекрасно зная, что в нем давно хоть шаром покати, ничего стоящего и, главное, необходимого нет. Шла посмотреть на других, но главное — показать себя. Для этого приоделась во все лучшее, что хранилось в сундуке, даже на свидание к Василию Игумнову не бегала такой нарядной. Увидев ее, летчики рты разинули, и даже те, кто сидел за столом, побросали ложки, вывалились наружу из столовой:

— Львица!

— Местное национальное достояние!

— Источник прекрасных генов!

— С такой и в шалаше, как в раю!..

— С нею в любой полет, хоть на Берлин, хоть к черту на рога!

Присутствовавший здесь же Степка отрицательно мотал головой. Его в полку принимали уже как своего. И даже на довольствие в столовой поставили, правда, сто граммов ему не давали: во-первых, на боевое задание он не вылетал и, во-вторых, считали, что еще слишком молод, чтобы приобщаться к спиртному.

— Евдокия же брошенная мужем, — вдруг вылил Степка ушат воды на разгоряченные головы пилотов. — Иван, то есть бывший муж, выставил ее за ворота!..

Летчики не хотели верить: какой дурак добровольно откажется от такой крали?

— Не ерунди, Степан, — обернулся к нему Привалов. — Таких, как она, за ворота не выставляют, такие сами громко хлопают воротами…

— Так она тогда почти и… ушла, — пытался объяснить Степка.

— Как это — почти?

— А вот так, — Степан замялся, он стыдился сказать откровенно, что женщина эта потаскуха: на нее было устремлено столько восхищенных глаз.

— Досказывай, — дернул его за рукав Алексей.

— Она это самое… — вспомнил он мужские разговоры о поведении Евдокии, когда она была еще замужем. — Она… не совсем надежная… Ну, с трактористом из МТС стала вожжаться, и за это Иван Званцов, то есть муж ее, вместе с барахлом, что лежало в сундуке, за ворота выставил. … У нас так принято, обычай такой…

— И где же теперь этот горе-Иван? — не унимался Алексей. — На фронт ушел?

— Нет, он перед самой войной на Дальний Восток уехал по вербовке… Вы, товарищ лейтенант, о нем у Виктора спросите, Иван — его старший брат…

— А-а, — неожиданно и смущенно протянул Алексей, почувствовав, в отличие от других летчиков, некоторую неловкость.

Волей-неволей пришлось ему отказаться от ухаживания за первой красоткой Нагорного, хотя, как ему показалось, проходя мимо группы летчиков, Евдокия ласково посмотрела именно на него, именно ему подарила обворожительную улыбку, от которой, как от горячих лучей весеннего солнца, ему вдруг стало так тепло и приятно! Но так думал каждый летчик, толпившийся тогда на крыльце столовой. Каждый был твердо уверен, что это неземное создание взглянуло именно на него и лишь ему подарило свою обворожительную улыбку. Так на живописном полотне талантливо нарисованная женщина всегда смотрит на вас, в какую бы сторону вы ни отошли. У Привалова несколько отвисла челюсть, он искренне загрустил и даже пожалел, что сильно привязался к Виктору: неловко же теперь ухлестывать за его бывшей невесткой, как-никак она — жена брата, хотя и бывшая.

Крутилась около летчиков и Зинаида. По красоте она уступала Евдокии, но как она ходила: пройдет медленно, важно, двигая заметными ягодицами, и у всех мужиков голова во след ей свинчивается. Казалось, сама щедрая природа подарила ей искусство дефиле, о котором Зинаида и никто в Нагорном слыхом не слыхивал. В девичестве старинного сарафана, а в замужестве паневы не признавала.

— Мне дай шелковое платье или кофточку с юбкой, чтобы вся красота моя была налицо, — смеялась Зинаида. — Ну, как в кине артистки ходят.

— Ну и баба! — восхищался даже Афанасий Фомич, привыкший, что женщины Нагорного носят только паневы. — У Антохи губа не дура, выбрал же такую!.. Жалко, Пешка не видит у своего сына этакую жену!.. Не вовремя умер братка мой, — вспоминал он Перфилия, своего старшего брата, уснувшего по пьянке на сырой земле, которая наградила его простудой и скоропалительной чехоткой.

С наступлением сумерек молодежь Нагорного, несмотря на войну, на боевые действия, которые подходили все ближе и ближе, собралась на выгоне, правда, не устраивая, как прежде, веселые корогоды, а просто, толкаясь, беседуя о наболевшем: раньше всего о сводках с фронта, о возможной оккупации немцами Красноконского района, о будущих проблемах, которые могут возникнуть после этого.

— В партизаны уйдем, — горячился Тихон. — В лес, он у нас на сотни километров тянется — не достанут!..

Алексей Привалов, освобожденный от ночных полетов, также задержался в селе, где и встретился с Евдокией, которая, как бы случайно, шла, шла куда-то по неотложному делу и вдруг — надо же! — оказалась на выгоне. Алексей широко улыбнулся ей.

— Я знаю, — тихо призналась она, — мне сказали… Вас Алексеем зовут.

— Информация верная, — как-то сухо, да еще поперхнувшись от неожиданности, ответил Алексей, мысленно ругая себя на чем свет стоит за такой чисто бюрократический ответ.

Минутная пауза тянулась, как показалось Алексею, целую вечность. Он ощущал ее теплое дыхание, ее завораживающий, зовущий взгляд, мятный запах, исходивший от нее, но робко топтался на месте, дрожа каждой жилкой своего тела, и чувствовал себя истуканом. Рядом была буря необузданной страсти, а он, как цуцик, прятался от этой бури вместо того, чтобы ринуться в самый ее центр, так же смело и решительно, как он бросал свой самолет вниз на головы фашистов. Алексей втайне понимал, что, вполне возможно, на этой вечеринке он стоит рядом с Евдокией первый и последний раз, и вообще, как и для любого боевого летчика, каждую ночь улетавшего на задание, возможно, что это его последние часы жизни: завтра полетит за линию фронта, но вернется ли? Так не воспользоваться ли мечтой, не сопротивляясь всеобъемлющей любви?

— Я ни разу не летала на самолетах, — вдруг спокойно и как-то обыденно сказала Евдокия, прервав долгое неловкое молчание. — Как это там… в небе? — подняла она глаза кверху и добавила: — Да и вниз поглядеть охота, какая она, земля, сверху?…

— Земля?! — обрадовался Привалов, в душе благодарный Евдокии за то, что она вывела его из сложнейшего пике. — В небе хорошо! — воскликнул он и многозначительно заметил: — Если оно мирное, как теперь над нами, без мессеров… Без немецких истребителей!.. А если они появятся, то на наших У-2 лучше не летать… Ночью-то можно, — спохватился он, — а днем — нет… Я вам как-нибудь… помогу… Над нашим аэродромом можно и вам полетать… Я это смогу, — с горячностью, сдерживая возбуждение, пообещал Алексей.

— Ну, гляди же, я буду ждать, когда покличешь, — склонив голову набок, кокетливо улыбнулась Евдокия, чувствуя свое полное превосходство над этим милым, но не очень-то решительным летчиком. — Только уж не забудь, раз обещаешь!..

— Ни в коем случае, покли… позову — твердо, словно клятву, произнес Привалов.

— Жду! — кивнула Евдокия и собралась уходить.

Да и Алексею пришла пора возвращаться на аэродром. Именно эту свою воинскую, несомненно, очень важную, обязанность он объяснял товарищам впоследствии как причину, которая не позволила ему дальше развить встречу и… все такое с нагорновской красоткой, а то бы он!.. О!.. Однополчане слушали его сбивчивый рассказ и от зависти глотали слюнки: обошел он их, этот проныра Привалов!

Несколько ночей подряд Алексей в составе эскадрильи вылетал на боевые задания. В районе Харькова шли ожесточенные бои. Несмотря на упорное сопротивление, части Красной армии отступали с большими потерями, более того, основные ее силы в этом районе боевых действий повергались риску попасть в окружение. «Если и дальше будут так развиваться события, — анализировал Алексей обстановку, возвращаясь в предрассветной дымке на аэродром, — фашисты разовьют наступление и быстро окажутся у самого Дона… Нагорное окажется под врагом!» — со страхом подумал он, вспомнив прежде всего о Евдокии. Что будет с нею? Мимо нее не пройдет ни один даже самый зачуханный немецкий импотент! Вне всякого сомнения, она станет лакомой добычей оккупантов. «Надо предупредить ее об этой угрозе, — эта тревожная мысль не выходила из его головы, — уговорить ее немедленно уехать в тыл». Огненный вал мелких и крупных боев катился на огромном пространстве. Эвакуация населения и материальных ценностей шла с невиданным размахом. Так что если он посоветует Евдокии покинуть Нагорное, это будет не нагнетанием паники, а вполне законным предупреждением. Однако ни в этот день, ни в следующие дни встреча с Евдокией не состоялась: Привалов не мог отлучиться с аэродрома, где уже начали готовиться к возможной передислокации. Но однажды появилась счастливая возможность, и он попросил у командира полка мотоцикл.

— Зачем? — спросил майор Криулин, ибо в такое время уезжать с аэродрома было неразумно: а вдруг тревога!

— В Нагорное скатать, товарищ майор…

— Ты уже был там, в столовой…

— По другим делам… Очень нужно, товарищ майор!..

— Уж не сердечные ли дела? В такое-то время, лейтенант! — майор смахнул ладонью пот со лба, но, вспомнив песню Утесова из фильма «Веселые ребята» со словами «Любовь нечаянно нагрянет, когда ее совсем не ждешь», сказал: — Ладно, только не задерживайся там… Любовь — чувство, заслуживающее уважения, сам когда-то ощущал, но теперь мы ведь уже почти в прифронтовой полосе…

— Я мигом! — обрадовался Привалов и выкатил из-под куста орешника мотоцикл. — Да! — вдруг назло себе же воскликнул он так, что заставил майора Криулина вздрогнуть и обернуться. — Она мне просто знакомая…

— А я и не спрашиваю, кто она тебе, — усмехнулся майор.

— Да нет, она очень просила, чтобы хоть разок прокатиться на самолете, только и всего.

— Во-первых, Привалов, на самолете не катаются, а летают — ты же пилот! И, во-вторых, это кто же такая смелая? — поднял брови майор. — Уж не та ли, о которой прожужжали мне все уши? Эта… местная… красавица. …

— Так точно, товарищ майор!

— Так что же ты стоишь? Марш в Нагорное и возвращайся с…

— С Евдокией!

— Ну, да, с нею… У нас есть еще время подкинуть ее к небесам…

Алексей долго ездил по селу, волнуя пытливых односельчан и возбуждая дружный лай собак. Даже детишек катал по очереди, а в дом Лыковых зайти стеснялся, тарахтел под окнами, поглядывал на ворота, а открыть их рука не поднималась. Наконец на крыльцо хаты вышла сама Евдокия. Оказывается, она видела из окна Алексея, но долго прихорашивалась, смотрелась в зеркало, примеряла то один, то другой наряд, зная: сколько бы она ни задерживалась в хате, летчик не уедет, он крепко попался в капкан ее чар.

— Так я готова, — кокетливо улыбнулась Евдокия и небрежно спросила: — Где твоя кукурузная этажерка?

— На аэродроме, садись позади меня и покрепче держись…

Евдокия не заставила себя упрашивать: важно уселась на заднем сиденье. Мотоцикл рванул с места, и вскоре, оставив клубы поднятой пыли, выскочил через неглубокую заросшую кустами и корявым карагачом канавку на опушку леса. Их встретил майор Криулин. Слегка курносое лицо его расплылось в улыбке до ушей, фуражка съехала на затылок: таких миловидных женщин он не поднимал на самолетах ни разу. Майор галантно поцеловал руку Евдокии и, делая шаг назад, споткнулся о корягу, но не упал, а удержался, ухватившись рукой за мотоцикл.

— Прежде всего покажу вам наши самолеты, — предложил майор Евдокии и кивком головы, многозначительно прищурив один глаз, дал знать Привалову, чтобы тот отодвинулся в сторонку. — А лучше, если ты вообще смоешься, — шепнул он и показал Привалову на кусты.

У Алексея то ли от возмущения, то ли от удовольствия, что угодил начальнику, покраснели уши. Да и Евдокия так увлеклась таким, хотя и курносым, но обходительным майором, что забыла о самом существовании какого-то там летчика. Она даже ни разу не посмотрела в его сторону. Не спрашивая разрешения у командира, понимая, что в данный момент, если бы угоняли самолет, майор, увлеченный Евдокией, не заметил бы кражи, Алексей завел мотоцикл и поехал несолоно хлебавши. «Ну и дурак я, — ругал он себя, — какой же я осел, на самом деле… Зачем вез ее сюда?» — И представил, как будут издеваться теперь над ним летчики.

Надвинув поглубже на голову пилотку, он летел навстречу ветру, который прохладой обдувал его пылающее гневом лицо. Доехал до церкви, развернулся, в Нагорном ему больше делать было нечего, и помчался к лесу другой полевой дорогой. Навстречу Алексею с тяпками на плечах двигалась ватага женщин и девушек. Он еще сильнее нажал на газ, стремясь лихо проскочить мимо колхозниц, отчего мотоцикл заревел по-звериному и стремительно ринулся вперед мимо оробевших и отступивших на обочину дороги женщин.

— Ой, бабоньки, собьет враг этакий!..

— Сбесился он, что-ли?…

— Никак спьяну? — испуганно шумели женщины и даже стали грозить лихачу тяпками.

Привалов лихо вскинул голову, и тут же под встречным потоком воздуха пилотка сорвалась с его головы и упала в стороне. Ближе всех к ней оказалась Анна. Она первой подбежала, подняла головной убор и, пока летчик разворачивал мотоцикл обратно, сбивала с пилотки пыль.

— Ну и ловкая девка!

— На ходу подметки рвет…

— Эта своего не упустит…

— В невесты просится!..

Теперь бабы дружно смеялись, подбадривая тем самым смущенную Анну, которая вышла на дорогу и с торжествующим видом подала пилотку подъехавшему Алексею.

— Спасибо, — улыбнулся он, принимая головной убор и оправдываясь: — Нечаянно с головы слетела…

— Я видела, — только и смогла сказать тоже улыбающаяся Анна, быстро про себя отметив: «А он ничего себе…»

Алексей поднял было ногу, чтобы ударить по педали и ехать дальше, но, взглянув на незнакомку, не стал заводить мотоцикл. Она показалась ему милой, приветливой и по-женски вообще привлекательной. Загоревшее от летнего солнца и ветра в поле лицо, слегка высокая грудь, часто поднимающаяся под желтой кофточкой: по всему было видно, что незнакомка сильно волновалась, ведь летчик не знал, что Анна еще не замужем и, встретив молодого симпатичного военного, почему бы и не поволноваться. И уехать от нее просто так было ему неловко. Тем более что женщины в один голос кричали:

— Вези ее домой!

— Не зря она подняла пилотку!

— Плати ей добром!

— Устали? — почему-то глядя на тяпку Анны, спросил Алексей.

— Ни рук, ни ног не чую, — как-то ласково, тепло, ничуть не жеманясь, как это делала неприступная Евдокия, ответила девушка. — Картохи пропалывали — повитель заглушила страсть как… Целый день гнулись как проклятые…

— Понятно, — ни с того ни с сего опять улыбнулся Алексей вместо того, чтобы посочувствовать уставшей, и вдруг предложил, сам удивляясь, откуда так быстро пришла эта мысль: — Садитесь…

— Куцы? — не поняла Анна, разглядывая мотоцикл.

— Не куцы, а сзади меня… На это сиденье, — обернулся он назад. — Садитесь и показывайте дорогу к своему дому. — Как вас звать?

— Аня… Анна Дмитриевна Анисова.

— А меня Алешкой нарекли, — теперь уже громко рассмеялся летчик. — Алексей Иванович Привалов, лейтенант военно-воздушных сил к вашим услугам, труженица полей!..

— Ух ты как! — покачала головой девушка.

— Как?

— Только в кине так балакают.

Под восхищенными взглядами женщин она поудобнее уселась позади.

— Обнимите меня, то есть обхватите, то есть держитесь…

— Тяпку, тяпку кинь мне, удобнее сидеть будет, — крикнула одна из женщин.

Отдав подруге тяпку, Анна крепко обхватила летчика, плотнее прижалась всем телом к его спине и сомкнула руки на его груди. Мотоцикл вновь, но теперь уже победно заревел и помчался к селу, поднимая за собой легкую, прозрачную кисею горячей пыли. Женщины притихли и с откровенной завистью смотрели мотоциклу вслед.

— Показывай, куда ехать, — попросил Привалов, когда они выскочили на улицу Нагорного.

Остановив мотоцикл возле указанной хаты, Алексей первым соскочил с сиденья, помог и Анне слезть и проводил ее до калитки.

— Так она же скоро рухнет, — покачал старую, действительно сильно прогнившую калитку Привалов.

— Все скоро рухнет, — вздохнула Анна и кивнула на хату: — И она уже развалюха…

— А кто есть еще в доме? — поинтересовался Алексей.

— Я одиношенька, как перст!..

Летчик еще раз внимательно осмотрел калитку, прикинул.

— Принеси-ка молоток, — попросил он.

Анна поспешила в хату и вскоре вернулась с небольшим молотком в руке.

— Он, оказывается, в чулане валялся… Весь в паутине и ржавый…

Лейтенант молча стал быстро восстанавливать калитку. Анна с любопытством наблюдала за ним.

— Были тут эти… мешочники, — вспомнила она.

— То есть? — не понял Привалов, продолжая бить гвозди в почерневшие столбики.

— Ну, те солдаты, которым в армии не досталось ни харчей, ни одежды, ни даже винтовок… Окопы рыли!.. У меня аж трое стояли, обещали калитку починить, но, видно, не до калитки им было, ушли, так все и оставив…

— Так уж и все? — ехидно усмехнулся Алексей.

— Все!.. А ты на что намекаешь, а? Чкалов кукурузный! — дернула плечом Анна. — Им не бабы нужны были, а крохи хлеба… Не покорми тебя день-два, куда глядеть будешь? В миску или на Евдокию?… Для того, о чем ты думаешь, мужик должен быть сыт, ухожен… Эх ты, а еще лейтенант!..

— Осмелюсь доложить, я в норме! — сделал он стойку по команде «Смирно!».

— Ну, это еще неизвестно, на словах вы все… герои!..

— А ты проверь, а не вали напраслину…

— Ага, война, мол, все спишет?… И Евдокии, небось, так же мозги полоскал?

— Далась тебе эта Евдокия, Аня! — скривил от обиды губы Привалов. — Она сегодня в распоряжении командира нашего полка… На самолете катается! Да, Анечка, мужа надо ждать! — пытаясь все выпытать, как бы между прочим заметил назидательно лейтенант, кончив ремонтировать калитку. — Вот, даже не скрипит!..

— Какой муж? Мой муж объелся груш!.. Никого у меня не было, Алеша…

— Что ты говоришь! — воскликнул Привалов, даже не скрывая, что рад был услышать такую весть. — Красивая! — он сделал было шаг к ней, но Анна решительно подняла руку.

— Нет, лейтенант, ты укатывай на свой аэродром, тебе же, небось, лететь сегодня ночью?

— И то верно…

Привалов спохватился, пошел к мотоциклу, стал заводить его.

— Ты только возвращайся, — старалась перекричать треск двигателя Анна. — Береги себя и возвращайся, я ждать буду!..

Алексей согласно кивнул головой.

— Со мной ничего не случится! — последние слова лейтенанта потонули в громком грохоте мотоцикла.

В пути Привалов все никак не мог понять: куца и откуда просила девушка возвращаться? Ну, откуда — еще можно догадаться: из полета в тыл фашистов. А вот куда? Вообще, на аэродром, как все пилоты полка, или он, единственно он, должен был вернуться живым к ней? Сердце его учащенно забилось. Образ Анны встал между ним и Евдокией. По красоте они, конечно, сравниться не могли, но душа, душа у Анны куда богаче… Когда он возвращался из Нагорного, женщины с тяпками уже входили в село и дружно махали ему руками. «Теперь все наши косточки перемоют», — подумал лейтенант, но ему это было даже приятно. Очень хотелось еще раз побывать у Анны, а уж как там сложится — неважно.

Аэродром в нагорновском лесу просуществовал еще около двух недель. Между Алексеем и Анной установились близкие отношения. Встречались больше днем и то, когда Анна по какой-либо причине находилась дома, а не на работе. А однажды она, зная, что Алексей свободен и обязательно приедет в Нагорное, притворилась больной, обвязала щеку платком и стонала:

— Кутний мудрует… Он у меня еще там болел, в Грузии, на болоте простудила… Ой, моченьки моей нету!..

Председатель колхоза Прокофий Дорофеевич был не только строгим, но и жалостливым. Он поверил Анне и оставил ее дома отлежаться, авось к завтраму зуб уймется.

— У меня тоже бывает, — коснулся он указательным пальцем своего рта. — Так я боль эту сто граммами снимаю… Проходит! — уверял он. — И ты попроси у кого-нибудь самогону…

— Попрошу, — простонала Анна.

Алексей действительно в тот день, минуя столовую, подъехал к знакомому двору. Потрогал рукой калитку — прочно держалась. Взбежал по низкому крылечку, плечом толкнул дверь в сенцы — она не была заперта. Переступив порог хаты, он, сильно возбужденный, коротко произнес:

— Я на минутку, Аня…

Она молча бросилась к нему навстречу и, горячо целуя, крепко обняла. — Нехай эта минута будет нашей… навсегда, — прошептала она.

Лейтенант легко подхватил девушку на руки и, нежно прижимая к своей груди, понес к кровати с откинутым на бок одеялом, искусно сшитым из разноцветных ситцевых и сатиновых треугольников.

— Только задерни занавески, — попросила она, опрокидывая голову на высокую подушку, по которой рассыпались ее густые волнистые русые волосы, и Алексей тут же исполнил ее просьбу. — Теперь иди ко мне… Алешенька! — расстегнула она на высокой груди кофточку. — Я до тебя никого не знала, — ее губы обжигали заросшие короткой щетинкой щеки лейтенанта. — Любимый…

Некоторое время спустя Алексей, поглядывая на наручные часы, заторопился: слишком уж быстро бегут стрелки. Анна с наскоро завязанными сзади волосами, скрепленными лентой, проводила его до калитки, где стоял знакомый мотоцикл.

— Возвращайся поскорее, — глухо попросила девушка — ей трудно было говорить, голос обрывался, глаза застилали слезы, хотя она изо всех сил старалась не заплакать.

Алексей кивнул головой, тоже от волнения не находя нужных слов и сожалея, что не встретился с ней раньше.

После обеда, как только солнце стало соскальзывать вниз по небосклону и не так сильно накалять дорожную пыль, Анна, к великому удивлению Прокофия Дорофеевича, была уже в поле.

— Что так?!

— Я, как ты посоветовал, набрала в рот полстакана самогона, пополоскала и все прошло, — откровенно соврала девушка.

— А что я тебе говорил! — обрадовался председатель. — Самогон — лучшее лекарство от болезни зубов!.. Да и вообще от всех болезней, — махнул он рукой. — Не напрасно же солдатам перед атакой дают по сто граммов водки: и не так страшно лезть на выстрелы, и не так больно, если ранят… На себе испытал, когда осколки шарпанули по моей руке… Наркоза не было, а только водка… Она, родненькая, одно спасение!..

Урожай хлебов в колхозе на втором году войны вышел на славу. Большие увесистые колосья пшеницы низко гнулись под тяжестью спелых янтарных зерен.

— И такой хлеб оставить врагу! — сокрушался председатель колхоза и беспрестанно досаждал телефонными звонками Красноконский райисполком и райком партии.

— Знаем, знаем, — отвечали ему, — но комбайнов нет… Не жди, Конюхов! Мобилизуй всех, кто может держать в руках косу, даже женщин и девушек, а если какая из них не совладеет работать косой, пусть достают с чердаков и из чуланов старые серпы, наточат их до состояния лезвия бритвы — и тоже в поле и на степь!.. Короче, хлеб до последнего колоска должен быть убран… А тот хлеб, что в скирдах, — молотить! Немедленно молотить! Ты головой отвечаешь за это!..

— Вот те раз! — почти кинул с досады телефонную трубку на аппарат Прокофий Дорофеевич и широко распахнул окно кабинета, куда влетел свежий и чуть прохладный ветерок с ближайшего луга, где среди ракит поблескивала на солнце речка Серединка. — Я же и виноватым остаюсь…

И он сам бегал ни свет, ни заря по Нагорному, не доверяя бригадирам, поднимал людей, обещал, просил, ругался, на чем свет стоит. В колхозе было четыре бригады — три полевых и одна овощеводческая. Возглавляли их женщины, которых председатель старался пораньше поднять с постели.

— Надо, надо, бабоньки, — говорил он, будто стонал, — досыпать будете после войны… Вот разобьем фашистов, тогда и… А сейчас ни один колосок не должен остаться ни на корню, ни в крестцах, ни в скирдах, ни на стерне…

То ли из уважения к памяти бывшего председателя колхоза Алексея Петровича Лыкова, то ли по привычке, но Евдокию ни бригадир, ни тем более новый председатель колхоза Прокофий Дорофеевич Конюхов не заставляли идти на работу, как других, ссылаясь на военное время. И Евдокия, чутьем улавливая это настроение, даже стыдилась своего положения, поэтому сама ежедневно шла вместе со всеми на уборку урожая. «Как бабы, так и я», — решила она раз и навсегда и старалась не отступать ни на йоту от этого решения. Крестьянка по рождению, она умело скручивала из осоки свясла, вязала ими тяжелые снопы пшеницы, складывала их в крестцы, забиралась на скирд и ловко вилами подхватывала подаваемые снизу ею же туго связанные снопы.

— Невестка, хватай! — кричал ей в этот момент Виктор и с силой подбрасывал вверх сноп.

Она была старше его на два года и им впору бы называть друг друга по имени, однако в Нагорном так уж по старинному обычаю повелось, что жену старшего брата младшие братья называли невесткой, и даже тогда, когда у старшего брата расстраивался брак, как это случилось у Ивана Званцова. Для Виктора Евдокия осталась навсегда невесткой, собственно родственницей.

Прокофий Дорофеевич, измотанный заботами, уставший, не досыпавший ночей, обруганный районными начальниками всех рангов за то, что медленно убирает хлеб, сам покрикивавший почти на всех, частенько прибавлял к крику матерное слово, без чего любая речь его просто не была бы речью. С Евдокией же он разговаривал на пониженных тонах, с большой долей ласки, словно перед ним была его родная послушная дочь. Многие так и понимали складывавшиеся отношения между ним и Евдокией, но только не Зинаида Званцова, которая откровенно ревновала ее к председателю.

— Я ей космы-то повыдираю, — грозила она в беседах с бабами, точно зная, что языки их обязательно донесут до Евдокии ее агрессивные намерения, — не погляжу, что она… подумаешь, красавица южная, никому не нужная… — тут Зинаида без зазрения совести врала, ибо на Евдокию, облизываясь, как коты на масло, засматривались и стар и млад. — А чем я хуже? Что у меня не так? — поднимала она край юбки повыше колена. — Все на месте!

— Угомонись ты, Зинка, — советовала ей Анна, — подумай о своем Антохе, он нынче воюет, а ты тут хвостом виляешь, как сучка перед кобелями…. А то, гляди, вернется домой Антоха-то, так еще неизвестно кому космы будут выдирать!..

— Да вернется ли, — сразу сникла Зинаида, — мало оттуда возвращаются, посчитай, почти на половину наших мужиков похоронки пришли… И мой Антон не заговоренный!.. Ой, я часто думаю, — вдруг весело засмеялась она, — как он там воюет, такой шустрый, драчливый, может, немцев штабелями укладывает, вот бы хоть одним глазком взглянуть! Вдруг героем станет, ну, тогда я с ним под руку по улице Нагорного… Звезда на его груди светится, а я такая счастливая… Завидуйте, гадовки!

— А как же Прокофий?

— Прошка-лепешка?… Ах, — отмахнулась она рукой, — сбрешу что-нибудь — поверит! Антон у меня все слопает, что ни приготовь!

Однако к Евдокии Зинаида ревновала председателя напрасно. Не было замечено, чтобы кто-то, даже из самых шкодливых пожилых или молодых поклонников женских юбок, крался к двери ее хаты или стучался ночью в окошко. И на току, в часы краткого ночного отдыха, Евдокия не отходила от баб, ложилась рядком с ними и, свернувшись калачиком, крепко спала до очередной побудки.

— Как изменилась Дуська-то! — шептались между собой бабы. — Ни дать ни взять — монашка!

— Никаких мужиков не признает.

— Да и они к ней не липнут, боятся или что?

— Зауважали дюжа из-за ее покойного отца Алексея Петровича, земля ему пухом…

— Кажут, приезжал к ней из района один, видный такой, при галстуке, — отшила, больше к Нагорное он носа не показывает…

— Такая вот она, любовь с трактористом, — до гроба!

— А из гроба мазутом несет! — хихикал кое-кто.

Почесав языки, бабы тут же умолкали, едва лишь появлялась Евдокия, сплетни моментально менялись на явный подхалимаж и лесть.

— Ой, Дусенька, ну какая ты нынче красивая!

— Почему нынче? Не ври, она всегда такая!

Не один раз встречал председатель лейтенанта у дома Анны и даже накоротке познакомился с ним. Председатель был влюблен в авиацию и искренне сожалел, что остался с одной рукой, а то мог бы выучиться на летчика, поднаторел бы в грамоте и, глядишь, оказался бы в небесах или даже через Северный полюс маханул. Мечтал Конюхов, хорошо зная, что за мечту, какой бы она дерзновенной ни была, платить не надо. А взаимные отношения между лейтенантом и Анной не осуждал, наоборот, сняв единственной рукой с головы пропотевший насквозь и принявший пепельный цвет от пыли, накрепко въевшейся в материю, картуз и этой же рукой приглаживая влажные, стоявшие, как он сам выражался, «матюком», то есть вверх, волосы, он по-отечески говорил девушке:

— В мирное время вашей паре цены не было бы!.. А сегодня неизвестно, что случиться завтра… Смотри, сироту не оставь, — намекал он, отчего Анна густо краснела и отмахивалась рукой.

— Скажешь тоже, Прокофий Дорофеевич!..

— Ничего эдакого! Мы все человеки, живые, и в нас шевелится… это самое… чувство, — пытался объяснить он на правах старшего и опытного, но поскольку у него это не получалось хорошо, быстро переводил разговор на наезженную тему: — Такой хлеб уродился, убрать бы вовремя…

И Привалову при встрече он пел ту же самую песню.

— Хлеб стеной стоит, Алексей Иванович, не успеем обмолотить и увезти, немцу достанется… Вы уж там не пускайте его, проклятого, а если совсем не сможете, то хоть подольше задержите… Ты летаешь, сверху фронт виднее, скажи, где он, далеко ли от нас?

— Хотелось бы мне, Прокофий Дорофеевич, сказать, что далеко, самому легче было бы, да не могу, — глубоко вздохнул Привалов и, покачав головой, добавил: — Зачем мне врать вам: фашисты рядом. — И, оглянувшись назад, — все-таки опасно сообщать истинное положение, которое сложилось на фронте, полушепотом сказал: — Под Харьковом настоящая мясорубка… Множество наших в плен попало… Дорога сюда гитлеровцам открыта…

— Так что же нам с зерновыми делать? Сжечь их к чертовой матери, что ли? Али как?

— Ну тут уж вы сами определяйтесь, тут я вам не советчик… А как районное начальство советует?

— А-а! — махнул рукой председатель в сторону Красноконска. — Как мне сдается, они там сами на чемоданах сидят, чувалы барахлишком набивают. … Им уже не до нас… Знают, немцы с партийными и активистами вроде меня цацкаться не станут — голову в петлю и шабаш! Беда, товарищ лейтенант, ой, беда!

— Сам знаю, что беда, Прокофий Дорофеевич, — стараясь подладить ответ под стиль беседы нагорновцев — неспешный, сосредоточенный, с долей грусти и неуверенности, вздыхал Привалов.

Но беда бедой, а сердце Алексея стало все сильнее и сильнее притягивать к Анне. Лейтенант даже удивлялся, как это он раньше не замечал ее, ведь все девушки в короткие свободные минуты крутились у столовой авиаполка, когда сюда приезжали веселые пилоты и налаживали с ними знакомства. Щелкала здесь семечки и Аня, но как он ее не приметил? Ему казалось это противоестественным. Затмила не только глаза, но и разум Евдокия. Вспомнил, как отвез он эту женщину на аэродром, как курносый майор, командир авиаполка Криулин, расплываясь в широкой улыбке на лице, похожем на блин, нежно взял Евдокию под руку и повел к самолетам, расхваливая свой полк с таким пафосом, будто именно он решал судьбу всех воздушных боев, наземных войск противника и вообще судьбу всей войны. Обещал научить любопытную Евдокию запросто летать на самолетах любых типов. И даже поднял ее в тот день в воздух, крепко-накрепко привязав в кабине ремнями. Злые языки нагорновских баб судачили о том, что в полете Евдокия что-то непотребное делала. Но это были лишь пересуды, просто бабы завидовали Евдокии. Ведь после краткого полета красавицу пригласили в штабную палатку, где ее угощали хмельными напитками, всякими деликатесами в виде шоколада и консервов, и будто лишь под самое утро майор лично привез ее на мотоцикле домой. Было именно так или не было, но зависть способна и не на такие фантазии!

Окружив потом Евдокию плотным кольцом, женщины с большим интересом, с охами и вздохами слушали ее рассказ о том, как красиво выглядит с высоты Нагорное, как вообще привлекательна земля с птичьего полета.

— Смотришь вниз, — рассказывала она, — и видишь рай на земле, а немцы-изверги кидают на нее бомбы. — Она подняла глаза к небу и развела руки. — Чтоб им ни дна, ни покрышки, злодеям… Как их только Господь наш терпит!

Бабы соглашались с нею, но язвительно, с намеками и хихиканьем предлагали:

— Ты лучше нам про майора расскажи…

— Про майора?! Так он же курносый! — расхохоталась Евдокия, а потом серьезно сказала: — Нет, в самолете он мужик ничего, с ним даже не страшно… А так… я же говорю… курносый! — намекнула она.

Начатый бабами смех на улице продолжался потом в хатах, у соседей, в гостях. Нет, лучше им не попадаться на язык!


VII


С каждым днем все чаще и все наглее стали летать над Нагорным и окрестными селами немецкие самолеты. Целью их была прежде всего Алексеевка, где скапливалось множество железнодорожных составов. Но там хорошо была налажена воздушная оборона. Едва вблизи появлялся вражеский бомбардировщик, как небо густо заполняли клочки дыма от взрывов зенитных снарядов.

В один из вечеров особенно громко загудела и опушка леса, где располагался аэродром. Одна за другой двукрылые стрекозы поднимались над лесом и улетали в восточном направлении. Провожать летчиков, ставших почти родными в Нагорном, пошли многие жители села, преимущественно молодежь. Заплаканная Анна не скрывала, что расстается с любимым человеком. Она долго стояла с Приваловым в сторонке от других, о чем-то говорила. Алексей внимательно слушал девушку и кивал головой, очевидно, соглашаясь. В последнюю минуту Анна прилюдно обняла летчика и поцеловала.

Шумно провожали ровесники Степана, который, как уже полноправный член авиаполка, хотя еще и не зачисленный в рядовые, но в механики пристроенный, улетал в тыл, на место новой дислокации кукурузников.

— В штабе полка обещали направить меня в летную школу, — не без гордости сообщил Степка новость друзьям. — Не знаю еще, куда и в какую школу, но обещали… Я хотел бы летать и на этих… этажерках, знаете, как их немцы боятся! Но лучше бы на бомбардировщиках…

И он говорил о таких типах самолетов, о которых друзья его и слыхом не слыхивали и слушали, разинув рты.

— Ты, Степка, пиши, — с грустью на белобрысом лице попросил Митька друга. — Не забывай, понял?

— Обязательно, Митя, только… Как же я напишу, если сюда вдруг немчура придет?

— Не вдруг и не если, а придет! Смотри, сколько вокругбеженцев! — заметил Виктор. — Да и летчики твои не из спортивного интереса перебазируются. … А мы чуть что — в лес, в партизаны…

— Обязательно в лес, — подхватил мысль Виктора Тихон. — Леса у нас тянутся, — махнул он рукой, — я глядел по карте — бесконечно!.. Леса лиственные: дуб, клен, ясень, но много есть диких груш, яблонь… Этой кислятины не наешься, но голод утолить можно запросто, — обнадежил он потенциальных народных мстителей. — Не пропадем!.. Землянок накопаем — зимой не замерзнем… У Захара чалого надо опыт перенять, он мастер землянки сооружать… Так что, Степка, когда будешь над нашим лесом лететь на задание, дай знак… Ну, как-нибудь там, мертвую петлю, к примеру, сделай. Раз — и мы поймем: Степан летит!

— Это с бомбами-то мертвую петлю?! — усмехнулся Степан. — Думай, что говоришь, географ!

На аэродроме Степана втиснули в двухместный учебный самолет.

— От винта! — крикнул летчик из открытой кабины.

Легкий У-2 затрещал, задрожал, покатился по полю и взмыл в воздух. Ребята, которых в этом случае допустили на аэродром, долго махали в след улетающей двухкрылой птице, уносившей их закадычного друга. У всех стало скучно и пусто на душе, словно Нагорное осиротело, хотя улицы села были переполнены военными и беженцами. По большаку бесконечно шла боевая техника: гусеничные трактора и кони тянули тяжелые пушки, грузно двигались танки различных типов, в том числе и тяжелые КВ.

— Башня — под крышу нашей хаты, — восхищался Митька, — во махина!.. И на таком танке отступать? Да на нем можно всех немцев передавить, как вонючих клопов! Хоть самого Гитлера!..

— Достань его в Берлине! — заметил Виктор. — Я часто мечтаю… просто так, от нечего делать, как я штурмую Берлин…

— Я тоже мечтаю, — сознался Тихон, — о чем только не мечтаю!

— Человек без мечты не человек, — сделал глубокомысленный вывод Митька. — Мечта когда-нибудь становится фактом…

— Не всякая мечта… Часто это просто гимнастика мозгов! — перевел этот разговор в шутку Виктор.

Следующее утро выдалось на редкость ясным и тихим. Солнечные лучи, проникнув в открытое окно, высветили на полу яркий, но несколько искаженный квадрат; в кустах сирени, цедящих в палисаднике тонкий сладкий аромат, затеяли возню воробьи. Виктор потянулся на постели, откинул в сторону старое легкое одеяльце, широко зевнул и вдруг, спохватившись, сел на край кровати: он недоумевал, почему его не разбудили чуть свет, как это было все последние дни, почему не слышно голосов ни бригадира, ни председателя колхоза. Неужели в Нагорное ворвались немцы и все начальство разбежалось? А потом вспомнил, что вчера он принял наверху последний сноп и бережно уложил его в скирд. Работа не завершена, на поле стоит еще немало нетронутых крестцов, надо и их заскирдовать, заодно и продолжать молотьбу. Но молотилка опять стала чихать и выплевывать назад из железной пасти необмолоченными снопы, а потом и вовсе остановилась, но ремонтировать ее по существу уже некому: Степан улетел, а у всех оставшихся ребят, по категорическому утверждению председателя, руки не оттуда выросли. «Придется разочаровать этого однорукого черта», — подумал Виктор, решив попробовать себя в качестве механика. Босыми ногами он коснулся теплого земляного пола и тут же услышал голос матери. Анисья Никоновна почти кричала, что сильно встревожило Виктора, и он стремглав выскочил на крыльцо. Посреди двора мать и отец обнимали солдата. Протерев глаза кулаками, Виктор узнал в солдате Александра.

— Витька! — Александр вырвался из объятий родителей и подбежал к брату. — Витя, брат!..

— Санька, чтоб тебя!..

Братья крепко обнялись. И Виктор впервые увидел на груди Александра медаль «За отвагу». Увидел и осторожно прикоснулся к ней пальцами правой руки.

— За что?

— Потом расскажу, — пообещал Александр, но тут же добавил: — За многое: за окопы, за атаки, за спасение раненых, за языком даже ходил…

— За фашистом?! — удивился Виктор.

— А за кем же еще! — засмеялся Александр и обернулся к матери. — Картохи бы, жареной, чтобы с румянцем, чтоб похрустывала…

— Я мигом, сынок, — встрепенулась Анисья Никоновна. — Афанасий, — глянула она на мужа, — что столбнем стоишь? Иди подкопай пару кустов, покрупнее выбери…

— Дай сыном налюбоваться, мать, — погладил свою бороду Афанасий Фомич, — погляди — герой!.. А картох я зараз принесу, ты не успеешь печь растопить…

Старик достал из закутка сарая лопату, звякнул пустым цинковым ведром и отправился на огород.

Оказывается, Александру подфартило. Его воинская часть, истрепанная в частых боях, расположилась на короткий отдых в нескольких километрах от Нагорного. Неизвестно, сколько времени предстояло ей оставаться на занятом месте — все зависело от состояния боевых действий и от задачи части: занять оборону или отходить на восток. В любом случае командование отпустило Александра, позволив ему побывать дома по возможности несколько дней. Его знали и уважали в полку: во-первых, за то, что он первым из солдат подразделения был награжден медалью «За отвагу», во-вторых — за его поистине летописный почерк: не существовало в штабе документа, который бы не писал Александр, поскольку в полевых условиях пишущюю машинку где достать, и, в-третьих, Александру, имевшему среднее образование и солидный опыт фронтовика, присвоили воинское звание «лейтенант».

— Никто даже не дослужился до командира, а только Сашка, — гордился Афанасий Фомич. — А я бы мог еще на японской унтером стать, я смелый был, Сашка весь в меня!

— Не хвастайся, — смеялась Анисья Никоновна. — Всю жизню хвастаешь…

— Молчи, старая, — сердился муж, — а ты меня всю жизню унижаешь!

В хате на Александра пахнуло знакомым с детских лет запахом: борщом, хлебом, палисадником, дышащим с улицы в открытые окна. Развязав тощий вещмешок, Александр высыпал из него на стол несколько мясных и рыбных консервов, а также брикеты в бумажных обертках, на которых было написано «Каша». Нетерпеливый Афанасий Фомич развернул один брикет и, попробовав на зуб его содержимое, неожиданно сплюнул на пол. Все рассмеялись.

— Кашу эту еще варить надо, батя, — пояснил Александр.

— A-а, я думал, что можно и так есть…

Трудно передать, с каким удовольствием и блаженством отдыхал Александр в родительском доме! Все тут было близко его сердцу: побеленные стены и потолок с массивной матицей с черным крестиком посредине, выжженным трепещущим язычком свечи в пасхальные дни; низкие и узкие окна с тускловатыми шибками, тяжелый дубовый стол, за которым пировал его дед, а может быть, и прадед (о нем он, искренне сожалея, ничего не знал, война, как заметил Александр, обостряла чувства уважения к «отеческим гробам»); иконостас из фотографий на самом почетном месте стены, на одной из пожелтевших от времени фотокарточек — отец в военной форме еще царской армии, с погонами — свидетельство того, что Афанасий Фомич участвовал в качестве рядового в русско-японской войне; в святом углу тихо светились окладами несколько старинных образов, обрамленных домотканными утирками, искусно расшитыми цветными крестиками, узорчиками и петухами. Один образ был темным, на нем почти не был виден лик святого, но Анисья Никоновна утверждала, что это образ Николая-угодника. С этим образом венчался кто-то из далеких родственников Званцовых, может, даже прапрадед! Перед образами висела незажженная лампадка. Видимо, масла не было — керосином лампадки не заправлялись, запах не тот. «И теперь всю эту семейную реликвию могут уничтожить фашисты, — с горечью подумал Александр. — Разве можно с этим мириться?!»

Следующим утром он открыл глаза и не поверил, что лежит в уютной чистой постели. На стене мирно, навевая спокойствие и благодать, тикали знакомые ходики с висящей на цепочке гирей. Перед самым пробуждением Александр видел сон, который, как ему казалось, неотвязно продолжался всю ночь: шел бой, высокой черной тенью на него надвигался немецкий танк; затем вражеский окоп, Александр с товарищами прыгает в него, хватают полусонного немецкого солдата… Александр вытер со лба пот, поежился под легким одеялом. Все это было наяву. Помнит он бешеный огонь, который открыли немцы… Как погиб товарищ, и он один тащил к своим окопам «языка» — огромного немца со связанными руками и тряпичным кляпом во рту. И не дотянул бы он эту тушу, но подползли свои и помогли ему уже не спрыгнуть, а просто свалиться в бессилии в свою родную траншею. Теперь все это казалось таким далеким, неестественным, как дурной сон. Вот только гимнастерка, висящая на спинке стула, стоявшего рядом с кроватью, да уставшая от военных невзгод медаль на гимнастерке не давали забыться. И Александр, как бывало, спрыгнул с кровати.

Услышав легкий шум, в хату вошел Виктор с радостной улыбкой на лице — встреча с братом не могла не радовать его. Он уселся на лавке, опустив локти на стол, и с восхищением наблюдал за тем, как Александр ловко закручивает на ногах обмотки и зашнуровывает ботинки.

— Медаль тебе дали, а сапоги забыли? — не то спросил, не то констатировал Виктор с обидой в голосе.

— Сапоги? — поднял голову Александр. — Сапог, Витя, я мог бы иметь сколько хочешь… Можно было бы лавку открывать и продавать… Только немецких сапог!.. Но противно снимать обувь с убитого… Да и не положено, мародерством это называется… Я на такое не гожусь… А обмотки ничего, в них даже удобнее… Да ты не расстраивайся, дадут мне сапоги, наши, советские, я ведь теперь лейтенантом стал, а командиру сапоги найдутся…

— Я никогда бы не научился так обмотки завертывать…

— Научился бы! — усмехнулся Александр. — Приспичит, так штаны снимешь… Так и тут!..

На улице детишки шумно толкались возле Александра, с неподдельным любопытством и чистой детской завистью разглядывали медаль на его груди. Для них она казалась высшей наградой, которую дают всем, кто стал героем на войне. А тот, кому дозволялось дотянуться и потрогать медаль хоть бы мизинчиком, был вне себя от радости и гордости. Александр был для них былинным богатырем. И не только для малышей, но и для взрослых. Особенно для девушек. Не мог он не заметить так хорошо знакомый ему мечтательный взгляд Татьяны Крайниковой. «Она сказала: это он», — вертелось в голове у девушки, чувствовавшей себя Лариной Татьяной. Конечно, Александр, хотя и командир, но в обмотках вокруг смешных ног, — не Евгений Онегин, но все же он был тот, о ком она всегда грезила с книгой в руках.

Встретившись, они крепко пожали друг другу руки.

— Ну, что ты новенького прочитала, пока я расправлялся с фрицами? — Александр ласково посмотрел в глаза девушки, ругая себя за столь поспешный и глупый вопрос: до романтики ли теперь!

— Много, — смутилась Татьяна. — О Кристофе Ромена Роллана читала. …

— Ого! — несколько притворно воскликнул Александр, опять в душе ругая себя за несмышленость, но спросил: — Где взяла?

— Так в нашей школьной библиотеке есть…

— Да?! А я и не знал… Но я тебя, Таня, догоню, вот увидишь, дай только с фашистами управиться… А уж там я и до твоего Жана Кристофа доберусь! — весело улыбнулся он, смутив девушку, которая поняла, что Александр, оказывается, давно уже прочитал этого французского писателя, иначе откуда бы ему знать, что Кристоф еще и Жан!

В этот вечер они, прогуливаясь по улицам Нагорного, много говорили о литературе, а также обо всем, что приходило в голову, но больше всего, конечно же, о войне.

— Страшно, когда в бой идешь?

— Сперва да, а потом в привычку входит… Знаешь, — вдруг вспомнил он, — когда тихо, не рвутся снаряды или бомбы — в окопе не спится, будто чего-то не хватает… Вроде колыбельной матери!.. А когда ухает, и даже совсем близко, — храпишь в обе ноздри…

Рассказывая, Александр пальцами коснулся руки девушки и почувствовал, как она внезапно вздрогнула, но руку не отдернула. Так они шли и шли, пока наконец не оказались у берега Серединки. Речка мирно и тихо плескалась у песчаного бережка, на зеркало спокойного плеса лилась синева неба, выделяясь своим блеском среди потемневшего в сумерках луга. В высоком камыше переговаривались ласточки, слетевшиеся из села сюда на ночлег, — ночью их никто не тревожил, а вечером и утром здесь было для них изобилие мошкары.

Александр медленно, осторожно обнял девушку за талию, нежно прижал к себе. Она покорно прильнула к нему. От вспыхнувшего чувства у обоих закружилась голова. Горячий поцелуй обжег их губы, колени у Татьяны задрожали…

Прошло счастливых полчаса. Но вдруг гладь речки озарилась бесчисленными огоньками. Звуков слышно не было, только вспыхивали в небе огни. Это над Алексеевкой вновь поднялась, пульсируя и расширяясь, полыхающая стена. Поскольку звука не было слышно, то казалось, что это фейерверк из волшебной детской сказки. Но вот в темноте послышался гул бомбардировщиков, который вернул сознание к страшной действительности. Несколько взволнованные и встревоженные, Александр и Татьяна поспешили домой.

В хлопотах прошел следующий день. Александру оставалось гостить дома менее суток. Афанасий Фомич договорился с председателем колхоза о выделении конной повозки, чтобы утром отвезти сына к месту расположения его части.

— Как же, как же! — воскликнул Конюхов. — Поможем нашему герою… Правда, командиру автомобиль бы подать, да только где его достать, нашу полуторку взяли на нужды фронта… Только, Афанасий Фомич, — поднял председатель палец, — поскорее возвращайтесь… Кони нужны, ох как нужны!.. Да и вы с вечера отбейте косу, поможете сена на зиму подкосить… Может, немец сюда не дойдет, а может, черт его знает!..

— Не сумлевайтесь, Прокофий Дорофеевич, я успею, — заверил Афанасий Фомич.

А сознание Александра целый день было занято Татьяной. Он с нетерпением ждал вечера. Ему во что бы то ни стало хотелось еще раз увидеть девушку, поговорить с нею. Татьяна, как и все ее подруги, работала в колхозе, помогая овощеводам пропалывать растения. Встретились поздним вечером и снова ушли за околицу села.

— Весь день я думал о тебе, — сознался Александр.

— Когда ты уезжаешь? — с дрожью в голосе спросила Татьяна.

— Утром…

Она сама обняла Александра, прижалась к нему.

— Ты не думай… Я… я… я люблю тебя, Саша…

Он стал ее целовать…

Жестковатая трава была еще сухой, роса не успела окропить ее, когда уставший Александр откинулся на спину. Скудное на звезды летнее небо смотрело на него чуть дрожащим голубым глазом Веги, но не возвышенные звуки, извлекаемые вечностью из струн созвездия Лиры, слышал он, а бесконечный гул техники с большака, по которому на восток двигались отступавшие войска и беженцы. Рядом, крепко прижимая его руку к своей груди, лежала Татьяна и тоже молча смотрела в таинственную бездну небес.

Утром Александр покинул Нагорное.

В тот же день домой возвратился отец Екатерины Егор Иванович Гриханов. Его левая рука была подвешена на длинном выпачканном пылью бинте. У него была повреждена кисть, и неизвестно было, станут работать пальцы или нет. Катя и Аграфена Макаровна с плачем и причитаниями повисли на нем. Лили слезы от радости, что отец и муж остался жив.

— Ну, чего разревелись, — целуя по очереди жену и дочь, успокаивал их Егор, и на глазах его тоже блестели слезы — не чаял он вернуться домой. — Цел я, цел!.. Рука? Так это ничего! Проживу как-нибудь и с одной рукой, если раненая совсем откажет. Кошелки плести все равно сумею! — горькая улыбка появилась под его поредевшими и поседевшими усами. — Хватит вам кваситься…

— Кому нужны твои кошелки! — причитала Аграфена Макаровна, вытирая заплаканное лицо завеской. — Ну, пошли, пошли в хату, Егорушка… Слава Богу, сохранил он тебя…

На второй день к вечеру в хату Егора Ивановича заглянул Свирид Огрызков, да не один, а с сыном Оськой. Именно Оська категорически настоял на этом неожиданном для Грихановых визите.

«Или — или», — заявил Оська, и Свирид Кузьмич понял, что сын вырос, физически справиться с ним он не сможет, а про нравственную сторону и говорить не приходилось: не послушает. Оська заставил отца идти к Егору Ивановичу и свататься за Екатерину.

«Война же! — взмолился Свирид. — Какое сватовство, у тебя что — ум за разум зашел? Совсем очумел малый!..»

Но Оська был неумолим. Первой сдалась мать Оськи Авдотья Саввишна.

«Иди, Свиридка, к Егорке… Может, Богу так угодно!» — стала она креститься на образа.

Егор Иванович радушно усадил гостей за стол.

— Груша, неси-ка, — кивнул он жене, одновременно моргая одним глазом.

Нашлась у Аграфены Макаровны еще одна, как она сказала, последняя бутылка с мутноватым самогоном, сваренным еще до войны и тщательно хранящимся в особом, тайном углублении в погребе.

— Не посчитай за труд, Свирид Кузьмич, откупорь бутылку сам, — попросил Егор и кивком головы указал на свою забинтованную руку. — Мне несподручно, как видишь…

— Это мы быстро! — Свирид попробовал руками — не получается, затем вцепился щербатыми зубами в деревянную пробку и вытащил ее из горлышка бутылки.

— И сам налей, — вновь попросил Егор.

Свирид аккуратно налил в два граненых стакана по самые края, а в третий, Оське, плеснул лишь для виду — рано, мол, ему, и негромко произнес тост:

— За твое возвращеньице, Егор Иванович!..

— Спасибочки! — поднял стакан Егор. — Господь сжалился надо мной, отвел пулю от сердца, но направил ее в руку… Ну, бывайте! — он первым залпом выпил самогон и замотал головой. — Какой свирепый!..

Свирид последовал за ним и, глядя на них, Оська также жадно высосал капли спиртного из своего стакана. Закусывать стали малосольными огурцами — лето на овощи выдалось как никогда благоприятным.

— Моя Аграфена ведрами носит огурцы, — похвастался Егор. — Такого их урожая отродясь не помню…

— Ну, а как там? — поглядел на окно, выходящее на запад, Свирид.

Егор понял с полуслова, что хочет узнать от него человек, который прежде не считал его за человека из-за неотвязной бедности. Это Егора даже обрадовало, утолило его тщеславие. Но, конечно, Свирид хотел бы услышать что-нибудь про войну, хотя что говорить: ясно было по тому, какими потоками движутся беженцы и части Красной армии, с какими криками раненых везут на конных повозках — положение на фронте тяжелое. Отступление превращалось в настоящее бегство. И все же Егор, горестно качая головой и прижимая больную руку к груди, сказал:

— Прет сатана! Под Харьковом столько наших положил — ужас, а сколько окружил — счету нет!.. Так что дает он нам прочуханку!.. По моим прикидкам, Свирид Кузьмич, немцы у нас будут со дня на день… Не сегодня, так завтра!.. Одним словом, такие несладкие пироги…

— Нам с тобой и до этого не сладко жилось, Егор Иванович, — задумчиво произнес Свирид и резко махнул рукой: — A-а, все одно!..

Пока старшие обсуждали положение на фронте, пили и закусывали, Оська глаз не сводил с Екатерины, которая помогала матери по хате: приносила, уносила. От взглядов Оськи она густо краснела, сердито отворачивалась, хотела даже шмыгнуть из хаты, но мать не пустила.

— Неудобно, — шепнула дочери Аграфена Макаровна, — ты лучше за столом присматривай, подай, коли что понадобится…

Не могла Аграфена Макаровна не заметить взволнованного состояния дочери, Оськиных взглядов на Екатерину, но все-таки не совсем понимала, почему дочь надувает губки и недовольно шмыгает носиком: Оська жених важный, ясно же, зачем он сам пришел к ним и привел отца. Жених из богатой семьи — кто не знал, кто такие были раньше Огрызковы!.. А кто они, Грихановы? Лапотная голь. Правда, война, не время Кате о замужестве думать, но жить-то все равно надо как-то? Хорошо знала она и про ухаживание за дочерью Виктора Званцова. Но его семья тоже не могла богатством похвастаться, к тому же Званцовы — колхозники, а они — единоличники. Да и ребята из этого семейства не совсем надежные: вон от старшего, Ивана-то, Дуська отвернулась, а она дочь самого председателя колхоза, которого всем селом хоронили, с музыкой, и красной материей гроб оборачивали!

Хотя Свирид уже изрядно охмелел, однако и он заметил, что Оська вертится, как уж на раскаленной сковороде. Вдруг рассмеявшись, Свирид положил руку на плечо Егора.

— Ты погляди, Егор Иванович, на моего Оську… А?

— А что? — не вник сразу в суть слов Свирида Егор, но внимательно посмотрел на Оську. — Ничего парень, видный… Чтоб только не война… она любого может покалечить…

— Узнал, что я иду к тебе, и тут же увязался за мной… И знаешь почему?

— Не-а, — покрутил головой Егор.

— Молодой потому что! — несильно стукнул кулаком по столу Свирид. — А мы с тобой, помнишь, как вот такими стригунками бегали, — глянул он на стоявшую у порога кухни Аграфену Макаровну, — за энтими вон…

— Тьфу! — Аграфена Макаровна косо взглянула на мужчин. — Идолы!

— Во, во! И моя точно такая же, — осоловелыми глазами Свирид переводил взгляд то на женщину, то на недопитое в стакане. — Коли девкой была, шелком расстилалась: Свиридушка, Сквиридушка!.. А не успела вылезти из-под венца, как сразу же: Свиридка!..

— Тьфу! — недовольная хозяйка ушла на кухню.

— Ушла!.. Ну и нехай… Немец сатана и баба — сатана!.. Так вот, Егор Иванович, задурил мне голову Оська… Все о твоей Катьке!.. Никак любовь у них… Я ему толкую: вот кончится война, тогда и свататься пойдем, а он талдычит одно: война — не помеха…

— Да, да, пусть все утихомирится, — Егор посмотрел и на смущенную дочь, которая тут же скрылась за дверью хаты, и на нахохлившегося Оську, замершего в ожидании его ответа на слова отца. Егор не очень понимал, что происходит, хотя чувствовал: не люб ей Оська!.. Парень, по всем приметам, не прочь был взять Екатерину в жены. Из хрупкой бледненькой девочки дочь превратилась во взрослую невесту, в лице — кровь с молоком! Похожа на мать, Аграфену Макаровну, которая вышла за него, бедного и не очень уж завидного жениха, стала его женой лишь потому, что сама была из семьи, о которой говорили не иначе, как голь перекатная. Куда было девке деваться!

— Подумаем опосля, — решил Егор Иванович.

— Согласен, — кивнул отяжелевшей головой Свирид. — Пораскинем умом опосля… И ты не темни рылом-то, — почти прикрикнул он на загрустившего сына, который хотел, чтобы все решилось сегодня и немедленно, — такие дела за один присест не делаются!

Когда гости уходили, Екатерина, открывая им калитку, кивнула головой на прощанье. А Егор все еще стоял посреди двора и чесал затылок: зачем все-таки приходил Огрызков? Явно не только ради сватовства. Задумал что-нибудь неладное, хитрец. И в тот же день Егор пошел в правление колхоза — не нравились ему слухи, появившиеся в Нагорном: будто он сам себе прострелил левую руку, чтобы не идти больше на фронт. Что, дескать, можно еще ждать от единоличника, противника советской власти?

— Прокофий Дорофеевич, — жаловался Егор, — вот и ты с одной рукой. … Выходит, что и ты сам себе ее отрубил? Если бы я сам себе пальнул в руку, то следы пороха остались бы обязательно вокруг раны… Да меня бы на месте, тут же, без всякой проволочки кокнули…

— На каждый роток, Егор Иванович, не повяжешь платок, — успокаивал его председатель. — Поболтают и перестанут — надоест!.. К тому же мы найдем тех, у кого языки длинные, и укоротим их…

— Обидно все-таки… Что ж, я нарочно поднимал эту руку из окопа, палите, мол, в нее, домой хочу, под юбку бабы?…

— Ты вот что, Егор Иванович, приноси заявление о приеме в колхоз, исправим прошлую ошибку…

— А как же Пентелька?

— Жигалкину теперь не до этого… Потерпи, Егор, клеймо единоличника смоем… Время смоет… Оно все смывает, — успокаивал председатель Гриханова. — Главное, пиши заявление…

Страшно негодовал Егор Иванович на односельчан. Мрачным вернулся домой. Злой, бродил по хате из угла в угол, носком солдатского ботинка сдвинул в сторону табурет, затем сел на него и крепко выругался. Испуганная Аграфена Макаровна молча выглядывала из кухни — таким сердитым мужа она никогда раньше не видела.


VIII


Уже несколько дней все дороги вокруг Нагорного были забиты отступающими. Однако жители села с места не трогались: им все еще не верилось, что сюда придут немцы. Как обычно, выходили на поля, выполняли другие колхозные работы.

— Ребята, торопиться надо, — эти слова постоянно произносил председатель колхоза, сильно похудевший и заросший жесткой щетиной. — Вы видите, что творится! — показывал он здоровой рукой на дорогу с бесконечными обозами, которые двигались недалеко от последнего скирда пшеницы. Прокофий Дорофеевич держал в почерневших пальцах увесистые колосья с плотно налитыми янтарными зернами, подносил их к носу, втягивал в себя хлебный аромат и сокрушенно качал головой. — В каждом зернышке наши бессонные ночи, наш труд, наш пот, — почти стонал он, — и кому все это достанется? Немчуре проклятой! Фашисты — не люди, а зверье…

Бросить бы под ноги, затоптать в землю, а он все продолжал бегать по полям с ручьями пота по впалым щекам, спотыкался о стерню, ругался матом и просил, просил поднажать, поскорее заскирдовать хлеб, словно в скирдах снопы, как за толстыми стенами волшебных крепостей, станут недоступны врагу. Даже отступавшие красноармейцы, отчаявшиеся в своей способности остановить железный вал гитлеровцев и уставшие от отступления, удивлялись: немцы вот-вот появятся в этих местах, а колхозники как ни в чем не бывало свозят в одно место снопы, нанизывают на вилы, ловко забрасывают наверх, другие, стоящие на скирде, подхватывают их и аккуратно складывают, плотно прижимая друг к другу.

Средь бела дня над ними и отступающими по шоссе появились «Юнкерсы». Их было много, они, будто растревоженный рой, закружились над потоками людей и техники. Военные и гражданские, кто мог, бросились врассыпную от дорог, побежали по полю. Некоторые повозки остановились. Оттуда доносились стоны раненых. Не сговариваясь, Виктор, Митька и Тихон побежали к возам и стали помогать женщинам, видимо, медсестрам, у которых на рукавах были белые повязки с красными крестами, уносить раненых подальше от телег.

— Ложись! — вдруг услышал Виктор крик со стороны и стал осматриваться. — Ложись, мать-перемать! — это кричал кто-то именно ему, только он все еще стоял, в то время как другие уже лежали на земле, в том числе Тихон и Митька, уткнувшие носы в колючую стерню и прикрывающие головы руками.

Упал рядом с ними и Виктор, но только не вниз лицом, а вверх. Он видел, как «юнкерсы» один за другим пикировали почти над ним. От самолетов сначала отделялась одна точка, которая стремительно делилась на три — и вот уже, покачиваясь из стороны в сторону, похожие на варежки, на землю стремительно падали бомбы. Рвались они совсем недалеко. Где-то испуганно ржал конь, наверно, в одну из подвод угодила сброшенная фашистами бомба. «Да будет ли этому конец? — с досадой думал Виктор. — Ну почему они летают и убивают людей?»

Лежа на стерне, он не заметил, откуда появились тупоносые истребители с красными звездами на крыльях и фюзеляжах. «Миги», — определил Виктор — он видел их раньше на картинках. — Давно бы!..» Завязался воздушный бой. Один из «юнкерсов» вдруг задымился, закачался из стороны в сторону крыльями, резко клюнул носом вниз и через несколько секунд рухнул на землю, совсем рядом со сложенными в скирды снопами. Упади он метров на двадцать ближе, и сухие снопы пшеницы вспыхнули бы, как порох.

— Получил! — вскочил Митька на ноги и погрозил в сторону упавшего самолета кулаком.

— Наелся, сволочь! — уточнил Тихон.

— Молодцы наши летчики, — не без гордости заметил Виктор, — смело кинулись в схватку… Вот так и Степка наш соколом станет, поверьте мне! — вспомнил он улетевшего с авиаполком своего школьного друга.

— Будет! — подтвердил Митька. — Степка — будет!..

Сбитый «юнкере», должно быть, отрицательно повлиял на немецких летчиков, вызвав в них панику. Один за другим они, опускаясь низко над лесом, стали разлетаться в разные стороны, хотя основное направление держали на запад. «Миги» еще продолжали их преследование. Движение на дорогах возобновилось. Колхозники тоже собрались вместе и принялись завершать скирдование.

— И ведь из района никаких указаний, — жаловался Прокофий Дорофеевич. — Что делать? Как поступать? Такой урожай, такой урожай!.. Его в кармане или в вещмешке не унесешь, в яму не закопаешь… Черт возьми! — хватался он единственной рукой за голову. — Немцы все заберут. … Надо же было мне стать свидетелем такого несчастья и позора… Я будто сквозь землю проваливаюсь…

С этого дня Нагорное превратилось в прифронтовое село. Частые бомбежки и артиллерийская канонада, когда над головами жителей с шипением и воем проносились снаряды, выпущенные из дальнобойных орудий, заставляли людей прятаться в подвалы и погреба. Перед войной в колхозе было сооружено два больших хранилища для овощей. Хранилища представляли собой выдолбленные в высоком бугре недалеко от речки Серединка помещения. Внутри были поставлены прочные подпорки, входные двери с металлическими засовами и замками защищали добро от недобросовестных лиц. Их-то, эти хранилища, некоторые нагорновцы и выбрали в качестве бомбоубежищ. Прихватив дома самый необходимый скарб, прежде всего взяв питание, люди сбегались сюда целыми семьями.

— Уж коли умирать, так вместе со всеми, — рассуждали они.

И никто не скрывал, что и здесь было страшновато, ведь прямое попадание в хранилище бомбы или снаряда от гибели не спасало, однако, как говорится, вместе и батьку бить спорнее. Прятались здесь и колхозники, и единоличники — страх объединял всех, снаряды или пули не разбирали, кто колхозник, а кто единоличник, кто всецело стоял за советскую власть, кто наполовину, а кто вообще был ее противником, но таил это глубоко в душе.

Работы в колхозе, как обычно летом, было невпроворот, но все в одночасье остановилось. Не стало в селе ни главы сельсовета Василия Степановича Пискунова, ни председателя колхоза Прокофия Дорофеевича Конюхова. Когда и куда они уехали, никто толком не знал. Одни утверждали, что их срочно вызвали в район, откуда уже с партийным и советским активом они отправились в глубокий тыл, другие доказывали, что оба председателя готовят в лесу базу для будущего партизанского отряда, третьи многозначительно усмехались и тайком сообщали, что оба они прячутся дома. В любом случае, если немцы, не дай бог, придут в Нагорное, то Пискунова и Конюхова расстреляют, как коммунистов и участников гражданской войны, а то и повесят на выгоне. Даже семей ни одного, ни другого председателя в селе не осталось, словно испарились.

— Фашисты не щадят ни коммунистов, ни евреев, — говорили на-горновцы.

За что гитлеровцы ненавидели большевиков — это понятно, но за что евреев, в селе недоумевали, поскольку кто такие, собственно, евреи, они не знали. Однажды перед самой войной на базаре в Красноконске увидели одного еврея, а может, и не еврея: человека средних лет, пузатого, с часами в кармане жилета, прицепленными на цепочке, в очках на горбатом носу и в черной широкополой шляпе на голове, так в селе целую неделю только о нем и говорили, и даже спорили: кто же это все-таки мог быть на самом деле?


IX


Вести о нападении фашистской Германии на Советский Союз на Дальнем Востоке встретили с большой озабоченностью: основное внимание было обращено на укрепление границы с северной частью Китая, захваченной японцами, создавшими там государство Манчжоуго. На этой территории Япония держала вооруженную до зубов миллионную Квантунскую армию. Всех тревожил вопрос: не предпримет ли Страна восходящего солнца подобно Германии нападение на СССР, тем более что между гитлеровской Германией и милитаристской Японией был заключен соответствующий договор. Теперь все зависело от военной обстановки на Западном фронте. Успешное наступление немецких войск могло послужить сигналом для японцев.

В Приамурье, как и всюду на Дальнем Востоке, проводилась широкомасштабная мобилизация в Красную армию. У военкоматов скапливалось немало молодых людей, желавших добровольно идти на фронт, и к тому же непременно на Западный. Были среди добровольцев и нивхи.

— Моя воевать, — твердо заявил в военкомате Ерофей.

— Воевать! — усмехнулся военком капитан Петр Петрович Филипченко, профессиональный военный, который как надел военную форму в Первую мировую войну, так в ней и дождался Вторую мировую. Он внимательно разглядывая низкорослую щуплую фигуру нивха. — А что ты умеешь?

— Белку, куницу — в глаз! — гордо заявил тот. — Моя много умеет…

— Ну, если в глаз, — протянул военком и повторил: — Если в глаз…

И Ерофея «осчастливили» в тот же день, отправив с первой группой на фронт.

— Известный в тайге охотник, — решили в военкомате. — А на фронте нужны хорошие снайперы… Удовлетворим его просьбу…

В то же время на заявлении Ивана написали отрицательный ответ.

— Но почему?! — негодовал Званцов. — Нивха Ерофея отправляете, а мне от ворот поворот? А ведь там мои родные места!..

— Наши родные места, Званцов, всюду, — глубоко вздохнул, выслушав доводы Ивана, Петр Петрович и уточнил, кивнув поседевшей головой в сторону политической карты, висевшей на стене: — В любой точке СССР!.. Вы уедете, я уеду — мне тоже хочется неньку родную Украину от фашистов защищать… Ох, как хочется, сердце болит, но кто же здесь будет держать границу на замке? Нет, Иван Афанасьевич, придется нам постоять начеку на высоком берегу Амура…

— А если немцы станут быстро двигаться в глубь страны? — скорее не спрашивал военкома Званцов, а рассуждал сам с собой. — Если…

Но Филипченко прервал его.

— Если бы да кабы! — пощупал он верхнюю пуговицу на гимнастерке, словно воротник сильно жал горло и было трудно дышать. — Я сам хоть бы сегодня, хоть бы сейчас, в сию минуту полетел бы туда, но поймите… Если фашисты прорвут оборону и двинутся вглубь, мы с тобой, — вдруг перешел он на «ты» и пояснил: — Мы вдвоем их не остановим… Хотя я уверен, не знаю почему, но верю, что Красная армия не позволит коричневой мрази получить такую роскошь, топтать нашу землю, это не мостовая Парижа, не его Триумфальная арка, а Россия, вернее Советский Союз… До вашего родного края враг не доберется… Кстати, Иван Афанасьевич, это где?… Родной край, имею в виду…

— Воронежская область…

— О, нет, нет! При всем большом опыте и ресурсах, ведь почти всю Европу уже проглотили, немцы до воронежских степей не дойдут!.. К тому же, — военком сидя одернул гимнастерку, — наш первый маршал Климент Ефремович Ворошилов что говорит? Воевать Красная армия будет на чужой территории… Ну, займут немцы десяток, пусть сотню километров нашей территории, вероломство и внезапность это позволят им сделать, но тут же будут в шею выдворены восвояси… Так что, Званцов, Амур — вот наш боевой рубеж!..

— Кстати, товарищ капитан, — поморщил лоб Иван, вспоминая свою биографию и вместе с ней историю отечества. — Я родился в селе Нагорном, которое во времена московского царя Алексея Михайловича было крепостью на границе с Диким полем, не дававшей крымским татарам по Кальмиусской сакме, по тропе то есть, нападать и грабить русские города и села… Мои предки защищали Изюмскую черту… Но главное не это…

— А что? — военком оживился, слушая экскурс Званцова в историю, глаза его заблестели, и было видно по его раскрасневшемуся лицу, что он хочет тоже что-то рассказать.

— А то, товарищ капитан, что воеводой той самой крепости некоторое время был знаете кто?

— Нет, не знаю…

— Василий Данилович Поярков! — голос Ивана аж зазвенел. — Тот самый Поярков, который присоединил к России Приамурье!..

— Да, да, на берегу Амура даже есть небольшой поселок с названием Поярково! — вспомнил Филипченко. — По имени Хабарова назван Хабаровск, по имени Пояркова… поселок на Амуре…

— Вот и выходит: я стою на защите того, что присоединил к русским землям этот знаменитый человек! Это надо же, такой случай!

— Да не случай, Иван Афанасьевич, а закономерность! — встал Филипченко из-за стола и, возбужденный, стал ходить по кабинету, продолжая дотрагиваться пальцами то левой, то правой руки до верхней пуговицы гимнастерки. — А мы ведь с тобой почти земляки, — остановился он напротив Ивана. — И история у нас одна!.. Попытаюсь объяснить… — несколько секунд он молчал, то ли собираясь с мыслями, то ли что-то вспоминая. — Я тоже слыхал про Кальмиусскую сакму… Даже купался в речке Кальмиус… И мои предки становились поперек той сакмы, не пропуская на Московию татар… Да! В 1638 году мы, то есть мои предки, которых называли еще не украинцами, а черкасами, гонимые панской Польшей, большими потоками переселялись на земли Московской Руси. Так вот, гетман Остраница с большой группой черкас прибыл в Белгород, где ему и разрешили поселиться. Таков был указ царя! Но Остраница не захотел оставаться на окраине, города, а нашел себе свободное место и основал там город Чугуев. В этом городе я и родился… Вот и докажи теперь, что мы не земляки! — засмеялся капитан. — А раз так выходит — будем вместе оборонять Приамурье от японцев… Скажу по секрету: протирать штаны в военкомате мог бы кто-нибудь и с меньшим боевым опытом, но не мы решаем с тобой, что делать и куда ехать…

Больше Иван не просился на Западный фронт, хотя откровенно завидовал тем, кто туда уезжал, и особенно Ерофею, которого он, отпросившись у Перетятько, провожал. Ерофей по-прежнему улыбался, смежая веки так, что, казалось, он и живет-то зажмурившись. Лицо его выражало доброту и искренность.

— Не теряйся, Ерофей, — попросил Иван, обняв за плечи нивха. — Пиши, что и как…

— Однако моя жалко, — вдруг грустно произнес Ерофей. — Моя шофером не стал… После войны твоя моя учить опять будет… — сквозь узкие полоски век сверкнули огоньки его глаз.

— Обязательно! — поддержал друга Званцов и тут же посетовал: — Хоть бы адрес Ульянки оставил!.. Придется ли свидеться… Написать хочу ей!..

— Улянка тайга, — неохотно ответил нивх. — Твоя хороший человек, Ивана… Улянка так сказала… Однако куда твоя писать ей? Тайга, юрта?… Муж охотник…

— Что?! — почти крикнул сраженный в самое сердце таким известием Званцов. — Повтори, что сказал!.. Ульянка вышла замуж?!

— Вышла, — кивнул Ерофей, виновато улыбаясь.

— Ну что вы за люди, нивхи? — в голосе Ивана звучали нотки разочарования и откровенной обиды.

— Нивха тоже хороший человек, как ты, — продолжал улыбаться Ерофей. — Шамана сказал: Улянка, твоя муж охотник…

— Опять шаман!.. Да вы же православные люди!..

— И шамана есть…

— Темнота! — чуть не заплакал Иван.

Через полчаса на грузовых автомобилях Ерофея и других добровольцев и не добровольцев увезли на железнодорожную станцию Шимановск, а оттуда направили в товарных вагонах в сторону Байкала и дальше через всю Сибирь — на фронт.

Спустя несколько дней двор леспромхоза гудел, как пчелиный рой. Ивана вместе с шоферами, лесорубами, грузчиками военком капитан Филипченко собирал в дорогу. Точно куда — не знали, но все понимали: дальше Амура не повезут. У границы с Манчжурией формировались новые части Красной армии, которые сразу же направлялись на боевые позиции, где время от времени шла перестрелка с японцами, окопавшимися на противоположном берегу и с нетерпением выжидавшими удобного момента для нападения на северного соседа.

В этот день в поселок из тайги спешила Ульянка. Она со слезами отпросилась у подозрительного мужа, который был намного старше не только ее, но и Званцова. У нее был козырь: доказывала, что хочет проводить непутевого брата — то хотел стать шофером (невиданное дело для нивхов), то, не посоветовавшись даже с единственно родным человеком — сестрой, вызвался идти на войну. И охотник посочувствовал молодой жене. Как раз в это время несколько охотников, преимущественно пожилых людей, везли в поселок и более крупные города накопленную за сезон пушнину. С ними и отправилась Ульянка в леспромхоз с единственной целью: во чтобы то ни стало увидеть, может быть, в последний раз Ивана. С братом она простилась как положено и знала, что он уже уехал из поселка, хотя скрыла этот факт и от мужа, и от охотников, с которыми теперь отправилась в путь.

Добравшись до поселка, она сразу же побежала в контору леспромхоза, где увидела Шурочку. Она хорошо знала ее с той поры, когда жила некоторое время в Кедровке.

— Где Ивана Званцов, видеть его хочу? — не то спросила, не то потребовала Ульянка.

— Там же, где и все, — с красными от слез глазами ответила ей Шурочка и махнула рукой в сторону дороги, убегавшей в тайгу.

Ульянка с горечью узнала, что грузовики с мобилизованными, в числе которых был и ее Иван, только что выехали со двора леспромхоза. Она знала дорогу в Шимановск, ходила по ней с братом, когда он ни с того ни с сего решил изменить охотницкому ремеслу и стать водителем. Вместе с ним и она навещала тогда незнакомых людей, сильно пахнувших, как потом Ульянка узнала, бензином, который нельзя было пить, даже если очень мучила жажда.

Оставив охотников, занятых сбытом охотничьих трофеев в местное сельпо, Ульянка, выйдя незаметно за околицу поселка, побежала к дороге через таежные заросли наперерез. Вот он, склон с обугливавшимися стволами сосен, где год назад был пожар. Ульянка запомнила его хорошо. Она была уверена, что успеет еще до появления автомашин, выйдет на дорогу и станет посреди. Иван обязательно увидит ее и затормозит автомобиль, выпрыгнет из кабины, а там… А там… Ульянка больше ни о чем не хотела думать, только бы увидеть Ивана! Только бы!.. И она продолжала бежать, спотыкаясь о корчи. Вокруг была однообразная картина: овраги, валежник, мешавший бежать, кусты, трещавшие при виде ее сороки. Но вот и вершина знакомой сопки, а с нее вниз, где лентой вилась дорога, легко спуститься. Однако отчаянию Ульянки не было предела: взбежав на самое высокое место, она увидела другую сопку, точно такую же, недалеко, но дорога была именно там, у той сопки! Она, эта дорога, и отсюда хорошо была видна, однако добежать до нее теперь не хватало никакого времени. Тем более, что из-за деревьев показались грузовики с людьми в кузовах. Машины отсюда казались маленькими, игрушечными. Ульянка бессильно упала на землю и горько зарыдала, что случалось с нею крайне редко. Она не помнила в своей жизни случая, чтобы слезы так обильно лились по ее щекам. Но машины удалялись, а вместе с ними и ее любимый Иван. Вот уж последний автомобиль скрылся за поворотом и осталась только бесконечная тайга, для которой Ульянка не была чужой. Но теперь девушка ненавидела ее, и дажесороку, что продолжала без умолку трещать, усевшись на сук сосны прямо над головой безутешной Ульянки. У сороки были свои таежные заботы.

От Шимановска через Свободный поезд шел медленно, устало постукивая колесами на стыках. За окнами проплывал знакомый Ивану и его спутникам пейзаж, тайга, сопки, небольшие речушки, лишь у Свободного вагоны прогремели по железнодорожному мосту через Зею, редкие населенные пункты, будки обходчиков, жмущиеся к рельсам, кустарники и далекий в синем призрачном мареве горизонт.

— Сразу из вагонов бултыхнемся в волны Тихого океана, — шутили мобилизованные.

— А не хотите сначала в Благовещенск завернуть? — глянул в окно вагона бывший широплечий грузчик Тимохин.

— Нет, — решительно заявил рабочий с пилорамы Шамшуров. — У меня там теща… Ух и жадина! Чтоб сто граммов дать — скорее повесится, но не даст!.. Поэтому я у нее мало и бывал…

— А моя ничего привечала, — вспоминал Тимохин. — «Зятек, зятек» — говорила, и так ласково… Только теперь она далеко, — глубоко вздохнул он, — может, немцев уже потчует…

В Благовещенск поезд не свернул, а остановился только на станции Завитинска, потолкался несколько часов с одного пути на другой, поскрежетал тормозами и уже в темноте двинулся на юг. Последняя остановка встретила Ивана предутренней росой на траве и низкими домами со спящими, безразличными ко всему темными окнами. Над входом в небольшое здание станции Званцов прочитал: «Поярково». Он обрадовался, но ненадолго. Их тут же построили и длинной колонной повели из поселка куда-то на восток, где уже подавала первые признаки жизни невеселая заря. Над горизонтом висели облака, слабо пропуская лучи еще не отпущенного на волю японскими островами солнца. Шли долго, уставшие, взмокшие от пота, проголодавшиеся. Миновали Иннокентьевку и остановились в чистом месте — вокруг ни одного жилого дома.

— Здесь наш дом и наш рубеж, — заявило начальство.

Жилье и условия для пребывания на границе создавали сами: копали и крыли накатом из бревен и слоя земли просторные землянки, как кроты, вгрызались глубокими окопами в землю, выбрасывая наверх тонны песка и камней.

Солдатскую одежду и винтовки получили уже днем. Задымилась походная кухня, вкусно, особенно на пустой желудок, запахло щами и кашей. Лица солдат повеселели. Начиналась нормальная служба в Красной армии, хотя нормальной в полном смысле назвать ее было невозможно. И здесь шла война, но не обычная, с атаками, с «Ура!», а война нервов: кто не выдерживал, начинал огрызаться на провокации японцев, выплевывая из стволов орудий снаряды, которые с воем и шипением устремлялись через Амур на сопредельную сторону и прошивали воздух тысячами пуль. По-разному думал Иван: может быть, японцы, наложившие в штаны на Халхин-Голе и получившие звонкий щелчок по лбу у озера Хасан, побоятся опять совать свои приплюснутые носы в чужой огород, а с другой стороны, поддержанные гитлеровской Германией, могут решиться поднять по тревоге Квантунскую армию и форсировать Амур. Все будет зависеть от положения на Западном фронте. Словом, от каждой даже кратковременной перестрелки можно было ожидать любого развития событий.

Вытирая пыль с винтовки после одной из таких неожиданных перестрелок, оказавшейся мелкомасштабной, но мелкотравчатой правокационной задумкой штаба японской части, Званцов увидел новое пополнение своего подразделения. Хотя потерь как таковых почти не было, разве что по причине болезни, однако дислоцированные части Красной армии вдоль всегда готовой взорваться линии фронта остро нуждались в укреплении своих рядов. Не хватало людей, многие из которых были направлены на запад, недоставало оружия. Очень уж знакомым показалось Ивану лицо одного вновь прибывшего солдата. Да, конечно же, это был Сергей Петух. Иван с радостью поднялся к нему навстречу.

— Сир, ваше величество! — воскликнул Званцов, вспомнив кличку приятеля «Сирожа», и галантно раскланялся на манер средневековых рыцарей под дружелюбный хохоток красноармейцев. — Рядовой Петух, с прибытием!.. Ну, кукарекни что-нибудь, черт ядреный!..

— Иван! Званцов?! — закричал Сергей. — Это ты?

— Я, я, ты не ошибся, Сережа!.. Ты, видать, совсем недавно из поселка, — заметил Иван, увидев, что на Сергее совсем новенькая гимнастерка. — Рассказывай, что и как там?

— А ничего, — Петух искренне обрадовался столь нежданной встрече, хотя с Иваном близко так и не сдружился, но в данной ситуации он был для него как родной, самый близкий человек. — Усе стоит на месцы, — как обычно, пересыпал он русские слова белорусскими.


Они крепко пожали друг другу руки, присели недалеко от расположения взвода, в котором служил Званцов.

— Подымить хочешь? — Сергей достал из кармана брюк пачку папирос. — Бачышь, не махра, еще в магазине сельпо покупал…

— Давай, как сказал цыган: вместе и топиться приятнее, — взял Иван папиросу. — Здесь начинаю привыкать заполнять легкие этой гадостью, а до этого — ни-ни!.. У меня в родне мало курящих, не прижился у нас никотин, наши гены его отторгают…

— Гэта добра! — улыбнулся Сергей и выпустил через нос белые клубы дыма. — А я с самого босоножества смолю… Кольки раз ремня от батьки отрымливал — не переличиць!.. Гэта такая зараза… — с отвращением глянул он на папиросу, дымящуюся в пальцах с пожелтевшими от курева ногтями, и сунул ее кончик в свои губы, вновь затянулся и вновь выпустил изо рта колечки дымка. — Что пишут из дома?

— Еще до войны было письмо, — вздохнул Иван.

— Можа, они ужо пад немцами?

— Думаю, что нет… Надеюсь, что нет!..

— А Минск уже взят гэтыми гадами, — в голосе Сергея прозвучала грусть, затуманились глаза. — Цяпер фашисты и у маих Падгайнах…

— Прут и не спотыкаются! — скрипнул зубами Иван.

— Нихто пакуль падножку им не зрабил! — сказал Сергей. — Як там моя матуля и сестра без Сирожы!.. Отец — ясно — на фронте или в партизанском отряде… Ен каммунист, старшыней сельсовета працавав, а гитлеровцы таких не любят… Хватают — и к стенке!

— Ничего, — положил Иван руку на плечо Сергея. — Еще отольются фашистам наши слезки…

— Чаму бы не послать меня туда? А? — не Ивана и не себя, а кого-то абстрактного спросил Петух. — Я там бы… А тут плюемся с японцами в морды — и все!.. Як бы хотел я убачиць свае Падгайны!..

Мой родны кут, як ты мне милы, Забыць цябе не маю силы…

— А ты и не забывай, Сережа, я тоже ни на миг не забываю… Ведь мы еще вернемся в родные края!..

— А ведаешь… — вдруг сказал Сергей. — Когда я сюда приехал, мне все было чужое… Абыяковое!.. А зараз тут-усе мое! До апошняй капли в Амуре. — И тут же переменил тему разговора: — Званцов, ты же шофер, а сидишь в окопе, почему? Права отобрали?

— А-а! — пожал плечами Иван. — Зачем мне лишняя обуза — автомобиль?… Вот видишь, у меня винтовка в руках, длинная, с граненым штыком, я или ее в руках держу, или она у меня на ремне через плечо, или рядом, как девушка… Пострелял, стер с приклада пыль или грязь — и вся недолга!.. Милое дело!.. А с машиной… У-y!.. Да по нашему-то бездорожью, да в военное время, да почти на передовой… — Он помолчал немного и не то с грустью, не то с озабоченностью продолжал: — А вообще это, конечно, не по-хозяйски… Где-нибудь в эти дни готовят водителей, тратят время, деньги, а я водитель готовый, танк могу вести, а меня в окоп… Может, автомобилей пока не хватает, тогда понятно… Нет, я ничего, мне и в пехоте хорошо, то есть нормально…

— Слушай, Иван, — опять поменял тему беседы Сергей. — Это правда, что у тебя роман был с той тунгуской?

— Не с тунгуской, есть такой народ — нивхи… С нивхянкой!

— Ну, так… у тебя было с ней что-нибудь?

— Не что-нибудь, а как у всех нормальных людей… Ульянка — девушка как девушка… Все при ней! И я не импотент!

— Да не в гэтым справа!.. Любил, что ли, ее?

— Трудно сказать, — пожал плечами Иван. — Может, и любил… У нас было мало времени… А любовь — такая штука, сам понимаешь… Все должно открыться, притереться, приладиться… С налета с поворота можно только на тачанке строчить… А вообще-то я ее любил, да нет… — вдруг задумался он и твердо добавил: — Люблю!..

— Ты даруй… прости, что тогда, помнишь?… Мы подраться хотели… Выпили и с ума зъехали… Бугай дурака свалял!.. Ревновал тебя к Шурочке, а сам потом отвернулся от нее…

— Слыхал я, где-то учительницу надыбал…

— Морду б ему за гэта разукрасить!

— А где теперь Бугаевский?

— Мобилизован, как все… А куда отправили его — не знаю, думал спросить у военкома Филипченко, да забыл…

С японской стороны снова прогремели выстрелы. В этот день было несколько перестрелок. Лениво и бесцельно палили с обеих сторон, пугая стаи воронья, которые поднимались вверх над деревьями и растягивали черные сети на фоне синего неба, словно защищая себя и весь мир, пытаясь поймать в эти сети пули и снаряды.


Дни испытаний


I


Ночью вокруг Нагорного гремели орудия, раздавались пулеметные очереди. Стало известно, что гитлеровцы вошли в Красноконск, перехватив большое количество беженцев и раненых красноармейцев, в том числе и тех, которые находились в районной больнице. Раненых было столько, что не хватало транспорта вовремя всех отправить в тыл. Оставляли их на время в красноконской больнице, где отсутствовал в необходимом количестве медицинский персонал. Поэтому Лидия Серафимовна закрыла на ключ свой кабинет завотделом райисполкома по здравоохранению, надела белый халат и шапочку и сутками не выходила из больницы, ухаживая за ранеными.

Участница гражданской войны, все отдавшая торжеству советской власти, Лидия Серафимовна была атеисткой, но почему-то, как истинно русская женщина, при всех изгибах судьбы глубоко в душе хранила неистребимую жажду Истины, верила в то, что именно Бог за ее отступничество не дал ей своих детей. Поэтому доброе ее сердце вмещало в себе огромную любовь к больным, что и стало причиной ее замужества за Жигалкина, которого она выхаживала после ранения. А теперь объектом ее внимания был еще совсем юный солдат Вячеслав Аникин. Она почти не отходила от его койки. Только заботливая мать могла так нежно, так ласково относиться к своему родному ребенку, как Лидия Серафимовна к «своему Славе».

— Я умру, Лидия Серафимовна? — наивно спрашивал у нее Аникин.

— Нет, сынок, нет! — почти восклицала она. — Я тебя обязательно подниму на ножки, ты выздоровеешь… Чуть полегчает, я заберу тебя к себе домой, выхожу там…

— Помогите мне пару слов черкнуть родным в Брянск… Сообщить, что я еще живой…

— Черкнем, обязательно черкнем… Да ты скоро сам напишешь большое письмо своим…

— Когда скоро?

— Как только освободят Брянск, так сразу… А немцев обязательно погонят назад!.. По-другому и быть не может!.. Ты выздоровеешь и еще сам будешь гнать фашистов в шею…

— В хвост и в гриву, — недоверчиво усмехнулся лежавший рядом солдат Чечулин Василий, которому каждое слово давалось с великим трудом. Весь перебинтованный, он находился в тяжелом состоянии.

— Да, и в хвост и в гриву, — наклонилась над ним Лидия Серафимовна. — Не верите, что и вы, и Слава подниметесь?… Я в гражданскую не таких поднимала… Бывало, в таком состоянии красноармеец, что впору гроб заказывать, но нет, вылечиваем, и он, глядишь, уже на коне с саблей в руке, и беляки от него, как тараканы, в разные стороны разбегаются… Столько раз такое бывало!

— Я верю вам, Лидия Серафимовна, но уж больно глубоко нас зацепило…

— Не распускайте нюни, Чечулин, Славу в тоску не вгоняйте и доверьтесь мне…

Лидия Серафимовна невероятными усилиями добивалась, чтобы в ее больнице раненые красноармейцы долго не задерживались, ругалась с самыми высокими военными чинами и вовремя, насколько было возможно, отправляла больных подальше от боевых действий, где можно было с большей уверенностью возвращать их в строй, а если не на фронт, то на заводы и фабрики, на поля колхозов и совхозов, где также не хватало теперь рабочих рук. Уже под постоянной бомбежкой она готовилась вывести последних пациентов, ждала две автомашины, которые обещало ей начальство. Но машин все не было, они попали под обстрел немцев и обе сгорели вместе с водителями, гужевого транспорта также не оказалось. А ночью в Красноконск ворвались оккупанты.

Сопротивляться захватчикам было бесполезно, да и некому. Охваченное всеобщей паникой районное начальство укатило в этой сутолоке незаметно. Лишь на минуту забежал в больницу возбужденный Жигалкин.

— Все бросай, уходим, — сказал он жене, но Лидия Серафимовна не сдвинулась с места. — Ты слышишь, Лида, немцы наяву вот-вот будут здесь…

Она сидела у постели Аникина и своей рукой гладила забинтованную голову раненого. Пантелеймон пытался взять ее за локоть, но она резко отдернула руку.

— Я его не брошу, — кивком головы показала она на Аникина. — Я сынка не оставлю одного…

— Я понимаю тебя, понимаю, Лида! — хватался за голову Жигалкин, зная упрямство своей жены: раз уж сказала, то так и будет делать.

— Ты уезжай, Пантелеймон, — как-то спокойно, даже с холодком в голосе сказала Лидия Серафимовна. — А я тут как-нибудь… Не волнуйся за меня, уходи! Все-таки я врач и женщина, не тронут меня фашисты…

И Жигалкин убежал, полагая, что сумасшедшая жена, может быть, права: она все же врач и гитлеровцы, несмотря на их лютость и беспринципность, медицинского работника под перекладину не поведут. А Лидия Серафимовна под белым халатом на всякий случай спрятала гранату: хоть и врач она, но член партии, занимала в районе видную должность, простят ли ее враги? Оккупанты обязательно обратят на нее внимание, и, если вздумают арестовать, она знает, как поступить в таком случае, но в лапы врагам на растерзание не дастся.

К полудню к больнице подъехало несколько грузовых автомашин с ранеными немецкими солдатами. Вооруженные автоматами гитлеровцы ходили по палатам, о чем-то громко говорили, показывая на койки и лежавших на них раненых красноармейцев. Один из офицеров, высокий, сухопарый, с длинной шеей с большим кадыком, в фуражке с очень высокой тульей на маленькой головке, подошел к Лидии Серафимовне и пожилой медсестре Варваре Филипповне, во всем преданной Лидии Серафимовне и поэтому тоже оставшейся в больнице, и стал им что-то говорить по-немецки. Из его длинной тирады Лидия Серафимовна поняла лишь одно: советских раненых из больницы немедленно удалить.

— Софорт… шнель!.. Бистро унд… немедленно, — офицер строго сверху смотрел на Лидию Серафимовну.

— Но куда же я их дену, — развела она беспомощно руками. — Они же больные… кранк, — вдруг вспомнила она немецкий аналог русскому «больной».

Офицер опять возбужденно заговорил, но теперь уж Лидия Серафимовна в словах не разобралась, однако смысл их поняла сразу — немец махнул рукой на дверь палаты: убирайтесь, мол, отсюда прочь! Затем он крикнул солдатам, и те, выполняя приказ начальника, стали буквально вышвыривать раненых красноармейцев во двор. Грубо схватив кричавших от нестерпимой боли Аникина и Чечулина, солдаты вытащили их из здания и швырнули на землю.

— Господи! — почти крикнула Варвара Филипповна. — Да что же вы делаете, окаянные, им же больно!

Вячеслав жалобно стонал и с мольбой смотрел на Лидию Серафимовну. Она решительно шагнула к офицеру с большим кадыком и показала на Аникина.

— Как вы можете, он тяжело ранен… Есть же международная конвенция!.. Конвенция!..

Хотя офицер не разбирался по-русски, но ему, как и всем остальным немцам, было ясно: русский врач не зря произнесла слово «конвенция», она требует уважительно, по-человечески относиться к больным людям. Но в это время солдаты уже вносили в здание больницы своих, тоже стонавших, раненых. И офицер, снова в упор глядя на Лидию Серафимовну бесцветными глазами, опять стал долго и нудно говорить, затем кивнул на вносимых в больницу раненых, достал пистолет из кобуры и, к величайшему ужасу Лидии Серафимовны, равнодушно выстрелил в головы Аникина и Чечулина.

— Зи… ес ист мир айнертай… тотер, — глянул он поверх очков на Лидию Серафимовну с таким видом, будто совершил что-то очень приятное: дескать, избавил раненых от мучительной смерти.

Сделав свое черное дело, офицер повернулся, чтобы уйти к стоявшим недалеко другим офицерам, с насмешкой взиравшим на трагедию.

Лидия Серафимовна буквально остолбенела: она могла ожидать всего, но такого и в мыслях не допускала. Что же это за хваленая европейская гуманность?… Слезы наполнили ее глаза, материнская жалость к погибшему Аникину переполнила душу, гнев перехватил дыхание. И она почти молниеносным движением руки выхватила из-под полы халата гранату.

— Филипповна! — крикнула она медсестре. — Беги отсюда, быстрее!

Затем Лидия Серафимовна выдернула чеку и бросила в сторону офицеров гранату.

— Вот вам за моего Славу, сволочи! — полная отчаяния и ненависти к фашистам как-то взвизгнула Лидия Серафимовна и с рыданием склонилась над убитым Аникиным. — Сыночек!..

Немцы от неожиданности и страха застыли на месте и даже не успели упасть на землю: граната взорвалась, уложив на месте и ненавистного ей офицера с длинной шеей, и других, насмехавшихся над ней. Почти у ног Лидии Серафимовны оказался ерзающий по земле окровавленный солдат. Она, быстро нагнувшись, выхватила из его рук автомат и принялась посылать очередь за очередью в сбегавшихся к больнице немцев, которые, придя в себя, открыли по женщине в белом халате бешеный огонь. Варвара Филипповна не успела далеко отойти: взмахнула руками, словно попыталась ухватиться за воздух, остановилась и упала на спину, пуля настигла и ее. Внезапно острый огонь обжег и сердце Лидии Серафимовны, и она, медленно опускаясь, сначала села, а потом упала боком на землю. Выстрелов Лидия Серафимовна уже больше не слышала, но откуда-то издали нарастал грозный и мощный гул тысяч бешено мчавшихся коней. И она вдруг увидела лаву красной конницы, которая стремительно, неудержимо катилась в ее сторону. «Там и товарищ Буденный, — подумала Лидия Серафимовна, — он все поймет и за моего Славу отомстит…» А конница все мчалась и мчалась, гул ее копыт нарастал и нарастал. И вот уже заблестели, засверкали на солнце, словно молнии, поднятые вверх клинки. О, сколько их! Блеск сабель сливался в единый яркий свет, который легко и ласково поднял Лидию Серафимовну и, окутывая беспредельной любовью и теплом, понес… Понес свободно, легко и далеко, в бесконечность…

Не знали тогда в Нагорном о трагедии в районной больнице и о гибели Лидии Серафимовны, но уже слышали, что немцы обошли село стороной и глубокий противотанковый ров, на рытье которого понадобилось столько сил мешочников, не остановил вражеские войска. Они его обошли. Ни одна хата в Нагорном не сгорела, с потолков овощехранилищ осыпалась лишь земля, когда где-то невдалеке разрывался тяжелый снаряд или бомба. Люди от страха втягивали головы в плечи, матери, как наседки, подбирали под себя детишек, старухи усердно молились, и, к счастью, разрушений и гибели среди односельчан не было.

Утром еще ухали орудия, слышалась перестрелка, но бои продолжались на востоке, примерно километрах в десяти от Нагорного, где наступила необычайная тишина. Виктор прибежал домой посмотреть, все ли на месте. Тут он и увидел деда Фильку, который с суковатой палкой в руке, в легких, теплых тюниках, нечто вроде тапочек на ногах, входил во двор. На недоуменный взгляд Виктора дед сказал:

— Я по делу, малый… Анады отец твой, Афанасий Фомич, балакал о вашей лежанке: зимой она от дыма задыхается и совсем не греет… Не так сложили. …Ая мастер по энтому делу…

— Да какая теперь лежанка, дед! — заметил Виктор, — Слышите, бои кругом… Немцы скоро придут…

— Как придут, так и уйдут, не сумлевайся… По загривку получат и уйдут… Не лезьте в чужой огород, швайны!..

— Сила у нас не та, — усомнился Виктор.

— Сила та! — дед Филька уселся на ступеньке крыльца, положив палку одним концом на плечо и придерживая рукой. — Только плетью обуха не перешибешь… Дай нашей силе хороший обух, ну, как нынче у германцев, мы бы их!.. Видать, Сталин проморгал где-то… Ты видал на картине богатырей? Илью Муромца? У него какой кулачище? Он им супостатов мог бы, как гвоздья, в землю забивать. А он в руке энтой во какую чушку держит!..

— Булаву, — подсказал Виктор.

— Какую булавку? — не расслышал дед. — Я и кажу — во какую чушку! … Без этого воевать никак нельзя… Нет! — покрутил он седой головой, на которой, низко нахлобученная, сидела старая зимняя шапка.

— Потому и разобьют нас, — вздохнул Виктор.

— Э, нет! — возразил дед. — Сколько раз нашу русскую страну били? Страсть, как много!.. А она, страдалица, поднималась и всех добивала, всем на могилы осиновые колья ставила… Будет такое же и энтим швай-нам, — опять повторил дед немецкое слово. — Бог даст, будет!

— Швайн, — вспомнил Виктор уроки немецкого языка в школе, — свинья… Откуда знаешь немецкий, дед?

— С четырнадцатого, с той германской…

— И все-таки пойдемте со мной, — предложил он деду, — вместе в хранилище переждем…

— Не пойду, — встал дед Филька со ступеньки. — Куды мне от смерти убегать… Она мне давно на пятки наступает, а я ей дулю с маслом под нос — не дождешься, — и старик замурлыкал какую-то неизвестную Виктору песню.

— Не только дулю, вы и песни поете! — восхитился Виктор. — Ну и дед!

— А как же! Я много песен знал, страсть, как любил их… И сам играл! Да! Ты, малый, замеси немного глины, вон она в ведре у сарая, налей в нее водицы, замеси и нехай она немножко захряснет, тады и станем лежанку ладить, — распорядился дед и опять вдруг, присев на ступеньку крыльца, запел:


Э, ой, Маша утром шла в лесок,
Ее встретил пастушок…

Старческий голос его без определенного тембра скрипел, музыкального слуха у деда, видно, о самого рожденья не было, но он, прижмурившись, тянул:


В руках держала два венка
Себе, другой для пастушка…
Э, ой, Маша говорила,
Пастушка к себе манила:
Пастушок мой дорогой,
Побудь ноченьку со мной…

И войны будто не было: наивные слова старой песни, голос деда не лез ни в какие ворота, но Виктор заслушался, забыл обо всем. И диким, как наваждение, как дурной сон, казался ему далекий орудийный грохот, а дед все пел заунывно и скрипуче:


Мои братья со стрельбою,

А батюшка за гульбою.


— Отец ее, вишь, на старости лет загулял, седина в бороду, а бес в бок, — хихикнул дед Филька и продолжал:


Пастушок ей тот в ответ:
Без тебя не мил мне свет,
Сиротинушку мою
Не оставлю одною.
Косы милой расчешу,
Слезы милой осушу…

Закончив петь, старик встал, подошел к ведру, пощупал пальцами глину:

— Нет, еще не захрясла… — И двинулся со двора, у калитки обернулся к Виктору: — А лежанку мы еще поправим… Я очень много клал печей, сколько людей отогрело на них свои косточки — всех не пересчитать!.. Страсть, как много…

И дед пошел по улице, опираясь на клюку. А Виктор, возвращаясь в хранилище-убежище и думая о странном необычном старике, уже не бежал, а шел уверенно, твердо, и казалось, что сама земля, как своему сыну Антею, давала ему и силу, и мужество.

У входа в убежище его встретила ватага вездесущих ребятишек, которые незаметно ускользнули от родителей, выскочили на свежий воздух и вскоре первыми увидели немецких мотоциклистов, разъезжавших по пустым улицам села. Эту весть они и принесли матерям:

— Немцы, немцы на улице!..

— Сами видели!..

— Все на мотоциклах, в касках и в зеленой одеже…

Взрослые разом притихли, приуныли: что же теперь будет?

И вдруг тягостную паузу нарушили радостные голоса жен единоличников, кроме недоумевающей Аграфены Макаровны Грихановой. Под испуганными и недобрыми взглядами колхозниц женщины обнимались, целовались, поздравляли друг друга, а иные даже принялись плясать, к великому недоумению собравшихся.

— Наконец Бог помог дождаться!

— Все! Вашему колхозу — крышка!

— Пришел и к нам праздник! — почти кричала Авдотья Саввишна Огрызкова.

Нюрка Казюкина, находившаяся рядом с ней, поспешно достала из складок платья маленькое зеркальце и демонстративно стала в него смотреться, облизывая губы, которые дрожали у нее в торжествующей улыбке.

— Смотри, как осмелели огрызки и казюки, — рассердился Вавила Сечкарев. — Скажите спасибо, что мне нечего у вас вырезать, а то бы!.. — закричал он, намекая на то, что он все-таки не просто Вавила, но еще и известный на всю округу коновал, превращавший ретивых жеребцов в смирных меринов.

— Действительно, что они так развеселились? — шептал Митька Виктору. — Раньше были тише воды, ниже травы, а теперь как выступают!.. А девок-то наших, кроме этой… Нюрки, не узнать, — рассмеялся он, — быстро в старушки подались…

Вчера еще не знали, придут в Нагорное фашисты или их отгонят, но девушки и женщины, особенно те, кто был помоложе, на всякий случай готовились к нежелательным встречам: вымазывали свои лица сапухой, одевались во все старое, грязное и рваное, чтобы не привлекать к себе внимание чужих солдат. Виктор с трудом узнал в сером комочке из тряпья Катю, только глаза выдавали ее…

— Не бойся, — почему-то сказал он, хотя прекрасно понимал, что бояться — да еще как! — надо.

— Спрятаться бы где-нибудь, — дрожащим голоском пролепетала Катя.

— Если они останутся у нас надолго, то где и как спрячешься? А вообще-то подумаем… В лес убежим, в холодной балке землянки выкопаем, немцы туда не сунутся… Партизанский отряд создадим — мало им не покажется!..

— Ой, Господи! — перекрестилась девушка, хотела еще что-то сказать, но вдруг умолкла, уставившись на нечто не похожее на человека. — Власьевна, ты ли это?!

— Я, я, а кто ж еще, — зашевелилось нечто и громко шмыгнуло носом. — Я этих иродов боюсь до смерти… Все поджилки трясутся от ужаса…

Несмотря на страх и серьезность положения, люди в убежище дружно рассмеялись, глядя на бабку, напялившую на себя массу тряпья.

— Власьевна, и ты испугалась, что станешь добычей немецкого солдата! — старясь подавить в себе смех, язвительно сказал Митька. — Тебя и без этого наряда надо поставить на дороге при въезде в Нагорное и повесить на грудь дощечку с надписью: «У нас все такие» — ни один немец к нам не заглянет…

— Ирод! — рассердилась Власьевна. — Что же ты меня так позоришь? Я своими ушами слыхала, что они, охальники, с голодовки… на любую бабу кидаются…

— Честь отнимают? — не унимался Митька, но на него зашикали, особенно женщины, которым было неудобно при детях слышать такие слова.

В этот момент дверь в овощехранилище широко, с каким-то испуганно-истошным скрипом распахнулась, и внутрь вошли четыре немца: трое в зеленой форме, в касках, с автоматами наперевес (видимо, рядовые), и четвертый — в черной форме с двумя отличиями на воротнике в виде парящих чаек и с красной повязкой на рукаве, в центре которой в белом круге, похожая на паука, была намалевана черная свастика. Немцы, медленно прохаживаясь с небрежным выражением на лицах, стали внимательно осматривать собравшихся. Виктор незаметно передвинулся с места и прикрыл собой комок тряпья — сидевшую на полу в углу помещения Катю. Один из вошедших в черной форме, по всем приметам офицер, как определил Виктор, начал показывать пальцем на ребят и молодых женщин, сурово глядя на них из-под козырька высокой фуражки.

— Ты… ты… ты… Ком, ком! — подал знак офицер, чтобы они вставали.

Трое солдат, не церемонясь, буквально выталкивали всех, на кого показал офицер, из хранилища. Екатерину и других девушек, которые спрятались в тряпье, немцы не тронули. Этому способствовало и то, что совершенно открытая улыбающаяся Нюрка вышла навстречу офицеру, и он, заглядевшись на нее, забыл о других.

— О! — только и воскликнул фашист в черной форме и галантно показал Нюрке идти к выходу, сам следуя за нею. Качая головами в касках от восторга, не отставали от них и солдаты.

— А нас на расстрел, что ли? — прижался Тихон к Виктору. — Только за что?

— За то, что русский, разве для немев этого мало? — шепнул ему Виктор и предостерег: — Молчи, не показывай виду, что трусишь…

Оську тоже заставили идти вместе со всеми, а ведь он только что торжествовал, радуясь приходу в Нагорное вражеских войск.

— Недолго музыка играла, недолго фраер танцевал! — ехидно заметил Митька, кивая на Оську. — И его шпокнут, не поглядят, что единоличник. …

— Так ему и надо, — шепнул Тихон.

Под автоматами их повели через все село. А Нюрка уже сидела в коляске мотоцикла, управляемого офицером, и с насмешкой махала ребятам рукой. Спускаясь к Тихоструйке, Виктор увидел разрушенный деревянный мост через речку. Сюда, подгоняемая солдатами, стекалась молодежь из всего Нагорного. Все стало понятно.

— Живи, Тишка, расстреливать нас пока не будут, мост заставят возводить, — толкнул друга в бок Виктор. — Его наши взорвали…

— А почему немцы сами не могут? У них столько техники… И какой!.. Заметил, как тихо урчат их автомобили? Не то что наши — во всю выхлопную трубу орут… И легковушки чуть земли не касаются, когда едут… Видел?

— Да, видел, видел! — ответил Виктор и добавил с видом знатока: — В этом и есть их Ахиллесова пята…

— Как? — не понял Тихон.

— А так… Не для наших дорог они сделаны… Для асфальта!.. Осенью узнают, почем фунт лиха, или даже летом, когда дождь наш чернозем намочит, — довольный своим открытием засмеялся он. — Это им не по каким-нибудь парижам кататься… По уши завязнут!

Действительно, немцы согнали молодежь села к реке, чтобы их руками навести взорванный мост. Речка не широкая, однако через нее вброд всю технику не перетянешь, даже танки захлебнутся в грязи. Под окрики фашистов «орбайтен» работа на берегу закипела. Восстанавливали мост голыми руками нагорновцев. Теперь и Виктор, как прежде Тихон, удивлялся: елки-палки, техникой в два счета можно было бы перекинуть мост через этот, по-существу, ручей или оккупантам спешить некуда? От церкви, с самого высокого места села, вдруг грянул выстрел. Били из гаубицы по шоссе, убегающему темной извилистой полосой в направлении Алексеевки. Там, на шоссе, немцы увидели медленно движущийся грузовик и открыли по нему огонь. «Значит, в Алексевке еще наши», — подумал Виктор и хотел поделиться этим наблюдением с Митькой, который только что притащил с другими ребятами толстое бревно и теперь подолом рубахи вытирал вспотевшее лицо, но не успел. В небе появились два самолета с красными звездами на крыльях. Со всех сторон на них затявкали зенитки, заволакивая небо белыми клочками дыма от разорвавшихся снарядов, взахлеб затарахтели пулеметы. Немецкие солдаты врассыпную разбежались от строящегося моста, попадали на землю где кто мог, направив в сторону молодежи стволы автоматов. Самолеты сделали круг над речкой, но сбрасывать бомбы не стали и улетели.

— Ты уловил? — толкнул Виктор Тихона. — Фашисты и есть фашисты, сволочи, в штаны наложили, разбежались, нас под бомбы подставили… Теперь мне понятно, почему они именно нас заставляют восстанавливать мост…

— Почему? — повернул к другу побледневшее лицо Тихон.

— Если б его строили сами немцы, наши летчики всыпали бы им по самое, а нас бомбить не стали… Гитлеровцы это знают и прикрываются нами — дикость, варварство…

— Что-что гитлеровцы? — не расслышал Оська.

— А ничего! — буркнул Виктор, хотел уже отвернуться, но вдруг подумал: не зря этот тип допытывается, и стал, как умел, объяснять: — «Гитлеровцы» в нашем понимании… Это слово имеет отрицательное значение, а для немцев это — вовсе не ругательное понятие, а такое, как прежде для нас было, например, «сталинцы»…

— А-а, — протянул Оська, — это верно… Про сталинцев теперь надо забыть, были да сплыли, туда им и дорога!..

Мост построили, и нагорновцев, к их несказанной радости, распустили по домам.

Но не было радости у Власьевны. Когда над селом появились советские самолеты, немцы засуетились и стали маскировать свою технику. Они принялись беспощадно вырубать ее сад. Под топорами и пилами падали вишни, а толстые стволы яблонь солдаты не трогали, только с треском обламывали гибкие ветки прямо с еще не поспевшими, но уже начавшими румяниться под солнечными лучами яблоками. Оккупанты срывали их с упавших на землю веток и, хрустя, с удовольствием жевали. Власьевна, скинув с себя тряпье, убедившись, что солдаты на нее не зарятся, пыталась подхватить каждую вишню, падавшую, словно сраженный воин в бою на свою горькую землю.

— Ироды! — причитала она. — Ироды! Пожалели бы сад!..

Солдаты громко смеялись, грубо отталкивали ее, говорили ей о чем-то по-своему, очень часто повторяя незнакомое слово: «шиссен». Они рвали уже покрасневшие ягоды, кидали их в рот. Один из солдат выплюнул косточку на Власьевну. Это понравилось другому, третьему. Вскоре все стали выстреливать в хозяйку сада косточками. Но когда силой рта до цели не дотягивались, стали выплевывать косточки в руки и с еще пущим смехом метить в старуху.

— Ироды! — уклонялась от обстрела Власьевна.

Она сидела под забором сада и плакала, вытирая завеской слезы на морщинистых щеках.

— Ограбили совсем, — жаловалась она соседям. — Страшно было глядеть, как они валили мои вишенки…

— И все бесплатно? — издевался Митька.

— Какое там!.. Обещали какую-то шиссу, но и ее не дали, ироды, — стонала Власьевна.

— Эх, ты, тьма тьмущая! — хохотал Митька. — «Шиссен» по-немецки «стрелять»… Они угрожали тебе: не суйся, бабка, не то расстреляем…

Власьевна хваталась за голову.

— Ах, Господи, Царица Небесная, упаси и сохрани!

— Что, бабуля, испугалась, что сделают тебе шиссен? — продолжал издеваться над старухой Митька, без зла, а просто так, ради шутки. — Зря! И так уж все небо над тобой закопчено, столько лет ты его коптишь!.. Пора уж и… — махнул он рукой вверх.

— Пора, — соглашалась Власьевна, — да все некогда: за садом глядеть некому… Умри я, так вы, ироды, быстро все обтрусите — ни одного яблочка не оставите…

— А зачем тебе яблочки в гробу?

— Ни к чему, но все-таки, — вздохнула Власьевна, которая и сама не понимала, зачем ей понадобятся яблоки в таком положении.

— А ты мне червивого яблока не дала, жадина-говядина! — упрекал ее Митька. — Кому все досталось? Мне горсть вишен пожалела, берегла их для оккупантов… А это, Власьевна, пахнет уже предательством!.. Вот наши возвратятся — припомнят они тебе этот враждебный по отношению ко мне факт! — он делал серьезное лицо и хмурил светло-рыжие брови.

После того как уехали немцы, срубленные вишни еще некоторое время лежали посреди улицы, пока, сокрушаясь и причитая, Власьевна не перенесла их к забору сада. Они были для нее как погибшие дети. Она ласково гладила их, еще свежие и пахнущие сладким соком, целовала почерневшими губами увядающие, беспомощно обвисшие с веток зеленые листочки.

Возвращаясь домой после восстановления моста, Виктор увидел возле своей хаты толпившихся соседей и среди них двух немцев на мотоцикле с коляской. Один из них был солдат с автоматом в руках, а другой — все тот же офицер в черном мундире, но почему-то с одним лишь погоном на правом плече, на руке — широкая красная повязка со свастикой. Да, это был тот гитлеровец, что тыкал в хранилище пальцем в молодых и здоровых нагорновцев и гнал на ремонт моста. Потом уж Виктор узнал, что в такой форме ходили эсэсовцы. Этого офицера СС звали Эрлихом Эккертом и чин он имел гауптмана, то есть капитана. Немец без всякого акцента разговаривал по-русски, с торжествующе-надменной улыбкой победителя рассказывал собравшимся о полном крахе Красной армии.

— Очень скоро и Москве капут, — говорил он, опираясь задом в сиденье мотоцикла, а с блеском начищенными сапогами — в дорожную пыль улицы.

— Хороший у тебя конь, — Афанасий Фомич дотронулся рукой до мотоцикла. — Очень хороший конь!..

— У тебя, старик, что — голова соломой набита? — гауптман с презрением посмотрел на русского варвара. — Это не конь, — погладил он рукой в черной лаковой перчатке руль мотоцикла. — Это машина… Мото-цикл!..

Офицер не понял образного выражения Афанасия Фомича и посчитал бородатого русского мужика за кретина. Афанасий Фомич тоже не мог никак взять в толк, почему его оскорбляет немец, ведь он хотел сказать ему только приятное? Но эсэсовец не стал больше тратить время на пустую болтовню про какого-то коня, оседлал мотоцикл и уехал, оставив после себя сизый едкий дымок. А вскоре люди опять увидели в коляске мотоцикла Нюрку Казюкину, которую немцы повезли в сторону Красноконска.

Такое поведение дочери очень разозлило ее отца Демида Савельевича, который после призыва попал в какой-то обоз, но вскоре, еще до оккупации Нагорного, был отпущен домой — врачи обнаружили у него болезнь легких.

— Вылечишься, тогда и приходи к нам — примем! — горько шутили и врачи, и командиры подразделения.

Поздним вечером, когда Нюрка вернулась домой, переполненная романтическим состоянием, отец грубо толкнул дочь в угол хаты и замахнулся на нее вожжами, которые заранее приготовил. Размахнулся и больно стеганул дочь поперек спины.

— За что, батя?! — закричала она.

— Я тебе покажу за что! — поднес Демид увесистый кулак под самый нос дочери. — Ты погляди, Палашка, — обернулся он к жене, — что она с висками своими сделала! Обрезала, как на овце волну… Вместо косы — лахудра!

— Какая тебе лахудра? Кудри, необразованность! По-научному это завивка, — с чувством превосходства взглянула Нюрка на отца. — Меня сам Эрлих в паликмахтерскую водил… Знаешь, как он меня зовет? Майн анмут!.. Понюхай, какими духами он меня обрызгал…

— Фу! — сморщился Демид Савельевич и отмахнулся рукой. — Лучше б от тебя коровьим навозом несло, чем этим… Херлихом!..

— Я же говорю, ты темнота, батя… Как был в единоличниках лаптем, так лаптем и остался при немцах… А радовался: вот придут немцы и разгонят колхозы… А теперь нос воротишь, духи их тебе не нравятся!..

— Ты чего это разфуфырилась, а? Мне срамно за ворота выйти, люди тобой в глаза мне тыкают, паскудница! Ты сперва высморкайся и вытри под носом возгрю!.. Ишь, завиляла хвостом, как та сучка!.. Палашка! — опять громко позвал Демид жену. — Слышь, Палашка!

— Да слышу, слышу, — вышла из кухни недовольная жена. — Пожалел бы дочь, враг ты этакай!.. Она же кровинка твоя…

— Я ей не кровинку, я всю кровь из бесстыжей выпущу… И в кого она такая вертихвостая уродилась? А? — И вдруг вспомнил: — Знаю, в кого, в твою сестру, у нее тоже не олапанного мужиками места на теле не было!..

— А чем твой дядя лучше? — наступала Пелагея Лукинична. — Сколько раз его мужики за чужих баб били? Вот уж на ком места не битого палками не было!..

— Сравнила сестру свою родную с моим каким-то дядей! Кто он мне — вода на киселе!

— Он же родной тебе дядька, брат твоей матери…

— Тьфу — сплюнул Демид. — С тобой свяжешься, так… — сердито отмахнулся он рукой, в которой держал вожжи. — Не корми Нюрку, как гусыню перед святками, — вишь, ядреная какая стала, от того и бесится. … На воду посади! А то еще, не дай Бог, в подоле принесет… внучка!.. Нюрка, убью! — пригрозил отец и вновь замахнулся на дочь вожжами.

— Не кипятись, Демидка, — встала Пелагея Лукинична между мужем и дочерью. — Не сипяти!

— Я и тебя могу вожжой!..

— Да уж бей, — согласилась жена, повернувшись к Демиду боком.

— Ей за Оську выходить замуж, а она… — более миролюбивым тоном сказал Демид. — Что скажет Свирид Кузьмич, что скажет Оська?…

— Да он в мою сторону и не глядит, — вздрагивая и вытирая кулаками слезы на щеках, отозвалась Нюрка. — Нужна я ему, как собаке палка… Он за энтой… за Катькой Гриханихой, за совой ухлестывает…

— Это все его блажь, — заметил Демид и опустил вожжи, — Егорка Гриханов нам никто, голопузый… Отец его и дед — все были нищие… Сиди дома! — вновь грозно приказал Демид дочери.

Но Нюрка лишь снисходительно посмотрела на него, всем своим видом показывая, что она скорее жалеет его, чем боится.

— Батя, положи вожжи в сенцы, когда будешь запрягать лошадь, тогда и возьмешь их, — сказала она и широко зевнула. — И больше на меня не замахивайся, понял?

— Ты… ты… ты!.. Как ты со мной, а? — опешил Демид, руки его задрожали, слова стали застревать во рту. — Ишь разбалакалась!.. Да я тебе… Снимай зараз же юбку!..

— Сниму, коли гаутман Эрлих скажет! — Нюрка вальяжно, нарочно сильно двигая ягодицами, чтобы уж насолить отцу, так насолить, пошла к спальне, у порога резко обернулась: — Все, батя, я уже выросла…

— С ума сошла, девка! — закричал Демид.

— Ага, сошла! — гордо ответила дочь. — Меня вон на мотоциклах катают!.. Все на мосту гнут спину, а я с офицером издали гляжу и посмеиваюсь… А теперь… я спать хочу… Не мешайте мне, — она опять зевнула и ушла.

Демид Савельевич в изнеможении сел на лавку у стола. Впервые не почувствовал он себя хозяином в своей хате. «Теперь Оська ни за что не возьмет ее замуж», — с горечью подумал он.

А Оська, остро почувствовав резкую перемену в своей жизни, искал удобного момента, чтобы окончательно поговорить с Виктором, и, увидев его издали, властно позвал пальцем к себе. Ничего не подозревая, Виктор шагнул к нему.

— Чего тебе?

— Ты врал мне про гитлеровцев…

— То есть?

— Не о том ты пел Тишке!.. Думаешь, я не слышал? — ехидно усмехнулся он. — Ты их ругал, а нынче за это по головке не погладят, одно мое слово — и ты загремишь под перекладину, понял? — он замолк, ожидая реакцию Виктора, но тот спокойно молчал, вида не показывал, что растревожен угрозой Оськи. — Но я тебя не выдам, а ты…

— Что — а ты? — в глазах Виктора блеснули решимость и злость на шантажиста. — Что ты на меня повесишь? — у него невольно сжались кулаки, однако драться он не кинулся, придержал свой гнев.

— Отстань от Екатерины, иначе… — предупредил Оська.

— Что иначе, что? Немцев на помощь позовешь, чтобы они решили ее судьбу? Ты ее только наряди и покажи немцам… Дурак!

— Ну, я сказал! — процедил сквозь зубы Оська, круто повернулся и пошел, всерьез боясь, что Виктор, который был намного сильнее его, начнет драку.

Оська решил подождать. Еще неясна была ситуация, хотя он твердо знал и к этому его подвели рассуждения отца: власть и сила теперь будут на его стороне. И он, и отец егоне богачи, не кулаки, а средней руки крестьяне, обиженные советской властью, отнявшей у них ветряную мельницу. Как только началась война и стали отступать наши войска, они откровенно ждали прихода оккупантов, лелея мечту, что с их приходом возвратится и прошлое.

С появлением немцев в Нагорном в хате Свирида Кузьмича собирались бывшие единоличники, по разным причинам не попавшие в армию и потому остававшиеся дома. Переступив порог, покрестившись на образа, бормоча молитвы, они ожидали, что скажет хозяин, который был у них большим авторитетом. Встретив единомышленников, Свирид Кузьмич пригласил их сесть, и улыбка не сходила с его густо поросшего жесткой щетиной лица.

— Вот оно — пришло! — сжав в троицу пальцы правой руки, он тоже перекрестился, упираясь пронзительным, пылающим взглядом в святой угол хаты. — Теперь все будет, как в старину: губернии, округа, уезды, волости и никакого колхоза — ни дна ему ни покрышки… Слыхал я, жить и работать мы будем в общине… Так у нас завсегда было до революции…

Бывшие единоличники, а теперь сбросившие с себя, как волы ярмо, это тяжелое и не всегда безопасное клеймо, слушали Огрызкова с большим вниманием и почтением.

— А начальство как называться будет? — спросил Григорий Борисович Шапкин.

— А так: в уезде станет управлять бургомистр, в волости — старшина, а в селе, хоть бы у нас в Нагорном, староста…

— Тебе и карты в руки, Свирид Кузьмич, — заметил Демид Савельевич Казюкин и закашлял в кулак, ожидая, что скажут на его предложение мужики.

— Да, да, верно говоришь, Демидка…

— Чего зря балакать, тебя изберем старостой, Свирид Кузьмич…

— Надо только сход собрать, — согласился Огрызков и стал наливать в стаканы содержимое бутылки, которую как раз принесла жена его Авдотья Саввишна. — Надо, чтобы все было чин-чинарем… Вот за это и выпьем, мужики!..

Зазвенели стаканы, забулькало в горлах. Лица мужиков повеселели.

Ночью перед самым появлением немцев в Нагорном, когда жители села, прячась в погребах и подвалах, дрожали от каждого близкого и даже далекого взрыва бомбы или снаряда, Евдокия с небольшим узлом самых необходимых личных вещей ушла на хутор Выселки, понимая, что оккупанты туда доберутся не сразу, да и спрятаться там есть где — степь насколько глаз хватит, среди которой немало балок и дубрав. Дарья Петровна с нескрываемой радостью встретила племянницу. Она отставила в сторону решето с измельченным зерном кукурузы, которой кормила шумную ораву курей у закутке, где был их насест, вытерла о завеску руки, обняла Евдокию и горько заплакала.

— Сиротинушка моя, — всхлипывала Дарья Петровна, — мы обе теперь, как сухие стебельки в степи… Одни, одни на всем белом свете!..

— Ну что ты такое кажешь, тетя! — успокаивала Дарью Петровну Евдокия.

— Нету нашего Илюшеньки, нету, — еще громче зарыдала она.

— Знаю, тетя, он на позиции…

— Убили его, убили… Макарка Криулин сам похоронил его, так он в письме отписал…

— Да как же так?!

— Немцы поезд разбомбили.

Тут уж не выдержала Евдокия и разрыдалась. Так они, усевшись на скрипучей ступеньке крыльца, долго и горько плакали.

— И от Валеры ни слуху ни духу, где запропастился — ладу не дам, — горевала Дарья Петровна. — Может, уже и он головушку сложил…

— По годам его еще в армию не взяли, тетя, — икая и вытирая слезы на щеках, старалась успокоить тетку племянница. — А не приехал из города, так теперь какая дорога — не протолкнуться! Вот увидишь, Валера скоро вернется, вот увидишь…

Так в ожидании Валерки и стали они вдвоем жить на хуторе среди привольно раскинувшейся ковыльной степи. В Выселках быстро узнали о том, что в Нагорное вошли немцы. А на хутор они добрались лишь через два дня на грузовике и мотоциклах. Оккупанты ходили от хаты до хаты, присматривались к хуторянам и требовали: «Матка, млеко унд яйко, унд шмальц!» Люди выносили и молоко и яйца, хорошо понимая, что нежданные гости и сами могут это добыть, перевернув все вверх дном в хатах, сараях, хижках и вообще во всех закутках, так лучше быть от греха подальше.

А перед тем, услышав еще издали гул автомашины и стрекот мотоциклов, Евдокия забеспокоилась.

— Тетя, мне надо спрятаться…

— Да куцы же ты побежишь? — всплеснула руками Дарья Петровна. — Степь кругом, все как на ладони!.. Да и они, немцы-то, не начнут с бухты-барахты хватать… Мы, чай, не солдаты…

— Забыла — у меня отец коммунист?

— Так а где он теперя — у могиле!

— Фашисты на это не посмотрят… Да и дядя Илья хоть и беспартийный, но был на хуторе бригадиром, так что и к тебе, тетя, они могут придраться…

— Ой, Господи, Царица Небесная, спаси и помилуй! — запричитала Дарья Петровна, крестясь. — Ну, беги скорее через сад, через сад, в ту вон балку, там кустов терну много, спрячься в них, хрипы в колючки не полезут… А я свое отжила, меня не тронут… Беги!

Они расцеловались, и Евдокия бесшумно скользнула в сад и быстро оказалась в густой степной траве. В балку она не побежала, боясь быть увиденной, а упала в жесткий бурьян и затаилась. Домой вернулась лишь к вечеру, когда на хуторе утихли голоса и автомобиль с мотоциклами утонули в далекой пыли.

— Да где же ты так долго пропадала? — встретила ее испуганная Дарья Петровна.

— В траве лежала…

— Немцы, слава Богу, никого не тронули… Нахапали еды и укатили, чтоб она им поперек горла стала…

— Боялась я, — Евдокия зачерпнула в колодце-журавле ведро холодной воды, сперва жадно напилась, а потом умылась. — Вас не тронули, тетя, а меня… не знаю… Нет, мне с фрицами лучше не встречаться… Дура я, дура, тетя, — с грустью продолжала Евдокия, — уехала бы с Иванкой на Дальний Восток — никакой фашист не дотянулся бы до меня… А я Ваське поверила, души в нем не чаяла, ночью сюда, в степь, одна к нему спешила, а он взял и уехал и ни словечка о себе… Забыл! А может, и не любил вовсе, наигрался со мной и кинул, как ненужную тряпку…


II


С приходом оккупантов жизнь в Нагорном внешне мало чем изменилась. Завоеватели не лютовали — видимо, причин для этого еще не появилось. Солдаты прошедших по Нагорному воинских частей собрали свою дань в виде «яйко и млеко», а редкое немецкое начальство, приезжавшее из Красноконска, грабежи не устраивало, присматривалось. По меткому замечанию Митьки, Нагорное, поджав хвост, молчало, ждало, словно пес, когда фашисты огреют его по морде, — может, тогда и очухается, зашевелится.

Другие новости будоражили нагорновцев: в село один за другим стали возвращаться призванные ранее на фронт. Первым обрадовал свою семью Федул Кряков. Утешив родных и близких и выйдя из хаты, он по привычке уселся на завалинке и объяснил собравшимся любопытным соседям, как ему удалось демобилизоваться из армии.

— Под Харьковом меня взяли в плен, — вспоминал он и качал головой. — Сколько там наших полегло — страсть!.. А еще больше попало в окружение. Загнали нас, как волов за железную изгородь, колючую такую — не уйдешь!.. Ну, думаю, не видать мне больше Нагорного, бабы, детишек и всех жителей, вас то есть… А тут случай подвернулся: немцы стали интересоваться, кто какую фамилию имеет… Если хохлатскую, то есть украинскую, — по домам отпускали, а коли какая другая, особливо москальская, — оставляли в плену… Мне сосед, умный человек, вместе на травке сидим, горе горюем, кажа, давай, мол, в хохлов превратимся… Да как же это, удивился я, а он смеется: проще пареной репы…

Собравшиеся у завалинки слушали раскрыв рты: верили и не верили Федулу, но больше верили, иначе как понять, что он живой и невредимый сидит теперь у своей хаты и лясы точит? А правда заключалась в том, что, захватив Украину, гитлеровцы были почти уверены в покорности населения, которое станет дармовой рабочей силой и на месте, и в Германии, когда молодых отсеют от пожилых и туда угонят. Избавившись от коммунистов и евреев, людьми можно будет повелевать, как послушными рабами. Резкое сокращение славян на их исконных землях — это было следующим этапом освоения захваченных территорий. А до того аборигенов следовало заставить работать на гитлеровский рейх. Вот почему принимались меры по выделению из огромного количества взятых в плен лиц украинского происхождения.

Федул не сразу смикитил, как это можно в одночасье превратиться из москаля в хохла.

— Моя настоящая фамилия Кононов, — объяснял ему сосед. — Но документов у меня никаких нет, в бою потерял… Да и мало ли что! Война!.. Скажу, что я Кононенко… Поверят!..

— А я? — оживился Федул.

— А ты кто по фамилии?

— Кряков Федул — Федор Афанасьевич Кряков…

— Ну, так вот… Ты — Кряковенко! Документы порви или закопай в землю, задницей их придави, как я. Только смотри, не ошибись, когда спрашивать станут, не то… сам знаешь…

— А ежели прикажут: говори по-нашему, по-хохлацки? — усомнился Федул.

— Не прикажут, — успокоил его Кононов, — на Украине почти половина населения говорит по-русски, не зря же юг Украины назывался Новороссией — здесь, изгнав турок, селились русские…

— А-а, — произнес Федул, хотя так ничего и не понял из сказанного товарищем по несчастью.

Разделять пленных по национальностям помогали два украинских переводчика — обычные полицаи, один толстый и рыжий, почти медный Грицько, а другой чернявый и тощий Петро, знавшие с пятого на десятое немецкий язык. Рыжий держал в руках немецкую листовку и все пытался объяснить тощему ее содержание.

— Мы, Петро, теперь не пролетарцы, как были при Советах, а господа украинцы… Так в листовке немцы и пишут… Понял?

— Ну, ты, может, и похож на господина, вон пузо поверх штанов прет, а я… — безнадежно махнул рукой тощий. — Скелет! Нияк не похож на господина! Параска моя не поверит, что я господин, скажи ей, что я господин украинец, так она еще и кочергой огреет… Она у меня такая — жинка чисто украинской породы!..

— Но тут вот пишут, что мы потомки вольных казаков! — тряс рыжий листок перед носом тощего.

— Это каких казаков? Запорожских?

— А то чьих!

Разговаривая, полицаи приблизились к соседу Федула.

— Ты кто? — уставился рыжий на пленного, словно видит перед собой впервые в жизни человека.

— Кто, я? — прикинулся ничего не понимающим Кононов и стал по стойке «смирно», показывая тем самым свою полную покорность и готовность служить хоть самому дьяволу, лишь бы вырваться из-за колючей проволоки.

— Да, ты, морда, отвечай! — полицай тряхнул винтовкой, висевшей за спиной. — Ну?

— Я… Кононенко Павел…

— Витькиля родом? Откуда, спрашиваю?

— С пид Билой Церкви…

— Наш, — кивнул толстый полицай тщедушному и низкорослому, который всем видом показывал, что наконец-то и он добрался до власти, и, обернувшись, что-то сказал немцу, равнодушно взиравшему на пленных и кивнувшему головой в знак согласия с полицаем. — Иди во-он туда, — указал полицай Кононову на выход из лагеря, где пленных уже не проверяли больше.

— Спасибо, добрые люди, — поклонился Кононов полицаям.

— Ступай вже, добрый, ступай, — махнул рукой Петро.

Кононов не спеша направился к указанному проходу из лагеря.

Затем полицаи медленно приблизились к Федулу. Рыжий долго вглядывался в его лицо: годится он в господа украинцы или нет. Рожей Федул на вольного казака никак не смахивал, так непонятно было, на кого и на что: ни Богу свеча, ни черту кочерга.

— Говори, кто ты! — повернул рыжий ухо к лицу Федула, чтобы лучше слышать ответ.

— Я? — вылупил Федул глаза на полицая.

— О, бачишь, Петро, очи у него як у валуха, — усмехнулся рыжий и сплюнул под ноги Федулу. — Ну не я же! — поднял кулак, вдруг рассердившись, полицай. — Как твое намен? — спросил он, произнося немецкое слово, услышав которое, фашист, стоявший рядом и с редким равнодушием взиравший то на полицаев, то на пленного, одобрительно кивнул головой.

— Чего?! — испугался Федул, думая, что все пропало.

— Я же говорю, валух!.. Фамилия как?

— Моя фамилия?… Так я же Кряковенко, — не веря в успех, промямлил Федул.

— Родом виткиля?

— Так я же из Муховки, там тоже церковь… — помня ответ Кононова о Белой Церкви, хотел сказать он «есть», но вдруг вспомнил, что церковь эта давно стала колхозной кладовой, без колокольни и купола, как человек из сказки — без головы и рук, и поспешил произнести: — Была… Большевики ее… того самого… — сделал он характерный жест, мол, разрушили.

Полицай серьезно задумался, почесал у себя за ухом, вспоминая, где это на Украине такой город — Муховка.

— Эй, Петро, — обернулся рыжий к напарнику, — где находится эта Муховка?

— Муховка? — переспросил тот, наморщив лоб, мучительно думая. — А черт ее знает, Грицько… Наверно, где-то есть, я даже слышал как-то… У нас на Украине этих Муховок, как летом мух над кучей навоза… На Украине все есть…

— Вали отсюда, — толкнул рыжий Федула, — вон к тем воротам…

Еле сдерживаясь, чтобы не побежать, Федул медленно зашагал в указанную сторону. Рыжий долго и внимательно смотрел ему во след.

— А мне, Петро, все-таки кажется, — рассуждал он, — мы москаля освободили… Ну какой он господин украинец!.. Крикуненко — от крик…

— Нет, — покрутил головой тщедушный, — он не Крикуненко, а Хряконенко, от слова «хряк»…

— То-то я заметил, что хрюкало у него москалячье…

— Разве можно по хрюкалу определить, кто есть кто?… У всех свиней одинаковое это самое… хрюкало… А он человек!

— Э, не кажи, Петро, украинская свинья на других свиней никак не похожа: у нашей свиньи глаза быстрые, хитрые… A-а! Наши свиньи самые умные на свете…

— Хиба сало… — усомнился тщедушный.

— Сало тоже самое вкусное, — рыжий задумался и спросил напарника: — А скажи, Петро, як ты думаешь, похож вин на господина украинца? — он явно сожалел, что отпустил подозрительного Кряковенко.

— Ни, — отрицательно покрутил головой Петро. — Ни в жисть!..

— Я те ж кажу, — еще больше усомнился в правильности своего подозрения Грицько. — А на господина потомка казаков вин похож?

Петро внимательно посмотрел во след косолапо, по-медвежьи удалявшемуся Федулу.

— Ни-и! — еще более категорично протянул он, сделав губы трубкой. — Який же вин казак без селедця и усив?

— Те ж и я кажу!.. Морда кирпича просит! Москаль! — окончательно решил Грицько и задумался. — Хиба ж догнать его?

Но Федул уже скрылся в массе пленных, среди которых отыскать нужного человека было бы не легче, чем иголку в стоге сена.

— Хай вже, — махнул рукой Петро и опять встряхнул надоевший ему карабин, висевший на ремне через плечо.

Грицько тоже махнул рукой и стал допрашивать следующего пленного.

— Фамилия? — пленный на секунду замешкался и вопросительно посмотрел на полицая. — Фамилия, кажу! — рассердился Грицько.

— А! Воробьев, — улыбнулся пленный. — Воробьевы мы…

— Москаль! — убежденно сказал полицай.

— Сам ты москаль! — теперь уже вспылил Воробьев. — Я из Черкасс!..

— Так я ж по морде бачу — москаль!

— Так и мне твоя морда не очень нравится… Черт знает какая, определить нельзя, то ли человечья, то ли черт знает какая… Кстати, сам-то ты кто по фамилии? А? — пошел в наступление Воробьев на стушевавшегося полицая.

— Я Горобець! — защищаясь, ответил Грицько, даже оробев и очень желая посмотреть на свое лицо, почему оно вдруг стало черт знает каким.

— Ну, вот, — рассмеялся пленный, — по фамилии мы с тобой, оказывается, сыновья одного батьки-недотепы… Мы родные, кровные братья!.. Воробьев и Горобець — одно и то же… А ты — москаль!

— Не ври, гадюка! — со зла Грицько даже топнул ногой, поднимая пыль, и сунул кулак под нос Воробьеву. — Я у батьки один сын!

— Один и тот недоношенный! — ехидно усмехнулся пленный.

Полицай от неожиданности открыл рот, но закрыть никак не мог, вспоминая, когда и куда нес его батька, но так и не донес.

— Я тебя, морда! — наконец нашел он подходящее на все случаи конфликтных ситуаций универсальное слово, но пленный и тут перебил его.

— Я вот пойду к начальству, — пригрозил он серьезным тоном, — и расскажу, как ты, морда, — он сделал ударение на этом слове, — специально выдаешь единокровных украинцев за москалей, чтобы навредить новой власти, растранжирить ее рабочую силу. Она тебе покажет настоящую запорожскую сечь: так высекут, что до конца своей поганой жизни не сможешь сидеть!.. Понял?

— Грицько, да хай вже вин иде, — взмолился перепуганный не на шутку Петро. — Ось же дурень! — и он пальцем покрутил у своего виска.

— Те ж и я кажу, — осторожно отступил шаг назад от агрессивно настроенного пленного Грицько, подумав, зачем рисковать из-за какого-то Воробьева. — Иди вже, доношенный! — произнес он с явной обидой за то, что тот назвал его «недоношенным», а за что, он так и не понял. А солдату, который, казалось, без интереса наблюдал за сценой, объяснил: — Наш… свой… вин унзер, господин немец…

— Я, я, морда! — радостно кивнул немец, который это слово слышал так часто от полицаев, что уже воспринимал его как «наш» или «свой».

А Федул к этому времени уже смешался с группой «счастливчиков» и спустя несколько дней оказался дома. Шел по наитию на восток и добрался все-таки до Нагорного. Слушали его соседи и удивлялись: отродясь Федула считали тупым, а он, поди ж ты, так лихо обкрутил полицаев! Не у всякого нашлось бы столько ума, чтобы выбраться из-за колючей проволоки.

Днем позже в Нагорное возвратился и Антон Званцов, который прямо, без обиняков объявил всем:

— А зачем мне за Дон драпать, когда дом рядом!..

— Так это же дезертирство, — укоризненно заметил Афанасий Фомич.

— Ерунда, дядя Афанасий! — ответил Антон. — Все разбежались, как клопы по своим щелям… Вся Красная армия в бегах… Я один, что ли, должен был остановить этакую лавину немцев? Да, — вдруг переменил он разговор, — я Зинку ищу, не у вас ли она?

— Нет, я ее не видел… Пожалуй, несколько дней не видел… К нам она не приходила… Поищи, может, где у соседей и не знает, что ты пришел… Вот обрадуется!

Пока заглядывал к соседям, разыскивая жену, Антон много правды и неправды узнал о проделках Зинаиды в то время, пока он находился на фронте. Подойдя к своей хате, он увидел на пороге жену, и она с плачем бросилась к нему навстречу, обхватила за шею, стала целовать. Он отворачивал лицо и легко пытался отстранить ее от себя. А войдя в дом, грозно нахмурив брови, потребовал:

— Ну, рассказывай…

— Да о чем же, Антошенька?

— Как жила без меня…

— Как же — плохо!.. Кому ж хорошо без мужа…

— А мне казали, что тебе плохо не было…

— Это как?

— Председатель, этот Прошка, скрашивал твое существование… Вожжалась ты с ним!..

— Ой, да брешут это все! — Зинаида пыталась сесть Антону на колени, но он отодвинулся от нее. — Ей-богу, брешут… Скажи, кто тебе наболтал, я тому зенки выцарапаю, а коли баба — виски паскуде оборву. … Завидуют, что ты вернулся, а их мужья нет, — вот и придумывают небылицы…

— Ночью с тока не уходила с ним?…

— По полю ходила, когда отдыхали, что ж я, за скирду не могла забежать по нужде?… И он ходил, наверно, не знаю, не видела…

— Разберусь, — встал Антон с лавки. — И если правда — убью Прошку или лучше оставлю его без последней руки, и тебе не поздоровится…

— Да убивай уж заодно и меня, — Зинаида опять повисла на шее мужа, коленями крепко стиснула его ногу, прижалась всем телом. Тут уж Антон не выдержал, подхватил ее на руки и почти кинул на кровать, снимая с нее юбку и кофту.

А еще через неделю у двора Званцовых остановился Егор Гриханов и окликнул Афанасия Фомича, который, чертыхаясь, никак не мог расколоть сучковатую чурку: не хотела та колоться, хоть ты лопни! Даже тяжелый колун ее не брал. Но не из таких был Афанасий Фомич: с молодых лет он придерживался принципа-на любое дело сперва надо рассердиться, тогда уж оно само пойдет. Проливая ручьи пота, он все-таки решил во что бы то ни стало сокрушить корягу и с торжеством победителя кинуть ее в жарко пылающую русскую печь, в которой Анисья Никоновна, ловко орудуя рогачами и кочергой, варила борщ, кашу и на больших капустных листах, положенных прямо на спод печи, пекла румяные буханки хлеба.

— Хватит тебе пот лить, Афанасий Фомич, — держась здоровой рукой за калитку, сказал Гриханов. — Пойдем начальство выбирать…

Афанасий Фомич распрямился, кинул с досады колун в сторону и вытер потные руки о подол ситцевой уже непонятно какого от времени и изношенности цвета рубахи.

— Здоров будешь, Егор Иванович, — кивнул он и подошел к калитке. — Болит рука? — вдруг спросил он и сам удивился — зачем спрашивать: рана на руке, конечно же, болит.

— Ноет, вражина, — поморщился Егор. — Особливо на перемену погоды…

— Ну как же! — согласился Афанасий Фомич. — На погоду и здоровые кости ломит, а уж рана… само собой… Долго еще будет!.. А на собрание я не пойду, — вдруг решил он. — Что мне там делать… И нездоровится что-то, Егор Иванович… Без меня старосту выберите… Хоть бы Свирида Кузьмича, самый что ни на есть подходящий…

— Я тоже так кумекаю, — Егор поправил солдатский ремень на животе. — Ну, кто будет старостой — понятно… А еще на должности полицейских выдвинуть кого-то надо…

— Ну, я в полицаи не гожусь — стар, — почесал под бородой Афанасий Фомич. — Выдвигайте, кто помоложе…

— И то верно, — согласился Егор. — Ну, я пошел, Афанасий Фомич, неудобно опаздывать…

— Иди, иди, — махнул рукой Званцов. — А я корягу все-таки доконаю…

Понял Егор, что Афанасий Фомич здоров, как бык, просто не желает идти на собрание односельчан: или ленится, или, скорее всего, боится, но не чужой власти, а своей, советской, — вдруг она возвратится!.. Только вряд ли Красная армия погонит немчуру назад — сила у нее не та. Да и есть ли она, эта Красная армия, или уже рассеялась? Германцы теперь уже за Доном, а может, и за Волгой. Советского Союза больше нет! Болтают, что немцы (может, это и враки) на этот раз Москву все-таки захватили. Может, и врут! Но сам эсэсовский гауптман Эрлих Эккерт хвалился. Так что бояться надо не кого-то там, а чужаков, в их власти теперь судьба и жизнь каждого русского человека.

С этими невеселыми мыслями Егор и пришел в клуб на собрание, которое было немногочисленным. Но среди собравшихся, к своему удивлению, он увидел Антона Званцова. Вот те раз — он же собирался в партию вступать и на тебе — старосту и полицейских избирать явился!.. Антон был веселым и занял место в первом ряду. За столом на сцене, где уже висел портрет Гитлера в военной форме, рядом со Свиридом Кузьмичом сидели эсэсовец Эрлих Эккерт и еще два незнакомых немца. Огрызков показал кивком головы Эккерту на Антона, и они долго и оживленно о чем-то говорили, после чего эсэсовец уставился совиными глазами на Званцова, отчего тому стало не по себе и он заерзал на скамейке, почувствовав что-то не совсем ладное. Но не поднялся, не ушел, а приготовился бороться за место в новой жизни. Наконец Свирид Кузьмич не выдержал, он даже встал из-за стола.

— Антоха… Антон Перфильевич, — обратился он к Званцову, — это как же получается: ты такой активист, без мыла лез во власть, я имею в виду большевистскую, в партию просился, да тебя не взяли, а теперь сюда пришел?

— Правильно, Свирид Кузьмич, не взяли меня в коммунистическую партию, — обрадовался Антон (Огрызков, сам не ведая того, подсказал ему ход рассуждения). — Значит, я не годился в их партию… И вообще… А идти мне больше некуда, Свирид Кузьмич, — поднялся Антон с места, поглядывая то на эсосовца, внимательно слушавшего его, то на нагнорновцев, которым тоже было очень интересно узнать, почему он, вчерашний борец за колхозные порядки, пришел на собрание. — Я ведь из Красной армии ушел сам, ну, как это сказать…

— Дезертировал! — подсказал Огрызков.

— Верно, что скрывать… Так куда же мне идти? Надо прибиваться к одному какому-нибудь берегу… Я выбрал новый берег!.. А насчет активности, так я скажу: служил нашим, послужу и вашим… В партию я, действительно, не вступил…

— Потому что не взяли! — язвительно хохотнул Вавила Сечкарев.

— Потому и не взяли, Вавила, что я для вида только суетился… Господин офицер может меня понять, — обратился он к эсоссовцу, — жизнь была такая: надо было притворяться, чтобы черный воронок под окна не подкатил, то есть чтобы не арестовали и на Соловки не сослали…

Огрызков и эсэсовец снова о чем-то переговорили, и офицер согласно кивнул головой — объяснение Антона ему понравилось: дезертир — куда ему теперь податься, будет служить немецкой власти.

— Садись, — сказал Свирид Антону.

Но, положа руку на сердце, Антон должен был признаться, что, несмотря на все старания, его каждый раз отодвигали на задний план, держали вроде запасного. Не однажды пытался он вступить в партию, преследуя при этом прежде всего свои личные амбиции, но это было уже не время революционного угара, когда в ряды партии большевиков принимали любого, особенно если он был из бедняков. Грамотность, интеллектуальный потенциал человека мало что значили, главное, чтобы вступающий имел острое классовое чутье. В предвоенное время от членов партии стали требовать новых качеств, которые у Антона напрочь отсутствовали: с одной стороны, он шумел, суетился, а с другой, в конкретных делах не проявлял ни трудолюбия, ни умения доводить до логического завершения порученное задание, к тому же злоупотреблял спиртными напитками и без конца волочился за женщинами, пока наконец не женился на Зинаиде, которая и попыталась взять его в ежовые рукавицы.

Процесс выбора старосты был недолгим. Главой Нагорного стал, как и предполагали жители села, Свирид Огрызков. На собрании было объявлено о том, что колхоза больше нет, но есть община и все работают в ней, как и прежде. Все, что есть в хозяйстве, принадлежит Германии. Хлеб было приказано обмолотить и сдать оккупационным властям. А до этого строжайше запретили даже молоть зерно, что вызвало большое недовольство старосты, поскольку он надеялся пустить ветряк и брать с крестьян гарцы зерном. Трудиться в общине надлежало под жестким надзором полицаев, кандидатуры которых должен был назвать староста — именно из тех, кого он считал надежными и верными оккупационным властям.

В тот же день Свирид Кузьмич созвал бывших единоличников, поставил на стол бутылку самогона, налил в граненые стаканы ее содержимое и произнес тост за новую жизнь.

— Вспомним, как жили мы прежде, до большевиков, — добавил он после того, как все выпили спиртное.

Приглашенные закусывали, но молчали. Поэтому Свирид первым прервал тягостную паузу и стал предлагать должности полицейских.

— Как ты на это смотришь, Демид Савельевич?

— Как!.. Пока никак, Свирид Кузьмич, подумать надо, — пожал плечами Казюкин. — Нельзя в таком деле с бухты-барахты… Да я и болящий, ни врачи, ни Власьевна не помогают — кашель замучил, ночами спать не дает, зараза! — и сильно закашлялся.

— Болезнь твоя пройдет, а думать тебе нечего, имеешь одну дорогу — идти в полицейские…

— Почему так?

— Нюрка заставит… Она, поди, Эрлиху Эккерту дюже понравилась, — ехидно усмехнулся Свирид. — Они теперь — не разлей вода! — Демид от стыда опустил глаза. — А ты, Григорий Борисович? — повернулся староста к Шапкину. — Что скажешь ты?

— Я тоже… повременить надо…

— Да что с вами, мужики?! Трусите?

— Не то чтобы, Свирид Кузьмич, — пробормотал Казюкин. — Но ты только не обижайся на нас…

— Да разве ж мы мало перетерпели от этих… голодранцев! — воскликнул возмущенный староста. — Вспомните!.. Мы Лыкова хотели из-за угла шлепнуть… А теперь, когда наступила наша власть, вы, как раки, задом пятитесь от нее…

— Оно так, Свирид Кузьмич, — глубоко вздохнул Шапкин. — Мы все помним… Но тогда вражда была между нами, жителями одного села, между своими людьми… Мы же были не против всего народа!.. Пентелька Жигалкин был не в счет, также и Алешка Лыков… А тут супротив всего народа, супротив всей страны выступать… Легко сказать!.. Погожу малость.

Пришлось Свириду долго беседовать и с Захаром Денисовичем Тишковым.

— Вспомни главное, Захарка, столько ты пострадал от советской власти!.. Тебе первому надо идти ко мне помощником…

— Потому и боюсь я, Свирид Кузьмич, что много пострадал, — покачал рыжей головой Захар. — И пострадал я из-за своего дурацкого «ага»… Язык мой некому было еще ранее укоротить, не подсказал никто, свыклись… А власть, она разная была, к примеру, Жигалкина Пентельку я не почитаю за власть, так, трепло собачье… Пострадал я понапрасну, это ты верно напоминаешь, в тайге не одну сосенку свалил, в землянках мерз, от баланды не согреешься… Да!.. Было!.. Но помощником твоим быть я не могу, не те годы и сила уже не та… Я уж как-нибудь: тише воды, ниже травы… Как суслик в землянке своей отсижусь…

— А что грызть-то будешь, суслик?

— Что Бог даст, Свирид Кузьмич, Бог милостив…

— И все-таки плюнь ты на землянку, — властно махнул рукой Свирид Кузьмич, который никак не мог понять, почему этот репрессированный, ни за что ни про что зло наказанный советской властью человек увиливает от его предложения. — Молоканку из твоей хаты выбросим к едреной бабке, входи в свои полати и живи на здоровье… Аппараты, что стоят там, я вчера проверял, выбросим ко всем чертям… Я их к себе приберу, может, еще пригодятся… А ты хватай под руку свою Акулину-и в дом!.. Хватит в норе горе мыкать! Так что иди в полицию, форму получишь, винтовку, зарплату… марками!.. Понял, не бумажками с нарисованным лысым Лениным, а немецкие настоящие деньги?… И плетку дадим…

— Плетку?! — поднял густые рыжие брови Захар. — Зачем плетку?

— Чудак человек! — воскликнул староста. — Это в советские времена уговаривали работать как следует, а нынче вместо слова — плетка!.. С этими голодранцами по-другому никак нельзя… А перетяни как следует поперек спины — сразу любой станет стахановцем без плакатов и орденов…

— Нет, — решительно покрутил головой Захар, — я для энтого, Свирид Кузьмич, не гожусь… И дай мне отдохнуть от каторжных работ, — попросил он.

— Отдохнуть дам, — охотно согласился староста. — Но и ты за это время обмозгуй то, о чем я тебе сказал, и решай… Да что тут решать, — вдруг возвысил он голос, — одна у тебя дорога — в полиции служить…

Захар Денисович, вздрагивая всем телом и тряся жиденькой цвета меди бородой, закашлялся в кулак, что делал он тогда, когда сильно волновался и не мог ничего толкового в свое оправдание сказать. Так они, не договорившись, и разошлись в тот день.

Следующим, на кого пал выбор Свирида, был Егор Иванович Гриханов. Сначала он наотрез отказывался идти в полицаи, ссылаясь на раненую руку и вообще на то, что он ни по своей грамотности, ни тем более по характеру не годится для такой высокой должности.

— Что я буду с одной рукой делать-то?… Стукнет кто-нибудь по болячке — света белого не увижу, — жаловался Егор, гладя здоровой рукой перевязанную много раз стиранным Аграфеной Макаровной или Екатериной бинтом больную руку. — Не смогу я, Свирид Кузьмич, уж извини…

— Не боги горшки обжигают, Егорка, — староста вежливо усадил Гриханова за стол, поставил бутылку с жидкостью коричневого цвета. — Вот… коньяком называется!.. Водка для высоких людей, а не для нашего брата… Слыхивал когда-нибудь?… Коньяк! Сам гауптман Эккерт пил и вот этим закусывал, — Свирид положил рядом с бутылкой кусочек шоколада. — Как близкому другу даю, не жалею… Попробуешь? — кивнул он на бутылку.

— Ну, коли Бог дал, почему бы и не попробовать, Свирид Кузьмич, — глаза у Егора разгорелись, рука сама потянулась к граненому стакану.

— Полный стакан я тебе не налью, Егор Иванович, — предупредил Свирид, взяв со стола бутылку и на свет в окне поглядев сквозь жидкость прищуренным одним глазом. — Как горит на свету, как горит!.. Эту штуку пьют понемножку, прикусывая вот этой чиколадкой… Я сам видел! — Он налил немного в стакан Егора, затем не спеша — себе на капельку больше. — Давай, но не одним глотком, потихонечку, тяни в себя… губами… Так важные люди пьют!

Выпили, как советовал староста, отщипнули по крошке шоколада, пожевали, молча и медленно, как волы траву за стойлом на привязи.

— Сладко, — наконец прошептал Егор, облизывая губы, — немножко пивнул, а голова уже ходором, — сознался он не без удовольствия. — А нашего самогона три стакана тремя глотками выдую и хоть бы хны… Ни в одном глазу!..

— Оттого и не в глазу, что тремя глотками, а ты попробуй маленькими глоточками — с полстакана окосеешь…

— Не пробовал, — признался Егор, — ну как же можно вытерпеть, чтобы маленькими глоточками…

— А немцы терпять… Живут же хрицы! — восхитился Свирид Кузьмич и вдруг приблизил потное, раскрасневшееся не от коньяка, а от возбуждения лицо к лицу Егора. — Справедливые они, Егорка! — он легко стукнул кулаком по дубовой, бесчисленное множество раз видавшей жирные и хмельные застолья крышке стола. — Ветряк мне возвратили! Только молоть пока нечего, на зерно люди истощились, колхоз не давал, все под Митькину гармошку в Красноконск увозили, будь они неладны…

Правда, и мне пока запретили пускать ветряк, хоть у кого и зернишка малость осталось припрятанным в сусеке или, скорее, в земле закопано… Нехай пока стаскивают с чердаков забытые ступы и толкачи, готовят муку, на лепешки хватит… А тем временем все уляжется: большевиков разобьют… Не веришь? — уставился Свирид покрасневшими глазами на Гриханова. — В пух и прах разнесут! Вона у них какая техника!.. А там и я ветряк пущу, нехай крыльями махает и людей созывает… Помнишь, как он крутился до революции?

— О-о! — развел руками Егор.

— То-то же!

Выпили еще по глотку, а оставшийся коньяк Свирид закрыл пробкой и отставил в сторону.

— Так он и после того… вертелся, — сказал, не спуская жадных глаз с бутылки, Гриханов.

— При нэпах-то? Крутился! Да еще как… Так что, Егор Иванович, тебе самый раз в полицейские податься…

— Это почему? — Егор шумно вдохнул в себя воздух, к влажному пальцу здоровой руки приклеил валявшуюся на столе кроху шоколада и слизнул ее.

— А потому! — поднял палец вверх Свирид. — Тебя из колхоза за твою же скотину, как скотину, выгнали: иди, мол, кошелки плети… Это раз! А что — не так? — в ответ Егор согласно кивнул головой. — Нынче пришел домой, раненный в руку… Можно сказать, ты честно воевал!..

— Честно! — поднял отяжелевшую голову Гриханов.

— Ну вот!.. А тут ехидничают, злые слухи распускают, будто ты, Егор Иванович, сам себе руку прострелил, чтобы от фронта улизнуть, пошел, мол, на дезертирство… Это уже два! Сколько можно терпеть такие издевательства, а? И три! По всем приметам мы скоро будем свояками: у меня Оська, у тебя Катька — чем не пара?

— А… а… Нюрка Демидкина как же? Вроде бы у вас все уже сговорено? Пропой, люди кажут, уже назначен…

— Э! — отмахнулся Свирид. — Забудь! — И опять близко придвинулся к Егору, прошептал, боязливо оглядываясь на дверь и окна: — Эта Нюрка с немцами свазжалась… Да!.. С самим… как его, бишь Херлихом!.. Для нас Нюрка теперь… отрезанный ломоть… Да и мой Оська к ней не благоволил, будто чувствовал, что она с другими мужиками снюхается… Ну, как ты, поможешь мне али что?

— Подумаю, — нетвердо произнес Егор.

— Да что тут думать, я вот пишу тебя в список полицаев — и ставлю точку! — записал он что-то в ученическую тетрадку в косую линейку. — Ты первый у меня! — подмигнул староста Гриханову. — А первому и честь первая: получишь казенную одежу, винтовку, плетку, а как же — всю амуницию, как и положено в военное время, и еще дадим тебе… аванец… Марки дойчные, по-нашему немецкие. Понял? Это тебе не кошелки плести! Плетешь, а сам не знаешь: продашь ты их или бабка на двое сказала, али за пустяшные трудодни в колхозе спину гнуть… У нас все аккуратно!.. Ну, как водится у немцев…

— Ладно, Свирид Кузьмич, — опять мотнул головой Гриханов, — я им припомню моего Князя…

— Мы им все припомним! — обрадовался Огрызков.

В тот же день Антон Званцов сам пришел к старосте и предложил свои услуги.

— Буду полицаем, только с условием: ты дашь мне винтовку, — потребовал он.

Свирид усомнился: очень уж быстро Антон потребовал оружие.

— Так уж сразу и… винтовку? Может, пулемет? — съехидничал он.

— Пулемет тяжелый, лучше винтовку, — не обратил Антон внимание на ехидство старосты. — Хочу найти и расстрелять однорукого Прошку…

— Председателя?

— А кого ж еще!.. Я его и под землей найду… Небось, в лесу в землянке сидит, партизан задрипанный…

— За распутную Зинку мстить решил?

— Сначала за то, что он коммунист и партизан, а после и за нее, — сознался Антон. — Как подумаю, что он и она на стерне… Ничего, Свирид Кузьмич, для начала я оторву у него этот самый… Да, оторву, нанижу на палку и пронесу по всему Нагорному, пусть все видят! И расстреляю… прямо в его дурацкий лоб!..

Он уже не раз устраивал жене выволочку, бил чем попало, и она вынуждена была признаться, что ходила с председателем ночью к лесу, подальше от людских глаз, но она не виновата, это он, Прокофий Дорофеевич, заставлял ее спать с ним, грозился, хотя она не знала за что, арестовать ее и отдать под суд.

— А я перед тобой, Антоша, и перед народом, как стеклышко, — лила она ручьи слез по щекам. — Как перед Богом клянусь…

С этого момента ненависть к бывшему председателю колхоза у Антона нарастала девятым валом. Он интуитивно знал, что Конюхов не уехал вместе со всеми в тыл, прячется где-нибудь в лесу или даже в Нагорном, и задача стояла — найти его во что бы то ни стало. И для этого послужить в полиции было бы совсем неплохо — глядишь, отметили бы за старательность и заодно отомстил бы за жену, да и себя утешил бы, утолив свой разыгравшийся гнев.

Староста, посоветовавшись с оккупационной администрацией района, теперь ставшего вновь уездом, изложив там подробную биографию Антона, предложил зачислить его в полицаи.

— Деваться ему больше некуда, — подвел черту Свирид Кузьмич.

Комендант уезда, человек высокого роста с узким чехоточного цвета лицом, пронзительными глазами из-под очков, Людвиг Ганс фон Ризендорф, сидя в мягком кресле за широким столом с телефонами, внимательно выслушал стоящего перед ним Огрызкова и мотнул головой.

— Под твою личную ответственность, староста — сказал он через переводчика, услужливого Генриха Кранца. — Присматривай за ним…

Появлялись в Нагорном и другие полицаи, но это были люди пришлые, незнакомые, их односельчане побаивались больше, чем своих, которых без свидетелей можно было бы послать куда подальше. При незнакомцах же этих держали языки за зубами даже не в меру болтливые бабы.

Так в селе началась новая жизнь на старый лад: та же работа, как и прежде в колхозе, называющемся теперь общиной, те же поля, те же фермы. По утрам не бригадиры и председатель, а полицаи бегали по улицам, размахивали плетками, выгоняли из хат мужиков, подростков, женщин, не успевших сварить завтраки и обеды. Староста объявлял, что молодых на работу в Германию из Нагорного забирать пока не будут, но если они станут лодыря гонять, то немцы пересмотрят свое отношение к ним.

— Трудитесь здесь, — утверждал он, — это тоже работа на наших избавителей от большевиков… Нам велено быстрее обмолотить хлеб и сдать зерно немецким властям… Господин комендант уезда Ризендорф так и сказал: это необходимо для победы Германии!.. Поэтому, мужики и бабы, никаких отговорок с вашей стороны, что заняты или больные, выходите на работу все… Чтоб как муравьишки в муравейнике или как пчелы в ульях… Понятно?

Внешне казалось, что жизнь на хуторе текла мирно и даже беззаботно. Но это только казалось. Люди были напряжены до предела, все чего-то ждали и были уверены, что ничего хорошего не будет. Руки оккупантов в этот заброшенный уголок пока еще не дотянулись.

Евдокия не помнила, какое это было утро, после того как она пришла в Выселки. Она проснулась, но вставать не хотелось, нежилась в постели. Закрыла глаза, и на ее ресницы солнечные лучи, ворвавшиеся через окно в комнату, густо сыпали золотые грезы. Евдокия не услышала, как в хату вошла Дарья Петровна и тихо приблизилась к кровати.

— Ты уже проснулась? — спросила она.

— А что — немцы? — отбросила с себя Евдокия легкое покрывало.

— Да нет, — отрицательно покачала головой несколько испуганная тетка.

— Тогда что?

— Спиря вернулся, а этот зверь хуже хрицев.

— Так он же в тюрьме сидел?!

— Сидел, да сбежал, он откуда хочешь вывернется.

Спиря, то есть Спиридон Уразьев, житель хутора Выселки, был далеко известен как грабитель и насильник. Перед войной он был осужден в третий раз за очередной грабеж. И теперь вдруг оказался дома. Его возвращение никого на хуторе не обрадовало, даже его мать Агриппину Терентьевну. Увидев на пороге хаты давно небритого, сильно исхудавшего сына, она пришла в ужас и затрепетала, как листик на сильном ветру. Агриппина Терентьевна не могла вымолвить слова, стоя посреди избы с широко открытыми глазами.

— Что так плохо встречаешь родного сына, мать? — хмуро ухмыльнулся Спиря. — Иль не рада, что я освободился?… Придется смириться, и… и подавай скорее жратву, у меня во рту три дня крошки не было, живот подводит… Ну, что так смотришь, мать? Да, сбежал я, сбежал при эвакуации, видишь, нас тоже не захотели немчуре оставлять, оказывается, мы — ценность! Ну, я конвоира, — сделал он рукой характерный жест, — пусть теперь червей кормит, зараза! Но ты не бойся, искать меня никто не будет, той власти, которая предоставила мне апартаменты в тюряге, больше не существует!..

Агриппина Терентьевна с трудом оторвала одервеневшие непослушные ноги от пола, молча пошаркала на кухню и стала готовить сыну что-нибудь поесть. А Спиря вышел во двор, на крыльце сбросил засаленный пиджак и негромко рассмеялся:

— Свобода!

Первые двое суток он отсыпался, а на третьи решил прогуляться по хутору, любезно здороваясь с соседями, которые делали улыбки на неулыбающихся лицах и кланялись ему. «Восемь девок — один я», — тихо напевал Спиря, словно впервые понял, как мал его родной хутор.

В тот же день он и увидел во дворе Деминых Евдокию, которая, не обращая внимания на улицу, протирала мокрой тряпицей ступеньки крыльца.

— О! А это кто такая у нас? — подойдя к калитке, воскликнул Спиря.

Евдокия распрямилась, обернулась, стряхивая с тряпицы крошки стертой грязи.

— Какая? — сверкнула она насмешливо глазами.

— Красавица! — гигикнул Спиря и внимательно присмотрелся к ней. — Постой, постой…

— Стою, стою…

— Я тебя узнал: ты — Дуська Лыкова.

— Ну, Дуська, а что? Тетю проведать пришла, или нельзя?

— Можно,более того, надо! — сделал Спиря серьезное лицо. — Понимаю, понимаю… От фашистов прячешься на хуторе… Они давно в Нагорном хозяйничают… Отец твой, небось, деру дал в неизвестном направлении, он ведь большевик, а большевиков немцы петлю на шею и…

— Отец мой умер.

— Да что ты говоришь?! Выходит, могила его спасла, а то бы…

Евдокия ополоснула в тазике с водой тряпку и повесила сушить на перила.

— Рад был увидеть тебя, Дуська, — улыбнулся Спиря. — Я вот здорово соскучился по нашему хутору… А к тебе зайду попозже, покалякаем…

Ехидно ухмыляясь, Спиря пошел дальше по улице, насвистывая какую-то мелодию. За многие годы он, может быть, впервые чувствовал себя свободным и никого не боялся. С оккупацией жизнь его круто изменилась. А Евдокия, вдруг охваченная неведомым страхом, бессильно опустилась на ступеньку крыльца, обхватила ладонями запылавшее жаром лицо и горько заплакала: надежда отсидеться на хуторе в столь трудное время рухнула, как карточный домик. Она чувствовала, что Спиря не отстанет от нее.

Однако в тот день и вечером Спиря у двора Деминых больше не появлялся, соседи говорили, что буйно обмывал свое возвращение из мест не столь отдаленных. И в доме Деминых даже несколько успокоились. Лишь через три дня, сильно опьяневший, он вдруг вспомнил о Евдокии, отшвырнул от себя пустую бутылку и миску с едой на столе и решительно направился к дому Дарьи Петровны. Евдокия, как на грех, наводила в это время порядок в сарае, устраивала на сеновале себе постель, ибо в хате невозможная духота не давала спать, а в сарае прохладнее — со стороны степи тянуло ароматом чебреца, полыни и еще целым букетом разных трав, где-то в углу цыркал певец-полуночник, неугомонный сверчок, внизу сеновала шуршали мыши и как-то само собой забывались и немцы, и вообще война.

Евдокия не сразу заметила нетвердо шагающего по улице хмельного Спирю, поэтому не успела закрыть дверь сарая и повернуть щеколду. Спиря с силой рванул калитку, чуть не сорвав ее с петель, и, радостно улыбаясь, бросился к жертве. Инстинкт животного помутил его разум, к тому же на счету Спири было несколько изнасилований женщин и девушек. Мыча нечто непонятное, он грубо толкнул Евдокию на невысокий сеновал, где уже была разостлана шерстяная дерюжка.

— Отстань, отстань! — крикнула Евдокия, отбиваясь от насильника.

Она буквально задыхалась от разящего запаха пота и его дыхания перегаром с запахом чеснока и лука. Спиря ухватился рукой за кофточку на груди Евдокии, осталось только дернуть и порвать ее, как вдруг скрипнула дверь и в сарай с вилами в руках почти вбежала Дарья Петровна.

— Спиридон! — грозно срывающимся голосом крикнула она. — Ей Богу, возьму грех на душу!.. Отвяжись от племянницы, сатана!

— Это кто тут шумит? — поднял разбойник тяжелую голову.

Прямо на него были направлены четыре острых иглы вил. В глазах Дарьи Петровны преступник увидел решимость и неожиданно оторопел.

— Ты что, тетка Дашка, с ума сошла? — хмель быстро улетучивался из его головы. — И пошутить нельзя!..

— Брось эти шутки, Спиря, знаю я их! — продолжала наступать Дарья Петровна и это не сулило ему ничего хорошего.

И Спиря приготовился к обороне. Он встал, внимательно и настороженно поглядывая на острые, поблескивающие на свету вилы, быстро обдумывая, как выхватить их из рук разъяренной женщины. Это его намерение необъяснимым чутьем тут же определила Дарья Петровна, страх, как внезапная молния, поразил ее, и она ни с того ни с сего вдруг объявила:

— Вот Валерка возвратится…

Спиря оторвал глаза от вил и с удивлением посмотрел теперь уже на Дарью Петровну.

— Когда… когда он возвратится? — икнул он.

— Может, нынче, а может, завтра, — соврала женщина и тут же гордо добавила: — Обязательно!.. Так мне саапчили…

Никого на свете не боялся Спиря, а перед Валерием Деминым робел, поджимал хвост, хотя был старше его. И теперь лишь весть о возвращении Валерия на хутор, словно ушат ледяной воды на голову, быстро отрезвила его. Боком-боком, стараясь не коснуться рожков вил, он вышел из сарая.

— Уж и пошутить нельзя, тетка Дашка, — опять повторил он.

— Думай сперва, какие шутки шутить, — кинула Дарья Петровна в сторону вил, черенок которых словно приклеился к ее рукам. — Ты уже за такие шутки сидел… Никакая власть тебе не указ!

— Это верно! — усмехнулся Спиря. — Ни советская, ни немецкая власти мне как шли, так и ехали… Я между этих властей, как между небом и землей… Совсем как энтот вон коршун… Увидит внизу цыпленка и камнем вниз — хвать его когтями… Но по мне лучше курочку схватить, чем цыпленка, — многозначительно кивнул он на вышедшую из сарая Евдокию.

— Ступай, ступай, — сердито проворчала Дарья Петровна и указала насильнику на калитку. — Вот Бог, вот тебе порог…

А когда Спиря скрылся из вида, она беспомощно опустилась на землю посреди двора.

— Ноженьки меня больше не держат…

Женщина заметно дрожала от страха. Евдокия подхватила ее под руки и повела в хату.

А вечером она решила возвратиться в Нагорное.

— Нет, тетя, в таком страхе жить на хуторе я больше не могу, пойду домой, — сказала Евдокия.

— Но там же, сказывают, немцев битком набито! — всплеснула руками Дарья Петровна. — В каждой хате солдаты их. Не уходи! — пыталась остановить она племянницу.

— Бог не даст, свинья не съест, — вздохнула Евдокия. — Но этот Спиря… От одного его вида меня на рвоту тянет.

— Но ты же еще дочь…

— Бывшего председателя колхоза?

— Партийца!

— Отец меня не спрашивал, идти ему в партию или нет… Я-то при чем тут, тетя? Пойду, а там видно будет, чему бывать, того не миновать…

Этой же ночью перед рассветом Евдокия покинула Выселки. Добравшись до Нагорного, по пояс мокрая от росы, она огородами прошмыгнула к своему двору, звякнула на двери тяжелым навесным замком, перешагнула порог сеней — хата была пуста, и Евдокия с облегчением, не раздеваясь, плюхнулась на кровать. Решила поменьше показываться на глаза соседям, чтобы не привлекать к себе внимания. И с этими мыслями крепко заснула.

В Нагорном на бывшем колхозном дворе ладили старую молотилку, действующую от двигателя трактора через широкий прорезиновый шкив. И молотилка, и трактор ранее принадлежали Красноконскому МТС, но технику не успели эвакуировать. Люди работали теперь дважды без вины виноватые: перед немцами — как покоренные, а перед советской властью — как оставшиеся не по своей воле на захваченной фашистами территории. Последняя черной меткой будет фигурировать в автобиографиях и других личных документах, иногда не позволявших расти и продвигаться по жизни ни по учебе, ни по работе. Во всех деловых бумагах, касающихся личности, будет, как заноза в сердце, колоть вопрос: был ли на оккупированной территории? И нагорновцы — от стариков до детишек, которым в ту пору было год-два от роду, — должны будут писать: «Да».

Сами немцы в селе появлялись редко, лишь для того, чтобы пополнить свои запасы живностью и другими продуктами. Жители окружных сел уже хорошо знали так называемого заготовителя продуктов, а по существу грабителя с очень знакомой фамилией — унтер-офицера Георга Пауля Блюггера. Никого не смущало, что это был не Блюхер, расстрелянный маршал Советского Союза, а всего лишь унтер-офицер Блюггер, — фамилия все равно была знакомая! Толковали, что скоро этот заготовитель вообще поселится в Нагорном, чтобы отсюда делать вылазки и набеги на другие села и хутора. Но пока он квартировался в уездном центре.

Но через Нагорное, где главный большак проходил совсем рядом с селом, бесконечно двигались войска на восток. Кроме немецких солдат, появлялись венгры и румыны, украинские националисты дивизии «Галичина», о которых нагорновцы шептали: «Предатели!» Но особое оживление вызывали итальянцы. Это были веселые и, казалось, совершенно беззаботные люди в военной форме с винтовками за плечами, которых будто не на войну послали, а отправили в туристический поход в страну, где много снега и медведи ходят прямо по улицам городов и сел. Но никакого снега летом они здесь не увидели, ибо было так же жарко, как и в родной далекой Италии, а на вопросы, где же медведи, местные жители только недоуменно разводили руками, смеялись и показывали на бродячих собак, точно таких же бездомных, озорных и нахальных, какие бегали между оливами где-нибудь в Неаполе и соседних поселках и деревнях.

Однажды итальянская воинская часть несколько дней даже простояла за околицей Нагорного. Солдаты играли на мандолине, на губных гармошках, пели и вели оживленную торговлю всяческой мелочью с местной детворой. Взрослые жители хотя и не боялись итальянцев, как немцев, которые видели в каждом русском прежде всего партизана, или галичан, вообще питавших дикую ненависть к москалям, однако сторонились их — подальше от греха! Вот тогда-то рядовой Гуго Умберто из Тосканы и увязался за Анной. Уж больно приглянулась ему эта русская ун бел пеццо ди рагаццо, то есть красивая девушка.

— Белла! — кричал он, увидев ее издали. — Аморе мие! — И дарил каждый раз плитку шоколада.

Гуго безуспешно пытался объяснить Анне, как она ему понравилась — ин ун аккниата. Если бы Анна понимала по-итальянски, то узнала бы, что он полюбил ее с первого взгляда и его родителям она тоже бы понравилась (у них такой большой виноградник, так много вкусного вина, свадьбу сделали бы на всю Италию, гостей пришло бы множество, и он дождется этой счастливой минуты, вот только прогонит большевиков подальше за Волгу и, возвращаясь домой, обязательно заедет по пути за Анной и увезет ее с собой).

Итальянец стрекотал без умолку, а Анна, почти ничего не понимая, только улыбалась и жалела этого несколько смешного, но симпатичного, с черными, как смоль, кудряшками на голове, Гуго, молила Бога, чтобы он смиловался и уберег от пули, по существу, еще мальчика из чужой страны, видимо, действительно влюбившегося, как это часто случается у всех едва вышедших из юношеского возраста молодых людей — падать к ногам первой встречной понравившейся женщины.

В одну из душных ночей небо над Красноконском ярко озарилось, вздрогнула земля под тяжелыми взрывами. Часто заухали зенитные пушки и яростно затрещали пулеметы. Гула самолетов слышно не было, но в том, что они бомбили скопление немецких войск на шоссе рядом с уездным центром, сомнений у нагорновцев не было.

— Никак наши кукурузники сюда добрались…

— Других самолетов что-то не слыхать…

— А кукурузники без шума бомбят!

Утром догадки подтвердились. Ходили слухи, что во время ночного налета погибло много немецких солдат и разрушена техника. Утверждали, что под бомбами погиб очень важный генерал и что советский самолет все же был сбит зениткой — упал где-то не очень далеко от Красноконска. Но, поскольку среди обломков самолета летчика ни живого, ни погибшего не обнаружили, то теперь его усиленно разыскивают, по всем дорогам облавы, всюду разъезжают патрули на мотоциклах.

— Поймают, — убеждал полицаев староста, который уже начал дрожать при мысли, что сегодня сюда долетели советские самолеты, а завтра, глядишь, свалится с неба какой-нибудь десант или вообще прорвется часть Красной армии. — Летчика поймают и повесят — не сумлевайте-ся, — подбодрял он скорее сам себя, чем подчиненных ему полицаев. — И вы возгри не пузырьте под носами, увидите подозрительного, хватайте и ко мне… Я тут… разберусь!.. Только у нас он вряд ли объявится, — в голосе Свирида прозвучали даже нотки разочарования, что летчик минует Нагорное, а было бы неплохо поймать его и доставить в комендатуру, вот округлились бы глаза у Людвига фон Ризендорфа, да и отметили бы такое событие чем-нибудь очень ценным: может, разрешили бы ветряк пустить?

В полдень неожиданно тишину Выселок нарушило тарахтенье мотоцикла с коляской, на котором важно восседали двое полицейских: Злобенко и Поросятин. Закатив мотоцикл в тень, полицаи решили передохнуть с дороги: жара и пыль уморили их. Злобенко лег спиной на траву, а Поросятин уселся рядом, подогнув под себя ноги.

— Да, с фамилией тебе не повезло — Поросятин… Тьфу! — рассуждал Злобенко, жуя сорвавшую травинку. — Сразу поросячим загоном воняет! При новой власти ты можешь сменить фамилию… Немцы это позволят!

— А какую же взять фамилию, ведь это отцовская… — пожал плечами Поросятин.

— Да, отца игнорировать нельзя ни в коем случае… С тебя бутылка, поросячий сын! — вскочил Злобенко и тоже сел рядом с полицаем. — Кабанов!.. Та же суть прежней фамилии, но звучит лучше…

— Кабанов? Кабанов! — задумался, наморщив лоб, Поросятин. — Не все ли равно… и загон и… запах…

— Это верно, — согласился Злобенко. — О, есть! Кабаневский! Слышишь, как звучит — Кабаневский! Аристократ! Граф или князь… Кабаневский! Вернемся в Красноконск, предложим Фролу Емельяновичу… Но с чем мы вернемся? Зачем сюда приехали? Арестовать бандюгу Уразьева! Так что ж мы сидим, аристократ? Обходи справа, а я слева…

Спиря никак не ожидал, что за ним приедут. Он готовился к встрече с Деминым Валеркой, а приехали полицаи, которые, арестовав его, усадили в коляску мотоцикла и отвезли в Красноконск.

Под вечер, когда жара несколько спала, арестованного ввели в кабинет бургомистра Сидякина, мужчины средних лет с похожим на треугольник лбом, удлиненным тонким носом, с усиками, как у Гитлера, под ним. По характеру Сидякин был весьма злым человеком, всю жизнь до прихода фашистов терпел сплошные неудачи в карьере и в личной жизни: и жена бросила, и работы хорошей не имел, а во время оккупации пытался восполнить то, что не мог иметь до войны — деньги и власть. Но для этого от него потребовали предать Родину, и он, не колеблясь, сделал это, став подручным у новых властей. Он безбожно врал немцам, что до революции имел чуть ли не дворянскую родословную, и ему предоставили должность бургомистра. Неверную жену он оклеветал, и ее арестовали, бросили в застенки, где она теперь находилась, никто не знал. Передавали из уст в уста слухи, что он сам и расстрелял ее из мести.

Но главным лицом в кабинете бургомистра был, и это сразу приметил битый воробей Спиря, немецкий офицер по имени, как стало позже известно, Отто Хасе. Сидякин долго рассматривал арестованного, о похождениях которого не раз слышал еще до войны.

— Ты преступник, Уразьев Спиридон, я даже помню последний суд над тобой, — вспомнил Фрол Емельянович. — Кажись, судили тебя на этот раз за грабеж…

— Так точно, за грабеж, господин бургомистр, за грабеж…

— И дали тебе за него?…

— Восемь лет, господин бургомистр!

— Восемь, точно… Ну как же ты так, а?

— А что мне было делать? — вдруг на вопрос бургомистра задал свой вопрос Спиря, изучающе и с надеждой поглядывая на немецкого офицера, который, кажется, с интересом прислушивался к его словам. — Я ненавидел советскую власть!

— И потому грабил и насиловал? — Фрол Емельянович не знал, в каком ключе вести беседу с преступником, не догадывался, что по этому поводу думает офицер. — Грабил простых людей… Чем это можно объяснить?

— Это проще пареной репы, господин бургомистр, — смело и даже как-то вызывающе начал Спиря. — Своими поступками я старался доказать, что советская власть никуда не годится, что она бессильна даже передо мной… У людей возникала ненависть к этой власти!.. Вредить большевикам политически я не мог — безграмотный, поэтому вредил, как умел, — видя, что Отто Хассе не сводил с него глаз, Спиря беспомощно развел руками. — Вот такой я… грабитель… насильник… Из тюрьмы сбежал, конвоира… под откос пустил… Признаюсь во всех своих грехах и готов вернуться за решетку, хотя новой власти вредить не буду, она мне, эта власть, дюже нравится…

— Но позволь… — округлил глаза Сидякин, однако офицер по-русски прервал его.

— Карашо, — кивнул он Спире, — ты будешь служить в нашей полиции…

— С огромным удовольствием, господин офицер! — делая лицо радостным, воскликнул Спиря, ожидавший именно такого поворота дела. — Я ваше доверие оправдаю!..

— Иди в полицай-управу, — офицер черкнул на листке бумаги несколько строк и подал его обрадованному Спире.

А когда он ушел, бургомистр робко напомнил офицеру:

— Он же преступник, господин офицер, можно ли ему верить?

— Если он хоть немножко… мы его немедленно расстреляем, — заверил сомневающегося Отто Хассе.

Форму полицая Спире еще только обещали, а карабин выдали сразу.

— Вот как оно вышло, а… — удивлялся полицай Злобенко. — А мы даже думали тебя на распыл пустить еще на хуторе, очень уж ты насолил не только своим землякам, но и вообще…

— Руки коротки, — огрызнулся зло Спиря, — посмотрели бы, кто кого…

— Нет, но ты в рубашке родился, Спиря, — подтвердил «Кабаневский» признание Злобенко. — Это я уговорил не лишать тебя жизни… И что главное, не ошибся! Ставь бутылку, счастливчик, должность твою обмоем…

— И то верно! — обрадовался Злобенко. — А я не догадался!

— За бутылкой дело не станет, — сердито сверкнул глазами на Злобенко Спиря. — Где замывать будем? Лучше на свежем воздухе…

— Жмем на берег Тихоструйки, — предложил Кабаневский. — Я знаю такое местечко — курорт!

— Лучше бы у нас на хуторе, — сказал Спиря. — Во-первых, надо и там порядок навести, кое-кого пошерстить, и, во-вторых, пусть у соседей глаза на затылке окажутся, когда увидят, кем я теперь стал!

— Едем! — сразу же согласился Злобенко. — Я заметил, как они там из-подо лба на нас глядели…

— Но сначала надо у Фрола Емельяновича отпроситься, мы ведь находимся в его личном распоряжении, — напомнил Кабаневский.

— Так и сходи к нему, — усмехнулся Злобенко и вдруг хмуро добавил: — А лучше не надо, заартачится, еще не отпустит, знаю я этого недоноска. …

Агриппина Терентьевна, в душе довольная, что взяли сына, — может, теперь уже надолго и он не натворит новых глупостей, — была глубоко разочарована, когда Спиря возвратился на хутор живым и невредимым в сопровождении все тех же полицаев, да еще и с оружием в руках.

— Мать, готовь стол, — тоном, не терпящим возражения, потребовал Спиря, — а на столе чтобы самогон был и закуска… Если не хватит чего своего, пусть соседи не поскупятся… Я теперь полицейский, поняла?

— Да, пусть соседи несут все добровольно, — хихикнул Злобин. — Иначе мы сами отопрем их кладовые…

— Креста на вас нет! — всхлипнула Агриппина Терентьевна и пошла на кухню.

Предвечерняя жара и духота усиливали действие мутного самогона, и полицаи быстро охмелели. Вначале спорили до хрипоты — возьмут ли немцы на этот раз Москву до холодов или сделают они это будущей весной. Согласились на том, что надо брать ее этим летом обязательно и сделать Сталину капут. Затем стали петь, но вместо песни получался пьяный рев.

— Нашей песне не хватает женских голосов, чтобы подтянуть, — заметил Злобенко, — а наши голоса — мычание быков-производителей…

— Подтверждаю, — заплетающимся языком поддержал собутыльника Кабаневский. — Не то гуси на речке гогочут, не то свиньи в загородке хрюкают…

— Особенно ты хрюкало, Поросятин! — уставился красными глазами Злобин на друга.

— Я Кабаневский! — сильно обиделся тот. — Хочешь, бумагу покажу, ее собственноручно Фрол Емельянович подписал… и назвал меня… Кабаневским?

— Да видел я эту бумагу, — язвил Злобенко, — пойдешь под куст — используй ее…

— Ну ты! — сжал кулаки Кабаневский.

— Хватит, хватит, петухи! — стал успокаивать готовых подраться полицаев Спиря.

— Но нам же нужны женские голоса, Спиридон, — уже спокойнее напомнил Злобенко. — Неужели на твоем паршивом хуторе женских голосов не найдется?

— Найдем! — воскликнул Спиря, вспомнив о Евдокии. — У нее не только голос… у нее… Она не для ваших грязных лап!

— Ну, если не для наших лап, то подавай ее сюда, — стукнул кулаком по столу Злобенко. — Я таких люблю…

И тут Спиря вспомнил, что Дарья Петровна говорила о возвращении на хутор из Харькова Валерки. «Это очень кстати, — не без злорадства подумал полицай. — Теперь я и с ним рассчитаюсь, и непокорную Дуську обратаю, как необъезженную кобылу, она у меня еще погрызет удила… Погрызет!»

— Айда со мной! — решительно встал он из-за стола.

И вскоре пьяные полицаи, шатаясь из стороны в сторону и ругаясь, вошли во двор Деминых. Из хаты навстречу им вышла Дарья Петровна.

— Что вам надо? — испуганно спросила она.

— Валерку и Дуську сюда! — бряцнул на спине карабином Спиря. — Нехай выходят!

— Сначала давай сюда… Ду… Дуську, — потребовал Злобенко. — Слышишь, Дуську!..

— Валера еще не вернулся домой, дорога нынче трудная, а племянница ушла в Нагорное…

— Врешь, ведьма! — заорал на Дарью Петровну Спиря и взял карабин в руку, а собутыльникам подмигнул: — Они спрятались…

— Найдем! — заявил Злобенко. — Не таких находили!

— Окстись, Спиря, ей Богу, Дуся еще вчерась ушла…

— Не ври!.. Мужики, в каждый угол заглянуть! — приказал Спиря.

— Мы и не таких… — бурчал Кабаневский. — А хто первым пойдет? Я — нет…

— Уже в штаны наложил! — толкнул его в спину Злобенко. — А еще карабин имеет!

Втроем полицаи пошли в хату.

— Не пущу, изверги! — преградила было им путь Дарья Петровна, встав на пороге и опершись руками о косяки двери. — Не пущу!

— Пошла прочь, гадина! — замахнулся на женщину прикладом Спиря и грубо оттолкнул ее в сторону.

Полицаи перевернули в хате все вверх дном, слазили на чердак, обшарили сарай, потыкали вилами в сено, стали бегать по саду, заглядывать под каждый куст смородины и калины.

— Никого! — сердито сплюнул Злобенко.

— А в чулане были? — вспомнил Кабаневский о двери из сеней в какое-то помещение и сам ответил: — Кажись, не заглядывали, а дверь там есть!

— Так что ж ты стоишь, идиот, иди и открой дверь! — хрипел на Кабаневского Спиря. — Ну!

— Злобенко, ты пошуруй в чулане, — попросил Кабаневский. — Ты спрытней меня…

— Могу и я, — усмехнулся Злобенко, — а ты иди поменяй штаны…

— Смотри, Злобенко, осторожно, у Валерки удар… снопом искры полетят! — предупредил Спиря. — Он боксер, знаешь, что это такое? Нет? Тогда дуй — узнаешь…

— А почему Злобенко, почему? — запротестовал тот — предупреждение Спири о каком-то Валерке, да еще боксере, способном в одно мгновение зубы выбить, умерило его пыл. — Нет, первым не полезу…

— И ты струхнул? Эх, вы, овцы в волчьей шкуре! Попадись вы туда, где был я… Там слюнтяев ненавидят! За мной, идиоты!

Спиря и понуро опустивший голову Кабаневский отправились в сенцы. Спиря, держа карабин наготове, ударил ногой в дверь, и она с жалобным скрипом распахнулась.

— Я же говорил: чулан!

— Так зайди в него…

— Ну там же темно, как в моей… — чертыхнулся полицай.

— Это сперва, от солнца, а потом приглядишься, — посоветовал Спиря.

Кабаневский, осторожно ступая, вошел внутрь, там наткнулся на пустые ведра, которые зазвенели и покатились по полу, разбил несколько пустых банок, повалил большую бутыль, из которой выскочила пробка и забулькала жидкость-то ли керосин, то ли бензин, Кабаневский в таком горючем не разбирался. Рачительный Илья Стратонович на случай непредвиденных обстоятельств запасся и керосином, и бензином, выменяв все это за самогон у механизаторов. И теперь это горючее растекалось по полу, и Кабаневский, скользя по нему, хватался за стены, чтобы не упасть.

— Да и тут никого! — кричал он в проем, где вырисовывалась фигура Спири.

— А ты черкни спичку, болван, — тоже крикнул в ответ ему Спиря. — Какой недогадливый!

— Сейчас, одну минуточку, — Злобенко пошарил в кармане брюк, нащупал коробок спичек, зажег одну, и она быстро загорелась, обжигая ему пальцы. — Сволочь! — выругался он и отбросил спичку от себя. Маленький язычок пламени упал на пролитый бензин, и чулан вдруг заполнило бушующее пламя. — Черт! — завопил Злобенко и бросился к выходу, чуть не сбив с ног Спирю. — Спасайте, горю!

Сначала сенцы, крыльцо, затем деревянный дом вспыхнули, словно факел.

— Нехристи! — заголосила Дарья Петровна. — Что же вы наделали!.. Отольются вам наши слезы!..

Немногочисленные жители Выселок сбегались на пожар, звенели ведрами, доставали воду из колодцев, поливали пламя, но погасить пожар было им не под силу.

— Что же ты натворил, окаянный, как мне теперя в глаза людям глядеть! — чуть ли не с кулаками набросилась Агриппина Терентьевна на сына.

— Я не хотел, случайно получилось, — оправдывался Спиря. — Злобенко, идиот, спичку запалил…

Еще долго над знойной степью висел густой дым от сгоревшей хаты и всех построек во дворе Деминых. Соседи-хуторяне отделались страхом: пламя не перекинулось на крыши других домов. На хуторе изначально селились не так, как в деревне: расстояния между дворами были большими, что и спасло Выселки и они не превратились в сплошное пепелище.

Уязвленный и оскорбленный Спиря не оставлял намерения достать Евдокию и в Нагорном. Спустя неделю после того как надел форму полицая, он с этой целью, прихватив с собой для пущей безопасности Злобенко, появился в селе. Увидев его на улице, люди прятались в хатах.

— Зверь! — говорили о нем между собой нагорновцы. — Ужас, что творит энтот мерзавец… Хуже немцев!

— Такую славу нажил, не приведи Господь!

— Грабит и убивает… Но ежели раньше тайно, чтобы милиция не выследила, то нынче открыто…

— Власть такую ему дали хрицы!

Но Спиря, казалось, не замечал людей, не видел из злых глаз, он спешил к дому Лыковых, лелея мечту скорее увидеть Дуську, увидеть, а там…

— Если что, ты вон из хаты, усек? — предупредил он едва успевавшего за ним такого же, как он сам, изувера полицая Злобенко.

— А я что — валух? — хихикнул полицай. — Мне нельзя поглядеть, как ты будешь ее… обкатывать, что ли? Не впервой ведь!

— Ты мне еще похихикай! — пригрозил Спиря, поднеся увесистый кулак к носу Злобенко, который отшатнулся назад: таким злым своего сослуживца он никогда не видел.

— Ладно, ладно, я пошутил, — стал оправдываться полицай. — Будто я голых баб не видел… Сам с усам!

— Но эту не должен видеть, не дорос, усек?…

Во дворе Лыковых, кроме чирикавших воробьев на увядающем кусте сирени под окном хаты, было пусто. И на двери висел тяжелый замок.

— Сбивай замок!

— Зачем? — пожал плечами Злобенко. — Дом же закрыт, там никого…

— Выполняй, говорю!

Полицай несколькими ударами приклада сбил замок. Дверь распахнулась, но в доме действительно — ни души.

— Я же говорил! — торжествовал Злобенко.

— Спряталась, стерва, мать ее, — выругался Спиря. — Но все равно, вот увидишь, Злобенко, будет она подо мной пищать! От Спиридона еще никто не спасался!

И он, уходя, со зла сорвал с петель калитку, которая со скрипом упала на землю.

А Евдокия необъяснимым чутьем догадалась о появлении в Нагорном полицаев, особенно ненавистного ей Спири, закрыла снаружи на замок дверь хаты, в открытое окно влезла опять внутрь, накрепко заперла изнутри рамы и забралась на чердак, где и спряталась в разном хламье. Так и пролежала она, дрожа всем телом, до самого вечера. «Раз замок на двери, — размышляла она, — стало быть, в хате никого нет и даже если вырвут замок и войдут в дом, тоже никого не обнаружат…»

Ее замысел оказался на этот раз верным. Спиря уехал из села ни с чем.


III


По жаркой улице истомившегося по прохладе села медленно, словно волы, запряженные в повозки с тяжелым грузом, двигалась колонна вспотевших и запыленных людей, одетых кто во что горазд. Однако по истертым пиджакам, брюкам, по широкополым черным шляпам на головах некоторых, а также по большим номерам на груди каждого можно было с уверенностью сказать, что незнакомцы явились издалека, тем более что и говорили они на непонятном чужом языке. Большую колонну сопровождали около десятка венгерских солдат с винтовками за плечами, тоже сильно уставших и думающих о чем-то своем, скорее о родных и близких, оставшихся на берегах Дуная, или о том, что пора бы остановиться, отдохнуть, да и живот подводит — жратвы требует. Позади колонны также медленно двигался небольшой автомобиль с будкой, а впереди на велосипеде ехал старший, делая колесами замысловатые узорчатые петли на мелкой дорожной пыли, поскольку быстро не разгонишься: колонна движется, как черепахи по песку.

Наконец старший остановился и стал осматривать цепь велосипеда, недовольно ворча себе что-то под нос. Остановилась и вся колонна. Из нее выскочил один человек и направился к соседнему двору, у которого стоял колодец-журавль с жестяной цыбаркой в железном клюве. Вышедшая из ворот женщина поспешила было навстречу незнакомцу, взялась за цыбарку, чтобы зачерпнуть из колодца свежей водицы, как резкий окрик одного из сопровождавших мадьяр остановил человека и цыбарка так и застыла в руке женщины, не опустившись вниз за живительной влагой. Выбежавший из строя покорно вернулся на свое место. Старший подтянул ключом цепь велосипеда, и колонна двинулась дальше.

Лишь добредя до церкви, людям разрешили сесть на жесткую опаленную солнцем траву. Оказывается, Нагорное было их местом назначения. Здесь пригнавшие должны были построить небольшой концлагерь для советских военнопленных. Уже на второй день они на двуколках возили бревна, мотки колючей проволоки, возводили нечто вроде длинного сарая. Нагорновцы догадывались: в этом закутке будут содержать пленных бедолаг. Строителями были евреи, пригнанные сюда из Румынии, Венгрии и Закарпатья. Чувствовали они себя более-менее свободно, во всяком случае самих их не держали за колючей проволокой, но во все глаза посматривали за ними, покрикивали, угрожая плетками, и арестованные, а иначе определить их положение было невозможно, соблюдали строгую дисциплину и порядок.

Молодые жители Нагорного быстро установили со строителями контакты. Тем более что некоторые из них, особенно те, что из Закарпатья, сносно владели русским языком, правда, в разговоре часто путая падежи и окончания слов. Мадьяры скорее для вида отгоняли ребят от стройки: объект был не ахти какой секретный. Увидят подошедших, махнут рукой, уходи, мол, и снова спрячутся в тени от несносной жары. Митьку очень удивил один из евреев: светлый, голубоглазый — ну чистой воды блондин! Он добродушно улыбался и кивал Митьке, когда тот таращил свои глаза на столь неожиданную стройку. Один раз они даже посидели рядом, когда строителям дали минутку передохнуть.

— Тебя как маменьке зовет? — спросил голубоглазый.

— Митькой, а что?…

— А мине маменьке Залманом зовет… Я Залман Шевалье…

— Шевалье?! — округлил Митька глаза. — Я где-то такое уже слышал или читал… Честно слово!.. Вот только никак не вспомню…

— Читал, — уверенно сказал Залман. — В книжках читал…

— Может быть, там, где про мушкетеров?

— Таки верно, там… Шевалье — это дворянский титул во Франции, когда еще мушкетеры живыми были…

— Теперь вспомнил! — воскликнул Митька.

Второй раз в знак закрепления тесного знакомства он принес целую сумку яблок, выпрошенных у Власьевны.

— Бери, ирод, — сказала она, — не ты, так вражьи немцы, как проклятые черви, все сожрут… Лучше уж наши люди нехай едят…

— Тебе война пошла на пользу, не такая жадная стала…

— А когда я была жадная, ирод? — рассердилась Власьевна. — Уходи, пока я не отняла у тебя яблоки-то…

У строительства Митьку остановил вооруженный мадьяр и показал рукой, чтобы убирался. Митька открыл сумку, показал яблоки. У того разгорелись глаза, он стал перебирать фрукты и лучшие совать в свои карманы. И отходя, кивнул головой: можешь, дескать, угощать и строителей. Залман первым подбежал к Митьке, подошли другие, и сумка быстро опустела. А когда они опять остались наедине с Залманом, Митька спросил:

— Слушай, почему вы не разбежитесь? Вас вон сколько, а солдат — разом плюнете и всех с головой утопите…

— Ты-таки так легко говоришь… — вздохнул голубоглазый. — Они взяли с нас, как это по-вашему, по-русски… клятву, мы даже подписались: если кто убежит, то всех наших родных там… — он махнул рукой на запад, — расстреляют… Видишь, у мене номер?

— Вижу, — взглянул Митька на его грудь.

— Ты так-таки ничего не понимаешь… Как же я могу подставить под выстрелы мою маменьке и мою сестренке Фрузу? Она совсем безвинное дите… Знаешь, какая она милая, талантливая? — Митька покрутил головой. — Ничего ты-таки не знаешь, Митька! А как она рисует!.. Раз ей пришла фантазия нарисовать пейзаж с видом на Карпаты… Ты видел Карпаты?

— Откуда! — пожал плечами Митька.

— Ты ничего-таки не видел!.. Такой пейзаж, такой пейзаж, куда там твоему Шагалу!.. Подумаешь, важность какая: взобрался на крыше, будто ему гор мало, и пиликает там скрипкой… Нет, я не могу разбегаться, — глубоко вздохнул Залман. — А так и Фрузу не расстреляют, и мене, может, отпустят… Мадьяре ведь тоже из европейской цивилизации!

— И ты веришь в эти бредни? — горячился Митька. — Веришь?

— Я не верю, но там же все-таки Фруза, — развел руками Залман. — И мадьяре-таки не немцы…

— Такие же самые, одного волчьего поля ягоды. Только одни хайляют Гитлеру, а у других Хорти-вот и вся их разница… У нас, я сам слышал, немцы в первую очередь убивают коммунистов и евреев, а ты, святая простота: «мадьяре — не немцы!» — передразнил он Шевалье.

— Ты ничего-таки не понимаешь, Митька! Ваши русские евреи — все большевики, а мой отец торговал в лавочке… всякими вещицами… Мы — буржуи!.. И Мойша… тоже…

— Это кто такой Мойша? — не понял Митька.

— Тоже лавочник, буржуй недорезанный, хотя наш наполовину, а может, он немножко большевик… Марксистский пролетариат Шмуля Пинхасик не раз обещал сделать ему обрезание… Ви не знаете, как он обещал? Ах, боже ты мой, как он обещал! Знаешь, как сильно у Мой-ши дрожали от страха руки, когда он пересчитывал и отдавал сдачу своим покупателям? Но он остался жив, Пинхасик не поднядл руку на Мойшу, пожалел его-таки… А может, Пинхасик тоже нацелил свой выпуклый пролетарский глаз на мою Розочку? — с тревогой воскликнул Залман. — Мойша хотел отдать замуж за мене свою племяннице Розочку… Девушка — одна такая на все Карпаты, а может, и на всю ихнюю Европу! Знаешь, какое приданое он ей готовил? Не знаешь? Тебе такая сумма и во сне не снилась!.. Я хотел уже небольшой сейфчик заказывать для себе, но Мойша вдруг стал долго раздумывать… Думал и думал, скряга аж до самой войны! А когда война пришла, Розочку он спрятал так, что никакой фашист ее не найдет, да и за мене, пронумерованного, кто теперь пойдет?… А Мойша-таки освободился от призыва в нашу команду, он и по годам опоздал, и откупился, даже золотых монет дать немцу не пожалел! А что ж теперь, я тебе спрашивать буду, осталось от приданого?

— Ты, Залман, как ребенок, — покажи палец, и ты расхохочешься!.. В общем так, хочешь, чтобы я тебе помог? Мы поможем: я и мои друзья… Спрячем тебя лучше, чем Мойша Розочку, — ни одна собака не разнюхает…

— А номер мой останется, — шлепнул себя по груди голубоглазый. — По номеру маменьке мою найдут… И Фрузу…

— Черт! — сплюнул Митька. — Эти номера… Ладно, Залман, пока вам отсюда уходить, мы покумекаем и что-нибудь придумаем… План икс разработаем!..

Вечером Митька позвал к себе Виктора и Тихона.

— Одно дело надо обмозговать, — загадочно намекнул он.

Говорили долго, спорили жарко, но не о том, стоит ли помогать еврею Шевалье, тут ответ был однозначный — надо!

— Хоть что-то же мы должны сделать, — сдвинул брови Виктор, — а то ведь льем пот на току, стараясь угодить врагу!.. Вы только вдумайтесь: врагу!.. Скажи это месяц-два назад — не поверили бы!.. Помочь надо Залману во что бы то ни стало, но как?

— Разведданных мало у нас, братцы, — потер ладонью лоб Тихон, — мы не знаем, что и как там у них, можно ли запросто выдернуть человека из колонны, не хватятся ли сразу. Ведь все Нагорное перевернут!.. Для оккупантов закона нет, найдут — расстреляют и беглеца, и тех, кто ему помог бежать, и тех, кто прятал…

— Да, ты прав, Тишка, нам стоит потолковать с этими… зодчими великих гитлеровских строек, — согласился Митька.

Через пару дней все было ясно: колонна невольников была разбита на несколько групп, в каждой группе был старший, который нес ответственность за каждого, знал на память все номера и имена подопечных.

— У нас старшим Имре, венгерский… — замялся Залман.

— Еврей? — пришел ему на помощь Митька.

— Если бы еврей, — вздохнул Шевалье, — а то — жид!.. Лютый зверь! Хочет спасти свою шкуру за счет нас… Он-таки и смотрит за нами… Ой, как он смотрит!.. Ты видел когда-нибудь таких нехороших людей, Митя? Нет? Тогда ты ничего не видел!..

— А где списки с вашими именами и номерами? — допытывался Митька. — Они же где-то хранятся?… Твой номер, например, у тебя на груди и в списке… Ты ушел, твой номер известный, в списке он есть, а по нему и родных твоих сразу же найдут…

— Ой, ой, ой! Так-таки и найдут, — испуганно сокрушался голубоглазый. — Убьют, из-за меня убьют!.. А списки наши в той вон машине, там ящичек такой есть, деревянный, так в нем и списки…

— Уже теплее, — усмехнулся Митька. — Теперь про этого Имре подробнее расскажи…

Оказывается, старший их группы являлся большим любителем поиграть в карты. Мастер был обыгрывать всех.

— И до войны он шулером был, — прошептал Шевалье. — Это по лице его заметно… Ты видел когда-нибудь такое лице?

— Нет, — покрутил Митька головой.

— Тогда что ты видел в жизни?…

— Ладно, теперь увижу сблизи его образину… Ты только вот что: сообщи ему как-нибудь, что я очень заядлый картежник… Никто в Нагорном против меня не устоит!.. Раззадорь его, чтоб накалился докрасна, как железо в кузне!.. Ты видел когда-нибудь раскаленное железо в кузне?

— Никогда, — сознался Залман.

— Так-таки и ты не все на свете видел, — рассмеялся Митька, пытаясь подражать Залману в беседе.

Тот все понял, и оба дружно, но тихо, чтобы не привлечь внимания остальных, рассмеялись.

Митька сам пошел к Власьевне, известной в селе, кроме прочего, не только своей преданностью саду, но и тем, что умела варить разные снадобья. Бабы часто хаживали к ней со своими болячками, говорили даже про какой-то кукушкин цвет, который, дескать, помогал вылечивать такое, о чем бабы стеснялись самым близким и надежным в дружбе рассказывать.

— Мне такое… покрепче, — попросил Митька. — Чтоб сразу наповал!

— Нет, нет, — замахала обеими руками Власьевна, — лишать человека жизни не стану… Сгинь, ирод! Сгинь! — стала креститься она. — Грех такой на душу не возьму!..

— Зачем лишать жизни! — и Митька даже перекрестился к великому удивлению Власьевны: комсомолец и молится, что же такое происходит?! — Надо, чтобы от твоего зелья человек подольше и покрепче спал… Только и всего!.. Поспит, проснется и опять — жив-здоров! А?

И ему удалось уговорить старуху.

— Приходи, как потемнеет, не люблю, коли глаз много…

Спустя день Митьке передали, что Имре заинтересовался и желает сыграть с ним в карты на что-нибудь ценное — просто так кидать карты не будет, не того уровня он мастер! Играть решили недалеко от стройки. Имре выделялся среди других своей упитанностью, имел даже усы на круглом, как блин, лоснящемся лице, курчавые волосы скрывали его сильно оттопыренные уши. Митьку он встретил снисходительно-презрительной ухмылкой: слишком зеленым показался ему партнер. Метрах в двадцати от стройки прямо на траве уселись кидать карты.

Имре пригрозил кулаком подопечным, и они послушно отошли в сторону, хотя всем было любопытно посмотреть, чья возьмет. Имре вынул из кармана пачку немецких марок и ждал, что покажет этот местный знаток карточной игры. Митька высыпал из карманов все, что мог наскрести у себя и у друзей по углам — от гвоздя до ржавой табакерки. Имре презрительно смотрел на весь этот мусор и морщился. Митька беспомощно развел руками, несколько выпятив грудь, чтобы в верхнем кармане выделялась фляжка. Именно в нее и ткнул пальцем Имре.

— Это!..

— Э, нет, — наигранно заупрямился Митька. — Это дороже всех ваших денег, Имре!..

— Эй, шнель, шнель, показывай!..

Пришлось Митьке показал сосуд.

— Но играть на самогон я не согласен!..

— Дай, дай! — стоял на своем Имре.

Пришлось Митьке согласиться.

Началась игра, которая была похожа на нашего подкидного.

— Значит, играем на дурака! — с видом знатока принимал Митька карты, которые взялся раздавать сам Имре. — Посмотрим, кто из нас настоящий мастер!.. Значит, так…

Играя, Митька, который и не любил, и не понимал ничего в карточной игре, сопротивлялся сколько мог, но чувствовал, что перед ним сидел гений карточных столов и жульнических махинаций, хотя с Митькой и жульничать-то не нужно было. Он очень скоро был разбит, по его словам, как швед под Полтавой. Имре такая легкая победа совсем не нравилась, он ждал упорной дуэли, а вышел пшик. Он резко отгреб ногой в сторону весь Митькин скарб и выхватил у него из рук фляжку. Откупорил и понюхал: пахло самогоном. Все снадобья Власьевна всегда готовила на спирту, но поскольку теперь спирта негде было достать, то пользовалась самогоном, правда, первоклассным, первой выгонки, чистым и приятным на вкус. Имре оценил это качество сразу же. Уже шагая на свое рабочее место, он жадно сосал из фляжки содержимое, к разочарованию и зависти подопечных, смотревших на игроков издалека. Митька, явно показывая свое якобы униженное состояние и выражением на лице, и жестом рук, низко опустив голову, поплелся домой, будто бы несолоно хлебавши. Залман не понимал, что произошло, но в душе надеялся на успешный исход их затеи.

И надеялся не напрасно. Весь вечер и всю ночь Имре спал, громко храпя, как убитый. И утром не могли его разбудить, несмотря на все усилия группы и мадьяр. Запах самогона, смешанного с запахом какой-то едкой травы, еще больше убеждал венгров в том, что старший группы излишне выпил, и это дружно подтверждали охраняемые. Только к вечеру Имре наконец очнулся, пришел в себя и тут же узнал, что он «разжалован» из старших и отправлен рядовым в другую группу на перевоспитание, к тому же начальник охраны, любитель кататься на велосипеде, громко, при всех обозвал его еврейской свиньей.

— Будто есть особые еврейские свиньи, — обижался Шевалье.

Он и его товарищи по группе торжествовали: все равно будет у них старший, но, может быть, не такой свирепый, не такой до тошноты исполнительный перед начальством. Ждали, когда такового назначат. Однако назначение не состоялось, ибо события стали стремительно развиваться в ином направлении.

Колонна военнопленных красноармейцев приближалась кНагорному. Ее начальник, будущий комендант концлагеря офицер венгерской хортистской армии Иштван Гамар, приехавший на легковом автомобиле в село с целью рекогносцировки, рвал и метал, ругал на чем свет стоит незадачливых строителей лагеря, то есть по-венгерски свои ругательства густо пересыпал крепкими русскими, и в конце концов приказал колонне утром следующего дня покинуть Нагорное. К этому времени сюда планировалось доставить военнопленных, руками которых и решено было достроить лагерь.

Начались сборы, продолжавшиеся всю, к сожалению, короткую летнюю ночь. Пользуясь темнотой, Залману с помощью его новых друзей удалось выкрасть из автомобиля списки арестованных, оставив нетронутым обитый железом деревянный ящик. О такой дерзости со стороны подопечных охрана не могла даже подумать, а те за одну ночь сумели поменяться одеждой с номерами и таким образом все их координаты и тем более адреса родных и близких были перепутаны. На следующий день, после того как колонна уже далеко отошла, два ее охранника вернулись в Нагорное, чтобы предпринять поиски списков, но Гамар просто-напросто прогнал их, пообещав доложить кому следует, что грозило превратить самих охранников в арестованных.

Списки же ребятами были немедленно сожжены, а Залман надежно спрятан в замаскированной яме, вырытой в саду Власьевны еще ее супругом Трофимом, мужиком, предусмотрительным во всем. Он считал, что это будет лучшее убежище, если вдруг начнется война. Но войны он не дождался и в горячке скоропостижно скончался, оставив Власьевну в безутешном горе глядеть за любимым его садом. Сначала старуха сопротивлялась, не хотела прятать незнакомца.

— У тебя сколько грехов? — нахально спросил Митька, испытующе глядя в ее слезящиеся глаза.

— Не знаю, — ответила Власьевна, потом вдруг спохватилась, стала неистово креститься и призналась: — Много!.. От Господа не скроешь…,

— Но самый большой какой? — не унимался парень.

— Ты чего пристал как репей к юбке, ирод?

— И все-таки… Отвечай, ну, как перед апостолом Петром!.. Имей в виду, ты, Власьевна, перед ним стоять будешь… А Петр — мужик серьезный!.. Не зря его еще камнем называют…

— Ты что буровишь, стервец, про святого такое… такое несешь! — возмутилась Власьевна.

— Не несу, а говорю, старая!.. Так что давай отрепетируем твое выступление перед ним уже сейчас, потому что в гробу будет не до того… Говори как на духу!..

— Не плети, Митька, какой Петр — камень?… Все апостолы человеки! Видел, небось, на иконках?

— Да, Петр — человек, но твердый, как камень, вот в чем суть!.. Так какой же у тебя самый-пресамый большой грех, а?

— Больших грехов-то немножко, — задумалась она, а потом вспомнила: — Мужу я как-то… по молодости… А маленьких грехов — хоть пруд пруди… Дорожку до самого ада можно выложить!.. Да чего ты пристал ко мне? — замахала руками Власьевна. — Отвяжись, сгинь, короста!..

— Так и запишем, — Митька сделал деловой вид. — Власьевна наставила мужу рога…

— Еще чего! — не поняла намек старуха. — Где же ты видел, чтобы у мужиков на голове роги были?… Тады это уже не мужик, а сатана…

— Так вот, послушай, если ты спрячешь этого человека… Ну, которого я приведу… Этот очень большой грех с тебя сразу же снимется… Хочешь, побожусь? Ей-богу, вот те крест, провалиться мне на этом месте, чтоб меня фашисты повесили…

— Хватя, хватя, раскукарекался тут, ирод! Сама знаю, за добро Господь многое прощает, может, и меня помилует… Ладно уж, веди своего человека! Только чтобы никто ни-ни…

— О чем ты говоришь!.. Ты ж меня знаешь!..

— Знаю, знаю, как облупленного, первым в сад ко мне лазишь…

Перед рассветом Залмана уложили в саду Власьевны, в самодельном бомбоубежище, спрятанном среди кустов смородины, и Шевалье впервые за много дней и ночей крепко заснул. Спал почти до самого вечера, пока не пришла к нему Власьевна с чугунком горячего борща.


— Ты вот что, Захарушка, — переиначила она его имя на свой лад, — похлебай-как моего борща, так сразу поздоровеешь… Никакие лекарства и другие порошки с ним не сравняются…

Принесла она миску, ложку и ломоть хлеба. Горячий, с пылу-жару борщ щекотал ноздри Залмана, и он ел, ел и ел, аж за ушами трещало, и казалось, что такой вкуснятины, такого деликатеса ему никогда не приходилось кушать. Глаза б еще ели, но желудок отказывался.

— Спасибо, — икая и тщательно облизывая ложку, сказал он Власьевне, — такого борща нам не варили…

— Я тебе, Захарушка, еще борща сварю — поправишься, — пообещала Власьевна, весьма довольная тем, что ее стрепня понравилась такому милому, но худющему от недоедания и совсем беззащитному незнакомцу.

Недалеко от церкви в неглубоком рву, который опоясывал еще в семнадцатом веке небольшую крепость, стоявшую на пути Кальмиусской сакмы, по которой крымские татары по Дикому полю проникали в пределы Московской Руси, был сооружен лагерь с низким бараком, обнесенным колючей проволокой. В это пространство согнали более тысячи военнопленных Красной армии. Охраняли их опять же солдаты-венгры, которых разместили для проживания в ближайших от лагеря хатах, предварительно изгнав из них хозяев. Староста объяснял это военной необходимостью и требовал от односельчан строжайше соблюдать порядок и терпеть временные неудобства.

С комендантом лагеря он сошелся очень быстро. И даже пригласил его к себе на обед. Гамар, лысый, с несколько выпученными черными глазами на худощавом лице, знал несколько русских слов, особенно из лексикона крепких ругательств, чем сильно гордился и всегда к месту и не к месту вставлял их в разговор с побежденными…

— Ты, староста, курва, — улыбался Гамар ошарашенному Свириду Кузьмичу, входя в его же хату в качестве приглашенного дорогого гостя. — Кароший староста!..

«Курва» было первым услышанным от подчиненных словом в словарном запасе коменданта. Но подлинного значения его он еще до тонкостей не знал, принимая его за дружелюбное обращение, которым и удостаивал старосту Нагорного.

— Я вам, господин комендант, подскажу, в какой хате вам лучше всего поселиться, — скрывая под доброй маской лица обиду, через адъютанта, знавшего по-русски и потому служившего одновременно и переводчиком, обещал венгру Свирид Кузьмич и тут же тихо просил переводчика, готового расхохотаться в любую минуту: — Вы объясните господину коменданту, что негоже, мол, так называть старосту… Энтим словом называют сами знаете кого…

Переводчик, давясь смехом, по-своему лопотал что-то Гамару, и тот сконфуженно пожимал плечами, уставясь на Свирида немигающими глазами.

— Ну да Бог с ним, с энтим словом, — староста ради такой встречи отставил граненые стаканы и вынул из шкафчика небольшие рюмки (и мы, дескать, Европа), налил из бутылки в них спиртное, припасенный для такого редкого случая первак: чистый, как слеза, и крепкий — вола можно одной каплей свалить. — Дай Бог не последнюю… Переведите! — попросил он переводчика, и все трое разом опрокинули рюмки.

Комендант широко раскрыл рот, задыхаясь, ухватился за горло. Свирид Кузьмич, перепугавшись, подсунул ему тарелку с разной снедью.

— Да вы закусывайте, господин комендант, пройдет… Вот огурчик малосольный, капустка, колбаска домашняя…

Гамар наконец пришел в себя, улыбаясь, покрутил головой и погрозил пальцем старосте, одобряя тем самым качество спиртного. Стал закусывать.

— Jo toember!.. Кароший староста по-вашему!..

У Свирида Кузьмича отлегло от сердца. И он продолжал:

— В той хате, где вы поселитесь, будет вам служанка, — он хитро улыбнулся и подмигнул одним глазом. — За вами будет ухаживать… Очень красивая баба… И такая… такая… сам объясни господину коменданту, какая она ладная, — вновь попросил он адьютанта.

Что уж расписывал адъютант, многозначительно улыбаясь в усики, как у Гитлера, — неизвестно, но когда он умолк, охмелевший Гамар оживился, тоже расплылся в улыбке до ушей и торжествующе произнес:

— Курва! — и остался вполне довольным, ибо применил трудно произносимое слово этого корявого варварского языка по назначению.

— Не совсем, господин комендант, но почти. — В это время Оська вошел в хату, отец хмуро посмотрел на него — не хотелось ему о таких деликатных вещах говорить при сыне, хотя он уже и взрослый, все время на женитьбу намекает. — Ты, Оська, марш на улицу, молод еще для таких бесед… Сын мой, — кивнул он переводчику, когда недовольный Оська с деланой улыбкой на лице подобострастно кивнул коменданту и скрылся за дверью на кухню.

Там в полном отчаянии металась Авдотья Саввишна, толком не соображая, что еще подавать гостям на стол.

— Сынок, что мадьяры едят, хоть убей, не знаю, — жаловалась она. — А отец, окаянный, ничего не присоветовал, залил зенки — а ты что хочешь, то и делай, хоть на стенку лезь… Ну не враг ли он?…

Оська обиженно шмыгнул носом, молча взял бутылку с самогоном, налил себе в стакан по самые края, залпом выпил, даже не крякнув, и принялся закусывать тонко нарезанными кусочками сала.

— Что есть, то и неси, — пробурчал с набитым ртом Оська. — Комендант и его переводчик пьяные в стельку, все сожрут, не подавятся…

— А на крыльце солдат с ружьем стоит, что ему надо?

— Он охраняет коменданта и его адъютанта…

— Энто кого же… адью?…

— Адьютанта… ну, слугу по-нашему!..

— А-а! — кто такой слуга, Авдотья Саввишна еще понимала, а что такое адъютант, слышала впервые, радуясь лишь тому, что сын-то знает… Умный у нее Оська! Ученый! — Надо бы и того, сердешного солдатика-то, угостить, — вдруг предложила она. — Будет без крохи во рту стоять… Неловко как-то…

Оська охотно налил в стакан из другой бутылки мутноватой жидкости, взял кусок хлеба, сало и огурец, но минуту подумал и положил сало на место. Держа самогон и закуску в руках, плечом он открыл дверь не в горницу, где шел пир горой, а другую, ведущую прямо в сени. Увидев наполненный стакан и закуску, часовой несказанно обрадовался, что-то бормоча по-своему, затем опасливо огляделся вокруг и на дверь в хату (не дай Бог господин комендант увидит, штаны спустит) и быстро опрокинул стакан в широко раскрытый рот, показав желтые выщербленные зубы. Стал быстро, быстро жевать хлеб и огурец. За калиткой стоял легковой автомобиль, положив руки на руль которого сладко дремал шофер. Пилотка слетела с его головы и упала под ноги. Оська кивнул в сторону часового: мол, и ему поднести? Охранник резко покрутил головой.

— Понятно, ему нельзя, он же шофер, пьяному за рулем опасно, — уже сам себе объяснял тоже несколько охмелевший Оська, а охранник кивал и улыбался, хотя и не понимал, о чем говорит этот молодой человек.

В хате за столом беседа была в самом разгаре. Гамар вальяжно откинулся спиной к побеленной стене и говорил:

— Э-э-э… курва, — вдруг опять произнес он не совсем звучное слово, а потом залопотал о чем-то по-своему, сердито угрожая кому-то кулаком.

Адъютант гонял вилкой по тарелке кусочек сала, но никак не мог его поймать, продолжая переводить то, о чем рассказывал его шеф.

— У него жена… Жена!..

— Ясно, у господина коменданта есть жена, — внимательно слушал староста адъютанта, не сводя глаз с Гамара.

— Жена… под Ленинградом…

— Ленинград! — повторил комендант и еще грознее погрозил кулаком.

— Она уже туда поехала?! — не удивился, а скорее обрадовался Свирид. — Ваши его… то есть наши его уже очистили от большевиков? Слава Боту! — перекрестился он. — Слава Богу!..

— Ленинград, — не слушая старосту, продолжал комендант, — гу-гу. гу… Бум-бум-бум! — и венгр стал бить по столу кулаком. — Бум-бум-бум!..

— Она, его жена, летает… И бум-бум-бум… Бомбит Ленинград, — переводил адъютант.

— Ах, вон оно что, еще бомбят, — разочарованно произнес Свирид. — а я думал… Так его жена — летчица?! — уже радостно воскликнул он. — Какая она молодец!..

Гамар снова хотел было произнести слово «курва», но махнул рукой и умолк. Он тоже летчик. Вместе с будущей женой занимался летным спортом, вместе прыгали на парашютах, учились управлять самолетами и стали военными пилотами. Даже в одном авиационном полку служили. Но случилась неприятность. Командир полка положил глаз на его жену, с такой ладной фигурой, высокой грудью и такими… притягательными для взглядов мужчин бедрами, стал открыто ухаживать за ней, и Гамар превратился в объект насмешек. Такого позора выдерживать он долго не мог и в припадке гнева ударил командира полка по щеке. Пошло долгое и нудное разбирательство. В результате Гамара изгнали из венгерского летного состава, а в немецкий попасть он и пытаться не стал. Там своих хватало. Правда, офицерского звания не лишили, а направили в пехоту, где дослужился он до коменданта концлагеря для военнопленных. Эту свою должность он считал верхом унижения, сердился и часто срывал свою злость на подчиненных, а еще пуще на обездоленных пленных, считая их чуть ли не главными виновниками своей неудавшейся военной карьеры. Часто, будучи хмельным, он распускал руки, бил какого-нибудь военнопленного, а то и расстреливал в упор.

По примеру начальства свирепствовали и солдаты, относясь к военнопленным в зависимости от своего настроения: без причины наказывали, истязали. Женщины Нагорного шили тряпичные мешочки, наполняли их вареной картошкой и другою снедью, украдкой подбегали к ограде из колючей проволоки, за которой сидели пленные, и перебрасывали через нее продукты в лагерь. Измученные, голодные пленные ловили мешочки и хоть в какой-то степени поддерживали свой жизненный тонус. Охранники с руганью отгоняли женщин, стреляли вверх, отнимали мешочки, выбрасывали их содержимое на землю и затаптывали в грязь. Еще до наступления осенних заморозков в лагере только умерло около двухсот человек, а сколько было замордовано, расстреляно — нагорновцы не имели возможности сосчитать.

Мадьяры, изгнав хозяев из хат и превратив их в вонючие казармы, после завтрака, обеда или ужина окружали цепочкой избы, снимали штаны и отправляли большую нужду прямо на глазах жителей села. Женщины, отворачиваясь, сгорая от стыда и прикрывая носы платком, старались как можно быстрее прошмыгнуть мимо этой коллективной выставки беспредельной наглости и падения человеческой нравственности.

— Боже мой! — всплескивала руками Власьевна и плевалась. — Что ж они делают, ироды?… Где это видано!.. Шла я анады мимо и не знала, куды глаза девать!.. На глухой стене каждой хаты нужники стоят, вот и ступай туды по очереди, небось, потерпишь, не накладешь раньше времени в штаны… Так нет же!.. Тьфу!

— Европа! — зло усмехался Виктор, который вместе с Митькой и Тихоном пришел у Власьевны обсудить дальнейшую судьбу скрывавшегося здесь Шевалье.

— А что с них взять, — заметил знаток истории и географии Тихон. — Предки их пришли на Дунай из диких степей Азии, у них, как рудимент, остался инстинкт кочевников, а кочевники обходились без нужников…

— Скоты! — сплюнул себе под ноги Митька и обратился к хозяйке хаты: — Власьевна, веди сюда узника…

— Захарушку? — переспросила старуха. — А зачем?

— Надо!

— Зараз приведу…

Вволю выспавшийся, изрядно заросший светло-рыжеватой щетиной, все еще слабо верящий в свое освобождение, Залман сидел за столом и с откровенной благодарностью смотрел на своих избавителей из фашистской неволи.

— Вот имя Залман мне не совсем нравится, — заметил Виктор. — Оно сразу же выдает в нем, — кивнул он на Шевалье, — еврея… Надо придумать новое имя…

— Но какое? — стал соображать Митька. — Иван, Николай, Василий, Петр… — стал он по памяти перечислять знакомые имена.

— Не годится, — сделал Виктор характерный жест рукой, как бы отметая все эти имена в сторону. — Залман ведь с Украины…

— Да-да, я-таки из Закарпатья, — подтвердил тот.

— А что мы имеем украинское? — задал сам себе вопрос Виктор и сам же ответил: — А имеем мы Тараса Бульбу… Нехай Залман отныне бедет Тарасом…

— Крестим! — поднял руку Митька, сжав пальцы в троицу. — Во имя отца и сына… Да, а по батюшке кто он?

— Ты сказал «отца и сына», — подхватил Тихон. — Сына Тараса Бульбы звали Остапом… Вот и будет у нас Тарас Остапович, а?

— А что — я согласен! — сказал Виктор. — Тарас Остапович!.. Ничего!.. А фамилия?… Шевалье — ни в какие ворота… Как звали твоего отца? — обернулся он к Залману.

— Моисеем, — ответил Залман. — Папеньке мой — Моисей Шевалье…

— По фамилии Моисеев! — обрадовался Митька.

— Правильно, — согласился Виктор. — Только не совсем так… Моисеенко!.. Чтобы все было по-украински… А лопотать по-украински можешь?

— Лучше, чем по-русски… Жил среди украинцев! — сообщил Залман и попросил: — Только пусть я буду не Тарасом, а Захаром, как называет мене Власьевна, она очень-таки добрая женщина…

— А почему бы и не Захар? — согласился Виктор. — Среди украинцев Захаров тоже через одного… Ладно, Захар Остапович Моисеенко!.. Пусть будет так!

— Принимай второе крещение! — вновь пошутил Митька.

— Кстати, — продолжал развивать легенду Виктор, — ты — бывший красноармеец, попал в плен и отпущен… Федул, наш нагорновский чудак, утверждает, что украинцев немцы отпускают домой, думают, что они спину гнуть на них станут… Только черта с два у них это получится!.. Не на тех напали!..

— Надо только одежу красноармейскую раздобыть, — почесал лоб Митька. — Хоть бы рваную какую… И еще, — посоветовал он Залману, — шпарь исключительно по-хохлацки, понял?

— Таки буду шпарить!..

В тот же день, не уходя из дома Власьевны, ребята придумали ход, как обвести вокруг пальца старосту: Залман, то есть Захар, — бывший красноармеец, обслуживал на аэродроме кукурузники, где ребята с ним и познакомились. Во время бомбежки аэродрома уже под Лисками, куца перебазировались летчики из нагорновского леса, Захар Моисеенко бежал и благополучно добрался до Нагорного, где и встретил знакомых. Теперь старается попасть на Львовщину, где родился, жил и откуда был призван в армию.

И уже на следующее утро после прощания с Власьевной, которая провожала Залмана-Захарушку как родного сына, со слезами и причитаниями, Митька привел его, в истрепанном красноармейском обмундировании, к бывшему сельсовету, где теперь располагались староста и полицаи. Залмана окружили зеваки. Вышел во двор староста. И в эти минуты как бы случайно появился Виктор. Округлив удивленные глаза и широко раскрыв объятья, он воскликнул:

— Захарка! Елки зеленые! Как ты тут оказался? — схватив за плечи, он крепко тряс его. — А где же ваши кукурузники?

— Там, — кивнул головой Залман, — некоторых разбомбили под Лисками, остальные улетели… А я… — развел он руками.

— Ясно, ты домой настроился…

— А с тобой должен быть наш парнишка? — поинтересовался Свирид Кузьмич. — Как он?

— Кто? Степка ваш? — было Залману рассказано и о Степане, эвакуировавшемся вместе с авиаполком — о нем обязательно должны были спросить или родные, или просто односельчане. — Жив был Степан!.. Может, теперь он уже и не на аэродроме, командир полка майор Криулин Тимофей Семенович обещал послать его в летную школу… Может, Степан теперь уже и там… Хороший паренек!..

Теперь ни у кого не оставалось сомнений в том, что измученный красноармеец — действительно Захар Моисеенко, по существу, дезертир, а таких староста весьма уважал и по просьбе Виктора и Митьки оформил ему соответствующую бумагу, в которой значилось, что владелец документа Захар Остапович Моисеенко, служивший на аэродроме авиационного полка, готовил самолеты к вылетам, а потом дезертировал из Красной армии и теперь возвращается домой на Львовщину. На бумаге все было как следует: и печать, и подпись старосты Огрызкова. И чтобы каким-то образом не проговориться, новоиспеченный Моисеенко поспешил покинуть Нагорное.

— Выбирай по пути села, — посоветовал ему Митька. — У нас тут все перемешано: наше Нагорное москалячье, а Подгорное — хохлацкое… Так ты старайся по хохлацким идти и балакай, то есть говори только по-хохлацки, точнее по-украински… Не так придираться будут…

— Ты, Митя, очень-таки гениальный человек! — обнял Залман Митьку и кулаком вытер набежавшую в глазу слезинку. — Я и сестре так скажу, пусть она поимеет фантазию и нарисует с моих слов про тебя живопись… Еще и Власьевну пусть срисует с моих слов…

Друзья простились, и Залман легко спустился вниз, где, прячась в густых вишневых садах, млело на жаре Подгорное. Впереди был Красноконск, но его Залман, по совету и настоянию своих спасителей, должен был обогнуть, перейти по дощатому мостику Тихоструйку и по незнакомым селам двигаться на запад.

Расставшись с дезертиром Моисеенко, Свирид Кузьмич вспомнил о Гамаре, о своем обещании поселить его в доме Лыкова. Исполнить роль квартирмейстера староста поручил Антону Званцову, который оказался на редкость активным полицаем: теперь в его руках была хотя и небольшая, но все-таки власть, вот только применить ее он пока не мог: не выходило подходящего случая, тем более что бывшего председателя колхоза Конюхова он так и не нашел.

— Ступай к Евдокии Лыковой, посмотри, чтобы в хате было прибрано, чисто и благостно, как в церкви, — Свирид Кузьмич многозначительно усмехнулся. — И чтобы сама Евдокия тоже была в порядке, в ее хате комендант лагеря Гамар жить будет…

— Жаль бабу! — съехидничал Антон.

— Ну ты, жаль!.. Что жалеть?… Там уж нечего жалеть… Поторопись, опереди адъютанта, а то он собирался идти туда сегодня же… Надо, чтобы мы предоставили коменданту квартиру, какое ни есть, однако он все-таки начальство!

— Все сделаю в аккурат! — по-военному отчеканил Антон Свириду Кузьмичу.

Евдокия никак не ожидала такого гостя. Антона она откровенно презирала еще до войны, а теперь в форме полицая видеть его не могла.

— Мне в твою хату нужно, — стал на первую ступеньку крыльца Антон.

— Охотников в мою хату много, — зло усмехнулась Евдокия, — да только не каждого я впущу…

— А я и спрашивать не буду, — в свою очередь злорадно ухмыльнулся полицай. — Як тебе по службе… Староста приказал!

— А ему что надо? Хозяин мне нашелся…

Евдокия не по-доброму взглянула на Антона и, мотнув краем юбки, первой пошла в хату.

— Так ты зачем ко мне?

— Дело есть, Дуся, дело, — сказал Антон, идя следом и разглядывая ее плечи и спину, — ладная ты бабенка, Евдокия!

— Хороша Маша, да не ваша…

— Это как сказать! — полицай придирчиво оглядел все углы хаты, но ничего подозрительного не нашел.

— Порядок! — сказал он. — Чисто, все убрано…

— Да что порядок? — Евдокия, не понимая в чем дело, злилась и с нарастающей ненавистью смотрела на Антона, который так бесцеремонно расхаживал по ее хате, заглядывая даже под кровать, словно это был его собственный дом.

— Порядок, говорю! — он остановился перед ней. — В этой хате… в твоей хате, Евдокия, — уточнил Антон, — будет квартироваться сам комендант лагеря военнопленных венгерский офицер господин Иштван Гамар!.. Ясно?

— А если я не согласна? — с надрывом в голосе спросила Евдокия. — Нужен мне такой постоялец!..

— Нужен не нужен, а спрашивать тебя никто не будет…

— Ты, вражина, насоветовал?

— Староста.

— Отольются ему мои слезки!..

— Ладно, ты и сама приберись…

— Приберусь, приберусь… Я скоро и… уйду из дома…

— Куда? — насторожился Антон и непроизвольно брякнул винтовкой, сняв ее с плеча. — А кто же будет за комендантом ухаживать, ублажать его? А? Я, что ли? Или Свиридка? Он хоть и староста, но для энтого дела не годится, — хихикнул полицай. — А ты в самый раз… Спелая ягодка! — Антон жадно стал разглядывать Евдокию и облизнул пересохшие губы. — Слушай, почему я к тебе раньше не заглянул? Какая ты все-таки. … — Он отставил винтовку в угол комнаты у двери и придвинулся к женщине так близко, что она ощутила его перегар от вчерашней попойки.

Евдокия резко отшатнулась назад. По колебанию ее груди под розовой кофточкой, запылавшим алым пожаром щекам и сердито сжатым губам видно было не только ее волнение, но и возмущение.

— Какая женщина! Огонь! — обхватил Антон Евдокию за талию, грубо лапая ее за спину и крутые бедра. — Без мужика зачахнешь, дурочка…

— Да чего вы все ко мне… Я вам не горох при дороге! — отбивалась она. — Отвяжись, постылый! Что твоя Зинка скажет, когда узнает?…

— Что она может сказать! — продолжал прижимать к себе Евдокию Антон. — Как она ночью по полю с председателем Прошкой шлялась? Так об этом не только я, все село знает!

Он все ближе подталкивал Евдокию к кровати, готовясь силой уложить женщину на постель. Похоть самца вскружила Антону голову, он норовил сделать решительный рывок, как вдруг на улице заурчал автомобиль. Полицай испуганно вздрогнул, обмяк и выпустил Евдокию из рук.

— Черт! Надо же! — кинулся он к окошку. — Они уже здесь… Ну, ты — живо! — бросил он взгляд на Евдокию и, схватив винтовку, стал у двери, как часовой. — Одерни юбку сзади…

— Эх ты, холуй! — глянула на него Евдокия с насмешкой.

— Ты быстрей, быстрей!.. Не разговаривай…

Что нужно было делать быстрей, Евдокия не знала, но поняла одно: приехал комендант лагеря. Она поправила кофту, одернула юбку, глянула в зеркало, стоявшее в углу хаты, и с ехидным намеком ухмылки на зардевшемся лице сверкнула глазами на полицая:

— Не удалось сорвать малинку? Стой теперь столбнем, как истукан!

В хату без стука вошли адъютант и шофер. Антон сделал им под козырек.

— Полицай, — несколько удивленный, буркнул адъютант и, сняв с головы фуражку, подал ее водителю.

Евдокия тут же приметила, что голова адъютанта ото лба до макушки была круглой и почти плоской, как сковородка, но с коротко остриженными жесткими волосами. Адъютант принялся осматривать хату. Зашел на кухню, пригнулся и заглянул в подпечку, в спальне дотронулся до пестрого одеяла, искусно сшитого из разноцветных кусочков материи, и громко, серьезно произнес:

— Офицеру!

Он неплохо знал по-русски, но больше всего любил слово «офицеру!», чем, естественно, угождал коменданту, ибо словом этим являлся для него именно Иштван Гамар. Поэтому адъютант, показывая рукой на стол, стулья, все повторял:

— Офицеру!

Шофер, плюгавый, с вдавленной в узкие плечи головой солдат, злыми пронзительными глазами смотрел на Евдокию и многозначительно ухмылялся. «И он туда же!» — с отвращением подумала она и резко дернула плечом. Заметил пристальный взгляд солдата и адъютант. Он сердито по-своему гаркнул на него, и тот забеспокоился, пробежал по хате и, низко сгибаясь, заглянул под кровать, даже под стол, накрытый чистой скатертью с большими лепестками причудливых цветов по белому полю.

Затем адъютант, не спеша, всем видом показывая, что на данный момент старшим является именно он, подошел к распахнутому окну, которое наполовину прикрывала слегка колыхавшаяся от легкого ветерка кремовая занавеска, и крикнул:

— Шандор!

Со двора ему ответили по-венгерски. Это был приехавший на том же автомобиле личный охранник коменданта. Приняв по приказу адъютанта новый пост, он стал деловито прохаживаться по двору, придерживая за ремень винтовку, болтавшуюся на спине, и что-то беззаботно насвистывать.

Вечером комендант Гамар прибыл в дом Лыковых. Евдокию, естественно, из хаты не выпускали. Офицер, мужчина средних лет, уже начавший полнеть, по круглому краснощекому лицу которого, как показалось Евдокии, вверх-вниз, вправо-влево бегали почти лягушачьи глаза, короткими взглядами оценивал достоинства молодой хозяйки, невольно сравнивая ее со своей сухопарой, какой он ее запомнил во время последнего расставания, женой. Ему хотелось дотянуться руками до роскошных плеч русской женщины, но в тот день Гамар слишком устал, много ругал подчиненных, и вообще, ненавистный ему лагерь выматывал силы до основания. Пленных запрягали, словно волов, в повозки, возили на них воду и другие грузы, наказывали непослушных, ленивых с точки зрения коменданта, сбрасывали в яму умерших. Поэтому Евдокию комендант трогать этим вечером не стал, а упал на ее кровать и сразу же уснул, но перед этим все же успел по привычке протянуть адъютанту ноги, чтобы тот снял с него сапоги.

— Завтра ты будешь снимать сапоги, — обернулся недовольный адъютант к Евдокии — ему было стыдно перед женщиной. — Завтра и… всегда…


IV


Жизнь в Нагорном текла медленно и уныло. Люди чувствовали себя под незримым, но физически и духовно осязаемым гнетом. Словом, жили, как в дурном сне. Прежде всего унижала беззащитность. Любой гитлеровский прихлебатель, не говоря уж о немце, даже мадьяр или румын, мог войти в любую хату и творить в ней произвол. Полицаи, свои же, казалось, люди, размахивая плетками, бегали от дома к дому по Нагорному вроде прежних бригадиров и звеньевых, буквально в шею выгоняли всех способных стоять на ногах на работу, но с бригадирами и звеньевыми можно было и побраниться, а прислужники фашистов угрожали суровым наказанием за сопротивление новым властям. А представителями этой власти на местах полицаи считали именно себя. Все права на любого человека были в их руках. Ходили слухи, что на площади в уездном центре гитлеровцы вздернули под перекладину несколько человек. Но кого и за что, нагорновцы, не бывавшие теперь в Красноконске без разрешения старосты, не знали. По своей же инициативе высунуть нос за пределы Нагорного боялись: мало ли что может случиться — схватят, посчитают за партизана и поставят к стенке.

Особенно нагорновцев напугал приезд на мотоциклах и грузовике немецких солдат. Все население села собрали на выгоне, недалеко от бывшего сельсовета, разделили мужчин и женщин, выделили в отдельную группу подростков, всех поставили в шеренги и с помощью старосты и полицаев придирчиво проверили каждого. Сам Свирид Кузьмич ходил с фашистским офицером по рядам выстроившихся мужиков и излагал проверявшим краткую биографию сельчан: чужаков не обнаружили. А солдатня в это время бесцеремонно рылись по хатам и сараям — искали летчика сбитого кукурузника. Гибель важного генерала не давала им покоя. Было приказано проверить все населенные пункты на несколько километров в округе. Фашисты прочесывали лес, однако во все потаенные уголки дойти не могли, прежде всего боялись. Не обнаружив летчика и в Нагорном, немцы уехали, оставив в душах сельчан неодолимый страх.

Здание школы пустовало, как и полагалось во время летних каникул, с той только разницей, что никакого ремонта не проводилось, как это было в довоенные годы. Но приближался сентябрь, день первого звонка. И Антонина Владимировна, единственная из учителей оставшаяся в Нагорном и не схваченная фашистами, поскольку была беспартийной, хотя муж, директор школы, и был коммунистом, поделилась с бывшими своими учениками новостью.

— Вызвал меня в управу староста, — начала она, горько усмехаясь, — и требует, чтобы я с первого сентября приступила к занятиям в школе… Однако приказано учить детишек только в четырех классах… Главное, как заявил мне Свирид Кузьмич, а ему так сказали в уезде, чтобы дети наши умели лишь читать и писать… Читать приказы немецких властей и подписываться, что такие приказы читали. — И, понизив голос, она добавила: — Будущим бауерам, которым в знак военных заслуг отдадут земли нашего колхоза, сильно грамотные батраки не нужны: читай приклеенный на стене приказ и работай… Вот и все образование, — вздохнула Антонина Владимировна.

— И вы согласились? — насторожился Митька.

Антонина Владимировна пожала плечами:

— Нет Константина Сергеевича, он посоветовал бы, как поступить…

— А учить-то детишек надо, — задумался Виктор. — Если не вы, то кто? И главное, чему и как?

— Вряд ли у меня получится, ребята, — сорвусь! — с отчаянием сказала учительница и, попрощавшись, пошла во двор школы.

Виктор и Митька с грустью посмотрели ей во след.

— Уйдет она из Нагорного, — с уверенностью в голосе предсказал Митька. — И правильно, нечего этим уродам служить!..

— Вряд ли уйдет, — покрутил головой Виктор.

И действительно Антонина Владимировна осталась в родной школе. Узнав об этом, ребята сами отправились туда. В классах было тихо и знакомо, в одном на стенах еще висели портреты русских писателей, в другом Периодическая система и портрет ее создателя Менделеева, пахло партами, выкрашенными в прошлом году в светлые тона стенами. Казалось, вот-вот прозвенит звонок и классы заполнят детские голоса. Будто и не было оккупации! Антонина Владимировна встретила бывших учеников радушно, предложила сесть.

— Вы все же согласились?! — в голосе Митьки звучала неопределенность: с одной стороны, ему хотелось, чтобы Антонина Владимировна осталась в Нагорном — без нее школа теряла всякий смысл, а с другой — служить фашистам такая учительница не могла по самой своей сути, да и позволят ли оккупанты ей так рассказывать учащимся о русской литературе, о географии, как умела она?

— А как ты думаешь, Митя, — задала она вопрос на вопрос.

— Не знаю, — растерялся Митька, такого вопроса он никак не ожидал.

— Вот так же и я не знала… Сначала решила: брошу все и уйду подальше от этого ада!.. Но куда? Не в том смысле, что некуда податься: есть у меня сестра, живет не очень далеко отсюда, а в том, что от себя не уйти… Подумала: а кому оставить детишек? Кого пришлют на мое место? А вдруг сынка нашего старосты Оську? Были разговоры и об этом. Он же загадит души нашим детям… Вот почему я решила остаться, Митя, и исполнить свой долг до конца, — глаза учительницы сверкнули необыкновенным светом, на щеках появился румянец, волнение и решимость охватили ее. — С врагом можно бороться не только оружием, но и словом. Не так ли во все времена поступали русские учителя, настоящая русская интеллигенция? Вот я и попробую…

— Я так и думал, Антонина Владимировна, — обрадовался Виктор. — А если что понадобится, зовите, мы придем на помощь…

— Спасибо, мои хорошие, — улыбнулась учительница. — К сожалению, о местных партизанах пока ничего не слышно. Только на вас вся моя надежда…

Партизаны должны были объявиться, как думали Виктор, Митька и Тихон, обязательно в лесу. Но туда, до самой Холодной балки, ездили и ходили уже многие — собирали волнушки, грузди, рвали орехи, рубили пни, сухостой, но никого из посторонних там не видели и не слышали. Даже полицай Егор Гриханов на скрипучей телеге, в которую запряг неизвестно где приобретенную лошадь, отважился поехать в лес и привести несколько бревен на зиму. И его никто не тронул. Екатерина просилась взять ее с собой, давно, мол, в лесу была, соскучилась, но он не взял: побоялся — мало ли что могло случиться!

— Сиди дома, — сердито отказал ей Егор Данилович к облегчению Аграфены Макаровны, которая больше, чем за мужа, боялась за дочь.

Егор вернулся домой с дровами поздно. Но был довольным и даже радостным, хотя и сильно уставшим.

— Там тихо, как и прежде, — сбрасывая одной рукой с телеги бревна дуба и ясеня, не без удовольствия рассказывал он жене, которая дрожала, как осиновый лист, пока он находился в лесу. — Зря ты боялась, Груша… Да и за что меня убивать, я никому ничего плохого не делаю… Пусть еще спасибо скажут, что я согласился стать полицейским, а то бы на мое место кого-либо посерьезнее прислали… Узнали бы тогда. …А в лесу все-таки хорошо дышится!

Аграфена Макаровна просила мужа, чтобы он помягче относился к односельчанам, не обижал никого, как это частенько делал Антон Званцов: уж таким оказался услужливым новой власти, что на душе становилось тошно. Нет, в присутствии старосты полицай Гриханов мог поорать на кого-нибудь из своих, потрясти плеткой перед носом, но делал он все это для пущей важности, для вида. Ругал — будто гладил по шерстке. Даже своему давнему обидчику Федулу, избивавшему его незабвенного Князя, он, встретившись как-то на улице села, добродушно сказал;

— Ладно, Федулка, ты меня не сторонись, когда увидишь, не бойся, я зла на тебя не держу… То, что мы с тобой подрались тогда, так не мы же виноваты, не мы колхоз энтот придумали… Время было такое поганое — людей на людей натравливали, как собак на собак… Нам делить с тобой нечего, окромя вшей… Одинаково лаптем щи хлебаем…

— Ты это… взаправду кажешь, Егор Данилович? — обрадовался Фе-дул, показывая в улыбке щербатый рот, затем вынул из кармана брюк кисет и кусочек газеты и свернул цигарку, слепив ее собственной слюной. — Хочешь? Табак крепкий… Баба моя сама садила…

— Оставишь, — согласился полицай. — Подымлю…

— Извини меня, что я тады коня твоего дюже стегал, — прикуривая цигарку, виновато начал Федул. — Не знаю почему, а стегал… Дурак потому что… Всю жизню в дураках хожу… Вот и в полицаи меня Свирид Кузьмич не принял из-за этого… А я бы ничего, работал бы, плеткой махать не тяжело…

— А ты начальником хотел бы побыть?

— Немножко бы… Тады, глядишь, и дураком в спину не называли бы…

— Плюют в спину и полицаям, Федул, — нахмурился Гриханов и вдруг спросил: — А коли наши возвратятся? В смысле Красная армия? А ты — полицай? Тады — как?

— Не возвратятся, — махнул рукой Федул. — Вон мадьяры одно и то ж талдычат: Москва капут, Сталин капут… Видал я, Егор Данилович, как наша Красная армия воюет — срамнее, чем когда я без штанов по селу бегал… Да! Только тут я один, а там тысячи задницами сверкали: командиры, комиссары — так драпали, пыль столбом стояла… На, а то сам докурю, — подал он Егору окурок. — Махорка что надо, моя баба сама растила…

— Спасибо, — взял полицай недокуренную цигарку, — давненько я не затягивался. — Он потянул в себя никотиновую гадость и громко стал кашлять. — Фу! И точно, свирепый твой табачище, быка свалит, дыхни ему только в ноздрю…

— Мне бы тоже в лес надо, дрова на исходе….

— Так и поезжай, я вот съездил — и ничего!

— Не на чем… Бабу запрячь, что ли…

— На ней много не привезешь… А ты, как Афанасий Фомич Званцов, тележку в руки и айда!.. Он поедет, нарубит сухих пеньков — и домой!.. Я видел: он весь сарай пеньками забил…

— Жилистый Афанасий-то, — в голосе Федула прозвучала обида. — У меня сил уже нет… Фронт, плен в каждой косточке еще зудят…

— Не мне об этом рассказывать, — приподнял раненую руку Егор. — Ты хоть раз выстрелил?

— Так я же обозничал, стрелять не пришлось… И слава Богу, а то убил бы человека, хоть и хрица али ганса, а все-таки человека.

— Будто они наших не убивают! — недовольно произнес полицай и тут же испуганно оглянулся: не подслушал бы кто.

— И им грех… И их Господь накажет, — убежденно вздохнул Федул.

На этом примирившиеся противники и разошлись.

Катя вынесла из дому большую глиняную кружку с квасом, подала отцу.

— Выпей, квас молодой, мама только вчера завела его в макитре…

Егор сплюнул окурок на землю, наступил на него ботинком и с силой придавил, словно это было противное насекомое. Осушил кружку, вытер ладонью влажные губы и остановил дочь, которая собралась снова в хату.

— Постой, Катя… Тут мы вспомнили в разговоре Афанасия Фомича Званцова, и я подумал о его сыне Викторе… Да что я тебе кажу, будто сама не знаешь!.. Нынче Свирид Кузьмич мне опять намекал: Оська ему плешь проел и все только про тебя сказки сказывает… Как я понял, сватов они готовят к нам…

— Еще чего! — округлила глаза Екатерина и оттого они, и так немалые, стали еще больше. — Будто не хватает этому Оське девок на селе!..

— Девок, может, и много, а только… — шмыгнул носом отец. — Ты одна для него — свет в окне… В тебя втрескался подлец!.. Но опять же отец его, Свирид Кузьмич, нынче как-никак староста, а я ему подчиненный…

— Так то нынче, а завтра? — понизив голос, Екатерина продолжала: — А завтра? И ты? Как ты обойдешься завтра, когда наши придут, а? А они придут, вот увидишь, батя, увидишь!

— Ты у кого набралась таких мыслей? — рассердился Егор и сурово посмотрел на дочь. — У Витьки?… Гляди, девка, теперь пока коммунистов вешают, но дойдут у них руки и до комсомольцев… А твой Витька был в комсомоле… Оська — вот видный малый, и если немцы навсегда останутся тут… Егор огляделся по сторонам и не стал развивать дальше свое «если», а просто сказал: — Оська тебе жених в самый раз и я не против! добавил он с вызывающим видом.

— Ни за что! — топнула Екатерина ногой и убежала в хату.

— Коза-дереза, — буркнул ей во след отец, — кто тебя спрашивать станет!..

Екатерина искренне любила отца и хорошо знала его характер — крайне уступчивый, переменчивый, куда ветер дует, туда и он гнется, как тростник. Она не раз упрекала его за то, что он стал полицаем, хотя и безвредным, как говорили о нем в Нагорном, но сотрудничавшим с оккупантами. А это черным пятном лежало на всей семье Грихановых, в том числе и на Екатерине, от которой ждали поступков даже более смелых, чем от Нюрки Казюкиной: как-никак Екатерина — дочь полицая, к тому же по красоте Нюрке с нею не сравниться, одни глаза чего стоят — обворожительные, полные магнетизма. Но Екатерина сидела дома тихо, не высовывалась, а Нюрка совсем стыд потеряла — не только вышла из-под контроля отца, а наоборот, пригрозила ему, чтобы он не вмешивался больше в ее личную жизнь. Демид Савельевич совсем сник и махнул на все рукой: на стыд перед соседями, на судьбу дочери, на стонущую по ночам от горя жену Полину Никитичну. «Нынче рано не ждите, — говорила Нюрка родителям, вертясь у зеркала. — Нынче меня Эрлих опять катать на мотоциклете будет», — не без гордости, даже вызывающе заявляла она.

Дело шло к вечеру. Огненный шар солнца уже низко висел где-то там над Красноконском. Тени от деревьев удлинились, вода в Серединке потемнела, тишина и безветрие разгладили на ней волны, и в зеркальную гладь воды с беспредельной высоты лилась светлая синева неба. Луг, называемый «Монастырем», огромным ковром расстилался до самого лимана. Дед Филька любил в такую пору побродить по лугу, вдоль реки — тишина и одиночество в природе были созвучны и судьбе его, и настроению. Он брел не спеша в своих мягких тюниках по такой же мягкой тропке, опираясь на суковатую клюку и думая о жизни, которая минула так незаметно, что он даже не успел оглянуться. Еще он с горечью размышлял и не верил, что вдруг теперь в Нагорном заправляют всем какие-то немцы, люди чужие, которых даже собаки ненавидят. Сколько поколений русских людей это даже представить себе не могли — и вот беда пришла! Его внимание вдруг привлек стрекот мотоцикла. По луговой дороге из соседнего села навстречу деду мчался, покачиваясь на дороге, мотоцикл с коляской. За рулем сидел сам Эккерт, в коляске — нафуфыренная Нюрка, а на заднем сиденье — солдат с автоматом на груди, личный охранник эсэсовца Якоб Тир.Подъехав к деду, мотоцикл остановился.

— Ты кто, партизан? — наиграно спросил Эккерт, понимая, что из деда партизан, как из него самого главный его шеф Гиммлер.

Солдат, совершенно не владевший русским языком, услышав слово «партизан», с которым был знаком не по наслышке, лихо соскочил с сиденья и направил дуло автомата на старика, что даже развеселило Эккерта.

— Какой партизан? — захихикала Нюрка. — Это же наш дед Филька!.. Из нашего Нагорного! Он всегда любит шляться вечерами по лугу…

— Ты чего тут… шляешься, старик? — опять спросил Эккерт для пущей важности, довольный тем, что свой лексикон русского языка пополнил необычным словом «шляешься».

— Будто нельзя! — резонно ответил дед Филька. — По своей земле хожу…

— Как это по своей? Земля эта принадлежит теперь Германии, старик, — надменно заявил Эккерт, оглядывая луг. — Все, все Дойчланд!

Эта надменность задела деда Фильку до глубины души. Глаза его в негодовании сверкнули.

— Земля эта моя! — в голосе старика зазвучали железные нотки, что стало даже забавлять Эккерта. — С измальства моя, всегда моя была, — перешел почти на крик дед. — Может, и небо твое? — и он вдруг резко, неожиданно высоко поднял свою клюку, словно хотел или проткнуть ею вечернюю синеву, или ударить офицера.

Горящие ненавистью глаза, суровое выражение лица деда Фильки не на шутку встревожило солдата, немало видевшего таких отчаянных стариков среди партизан, и он непроизвольно, по привычке нажал пальцем на спусковой крючок автомата. Прозвучала короткая очередь. Старик качнулся и, обливаясь кровью, сначала опустился на колени, а затем упал лицом на короткую мягкую луговую траву. Нюрка вскрикнула от ужаса и закрыла ладонью рот. Эккерт стал ругать по-немецки солдата, назвав его свиньей.

— Идиот!.. Варум шиссен?

— Их геденкен… — щелкнул каблуками солдат.

— Он думал… недоумок! — обернулся Эккерт к Нюрке и усмехнулся.

— Их шулдинг зайн шютцен фон, герр официр…

— Их бестрафен ду, Тир! — И почему по-русски добавил: — Ты оправдываешь свою фамилию — зверь!

— Их хере, герр официр!..

— Садись, болван, — сказал по-русски охраннику эсэсовец и глазами показал ему на заднее сиденье. Пока тот уныло усаживался, Эккерт объяснил Нюрке: — Якоб Тир защищал офицера, это большая честь для немецкого солдата, а старик напрасно поднял палку, это сбило с толку моего личного охранника.

Даже не взглянув на убитого старика, он завел мотоцикл, дал газу, и мотоцикл полетел на покатый взгорок, на котором белели хаты Нагорного.

О гибели старика сразу стало известно в селе, но люди боялись пойти на место его нелепой смерти. Распространилась молва, что эсэсовец признал в нем партизана, потому и убил, и что хоронить его без разрешения на то небезопасно. Афанасий Фомич долго ходил по двору хмурый и сердитый, отшвыривая в стороны все, что попадало под ноги, пока Виктор не вывел его из душевного оцепенения.

— Батя, ну что мы ждем? — И, пока Афанасий Фомич собирался что-либо ответить сыну, тот уже выкатил из-под сарая двухколесную тележку. — Надо привести деда Фильку, не оставлять на ночь где попало… Вороны склюют или собаки бездомные обгрызут!..

— А как же? — намекнул отец на страх перед немцами.

— Мы ничего плохого не сделаем, просто похороним человека…

Привезенного деда Фильку Анисья Никоновна обмыла, надела на него старенькую, но чистую рубаху. Всю ночь Афанасий Фомич и Виктор сбивали гроб из старых досок, положили в него старика и чуть свет, когда селе еще спало, отвезли на кладбище, где тихонько похоронили.

— Земля ему пухом, — перекрестился Афанасий Фомич и принялся приглаживать лопатой свежий холмик земли. — На одного доброго человека мы обеднели…

— И на песни, — задумчиво произнес Виктор.

— Какие песни? — не понял отец. — Тут рыдать надо!

— На песни, одну из которых он мне недавно пел… Хотя… — размышлял скорее сам для себя Виктор, — хотя… песня его осталась… Песня — душа человека, а душа, говорят, бессмертная. Я хочу в это верить!

— Неужто в Бога поверил, комсомолец? — округлил глаза Афанасий Фомич.

— Вы же меня крестили?

— Да, хрещеный ты… А как же!.. В то время еще можно было…

— Ну вот, — только и мог сказать Виктор.

Днем все Нагорное знало, кто похоронил убитого. Ждали, какие будут последствия.

— Вас же могут схватить, — с ужасом сказала Екатерина Виктору, когда они встретились. — Мой отец даже боится…

— Бог не даст — свинья не съест, так, кажется, говорят? — невесело улыбнулся Виктор.

— Давай уедем куда-нибудь!

— Куда?! — удивился Виктор смелости Екатерины. — Мы не в Советском Союзе, когда можно было по вербовке хоть на Дальний Восток махнуть, как мой брат Иван. Забрался в какую-то Кедровку и никаких ему оккупантов? Даже не верится?… А у нас… за околицу выйди и тебя за цугундер — партизан!..

— Вот к ним, к партизанам, в лес и идти надо, — не унималась Катя.

— В лесу пока пусто, кроме птичек — никого!.. Никакого другого писка… Но партизанский отряд должен быть, хоть у нас рядом ни железнодорожного узла, ни немецкого гарнизона и близко нет… Разве что лагерь для военнопленных да охранники мадьяры.

— Как жалко… — вздохнула Катя.

Виктор вдруг рассмеялся и крепко обнял девушку за худенькие плечи.

— Ты чего? — обиженно надула губы Екатерина.

— Интересно! — перестав смеяться, серьезным тоном заговорил Виктор. — Ты с партизанами, а отец твой — с карателями… И вот вы встречаетесь!.. А?

— Да ну тебя, — легко оттолкнула девушка от себя парня… — Вот отдадут меня замуж за Оську, полыбишься тогда…

— За Огрызка?! — воскликнул Виктор. — Да я его… да я ему шею сверну!..

— Сыну старосты?!

— Да хоть сыну самого… самого… Гитлера!

— Хвастунишка!

Летняя почти беззвездная ночь разливала на поля и луга, подернутые белым полупрозрачным ситчиком тумана, половодье тишины. Лишь наиболее яркие созвездья беззвучно мерцали в синей глубине неба и среди них всегда над головой загадочно моргал голубой глаз Веги. В этой благодатной тишине не хотелось думать, что идет война, что в лагере голодные и униженные военнопленные, которых с винтовками за плечами охраняют вечно пахнувшие цикорием мадьяры. Виктор вдоль заборов провел Екатерину к ее дому. Поцеловались, простились, и она скрылась за старыми скрипучими воротами. А он, весьма озабоченный словами, произнесенными девушкой по поводу Оськи, долго не мог уснуть. «Что же делать?» — вертелось в его голове, но ничего путного придумать он не мог.

Больше обычного задержались в этот вечере Митька и Варька. Их тоже и волновало, и тревожило необычное событие: в хате Варьки без всякого спроса поселился заготовитель продуктов унтер-офицер Пауль Георг Блюггер, располневший на чужих харчах шваб с мясистым и маслянистым лицом, совиными глазами и всегда мокрыми от пота толстыми пальцами, на каждом из которых поблескивал перстень или золотое кольцо. Говорили, что все эти украшения он отобрал у евреев, так как у русского мужика таких дорогих прибамбасов днем с огнем не найдешь.

— Важный человек? — сказал Митьке полицай Гриханов.

— Ерунда, — отмахнулся тот.

— Как — ерунда? — округлил глаза Егор Иванович и развел руками.

Скажи, Митька, ты грамотный, а Катьке я как-то не верю: его же, этого Блюхера, расстреляли! Воскрес он, что ли?… Я сам лично выкалывал ему глаза в книжке, помогал Катьке замарывать его морду чернилами, так ей в школе велели! — услышав это, Митька звонко рассмеялся. — Ну, чего ржешь, как жеребец стоялый? Не можешь объяснить, так уж не гогочи, гусак, а то не посмотрю, плеткой перетяну!..

— За что? — перестав смеяться, рассердился Митька и шмыгнул носом. — За то, что ты, дядя Егор, лес дремучий, да? Так я же не виноват, тебя мать таким родила… На нее и кати бочки!

— Я кажу: не задевай меня, Митька! — глаза полицая не по-доброму сверкнули из-под заиндевевших проседью бровей.

— Среди немцев Блюхеров, как среди нас Ивановых, хоть забор из них городи… А этот и вовсе Блюггер… Вместо буквы «х» в его фамилии стоят аж две буквы «г»… Понял?… А тот Блюхер, которому ты глаза выкалывал, был Маршал Советского Союза…

— И взаправды маршал! У меня война память отшибла… Но как похожи! И усы такие же…

— А где у твоего Павла… Пауля Блюггера большие звезды на воротнике, где на нем красноармейская форма? Фамилии схожие!.. Заготовитель твой знаешь кто?

— Кто? — насторожился полицай.

Митька оглянулся, приблизился к полицаю и шепнул ему на ухо:

— Дважды «г»!

Полицай вздрогнул и в свою очередь огляделся вокруг — за такое можно и схлопотать по самое, самое…

— Не выражайся так, — погрозил Гриханов пальцем Митьке, — ты ведь из комсомольцев, по лезвию бритвы ходишь…

Митька и не так мог бы обозвать этого заготовителя. Ему очень не нравилось, что он занял хату Варьки Поречиной.

— Ты только подальше от него будь, — советовал он девушке, — и побольше тряпья на себя цепляй… Не забывай лицо сапухой каждое утро вымазывать.

Они долго бродили, используя темные уголки возле садов, за хатами и сараями, говорили обо всем, но больше о войне. Митька накинул на плечи девушки свой пиджак, звонко шлепал себя по щекам, убивая кровопийцев-комаров и уже не знал, о чем дальше вести беседу, как вдруг Варька сказала:

— Скукота, Митя, без твоей гармошки.

— Мне самому скучно, — глубоко вздохнул он. — Меха моль жрет, вчера глянул, а над гармошкой целый рой вьется… Но не веселить же мне мадьяр, когда они после ужина, сняв штаны, сидят вокруг хат!..

— Вчера один мадьяр на меня так посмотрел, что душа в пятки ушла… А теперь этот заготовитель у нас, боюсь его, как огня. — И неожиданно для Митьки предложила: — Мить, а Мить, у нас в сарае сено еще первого укоса сложено… Высохло, а как пахнет!.. Пойдем, а?

— То есть? — не понял Митька. — Мы ведь собрались расходиться по домам, время позднее…

— А помнишь, как мы в классе учили: «счастливые времен не наблюдают»! — И с грустью добавила: — Гляди, как бы не было поздно потом… — Она взяла Митьку за руку и потянула к сараю: — Пойдем, телок!..

Он, слабо сопротивляясь, пошел за ней. В сарае было душновато, но сено, действительно, источало удивительно знакомый с детства приятный аромат. В темноте задорно цыркал сверчок, время от времени шуршали в сене мыши. Варька первая упала на сеновал и увлекла за собой все еще сомневающегося и растерянного Митьку. Она крепко обняла его за шею и стала горячо целовать.

— Ты не думай, Митя, я люблю тебя, — шептала Варька, касаясь своими влажными губами его губ и прижимаясь к нему упругой грудью, всем своим молодым телом. — Не хочу, чтобы какой-нибудь мадьяр или немец. … В любой миг они могут изнасиловать, бабы и девки уже рассказывают об этом… И я от страха опять заикаться стала… Митя, любимый!..

Нет, не так представлял себе Митька первую ночь. Но ничуть не огорчился, что она оказалась такой неожиданной и прекрасной…

На востоке на горизонт медленно, словно нехотя, выползла луна, похожая на раскаленный красный скирд. Высоко-высоко в темном небе гудел самолет — советский ночной охотник.


V


Трудные дни наступали для Татьяны Крайниковой. Она все больше чувствовала, что под сердцем носит вторую жизнь — плод любви ее к Александру. Пока свою беременность она скрывала даже от матери Прасковьи Федотовны. Отцу не скажешь — он на фронте, как ушел, так словно в воду канул, ни одной весточки от него не было и жив ли он — одному Богу известно. Правда, те, кого вместе с ним призывали и кто вернулся покалеченным, неопределенно сообщали, что Гавриил Петрович попал под Старой Русой в окружение, из которого никто не вышел целым и невредимым, в основном все там полегли.

Однажды, когда боль особенно дала о себе знать, Татьяна не выдержала и открылась матери:

— Мама, я тяжелая…

Прасковья Федотовна не стала причитать или пенять дочери за ее ошибку молодости — она давно уже заметила в ее поведении неладное, а только сказала:

— Так Богу угодно, будем ждать внука или внучку.

А тут еще как на грех стал навязчиво ухаживать за Татьяной Антон Званцов. Да, когда-то, еще до войны, он нравился ей, но теперь… Во-первых, память об Александре отодвинула на задний план все ее былые увлечения и чувства, и, во-вторых, воспитанная на русской классической и советской литературе, которая несла в себе, словно утренние зори, свет благородства и преданности родной земле, Татьяна не могла примириться с тем, что прежде уважаемый ею человек стал на путь предательства, надел ненавистную форму полицая, служил оккупантам, в то время как ее отец, возможно, еще живой, сражался с фашистами или пал в бою, защищая Родину. Да и не только отец, но и ее любимый Александр, чье дитя теперь она носила под сердцем, и миллионы других русских людей, всего необъятного Союза!

— Ты же мне симпатизировала, помнишь? — приставал Антон к ней, когда она вместе с подругами, подгоняемая им же, шла на работу.

— Это было так давно, — уклончиво ответила Татьяна, прикрывая краем белой косынки в красный горошек щеку, словно боясь, что он ударит по ней. — Ты раньше был в моем представлении Печориным, а нынче — полицай!..

— И что такого — полицай!.. Работа у меня такая…

— Грязная работа!

— Ты идешь на работу, которую тоже не в белых перчатках делать будешь!.. И вообще, плюнь на все! — настаивал на своем полицай. — Помнишь, я тебе обещал не жениться, пока ты не подрастешь?

— Но женился же на Зинке!

— Ошибка произошла, — Антон сплюнул на дорогу. — Зинка стервой оказалась, с председателем путалась, нашла кем меня заменить! — в голосе его звучали злость и обида.

— Разве мало других девок? Только свистни! — усмехнулась Татьяна.

— Девок много, но ты одна… Ну, хватит нам в кошки-мышки играть…

Зинку я гоню в шею, к вам сватов шлю… Пусть мать твоя Прасковья Федотовна готовится… Война войной, а мы должны свадьбу справить, как положено… Не каждый день женимся!

— Перестань, Антоха, — сердито пробурчала Татьяна. — Пусть уж война закончится, может, и батя мой к тому времени вернется, если жив останется…

— Ого, куда загнула! — присвистнул полицай. — Кто знает, когда война закончится? Пока немцы до Урала дойдут, сколько времени понадобится!..

— Ты уверен, что их туда допустят? — насмешливо спросила Татьяна. — Широко шагать будут — штаны порвут!.. И когда удирать станут, голыми задницами сверкать придется…

— Эй, эй, милая, говори, да не заговаривайся! — пригрозил Антон. — Да за такие речи… сама знаешь… Словом, до зимы все надо решить… Я уже Свириду Кузьмичу сказал, что мы с Зинкой… — сделал он характерный жест задом, — и в разные стороны… И я не отступлю от своего!

— Еще раз кажу — нет! — сверкнула девушка глазами из-под косынки, и в голосе ее послышались нотки ненависти и презрения.

Это Антон почувствовал всем своим существом. Он схватил Татьяну за руку выше локтя, придержал, пока другие женщины и девушки, с ехидными насмешками оборачивающиеся назад, отойдут подальше.

— У тебя два пути, — грозно, крутым перегаром дыша Татьяне в лицо, предупредил Антон. — Один — через мою кровать, другой… — он умолк на секунду, желваки ходили на его потемневшем лице. — Другой не очень приятный: я отправлю тебя на ночь в хату к мадьярам, они очень обрадуются. … Станешь для них подстилкой, как Дуська Лыкова, так она подстилка одного Гамара, может, иногда и адъютанта, не знаю, я ее за ноги не держал, или как Нюрка, но та сама ложится под Эккерта, а ты обслужишь за ночь целый взвод оголодавшихся жеребцов… Так что смотри у меня!..

— И ты смотри, — с похолодевшим сердцем ответила Татьяна и, сама не зная почему, вдруг пригрозила Антону: — А я Ласло расскажу, он что-нибудь придумает с теми мадьярами… Они со зла тебе могут и не такое сделать!.. Кажут, многим из них бабы не дай, а такого как ты, сдобного!.. Вишь, как отблескиваешь, разъелся на чужих харчах!.. С такого они быстро подштанники сдерут… Для того дела им все равно — полицай ты или партизан…

От таких слов Антон буквально оторопел, он открыл рот, чтобы что-то сказать, но не смог. Не ожидал он такой резкости от, как казалось ему, покорной дурочки, к тому же неравнодушной к нему, хотя бы до его женитьбы на Зинаиде. И про этого Ласло он не раз слыхал и даже как-то видел его: невысокого роста, худощавый, придави ногтем — и только мокрое место останется.

Нагорновские женщины с появлением лагеря для военнопленных в селе хорошо изучили повадки мадьяр-охранников, или, как они с насмешкой выражались, «охальников», знали характер почти каждого из них: кто вредный, а кто не очень. Прежде всего женщины улавливали момент и норовили подбежать к ограждению, когда в определенном месте стоял на посту солдат по имени Ласло. Он иногда, смотря по обстановке, просто-напросто отворачивался при виде их с мешочками, иногда наоборот — делал жест рукой: кидай, мол, продукты пленным побыстрее, чтобы кто другой из охранников не увидел и не донес на него коменданту.

В свободное от службы время Ласло частенько заглядывал в дома жителей села, был везде желанным гостем. Его подкармливали борщом, блинами, у кого еще оставалась мука, жареными крумплями, так он по-своему называл картошку. И сам он приносил шоколадки, разламывал плитки на небольшие кусочки и угощал детишек. О нем в селе стали даже сочинять веселые прибаутки: «Наш Ласло любит крумпли и масло» или «Мадьяр Ласло лазит к бабкам через прясла». Когда ему растолковали последнюю прибаутку, он категорически запротестовал. С помощью немецкого языка, который он неплохо знал, стал доказывать, что ходит он не к старушкам, гроссмутер, а к медхен, то есть к девушкам, что его не интересуют даже женщины средних лет, фрауенциммер, а только и исключительно медхен, хотя ничего подобного с нагорновскими девушками у него не было!

Не раз, хлебнув мутного самогона, Ласло откровенно признавался, что, если придется участвовать в бою, он обязательно сбежит к русским.

— Так Москве же капут! — хитро прищурил глаз Тихон. — Куда же ты побежишь?

— Э, — махнул рукой Ласло на окно, из которого была видна церковь, где рядом находился концлагерь. — Так наш комендант Иштван Гамар утверждает… Он все врет! — и, поманив к себе пальцем Тихона, шепнул: — Вороньеж ваш… Вороньеж швабы никак взять не могут… И Ленинград не капут, и Москва не капут! — И погрозил Тихону кулаком: только не болтай, мол, храни тайну.

— Будь спокоен, Ласло, — показал большой палец Тихон. — Могила!

И вот этого невзрачного венгерского солдатика Антон, будучи от природы трусливым, испугался не на шутку: что еще надумают эти мадьяры, если их станут подбивать черт знает на что? Полицай сплюнул на дорогу и, грозно взглянув на Татьяну, пробурчал:

— Ну, смотри!.. Мы еще поговорим!..

И наконец отстал от девушки, заорал, размахивая плеткой, на остальных:

— Чего плететесь, как коровы, а ну, живее!..

— Озверел вражина!

— Танька от ворот поворот показала, вот он брызгает слюнями!

— А мы виноваты! — зашумели женщины.

— Правильно она сделала, что отшила, нехай Зинку свою мусолит…

Татьяна молча догоняла подруг. Она знала, какая недобрая слава идет по селу о Евдокии Лыковой, которую обзывают не иначе как мадьярской потаскухой и плюют ей во след. Сначала Евдокия еще пыталась хорохориться: пусть, дескать, плюются. Но с каждым днем ей становилось все труднее и невыносимее встречать косые взгляды односельчан, с одной стороны, а с другой — терпеть унижения скверно пахнущего потом Гамара. Разве она по доброй воле ложится в постель коменданта, имея всего лишь две возможности: ублажать похоть слюнявого мадьяра или быть убитой — ведь она дочь председателя колхоза, коммуниста.

Этим вечером, пасмурным и неуютным, когда по небу тянулись длинные, низкие тучи, словно бесконечные темные волокна, было ей особенно трудно: то ли нахлынуло предчувствие чего-то недоброго, то ли просто жить надоело, как видеть бесконечный дурной сон. В прошлую ночь она долго не могла успокоиться после ползания по ней Гамара, хотелось сбросить с себя шкуру, бежать куда-нибудь. Потом на короткое время заснула и увидела во сне, что копает она лопатой огород. Копает, страшно устала, а огород почти не тронут. Отец стоит на меже и грустно смотрит на нее, покачивая головой.

Как всегда, коменданта привезли домой на автомобиле, хотя от лагеря до хаты Лыковых не было и километра, одно удовольствие — пройтись по вечернему воздуху. Адъютант ловко открыл дверцу автомашины, из которой с трудом вылез Гамар. «Наклюкался! — с ужасом подумала Евдокия, глядя в окно. — Раз пьяный, значит, еще одного пленного застрелил, подлец!» Комендант вообще много употреблял спиртного, но когда лично убивал беззащитного человека, какими были все военнопленные, то пил еще больше: то ли совесть не давала покоя, в чем Евдокия глубоко сомневалась — с совестью он давно расстался, как с надоевшей проституткой, то ли был недоволен своим служебным положением, то ли что-то третье выводило его из себя, а что именно, Евдокия не могла пока понять. В любом случае убийство под горячую руку русского пленного было для него поводом и стимулом для очередной безудержной попойки, которая по возвращении его на квартиру продолжалась сексуальными извращениями и прямым издевательством над Евдокией. Он заставлял ее догола раздеваться и по-русски плясать перед ним. А потом в угаре страсти хватал ее и бросал на кровать, рыча словно дикий зверь. Нередко оргии происходили в присутствии адъютанта, который стоял в стороне, трясся, как в лихорадке, с каким-то ожесточением пил вино из горлышка бутылки и надеялся, что насытившийся господин даст и ему возможность удовлетворить свою похоть. Красивое тело русской женщины пьянило его больше, чем все спиртное, какое он только знал и пил. Но Гамар тешился только сам: то ли не замечал адъютанта, то ли назло ему.

Ввалившись в хату и раздевшись с помощью адъютанта, Гамар осовевшими глазами как-то странно посмотрел на Евдокию, словно видел ее впервые.

— Ты летала на самолете, староста говорил, — за время пребывания в Нагорном комендант научился немного разговаривать по-русски. — Моя жена на самолете летает. — Он расставил руки, изображая крылья самолета, и покачал ими. — Гу-гу-гу-у, — сложив губы трубкой, прогудел он. — Моя жена бомбит ваш… этот… — Гамар посмотрел на адъютанта, который занял свое место за столом и держал в руках откупоренную бутылку вина.

— Ленинград, — подсказал тот.

— Ленинград, — поднял комендант большой палец, показывая этим жестом, какая важная его жена и какое важное задание она выполняет. — Бум-бум-бум!.. А ты — курва! — вдруг почти взревел комендант. — Ложись! — Евдокия захлопнула дверь спальни и упала на постель, и на нее тут же набросился Гамар. — У-y, какой короший курва, — стонал он и рвал на Евдокии рубаху, лапал грудь, слюнявил губами соски.

….Висевшие на стене гиревые ходики пробили час ночи. Гамар лежал, отвернувшись от Евдокии, и громко храпел. Она выползла из-под простыни, которой укрывалась, надела ночную рубашку и юбку. Привычно сунула ноги в тапочки, открыла дверь в горницу. Адъютант не ушел к себе на квартиру, которая была в соседней хате. Сильно пьяный, он крепко спал, склонившись на стол и подложив под голову руки вместо подушки. На столе стояла пустая бутылка. Евдокия вышла во двор. Прохладный ветерок с луга дохнул ей в лицо, которое все еще горело от стыда и обиды. Туч на небе уже не было. Кончался август, и звезды в эту пору года, как бы рождаясь заново после летних зорь, уже ярко светились. Невысоко над горизонтом, словно подвешенный, серебрился шар Плеяд, которые Евдокия с измальства знала, как Висожары.

По двору медленно прохаживался часовой. Сегодня была очередь Шандора, которого хорошо знала Евдокия. Услышав скрип двери, он вздрогнул, скинул с плеча ремень карабина, готовый отдать честь адъютанту или тем более коменданту, который иногда, особенно после изрядной выпивки, выходил из душной хаты хлебнуть ночной прохлады. Но, увидев Евдокию, предмет своего обожания и мечты, заулыбался в темноте. Она давно привлекала его внимание. Сколько раз Шандор представлял себе, как господин комендант обнимает ее, укладывает в постель, срывает рубашку… Он знал имя женщины, но от волнения и страстного возбуждения в тот момент напрочь забыл и произнес крепко засевшее в его тупой солдатской башке привычное:

— Курва?!

Евдокию всю передернуло, будто плюнули в ее и без того израненную, измученную душу «И этот недоношенный туда же, — с отвращением подумала она. — Нелюди!» Ей так захотелось со всего размаха огреть по роже мерзавца, но она, скрипя зубами, сдержалась и даже вымучила на лице улыбку, будто обидное слово касалось не ее. А Шандор понял это по-своему и снова ласково протянул:

— Ку-у-у-рва!

Евдокия медленно сошла с крыльца, и солдат всерьез решил, что настал час его вожделения, час его мечты. Отставив карабин в сторону у крыльца, он крепко схватил Евдокию за руку и потянул в сарай. Он знал там укромное местечко, где под утро частенько дремал, когда точно был уверен, что господин комендант в это время сладко спит и видит райские сны. Евдокия, равнодушная ко всему на свете, покорно шла за ним, лишь слабо, еле заметно упираясь. В сарае часовой накинулся на нее с остервенением, пытаясь уложить на охапку прошлогоднего сена.

— Больно же! — опять скрипнула зубами Евдокия и отшвырнула тщедушное тело часового.

Он упал, но тут же быстро вскочил, бормоча что-то по-своему и снова хватая ее за руки и лапая за плечи. Он не чувствовал ее ненависти, считал, что она для вида капризничает, отталкивая его. Сучки, что в России, что в Венгрии, не сразу позволяют кобелям прыгать к себе на спину, а сначала погрызутся, полают. Так и женщины — сначала кокетничают, жмутся, строят из себя недотрог, а уж потом!.. Вот только эти русские имена… Ну никак сразу не запомнишь… Шандору хотелось назвать ее ласково Мартой или Евой, но в минуты волнения и необузданной страсти вылетело из головы имя этой прекрасной женщины и он уже в третий раз горячо зашептал:

— Ку… курва… курва…

Для Евдокии такое признание в любви было уже сверх всякой меры и терпения. В ярости она протянула руку в сторону, нащупала в углу сарая черенок от старой лопаты, который сама же раньше сюда и поставила, схватила его и ударила по голове часового. Шандор пошатнулся и, не издав ни звука, мягко повалился к ней под ноги. «Убила! — в испуге подумала Евдокия и откинула черенок в темноту. — Человека убила!.. Да только не его бы надо… Господи! Я заслужила ад!»

Как давно Евдокия не вспоминала о Боге! Помнит, как в годы ее детства, когда еще не запрещали службу в церкви, раздавался звон колоколов, как она с матерью на Вербную перед Пасхой несла в руках зажженную свечу, страшно боясь, чтобы она не погасла, и веточку вербы, окропленную батюшкой Василием Петровичем, имевшим длинные волосы, большую черную бороду и красивую блестящую ризу. Потом наступило вдруг взбесившееся время: церковь закрыли, батюшку вместе с семьей прогнали из села… Помнит, как священник, матушка и их сын с узлами уходили из Нагорного, столы на частых собраниях в селе стали накрывать красными скатертями, неизвестные приезжие люди громко, чтобы слышали все и в задних рядах, доказывали, что никакого Бога больше нет, что все это поповские выдумки. В их хате, несмотря на крики и плач матери, в святом углу поснимали образа святых и вместо них на стене на гвоздиках повесили сначала портрет Ленина, потом Сталина и еще каких-то других вождей в картузах и без картузов, с бородами и безбородых.

Вскоре мать умерла, а она так не хотела новых порядков в доме: угощать много курящих, спорящих, сердитых людей, вечерами боявшихся окон, в которые нехорошие дяди-кулаки могли палить из каких-то обрезов. И Дуся росла под присмотром отца Алексея Петровича Лыкова, активиста, вступившего в партию большевиков и избранного первым председателем колхоза имени «13-го октября».

Молодость, красота по материнской линии, высокое положение в селе по отцовской линии, поглядывание в ее сторону не только парней, кому надлежало это по возрасту, но и многих нагорновских мужиков вскружили голову Евдокии, пьянили ее чувства и разум. За ней ухаживали десятки ребят, ссорились, дрались, а она выбрала одного, выделявшегося среди других своей самостоятельностью, серьезностью, да и в немалой степени приятной наружностью: один только русый чуб, выбивавшийся из-под бескозырки с золотыми буквами «Черноморский флот» и якорями на лентах, стоил многих бессонных девичьих ночей. Это был Иван Званцов. За него Евдокия охотно вышла замуж. Отцу ее Иван тоже очень нравился, души в нем не чаял. Жить бы им да жить в любви и радости, да внуков и внучек наживать. Так нет же! Всем на горе в колхоз приехала бригада механизаторов МТС, среди которых был и пахнувший мазутом и керосином их бригадир Василий Игумнов. И тут пошло-поехало!.. Где-то вдалеке тарахтенье трактора звучало для Евдокии песней, и она готова была бежать туда, позабыв обо всем: и об отце, и о соседях, осуждавших ее, и о стыде, и об Иване с его золотыми якорями на лентах. Тогда-то она и увидела свой сундук с приданым выставленным по обычаям и традициям нагорновцев за ворота званцовского дома.

О Боге Евдокия вспомнила только теперь. Она тут же хотела затянуть часового в хату, сама не зная зачем, но он оказался для нее тяжелым, хотя на вид был тщедушным. Просто она сильно устала. И Евдокия вспомнила про канистру в легковом автомобиле. Шофера не было, он в соседней хате, а машина всегда оставалась под окнами коменданта. Вечером он заправлял автомобиль, наливал бензин из канистры, и теперь в ней еще плескалось горючее. Евдокия открыла крышку, запах бензина резко ударил в нос. Торопясь, она внесла канистру в горницу, в спальню. Адъютант и Гамар продолжали дружно храпеть Она тихонько стала выплескивать бензин под окна, прочно прикрыв их, и у двери до тех пор, пока канистра не отозвалась в ее руках пустым позвякиванием. Евдокия направилась к двери, чтобы бежать. Но куда? Кто мог спрятать ее в Нагорном, зная, что каратели перероют, как свиньи носом, все подряд, найдут ее и расстреляют тех, кто посмеет ее скрывать. Выбежав на крыльцо, она увидела выходящего из сарая Шандора, он пошатывался и держался руками за голову. Она его не убила, а только оглушила! И теперь часовой очухался, пришел в себя и, увидев ее, протягивал руки, словно собирался поймать обидчицу. Евдокия, стоявшая до этого как вкопанная, резко опять оттолкнула приблизившегося Шандора, он пошатнулся и опустился, опершись спиной о крыльцо. Она вбежала в сенцы, захлопнула за собой дверь, звякнула металлическим засовом. В хате долго не могла запалить спички, они ломались в ее дрожащих пальцах. Наконец она спичка вспыхнула, затрепетал маленький язычок пламени. Евдокия кинула спичку на пол, обильно политый бензином. Огонь вспыхнул и стал быстро бежать по горнице и под дверь в спальню. Адъютант зашевелился и закашлялся. Послушался голос Гамара, казалось, он звал на помощь. «Нехай придут к тебе помогать расстрелянные тобой пленные!» — мелькнула мысль в голове Евдокии. Женщина видела, как выскочил из спальни перепуганный полуголый Гамар, что-то истошно крича на своем языке, как поднялся адъютант с полными ужаса глазами. Евдокия выскочила в сени и плотно прикрыла за собой дверь, которую уже начало пожирать свирепое пламя. Она слышала крики в хате, стук в дверь, но навалилась всем телом на нее, уперлась ногами в пол, не позволяя ее открыть, а через несколько секунд и само пламя не позволило бы это сделать. Огонь бушевал у окон, посреди хаты, сухие бревна стен трещали, осыпаясь искрами. И крики очень скоро прекратились. Пламя охватило сени. Евдокия по лестнице поднялась на чердак, из которого над крыльцом выходила дверца.

Хата с треском пылала, гудела, трепещущее пламя высоко и широко поднималось над Нагорным. Со всех концов села на пожар бежали люди. По привычке они образовали цепочки и ведрами к пожарищу подавали воду из колодцев. Некоторые забрались на крыши соседних хат, им подавали также ведра с водой, чтобы там гасить искры. Вдруг дверца чердака над крыльцом распахнулась. В проеме с растрепанными волосами показалась Евдокия. Ее заметили, стали кричать, махать руками.

— Сигай!..

— Дуська!..

— Дуся!..

— Спасайся!..

Люди еще не знали, что она сама же и подожгла дом. Евдокия стояла, глядя сверху на мятущуюся, орущую и размахивающую руками толпу односельчан внизу, и жизнь ей показалась каким-то нереальным мгновением, которое должно закончиться сию же минуту. Страха не было. А только пустота в душе и вокруг.

— Прыгай, дура! Не стой! — громче всех кричал Свирид Кузьмич, хорошо понимая, что кому-кому, а ему прежде всего придется нести ответственность за гибель столь высокого венгерского офицера, а останься жива Евдокия — весь гнев оккупационных властей обрушился бы на нее. — Да прыгай же ты, недотепа!.. Прыгай! — почти стонал староста.

Но пламя огромным красным языком уже жадно облизывало крышу хаты, змеилось, торжествуя вокруг своей жертвы. И сквозь весь этот шум и треск нагорновцы услышали четко и ясно:

— Люди, про-сти-те!..

Это были последние слова Евдокии. Спустя секунды огонь поглотил и ее, хата неуклюже осела, а затем и вообще рухнула, еще сильнее пылая и разметая искры, казалось, по всему небу. Бушуя, поднимая веретенообразный вихрь пламени вверх, горел сарай. Огонь подползал к автомобилю. Подбежавший шофер попытался было завести машину, но не получилось, и опасность была — бензин в баке от жары мог взорваться в любой момент. Шофер, подпирая плечом, хотел сам столкнуть автомобиль с места, но не хватило силенок и он стал размахивать руками, кричать, звать на помощь.

— Техника хоть и чужая, но жаль, если сгорит, — Тихон первым подбежал к машине.

За ним последовали другие. Несколько мужиков, чертыхаясь и крича друг на друга, стали отталкивать легковушку подальше от огня. Сломали забор, выкатили автомобиль аж на улицу, где ему ничто уже не грозило.

…Утром в Нагорное прибыл отряд немецких карателей из уездной комендатуры во главе с эсэсовцем Эккертом, покровителем Нюрки. Стали разбираться, кто виноват в происшедшем. Эсэсовец внимательно выслушал объяснение старосты, полицаев, допросил кое-кого из мужиков, выслушал рассказ часового Шандора о «красивой русской преступнице» и сделал твердый вывод: эти мадьяры не заслуживают жалости. Как мог офицер Иштван Гамар, комендант местного лагеря военнопленных, связаться с дочерью коммуниста? Сам виноват в своей гибели! Шандора приказал отдать под суд военного трибунала, поскольку тот нарушил дисциплину, оставил пост и пытался завести интимную связь с русской женщиной. Староста втайне благодарил Бога за то, что сгорел и адъютант, ибо некому было теперь объяснить, что квартиру в хате Лыковых коменданту порекомендовал именно он, Свирид Кузьмич Огрызков, Шандору же эта мысль не пришла на ум, иначе старосте не сносить бы головы.


VI


Из уездной управы старосте Нагорного поступил приказ: немедленно завершить обмолот зерна. Невыполнение приказа повлечет суровое наказание: немецкой армии срочно нужен хлеб! Победоносная армия Германии, вдохновляемая Адольфом Гитлером, выходит к берегам Волги, и скоро будет взят Сталинград. А это — полный крах Советского Союза.

Но вот беда — в Нагорном никак не могли настроить молотилку. Трактор завели, шкив приобрели, не новый, но еще прочный, а сам механизм молотилки не хотел работать, сопротивлялся. Тем более, что и уехавшего с летчиками Степана в селе некому было заменить. Не раз вспоминали о его золотых руках. И подумывал Свирид Кузьмич о старом способе обмолота снопов — цепами. И уже дал приказ каждому двору: отыскать в сараях заброшенные цепы, наладить их, а у кого не имелось старых цепов, требовалось сделать новые-мастерство ведь нехитрое, привычное для крестьянина.

— Ну что ты возишься, как жук в навозе! — сердился староста, топчась вокруг молотилки.

— А я вам что — механик? — огрызнулся Митька, вытирая замасленные руки о такую же замасленную рубаху, определить цвет которой теперь было совершенно невозможно.

Неизвестно почему, но именно ему приказал Свирид Кузьмич заняться ремонтом. Видимо, потому, что Митька был закадычным дружком Степана, который хорошо знал технику, в том числе и сельскохозяйственную.

— Кем немцы прикажут, тем и будешь, — злился староста. — Даже висельником! — саркастически усмехнулся Свирид, но от этих слов у Митьки мороз пополз по спине. — А пока я тебя заставляю, учти это…

— Учту, — буркнул Митька, с трудом отворачивая очередную заржавевшую гайку.

Рядом с отцом со злорадной усмешкой на губах прохаживался Оська с видом важной персоны, и это особенно усиливала его одежда: штаны итальянского солдата и китель венгерской армии, не хватало только красной повязки с белым кругом и свастикой посередине. Это он подсказал отцу заставить Митьку наладить молотилку, прекрасно зная, что тот в технике ни бум-бум. Мог бы сделать это Виктор, но его Оська держал про запас. Отремонтирует Митька молотилку — хорошо будет для отца, не отремонтирует — посчитают за саботаж, получит взбучку, ладно если только одними плетками, а то могут и покрепче наказать этого гармониста, к игре которого Оська относился с откровенной завистью, ибо ему медведь на ухо наступил в первый же час рождения. «Сволочь, — скрипел зубами Митька, — я тебе еще припомню, дай срок!» В свободные часы от других работ под надзором полицаев приходили к Митьке Виктор и Тихон. Тихон в технике также был полным профаном, выполнял обязанности «подай-принеси», таскал всякие железяки, поддерживал, крутил ключом какие-нибудь болты, на которые ему указывал Митька. А Виктор помогал много, не потому, что горел желанием поскорее обмолотить колхозный хлеб и отвести его немецким властям, а, как он сказал Митьке, из-за боязни, что могут наказать друга, обвинить неизвестно в чем.

— Как это — неизвестно? — вытирал грязным кулаком под носом Митька и с силой, зло стучал молотком по внутреннему устройству молотилки, в котором только-только начал немного разбираться. — Не заработает вот это старье — меня поставят к стенке… Так что выручайте, ребята, иначе пропадай, моя головушка… Такой гармонист погибнет не за понюшку табака!..

— И тебя жаль, Митя, и хлеб отдавать фрицам тоже сердце кровью обливается, — сплюнул в сторону Виктор.

— И не говори! — кивал головой Тихон, с трудом накручивая гайку на болт, торчащий из двигателя молотилки. — У нас в хате хоть шаром покати, ни куска хлеба, а эти, — он боязливо оглянулся, осмотрелся вокруг, — а эти нелюди под угрозой расстрела запрещают не только на мельнице зерно молоть, но даже в ступе толочь!.. А?

— Я же говорю: сволочи! — ругался Митька, продолжая ремонтировать агрегат. — Я б эту молотилку сжег!..

Уже несколько дней без хлеба сидели в землянке Захар Денисович и Акулина Игнатьевна.

— Пошел бы в полицаи — глядишь, меньше б знали нужду, — украдкой намекала Акулина мужу.

— А потом наши придут и меня опять по этапу! — сердился Захар. — Лучше молчи, старая!.. И без тебя на душе тошно…

— Да придут ли?…

— Я не сомневаюсь, — прошептал Захар, поглядывая на дверь землянки. — Я вон сколько дней домой шкандыбал… Страна бесконечная!.. Никакие немцы всю ее не пройдут, выдохнутся, а после назад драпать станут… Так уж не раз было, — он почесал за ухом, которого за густо обросшими рыжими волосами не было видно, и твердо пообещал: — Хлеб я добуду…

— Аль попросишь у кого?

— Пока скирды не обмолочены — добуду… Иначе немцы все себе увезут, все до зернышка… Принесу пару снопов, обмолочу, а солому в печке сожжем — и никаких следов!

— Это же страхота такая, Захарушка… — ныла Акулина Игнатьевна.

— Ну не протягивать же ноги с голодухи, когда в поле столько хлеба мыши точат!.. Да ты не дрожи, мать, я осторожно…

Сказано — сделано. Ночью Захар сходил в поле, вытащил из скирда два снопа пшеницы и принес домой. Прямо в землянке обмолотил снопы палкой — колосья хорошо осыпались, а солому приказал Акулине тут же спалить в печке. Привыкшие вставать очень рано, особенно в летнее время, деревенские бабы ничуть не удивились, увидев над землянкой редкий сизый дымок: Акулина пораньше готовит завтрак своему мужу, это вполне естественно.

Не усидел дома Захар Денисович и следующей ночью — вошел во вкус добычи и еще раз совершил поход в поле. Только подкравшись к скирду и начав вытаскивать снопы, он вдруг услышал мягкие шаги и увидел тень человека. Первой мыслью было бросить все и бежать в темноту, но ноги от страха не слушались и душа ушла в пятки. «Попался, — подумал Захар в ужасе, — если не немцы, то сами полицаи засаду сделали… Пропал!» Однако тень не рванулась к нему, чтобы схватить с поличным, не крикнула «Стой!». Тень маячила недалеко, не приближаясь, словно предупреждала: не бойся, мол, плохого ничего не сделаю, а потом негромко кашлянула и вплотную подошла к вспотевшему от испуга Захару Денисовичу.

— Кто вы? — шепотом испуганно спросил Захар подошедшего, лицо которого скрывал сумрак поздней летней ночи.

— А вы?

— Я?… Я из села… из Нагорного… рядом здесь, — бессвязно лепетал Захар.

Незнакомец, обладавший тонким слухом, улавливал что-то знакомое в голосе незнакомца из Нагорного.

— Постой, постой! — вдруг обрадовался он. — Вы — Захар…

— Денисович! — тоже на радостях подсказал похититель снопов. — Я… как есть я… А ты? — перешел он на дружеский тон. — Будто я с тобой уже где-то встречался…

— Ну, как же, Захар Денисович!.. Вы еще у меня керосина просили, помните?… Когда наш аэродром здесь был?…

— Да, да, да! Так ты… — еще больше обрадовался Захар Денисович. — Так ты… летчик?!

— Алексей Привалов…

— О Господи! — перекрестился Захар в темноте. — И давно ты тут скитаешься?

— Да вот, как подбили мой самолет, так и скитаюсь…

— Ой, как тебя… — Захар замялся, от волнения имя летчика вылетело из головы.

— Алексей… Алексей Иванович, — подсказал Привалов.

— Алексей! — повторил Тишков. — Как тебя ищут супостаты! Все села — и наше, и соседние — перерыли, и погреба, и исподки… Все перевернули, в каждом углу понюхали… Уж больно они серчают на тебя… Ходят слухи, что ты очень знатного их генерала угробил…

— Это же прекрасно, Захар Денисович! — засмеялся довольный Алексей. — Стало быть, не напрасно я прилетал сюда… На одного генерала-подлеца немецкой своры убавилось… Хорошо!..

— Хватит у них этих генералов на нашу голову, — вздохнул Захар. — Энтомууши оторвали, другого пришлют, еще больше лютого…

— Пусть присылают, Захар Денисович, мои друзья и этого пустят на распыл!.. Тогда наша разведка донесла о большом скоплении фрицев у Красноконска, а я тут каждую тропинку запомнил, ну и… Кажется, в самое гадюжье гнездо угодил!..

Говорили они вполголоса, посматривая по сторонам и время от времени прислушиваясь к ночным шорохам. Даже бесшумно пролетевшая сова, охотясь на грызунов, не осталась без их внимания. В конце августа ночи уже более темные, менее теплые, чем в мае или июне, но зато ярких звезд, совершающих свой необыкновенный мерцающий хоровод вокруг Полярной звезды, не счесть! Но надо спешить — скоро горизонт, подпирающий восточный небосклон, начнет светлеть.

— Мне торопиться надо, Алексей Иванович, — засуетился Захар, — на виду у всех, особливо у полицаев, снопы нести несподручно… Расстрелять могут, как муху на стекле, раздавить… Уж больно староста, Свиридка, грозился… А его, стало быть, немецкие власти припугнули… это понятно! — Алексей помог ему вытащить из скирда еще один сноп. — Хватит, Алексей Иванович, больше двух не донесу, годы не те, вот иду по земле и будто не своими ногами, твердости никакой… Да, — вдруг повернулся он к летчику, — а ты куцы же теперя, друг мой сердешный?

— Буду, как ты говоришь, скитаться и дальше, — грустно произнес летчик. — Лесами к своим пойду… Дорогу найти нетрудно, но в форме днем на дороге появиться не смогу… Тем более что на меня облава идет, как на дикого зверя…

— И голодный, небось? Да понятно, что пытать — голодный! Харчи на дороге не валяются…

— Есть и это маленько, Захар Денисович, в животе, как в мячике, одна пустота…

— Знать бы… кусок хлеба или картоху прихватил бы… — А после паузы предложил: — А знаешь, в моей землянке тебя искать в другой раз не станут… Я же еще и бывший зек, супротив советской власти, дескать, шел… По энтой причине староста меня в полицаи звал… Ага! — вдруг опять сорвались с языка Захара роковые три буквы, он быстро прикусил губу и даже закрыл ладонью, пахнувшей соломой, рот.

— Староста звал, а вы? — поинтересовался Алексей.

— А я… — с трудом оторвал ладонь от рта Захар, — а я не пошел… На кой леший сдался мне его полицай! Я сказал: нет, Свиридка, стар, мол, я для энтого, ищи кого помоложе… Да и не столько стар, как вымотала меня всего ссылка, — уточнил Захар Денисович, — все соки мои ушли на каторжанский лесоповал… Пока староста отстал, а там видно будет… Но я все равно в полицаи не подамся… Так что пойдем к нам, Акулина картох сварит, кулеш какой-никакой сготовит… Куховарить она умеет!..

— Боюсь, Захар Денисович, — глубоко вздохнул летчик, — не за себя боюсь, а за тебя… Если что, пострадаешь ведь ты!.. Я — военный, мне рисковать сам Бог велел…

— Бояться и мне нечего, всего перебоялся уж… Да и к концу света идем… И ты не переживай, мы тихо, в это время все дрыхнут, никому в голову не придет выслеживать нас… Чуток подкрепись в нашей землянке, с голодухи далеко не уйдешь, а в чужую хату стучаться опасно, вдруг в ней полицай живет или кто за немцев! Есть же такие!.. Вот одежи у меня, чтобы переодеть тебя, нету, на самом последние рваные портки, но я попробую у кого-нибудь чем-нибудь для тебя разжиться…

— Я знаю, кто помог бы мне франтом прибарахлиться, — сказал Алексей. — Анна… Аннушка…

— Это Митрия Анисова дочка?

— Ну да.

— Надежная девка!

— Ей можно рассказать про меня… Вот что, Захар Денисович, не с пустыми же руками мне к вам идти, давай и мне несколько снопов… штуки четыре… Чтоб не ходить вам больше сюда, не рисковать…

— Хватит двух, если сдюжишь… Много их спрятать негде, разве что в кустах смородины… От чужого сада остались, хороший был сад, но хозяин со всей семьей в Красноярский край укатил, там новый колхоз создавать… Было, кажут, такое решенье…

Акулина Игнатьевна не спала, а, мелко дрожа и не попадая зуб на зуб от страха, ждала мужа. И когда к землянке подошли двое, да еще с целым ворохом снопов пшеницы, она страшно удивилась. Узнав, кто такой Алексей, тут же засуетилась: только бы никто не увидел его у них!..

— Картохи быстро закипят, — пообещала Акулина Игнатьевна и указала Алексею на жесткую постель. — Пока суть да дело, отдохни, сынок, с дороги… Я потом разбужу, — и стала растапливать печку, сложенную Захаром из собранного им там-сям кирпича.

Алексей не дождался, когда сварится картошка, — едва его голова коснулась подушки, как он тут же уснул мертвецким сном. Тревога и усталость, сопровождавшие его несколько суток после удачной ночной бомбежки, и трудная посадка горящего самолета, а после бегство от погони фашистов взяли свое. В землянке ему было спокойно и уютно. Так он чувствовал себя, может быть, лишь тогда, когда бывал в отпуске из авиационного училища дома, под родной крышей, где сладкой музыкой звучали ласковые материнские слова. Спал Алексей, не видя никаких снов.

А Захар Денисович в эти часы делал свое дело: палкой бил по колосьям спелой пшеницы. Зерно сгребал на полу, а солому жег и жег в печке, как можно быстрее, до восхода солнца, лучи которого вот-вот должны были брызнуть из-за горизонта. Прокукарекают зорю петухи, и село проснется, как всегда, заскрипит калитками, наполнится голосами у колодцев-журавлей, поэтому надо успеть. Одного боялся Захар Денисович — чтобы ветер с реки не потянул дым из его печки в сторону Нагорного.

— Глянь, глянь, Егорушка, что деется, страсти Господние, — выглянула удивленная и настолько же испуганная Акулина Игнатьевна в приоткрытую дверь землянки.

— А что? — тоже подошел к двери Захар Денисович и остолбенел.

Внизу по глади плеса Серединки пылали яркие блики, взявшиеся невесть откуда, хотя небо над речкой все еще оставалось темным и звездным.

— Откуда бы такое знамение? — перекрестился Захар. — Господи, спаси и сохрани… Я же говорил: скоро настанет конец света… И вот оно — предвещает!..

Он вышел за кусты на взгорок, откуда было видно огромное зарево над полем, где они только что были с летчиком. «Никак кто-то скирды поджег!.. Кто же мог сотворить такое?… Неужто и у нас партизаны появились?» — подумал он с определенным чувством удовлетворения: если это действительно партизаны, Алексею Привалову будет куда уйти!

Пришлепала к мужу Акулина Игнатьевна, глядела на зарево, и ее бледное испуганное лицо высвечивалось в ночных сумерках. Старуха шептала молитву и крестилась.

Скирды стояли на поле, простершим свою широкую теплую ладонь между селом и лесом, несколько поближе к лесу. Прошло немного времени, как от одного из семи скирд отошли Захар и Алексей. А через несколько минут здесь же появились три человека — Прокофий Дорофеевич Конюхов, Василий Степанович Пискунов и Пантелеймон Кондратьевич Жигалкин. Они долго шли сюда лесом, перебрались через балку, называемую Холодной, и оказались на знакомом до боли в сердце, особенно председателя колхоза Прокофия Дорофеевичя Конюхова, месте. Знал это поле и Василий Степанович, но он был председателем сельсовета, а таких колхозов, как имени «13 Октября», в его ведомстве было три.

Часть руководителей района не смогли во время эвакуироваться с Красной армией в тыл и теперь скрывались в чащобах лиственного, преимущественного дубового леса. Для партизанского отряда их было еще маловато, но диверсионные действия выполнять они могли. Было принято решение об уничтожении колхозного хлеба в любом его виде, в том числе и в сложенных в скирды снопах, обмолотить которые не успели.

— Сколько их? — вглядывался в сумерки Жигалкин.

— Семь, — твердо ответил Конюхов-лучше его никто не знал, сколько на ближайшем к Нагорному поле сложили скирд. — А сколько еще за лесом, а в степи!..

— Постарался ты, Прокофий! — язвительно заметил Жигалкин. — Наяву постарался, но только для кого?

— А кто мне плешь проел телефонными звонками из райкома: сей, выращивай, убирай? Быстрей, быстрей, а то накажем! Не Пантелеймон ли? Что — забыл, кто это такой?… Так что нечего вину с дурной головы валить на умную…

— Это у кого дурная голова?… В Великомихайловке голову мою ценили, да еще как!..

— Ну хватит вам, — прервал Жигалкина Василий Степанович Пискунов. — Нашли место и время для грызни! — И после некоторого томительного молчания добавил: — Раз пришли — жечь будем!.. Прокофий, спички у тебя?

— У меня, — шарил в кармане Конюхов. — Но мне так хочется в Нагорное сходить И кое-кому хорошенько морду набить… Не могу — кулаки чешутся!..

— Кому? — усмехаясь, спросил Василий Степанович и подсказал: — Там теперь не один такой отсиживается… Но ты наверняка имеешь в виду Антоху Званцова? Что ж, он достоин того, чтобы вся его летопись была видна на его же манускрипте…

— Где-где? — не понял Конюхов.

— На морде, как ты говоришь!

— Такие у тебя, Василий, слова: манускрипт!

— Да! Еще в прошлом году одного лектора в районе слушал, — вспомнил Василий Степанович, — так он столько таких словечек насыпал на уши, как зимой туча снега… Я их много тогда в свои мозги вместил — до сих пор они там, как залежалый товар на складе…… Надеюсь, не только по личным мотивам хотел бы ты пометить синяками Антоху?

— И по тем, и по другим, — неохотно ответил Прокофий, коробочка в его руках дрожала, и он никак не мог чиркнуть спичкой. — Ну как же, как же я могу, сколько труда вложено каждого нагорновца, в том числе и моего… И теперь — жги!.. Своими руками!..

— Что за нытье, Прокофий, черт возьми! — сердился Жигалкин. — У тебя наяву крыша набекрень поползла… Мы пришли выполнить партийное решение, а ты слюнявишься. — Гибель жены Лидии Серафимовны, о чем Пантелеймон узнал, уже будучи в лесу, огромной тяжестью легла на его душу и сердце, которое пылало жаждой мести, а тут председатель колхоза нюни распускает! — Скирды — и твой труд, я понимаю, но ведь им, трудом твоим, воспользуются гитлеровцы! Ты что — для фашистов растил урожай, кормить их караваем будешь, что ли?

— Я же сказал: хватит пререканий! — опять вмешался в разговор Пискунов. — Хлеб мы должны, как это ни прискорбно, сжечь, за тем и пришли сюда, но не так, как мы собирались это делать…

— Не понял! — насторожился Жигалкин. — А что мы собирались делать не так?

— Подожжем этот скирд и, освещенные его пламенем, побежим к другому? Так и засветиться можем! — желчно усмехнулся Пискунов.

— Что предлагаешь? — тяжело дышал Пантелеймон.

— Нас трое, поджигаем сразу три скирда, бежим к остальным трем… К седьмому не успеем, очень далеко отсюда стоит…

— Здесь самая лучшая пшеница была, — горестно вздыхал Прокофий Дорофеевич.

— Ты опять за свое! — еще пуще злился Жигалкин. — Твоим нытьем фашистов только бить…

— Все, разбегаемся! — громко прошептал Пискунов и первым пропал в густых сумерках.

Так в эту ночь почти одновременно сначала в трех местах, а затем быстро во всех шести запылало колхозное поле. Огромные красные языки пламени жадно лизали темноту.

Акулина и Захар долго с тревогой, как загипнозируемые, наблюдали за пожаром, до тех пор, пока не начался рассвет. Разыгравшаяся сначала алыми, затем красными, а после желтыми разводами по бледно-синему небу заря не позволила Захару вовремя спалить последний обмолоченный сноп. И он оттащил его в густые кусты смородины. Вместо яблонь, груш, слив и вишен в бывшем саду сиротливо темнели уже подернутые зеленоватой плесенью пни, а смородина осталась нетронутой, на дрова она не годилась.

Рукотворное зарево над полем быстро развесило алые занавески на окнах хат, и люди, удивленные и встревоженные, просыпались: неужели чей-то двор пожирает пожар? Испуганный староста бегал от дома к дому, в которых жили полицаи, стучал в окна и двери:

— Вставайте, мать-перемать, лежебоки! Беда!

Для Свирида Кузьмича пылающие в поле необмолоченные снопы пшеницы представляли серьезную угрозу со стороны оккупационных властей: могут и его обвинить в ротозействе или даже, чего староста боялся пуще всего, в потакании партизанам. За такое могут и повесить! Полицаи по его распоряжению, громко крича, матерно ругаясь и размахивая плетками, гнали мужиков тушить пожар. И те с баграми, вилами, граблями и лопатами, широко и равнодушно зевая спросонья, лениво двигались по освещенной пламенем дороге. Однако усмирить огонь они уже не могли. Постояли, посмотрели, как догорают остатки скирдов, и возвратились домой кто досыпать, кто обсуждать случившееся.

— Смелый кто-то!..

— Не пожалел хлеб!..

— А может, оно и к лучшему…

— Но как посмотрят на это немцы!..

— У нас еще в степи много скирдов…

Утром в Нагорное прибыл отряд немецких карателей. Вместе с полицейскими солдаты двинулись к лесу, где открыли беспорядочную стрельбу по деревьям и кустам орешника, пугая лишь птиц и другую лесную живность. Поджигатели, перебравшись через Покровский лес, были уже очень далеко.

Учитывая тот факт, что нагорновцы, по словам старосты и полицейских, сами, без всякого понукания, быстро отреагировали на поджог скирдов и якобы всем селом побежали в поле, немцы в какой-то мере сняли с жителей часть вины за пожар, а также придерживались версии, что уничтожение хлеба — дело рук разыскиваемого летчика. Но даже староста в эту версию не верил: один человек за такой короткий промежуток времени не мог поджечь сразу шесть скирдов, находящихся неблизко друг от друга.

Поскольку немецкие власти строго-настрого предупредили старосту о личной ответственности за сохранение оставшегося хлеба, было решено, что не сгоревшие скирды будут теперь день и ночь охраняться полицаями, которым давалось полное право арестовывать незнакомых и подозрительных лиц и открывать огонь по своему усмотрению. Больше всех досталось от Свирида Кузьмича Митьке за долгий ремонт молотилки:

— Пойдешь под расстрел за саботаж, сопляк, — грозил староста.

— А вы дайте мне запчасти, — сердито шмыгал носом Митька. — Прежде чем меня расстрелять, немцы с вас потребуют запчасти.

— Я — не МТС!.. Где я тебе их возьму?…

— А я где?

— Старые используй, приспосабливай, болван… А еще среднюю школу окончил, недотепа!

— А вы тепа! — бурчал Митька.

— Ну ты мне еще поговори! — показывал увесистый кулак Свирид Кузьмич. — Смотри, чухайся побыстрее, не то…

— Сам чухайся, свинья тупорылая, — прошептал вслед уходящему старосте Митька.

— А ты будь художником, — неожиданно предложил Митьке Виктор.

— Что?! Какой из меня художник?

— Никакой, — спокойно сказал Виктор, — изобрази, что активно работаешь, а сам… Понял? Видел «Бурлаков» Репина? Они тянут, тянут баржу, а все на месте…

— Понял, — зло усмехнулся Митька, — побуду и живописцем!

Перепалка между ним и старостой происходила несколько раз за день, но всегда заканчивалась просьбой Свирида Кузьмича постараться, на что Митька в знак согласия бодро кивал головой, а когда тот уходил, чертыхаясь, какую-либо хорошую деталь забрасывал как можно дальше. Нет деталей, нет запчастей — нет ремонта!


VII


Жизнь в Нагорном после двух пожаров начинала налаживаться, насколько это было возможно в условиях оккупации. Даже мадьяры, охранявшие лагерь военнопленных, как-то присмирели, перестали так нагло посматривать в сторону женщин: если одна из них отважилась зажарить в пылающем доме самого их коменданта Гамара с его адъютантом впридачу, то рядовой и вовсе мог попасть в такую переделку, из которой выйти живым было проблематично. Солдаты перестали даже по утрам и вечерам обкладывать пометом хаты, в которых жили, сняв штаны и сверкая естеством. Из досок соорудили несколько нужников за глухой стеной жилья. И военнопленных бабы могли больше подкармливать — новый комендант не то чтобы смотрел сквозь пальцы на переброс через колючую проволоку сумочек с вареным картофелем и другой нехитрой снедью, а пока еще только присматривался к поведению местных жителей.

— Теперь многие ваши красноармейцы выживут, — делился своими наблюдениями, зайдя в первую попавшуюся хату, где всегда ему были рады, сменившийся с поста охранник Ласло.

— Дай-то Бог!

— Смиловался Господь! — радовались женщины, особенно старушки, у которых сыновья и внуки вот так же, может быть, голодали и умирали под прицелом фашистских извергов.

После отъезда карателей из Нагорного Захар Денисович решил пройтись по улицам села просто так, якобы в виде прогулки. Около двора Анны Анисовой он, опять же вроде случайно споткнувшись на ровном месте, замедлил шаги, хотел уже было отворить калитку, как вдруг навстречу ему попался полицай Егор Гриханов.

— Как жизнь, Егорка? — завел скорее для порядка, как обычно, разговор Захар.

— Какая это жизня, Захар? — недовольно отозвался полицай. — Черт бы ее совсем побрал!.. Ты же вот не захотел к нам идти!..

— В мои годы-то?

— Верно, — согласился Егор, — тут рысаком нужно бегать… Вот нынче по полю носились, как угорелые, ни одного снопа не спасли… Вместо прежнего бригадира теперь мы баб и стариков из хат на работу выгоняем, ну, как в бытность колхоза… — Он достал из кармана кисет, из другого вынул клочок газеты, начал скручивать цыгарку и слюной склеивать края газеты. — Такая она наша жизня, Захар Денисович, хуже некуда, вот курить потянуло с досады, раньше дыму не терпел, — вздохнул он. — А тут еще Катька хвост поднимает!..

— Ты про дочку? А что она?

— Сдурела, вот что! Ушла из дому и запропастилась невесть где… Все село обшарил — как будто в речку сиганула… Я уж всю Серединку по берегам исходил… Ну что за дети теперя пошли, родителей в грош не ставят…

— Да почему она так, Егор Иванович?!

— Э-э! Ей бы, дуре, радоваться, а она бзычет!.. Сватают ее у меня… Свирид Кузьмич сватает за сына своего Оську…

— За Оську?! — удивился Захар. — Так у него же еще молоко матери на губах не обсохло, в штанах еще женилка не выросла…

— В штанах у них сызмальства все есть, Захар Денисович, — усмехнулся полицай. — Уж чего-чего, а энто имеется… Ума нет, а все есть!..

— Стало быть, Катерина твоя не желает видеть Оську?… Да и он, сказывали анады бабы, будто бы к Нюрке, дочери Демидки, прилаживался?

— У Нюрки теперь немцы на уме, — снова вздохнул Егор. — Говорил и говорю своей Катьке-то: дура, выгоды своей не видишь!.. А время-то опасное… Оська в сердцах может такое нагородить про тебя, что приедут каратели, — он пригнул голову, понизил голос, — и не поглядят на то, что я теперь в полиции, заарканят и тебя, и меня заодно… Во, Захар Денисович, какая у меня незадача — живи и оглядывайся!..

— Все идет к светопреставлению, как сказано в писании, — перекрестился Захар, искоса поглядывая на двор Анны: не выйдет ли хозяйка?

— Где ее еще искать, ума не приложу… Оська твердит, что ее Анька Анисова прячет… Вот ее хибара! Искал я и тут, — кивнул он на хату Анны, — все углы обшарил, нет там Катьки!.. Да и зачем Анне из-за нее неприятности иметь!.. Как сквозь землю провалилась, негодница, никакого следа, ну, я уж ее плеткой перетяну, вот только дай найти… За Витьку Званцова она хоть сию минуту готова выскочить! За комсомольца! Неровен час — схватят и его… В других местах уже и комсомол шерстят, аж пух летит!.. Вот беда-то, Захар Денисович, — в отчаянии поглядел он на окна хат, выстроившихся вдоль улицы, словно за одним из этих окон пряталась его непутевая дочь.

Подойдя к ближайшей хате, Егор постучал кулаком по стеклу низкого окошка:

— Наумовна, пообедала? Иди на работу, нечего прохлаждаться…

Захар, проводив глазами полицая, уже собрался было уходить домой, как неожиданно двери хаты со скрипом отворились и на пороге появилась Анна. Она тоже спешила на работу и своим опозданием не хотела лишний раз гневить полицаев, в том числе Гриханова: он вроде незлобливый человек, но вдруг и ему шлея под хвост подвернется.

— Слышь, Аннушка, Егор Иванович по-бригадирски командует, — этими словами решил Захар начать беседу с девушкой.

— А мне он бай дюже! — отмахнулась та. — Нехай триэтажит матом — мне не привыкать…

Захар зашагал с ней рядом и, сбиваясь от волнения и неопределенности: только бы Анна была искренней, а не той, для которых стыд и совесть ничего не означают, кроме нескольких немецких марок да ухаживаний эсэсовцев. По пути у знакомых он попросил цеп, решив пойти вместе со всеми на обмолот зерна, где можно будет и поговорить с девушкой об Алексее. На току это ему удалось во время краткого перерыва. Как бы случайно Тишков оказался рядом с Анной. Он кратко, даже не глядя в ее сторону, рассказал о летчике, о том, что ему крайне нужна гражданская одежда. Анна разволновалась, побледнела, стала озираться по сторонам, понимая, в каком опасном положении находится Алексей.

— Да ты не верти головой, — успокоил ее Захар. — Еще заметят!..

— Ну как же, как же, Алешенька мой, — навернулись у нее слезы на глазах.

— Не плачь, сейчас не до слез… Человека спасать надо!.. Если его схватят — повесят немедленно…

— О, Господи! — простонала Анна, а потом попросила: — Захар Денисович, приведи его ко мне, так спрячу — ни одна немецкая собака не отыщет…

— Как я его приведу, подумай?!

— Ночью…

— Оно бы можно, — погладил свою рыжую бороду Захар. — Но надо выбрать ночь… Придется ждать!.. А ему оставаться долго у нас нельзя, ему уходить надо, далеко, за линию фронта… За Воронеж!.. Или к партизанам… Они есть… хлеб, скажи, кто сжег?… Не я же!

— А если я ему мадьярскую форму найду? Ласло какое-нибудь старье раздобудет… Он как-то предлагал даже купить что-то… вроде штанов или пиджака… Я попросила бы у него, будто бы лично для себя…

— А куда же Алексей Иванович в такой форме доберется? Его тут же задержат немцы или сами мадьяры: кто, мол, такой, почему шастаешь, дезертир? Нет, военная одежа Алексею не пойдет… Ему бы что-нибудь наше, деревенское… У меня ничего нет, я вот в чем пришел с лесоповала, в том и щеголяю…

— Ладно, я подсуечусь, Захар Денисович, — обещала Анна. — Что-нибудь достану… Мне бы только одним глазком на Алешу взглянуть…

— Взглянешь, коли провожать будем, — серьезно ответил Захар. — А пока прощай, да гляди, ни словом… Даже во сне не скажи про него!..

И он, придерживая цеп на плече, пошел к мужикам и бабам. Все разговаривают друг с другом, почему бы и ему не потолковать о том, о сем с Аннушкой, не спросить у нее, как ей, одинокой, живется? Но Оська, которого отец тоже заставил идти на обмолот снопов, не спускавший глаз с Анны, уверенный, что именно у нее прячется Екатерина, заметил, что с Захаром Анна держалась как-то необычно, нервно. «Неужели она уже переправила Катьку в землянку к деду? — подумал он. — Надо последить…»

Чем дольше и упорнее скрывалась Екатерина, тем сильнее разгоралось в сердце Оськи желание найти ее и заставить выйти за него замуж. Если понадобится — силой принудить стать его женой. Отец и полицай Гриханов не против их брака. И только она выкобенивается, нос воротит. Не любит? Ерунда! Станет женой — слюбится, выбросит из головы и сердца Виктора, этого вчерашнего комсомольца, для которого давно пора ставить посреди Нагорного перекладину с намыленной веревкой.

И с этого дня Оська установил слежку за землянкой Захара Тишкова. Затаив дыхание, он лежал в кустах смородины брошенного сада. Теперь, кроме любви к Екатерине, в нем проснулась дикая страсть охотника, выслеживающего жертву с тем, чтобы внезапно напасть на нее, схватить или уничтожить. Из кустов хорошо была видна землянка. Вот из нее вышла Акулина, выплеснула в сторону помои из ведерка и, оглядевшись вокруг, возвратилась в свою нору; вот появился Захар, что-то сделал во дворе и опять скрылся в землянке… Так продолжалось довольно долго, Оська перележал бока, по рукам и ногам бегали мурашки, и он уже хотел встать и пойти домой, но в этот момент опять скрипнула дверь землянки, и из нее сначала показалась голова, которая начала оглядываться кругом. Оська замер, приподнявшись на руках. Нет, это не Екатерина, голова мужская. Человек вышел наружу, поднял вверх руки, потянулся, видать, от долгого сна. И чем дольше наблюдал Оська за незнакомцем, тем больше поднималось у него настроение. Где же он видел этого человека? Незнакомец уже вернулся в землянку, а Оська все вспоминал. «Как где? — чуть было не вскрикнул он. — В Нагорном и… на аэродроме!» Несомненно, это был летчик, тот самый, которого так упорно разыскивают немцы. Это он уничтожил важного фашистского генерала — самолет был сбит, летчик его скрылся… Более того, немцы теперь убеждены, что это именно он поджег скирды пшеницы. Вот где он скрывается! И давно здесь отлеживается!

Выползая из кустов, Оська вдруг натолкнулся на недавно обмолоченный сноп. Так и есть: поджигатель скирд — скрывавшийся летчик, а Захар — его помощник, чего Оська никак не мог взять себе в толк. Ведь Захар бывший зек, его судила советская власть и отправила валить лес в холодную Сибирь. Он должен был бы с радостью встречать своих освободителей — немцев и мстить, мстить коммунистам, пойти в полицаи, как предлагал ему отец, а он, наоборот — идти в полицию категорически отказался и скрывает в своей берлоге летчика, которого столько времени безуспешно разыскивают каратели и за которого обещают большое денежное вознаграждение.

С большим трудом сдерживал себя Оська, а его так и подмывало побежать в управу, отыскать отца и сообщить ему новость. Но отец в степи, подгоняет людей, чтобы они дружнее молотили снопы: немцы обещали приехать на днях за зерном нового урожая, их армии нужен был хлеб, много хлеба! И если Свирид не подготовится к их приезду, его сурово накажут, не посмотрят на то, что он горячий сторонник нового порядка и является в Нагорном старостой. Арест летчика, подумал Оська, станет козырной картой для отца, немцы в любом случае не только не накажут его, а наоборот, благодарить станут. Полицаи тоже там, в степи, смотрят за порядком, охраняют скирды. В селе оставался дежурным по управе лишь Антоха Званцов. К нему и направил свои шаги удачливый сыщик. О Екатерине в этот момент Оська не думал. Поймать такую птицу, как беглый летчик, было для него важнее. А до строптивой Екатерины очередь еще дойдет.

В управе Антона не оказалось, чем он злостно нарушал дисциплину.

— Ищи его у Татьяны Крайниковой, — посоветовали Оське. — Она приболела и на работу не вышла, полицаи оставили ее дома…

Татьяна действительно болела, беременность все сильнее сказывалась на ее здоровье. Все еще не зная о ее положении, Антон продолжал ухаживать за ней, настаивать, чтобы она дала согласие на брак с ним после того, как он разведется с Зинаидой.

— Да не люблю я тебя, Антон, — откровенно признавалась Татьяна, лежа в постели с перевязанной платком шеей, хотя болело у нее не горло, а совсем другое, связанное с беременностью. — Кто добровольно выходит замуж за нелюбимого?

— Не верю! — не соглашался Антон. — Как это можно вдруг? То мечтала стать моей супругой, то — не любишь! Не ври! Ради тебя я с Зинаидой развожусь… Или не хочешь, что я полицейский? Так запомни: немцы у нас на века!

— Ну, это еще бабка надвое сказала, — зло сверкнула глазами Татьяна. — Рано хоронишь Россию, Антоха… Татаро-монголы сколько лет терзали Русь? Почти триста лет, а где они теперь?

— Зачем мне триста, мне хватит и тридцати лет жить так, как я хочу…

— И трех месяцев не пройдет, как ты будешь драпать вместе со своими хозяевами…

— Ты опять за свое, Татьяна! — повысил голос Антон, встал с табурета, на котором сидел у кровати, и резко двинул его ногой от себя, отчего тот с грохотом перевернулся вверх ножками. — За такие твои слова… Серьезно говорю, отдам я тебя мадьярам на ночь, они с удовольствием сорвут твой цветок!..

— Опоздал! — несколько нервно рассмеялась Татьяна. — Цветок уже сорван!..

— Как?!

— Как обычно… Не дай Бог, если люди узнают, что ты меня тяжелую мадьярам подсунул, они тебя на куски разорвут…

— Постой, постой, — полицай от неожиданности и злости стал захлебываться воздухом. — Как… как тяжелую?… Ты забеременела, что ли? Как?!

— Как, как, а вот так… Женщины это умеют! — снова усмехнулась Татьяна. — Спроси у любой…

— Кто же он, этот… производитель? Я с него с живого шкуру сдеру!..

— Руки коротки, Антон! Не достанешь!..

— Так кто же он такой… далекий?

— Званцов, — нехотя ответила Татьяна, решив, что шила в мешке не утаишь: очень скоро каждый в селе будет видеть ее состояние, да и зачем скрываться?…

— Витька, что ли?! — еще больше удивился Антон, только что перед этим видевший Виктора, который спешил с тока домой найти второй цеп, ибо первый, специально напрягаясь, расколотил в щепки — все свидетели, что он трудился исправно, а цеп старый, не выдержал, словом, никто не заподозрит его в саботаже.

— Не угадал!.. Александр… Сашенька мой!..

— Ах, тот, с медалью?… На железку клюнула?…

— На героя, Антон Перфильевич!.. На любовь!..

— Я плюну на эту любовь твою и разотру! — закричал полицай. — Да знаешь, что я с тобой, сукой, сделаю? — рука полицая потянулась к горлу девушки, в ярости он готов был задушить ее, но в этот момент постучали в дверь. — Черт! — Антон резко одернул руку и задом почти отпрыгнул от кровати.

Вошел возбужденный Оська.

— Вот ты где, Антоха! — бросил он, недовольно глядя на полицая. — Обязан в управе дежурить, а он… по девкам!.. Отцу доложу!..

— Я на минутку, вот Татьяна приболела, проведать пришел, — стал оправдываться полицай.

— Я летчика засек! — с гордостью и злорадством сообщил Оська. — Того самого… Вот где он у нас, — показал он сжатый кулак.

— Привалов Алексей, которого немцы ищут?! — открыто обрадовался Антон.

— Его!

— Где засек?

— В землянке Захара чалого… Спешить надо, а то ускользнет… Отцу бы сообщить…

— Некогда, Оська! Нельзя допустить, чтобы этот… — полицай глянул на Татьяну, которая, широко раскрыв глаза, с ужасом смотрела на обоих. — Этого… летуна… — сказать при девушке «врага» или «преступника» он не посмел.

— И еще… — Оська сделал паузу, готовясь такое невероятное сказать, после чего стены хаты задрожат. — И еще… возле землянки в кустах я обнаружил только что обмолоченный сноп пшеницы… По запаху соломы определил!.. Поджигатели скирдов — летчик и Захар, это они сожгли хлеб!..

— Захара пока не тронем, схватим Привалова… Захар от нас не убежит!..

— Негодяй! — плюнула Татьяна в сторону полицая. — И ты, Оська, подлец!.. А еще в одном классе учились…

— Чего она взбеленилась? — обернулся Оська к полицаю. — О свадьбе, что ли, не договорились? — ехидно усмехнулся он.

— Эта мразь, — кивнула Татьяна на Антона, — отказался брать меня в жены… Оробел женишок!

— Почему? Зинаиду пожалел?

— Потому что я тяжелая…

— Ну и ну! — поднял брови Оська. — Когда же ты успела? В школе такая тихоня была, все с книжками да с книжками… Мымра и только!.. Ах, да! — шлепнул он себя по лбу ладонью. — Говорили, когда приезжал Сашка, медалью тут хвастался, что ты с ним в шуры-муры играла… Стало быть, правду говорили?

— Сущую, — гордо подтвердила Татьяна и погладила свой живот. — Во мне кровь героя, а не предателя… Ишь как искорявились во злобе ваши морды!.. Да оставьте вы меня в покое, враги такие, и летчика не троньте, пусть уходит, неужели у вас ничего человеческого не осталось?

— Я вот вернусь и покажу тебе, что еще осталось во мне, — погрозил девушке полицай, беря в руки карабин и щелкая затвором. — Пошли! — кивнул он Оське.

У двери в сенях Оська вдруг остановился, холодным взглядом обдал Татьяну.

— Что тут слышала, смотри, никому ни звука, — погрозил он пальцем и повторил: — Ни звука! Иначе с карателями будешь иметь дело, поняла? — И ушел, так громко хлопнув дверью, что зазвенели в раме окошка неплотно прижатые стекла.

Татьяна встала с постели и в бессилии стала метаться по хате из угла в угол. Пыталась придумать разные варианты спасения летчика от ареста, но ничего не приходило в голову, да и поздно было. Понятно, если бы немцы схватили Алексея Привалова, а то свои изверги, что еще ужаснее и обиднее.

— Как их только земля носит! — горькие слезы обильно катились по ее побледневшим щекам. — Ублюдки!

О своей участи она уже не думала. И даже угроза полицая разделаться с ней не пугала Татьяну. По сравнению с тем, что могло теперь случиться с летчиком и Захаром Тишковым, все остальное, даже ее жизнь, казалось мелким, второстепенным.


VIII


В землянке стояла духота, которая, наряду с замкнутостью пространства, низким потолком и маленьким оконцем с мутными кусками стекол, угнетала Алексея. Он привык к беспредельной высоте небес, ему хотелось взлететь на воздух или сбежать вниз от землянки к реке, пройтись по бережку, затем по луговой стежке, вьющейся между зеленым шелком травы и желтыми лютиками, как любил он, бывало, ходить с отцом в жаркую пору сенокоса. Необъятные русские края вдруг сузились для него до неестественных размеров, и он стал буквально задыхаться. Не мог Алексей смириться с тем, что чужими стали для него родные поля, леса, луга, перелески и узкие тропинки. Даже синее свободное небо стало враждебным, словно оспой, оно было побито точками разрывов зенитных снарядов, пронизано насквозь длинными пулеметными очередями.

Такое положение не устраивало вольного сокола Алексея, ему надоело прятаться, особенно теперь, в землянке, будто в норе.

— Вечером уйду! — вслух, но скорее для себя, чем для других, сказал он, приподнимая всклокоченную голову с подушки.

— Уйдешь, уйдешь, — соглашался Захар, — много у нас не высидишь… Вечером Анна обещала принести кое-какое барахлишко, переоденешься и ступай себе… Ты хотел бриться? Не надо этого делать… Зарастай щетиной как можно больше… У нас мужики теперь почти не бреются, по чисто выбритым подбородкам можно сразу же угадать полицая… Они стали теперь наводить лоск… Тьфу!.. Учись нашим повадкам: как ходим, как балакаем… И ты по-москалянски чеши до той поры, пока не окажешься за линией фронта… А может, Господь смилуется, и ты на партизан наткнешься… Балакают, они у нас уже есть!.. Не мы с тобой хлеб сожгли! Вот такие твои дела, Алексей, а пока подреми, наберись сил… Делай, как я тебе советую, и все будет по путю…

Алексей уронил голову на подушку, под которую сунул пистолет. У двери землянки, примостившись на табуретке, рукодельничала Акулина Игнатьевна, возясь с тряпьем.

— Вот залатаю эту рубаху, — подняла она перед собой крепко изношенную рубашку неопределенного цвета, — и ты можешь надеть ее, Алеша, если ничего лучшего Аннушка не сыщет…

— Спасибо, — поднял голову Алексей и перевел взгляд на Захара Денисовича, который с помощью цыганской иглы, так здесь называли большую иголку, наперстка и дратвы чинил порванный при аварийной посадке самолета его сапог. Летчик поворочался еще несколько минут на постели и, утомленный жарой, крепко уснул. Он видел один и тот же сон, в различных, правда, вариантах: всегда — безбрежное синее небо и себя за штурвалом самолета…

И в эти, казалось бы, безмятежные минуты, когда ничто не предвещало опасности, в землянку ворвались полицай Антон и Оська с веревкой в руках. Ни Акулина, ни Захар не успели даже охнуть, как Антон прикладом карабина ударил по голове спящего Алексея, видимо, тут же потерявшего сознание, перевернул его вниз лицом и связал веревкой руки за спиной. Сильно вспотевший от напряжения Оська помогал ему туже затягивать узел. Затем, откинув подушку, полицай схватил пистолет и отдал его Оське.

— Стрелять из него умеешь?

— Придется — выстрелю! — со злорадством в голосе процедил тот.

— Сынки, да что же вы, враги, делаете?! — первой опомнилась Акулина Игнатьевна. — Грех-то какой берете на себя, окаянные!..

— Молчи, бабка! — огрызнулся полицай. — Сама грешишь — преступника скрываешь!.. За этот грех тебе не только на небе, на земле прощения не будет, ведьма!..

— Ребята, ребята! вскочил Захар Денисович, — летчик-то наш, русский! — он пытался оттолкнуть от связанного Алексея Антона, но тот навел на него ствол карабина.

— Прочь! Убери руки, сволочь! — грозно прорычал полицай. — Не то…

Ствол темным глазом смерти смотрел прямо в лицо Захара, готовый в любое мгновение выплюнуть огненный гибельный смерч. Сколько раз Захар Денисович на лесоповале отворачивался от наведенных вот так же на него стволов охранников, на всякий случай прощаясь с жизнью. И теперь Антон показался ему очень похожим на тех безжалостных и равнодушных к человеку часовых, словно он и вышел из-за колючей проволоки, только напялив на себя уродливую форму полицая. Антон не нажал на спусковой крючок, отвел в сторону ствол и зло усмехнулся.

— Зек несчастный! — скрипнул он зубами. — Мало тебе лесоповала, а ты все равно, как волк, в лес смотришь… Преступника скрываешь и воруешь!.. Гад!.. Откуда обмолоченный сноп пшеницы, который ты в кустах смородины припрятал, а? Отвечай! И скирды поджег, подлец!.. Хана тебе, чалый!..

В это время Алексей пришел в себя, застонал, зашевелился. Полицай и Оська схватили его под руки и подняли на ноги. Кровь сочилась по виску Алексея.

— А ну, марш! — толкнул Антон летчика кулаком в спину и прикладом карабина коснулся Захара, а когда вышли из землянки, полицай кивнул на кусты: — Оська, тащи сноп! — Принесенный сноп сунули в руки Захара. — Неси сноп, пусть все видят, кто вор и поджигатель! Лишил людей хлеба…

— Немцы, по-твоему, люди? — саркастически спросил молчавший до сей поры летчик.

— Не твоего ума дело! Люди! — закричал на него полицай. — Пошел!..

— Такие, как ты, подонок!

— Я те дам подонок, я те дам! — замахнулся Антон карабином на Алексея.

Наступило обеденное время. Высокое солнце припекало не по-августовски, а словно это было в июне или июле. Алексей не успел обуть сапоги. Босый, он шагал по раскаленной лучами солнца пыли. Еще не пойманные и не съеденные немцами или мадьярами куры сидели в тени деревьев и заборов, оттопырив крылья и раскрыв клювы. Даже бродячие собаки не лаяли, а прятались от пекла и лежали, высунув языки. Haгорновцы с нескрываемым ужасом наблюдали за позорной процессией: впереди с гордо поднятой головой шествовал Оська, который так держал в руке пистолет, чтобы все видели, насколько он вооружен. Он чувствовал себя победителем, поглядела б теперь на него упрямая Катька! За ним с обмолоченным снопом в руках, спотыкаясь, медленно шагал Захар Денисович, затем Алексей со связанными руками за спиной и позади всех с карабином наизготовку Антон Званцов.

Нагорновцы, оставив на столе ложки и миски с недоеденными борщами, окрошками, кашами, надкусанные ломти хлеба, высыпали на улицы села и сходились к зданию бывшего сельсовета. К этому времени староста, оставив в степи для присмотра полицейских, поспешил в Нагорное. Уже в пути он узнал о случившемся. А в Нагорном увидел суровые лица мужиков и сострадательные — женщин и впервые почувствовал испуг. Испугался он не за себя, а за Оську: черт дернул его так рисоваться! Уж лучше бы пустили этого летчика на все четыре, все равно его где-нибудь поймают, не показывали бы Захара со снопом соломы, спокойнее было бы. Но теперь было поздно. Даже мадьяры, жившие в хатах, расположенных недалеко от управы, тоже вышли во дворы и, оживленно переговариваясь между собой, наблюдали за происходившим. Позже Ласло расскажет, о чем мадьяры говорили: «Если они сами не жалеют своих, то почему мы должны жалеть военнопленных?», «Нищий взял в поле сноп пшеницы, и за это его ведут к фрицам на расправу», «Они с него шкуру сдерут!», «Обязательно повесят!».

Алексей уже поднимался на крыльцо управы, когда услышал крик Анны;

— Алеша, Алексей! Отпустите его, гады!

Она с кулаками набросилась на Антона, но тот грубо оттолкнул ее и она упала.

— Не лезь, стерва! — замахнулся полицай карабином на девушку. — В зубы получишь, не посмотрю, ты… девка или баба! — ехидно засмеялся он. — Или с ним хочешь в комендатуру попасть? Дура!

К Анне подбежали бабы и девки, подхватили ее под руки и, утешая кто как мог, буквально оттащили от разъяренного полицая.

— Этим ты Алексею не поможешь, а себя угробишь…

— Немчура никому спуску не даст, хоть ты и девушка — под расстрел станешь…

— О, Господи!..

— Сохрани и помилуй…

В управе староста и полицай решали, что делать с задержанными. Телефона не было, чтобы сообщить об арестованных, особенно о летчике.

Староста понимал, с каким ликованием воспримут в уезде весть о поимке столь важного преступника, которого так долго, но безуспешно искали каратели. Держать Алексея в сельской управе было опасно: нагорновцы могут на все решиться.

— А зачем держать! — горячился Антон, который тоже надеялся на поощрение со стороны немцев за поимку летчика. — Я его поймал, я и отведу в комендатуру… Всего семь километров — чепуха!.. Вот только что делать с этим… бывшим зеком? — бросил он презрительный взгляд на Захара. — Сноп украл или больше?… Ты знаешь, идиот, что немцы за горсть смолотого зерна грозятся голову снять любому, а ты спер целый сноп и скирды поджег!..

— Не поджигал я скирды, видит Бог, не поджигал, — перекрестился Захар Денисович. — Рука не поднялась бы… Я что — не от земли мужик?

— Ты это в комендатуре расскажи, — тряс перед носом Тишкова карабином Антон. — Чертов Агакала! — этой кличкой иногда называли Захара из-за злополучного слова-паразита «ага». — Получишь свое!..

— Не поджигал он хлеб, — вступился за Тишкова Алексей. — А сноп принес я, зная, что ему жрать нечего… Отпустите его…

— Ты мне еще побалакай, побалакай! — сердито нахмурил брови староста. — Ишь, защитник!.. О себе лучше подумай…

— Скорее подумай ты, крепко подумай, куда бежать будешь, когда Красная армия погонит назад эту… фашистскую сволочь! — Алексей зашевелился, пытаясь освободить от веревки руки. — А у гитлеровцев обязательно будут пятки сверкать аж до самого Берлина… Но ты, староста, вряд ли убежишь, тебя поймают… Сами же нагорновцы поймают и повесят, как бешеного пса! — кивнул он на окно, за которым собралось много односельчан. — Веревку найдут и для твоего отпрыска Оськи…

— В чулан их! — затопал ногами Свирид, забыв, что в бывшем сельсовете чулана не было. — Так в другую комнату… Куда-нибудь… в подсобку. …

— Так чего их у нас держать, Свирид Кузьмич? — возразил полицай.

— Ну так что же ты стоишь, лоботряс! — разъяренный староста погрозил кулаком Антону. — Сейчас же веди летчика в уезд, сдай в комендатуру…

— Один? Мне помощник нужен… Оська твой летчика выследил, ему и быть моим помощником… Только дайте ему карабин…

Староста задумался: Оська уже и так на примете у нагорновцев. Больше усугублять его положениенельзя.

— Нет! — резко ответил он и махнул рукой. — Оська свое сделал, с него хватит!..

— Тогда кого-нибудь из полицейских дай, — настаивал на своем Антон. — Одному не сподручно…

— Все полицейские в степи, охраняют скирды…

Они вышли с арестованными на крыльцо. Шумевшая толпа притихла, ожидая, что будет дальше.

— Антону нужен помощник, — объявил староста. — Кто из мужиков поможет ему отвести летчика в комендатуру?

Люди глухо загудели и, не оглядываясь, стали быстро расходиться, низко опустив головы. Помощника полицаю среди них не нашлось.

— Ладно, — сказал Антон и матерно выругался в адрес толпы. — Трусливый сброд! — И вдруг его осенила мысль: — Свирид Кузьмич, дайте мне второй карабин… Знаю, где найти помощника…

— Найдешь ли? — усомнился староста и злорадно ухмыльнулся, однако пошел в помещение и тотчас вернулся с карабином в руках, подал его Антону. — Заметил, как все эти… колхознички… пялятся на нас? Живьем готовы сожрать!..

— Подавятся! — зло сплюнул в сторону полицай. — Они все у меня вот здесь! — показал он кулак. — Вы, Свирид Кузьмич, пока покараульте арестованных, я быстро возвернусь…

Спустя несколько минут полицай был уже во дворе Афанасия Фомича Званцова.

— Где ваш Витька?

— Зачем он тебе? — насторожился Афанасий Фомич.

— Он нужен мне, дядя…

— Нету Витьки дома, — сердито буркнул хозяин двора, но, видя, что Антон не собирается уходить, стал объяснять: — Он цеп новый ладил, теперя ушел на ток, небось…

Но Виктор, как на грех, услышав громкие голоса во дворе, оторвался от стола, где обедал, вышел на крыльцо, вытирая ладонью рот, и с любопытством посмотрел на Антона, который держал два карабина. Полицай, сделав шаг вперед, протянул Виктору оружие.

— Бери…

— Зачем?! — удивился Виктор, но все же и он сделал шаг навстречу Антону: любопытство и неожиданное предложение полицая взяли верх над осторожностью. Занятый ремонтом цепа и обедом, он, как и его отец, еще не знал об аресте Алексея Привалова, не знал, какую подлость совершил Оська, выследив летчика.

— Возьми, говорю!

Виктор неуверенно взял в руки карабин, повертел в руках, заглянул зачем-то в ствол, из которого пахло порохом, подул в него.

— Ну?

— Гну! — сердитым тоном ответил Антон. — Со мной пойдешь.

— С тобой?! О нет, у меня с полицаями разные тропинки, забери свой карабин назад, — пытался отдать оружие полицаю Виктор.

— Летчика в комендатуру поведем!

— Какого летчика, ты что — здорово хлебнул самогона? Какого летчика?

— А того, что немцы искали… Они не нашли, а я нашел, быстро руки ему скрутил!

— Зачем же ты это сделал? Это же… это же… подпись под смертным приговором!

— Хватит, хватит, не страши меня, уже пужаный… Пойдем!

— Э, нет! — Виктор опять пытался отдать карабин Антону, а тот отталкивал его от себя. — Это не по моей линии, Антоха, не с карабином я пойду и не в комендатуру, а с цепом на молотьбу… Немцы хлебушка требуют, им кушать хочется… Я выполняю приказ старосты.

— Ты же мне родня, двоюродный брат как-никак… Помогай!

— В этом деле мы чужие, Антоха.

— Ничего, заставлю — пойдешь! — пригрозил Антон.

— Я еще несовершеннолетний, обратись ко мне через год, я как раз подрасту…

— Оболтус! — рассердился Антон. — Тебе уже семнадцать лет, дети в яйцах пищат… Хватит держаться за юбку матери… Выполняй, что я приказываю, не то… сам знаешь!..

— Не ввязывай Витьку в свои делишки, Антоха, Христом Богом прошу, — взмолился Афанасий Фомичк. — Ты полицай, вот и занимайся всяким энтим срамом… Витька на молотьбе справно трудится…

— Лупить цепом по снопам умельцы найдутся не хуже твоего увальня… И вообще, дядя Афанасий, вы мне родня, — начал было доказывать свою родословную Антон, но Афанасий Фомич прервал его.

— Хрен тебе родня, Антоха, вот кто! Сатана тебе родной дядя, вот кто…

— Знаться со мной не хотите, замараться боитесь… Чистюли! Ах, да, ваш сынок имеет медаль «За отвагу», — вспомнил Антон Татьяну и ее щекотливое положение, а также виновника этого состояния девушки. — Ничего, Сашка с медалью «За отвагу», а Витька получит крест от немецкого командования для симметрии, послужит и вашим и нашим… Как законная местная власть, особенно в военное время, приказываю Виктору выполнить то, что будет ему мной приказано… Отказ его — это невыполнение приказа оккупационных властей, а за это немцы по головке не погладят…

Из хаты выбежала перепуганная Анисья Никоновна, запричитала, заголосила, ухватилась обеими руками за сына.

— Антоша, Антошенька, смилуйся, не трогай Витьку, как же мы людям в глаза глядеть будем?… Ты же нам не чужой, Антоша! — просила она, протягивая руки полицаю.

Афанасий Фомич тоже упал на колени перед полицаем, умоляя оставить Виктора в покое.

— Пожалей нас, Антон, ради всех святых… Вспомни отца своего и моего брата!

— Не время, дядя Афанасий, святых перечислять! — полицай оставался невозмутимым. — Еще и отца моего приплел. Мне поручено доставить арестованного летчика в уезд, и я его доставлю… Виктор! — крикнул он и решительно указал родственнику рукой на калитку. — Следуй за мной.

Виктор молча, плотно сжав губы, отвел от себя руки матери, помог подняться отцу с колен, накинул ремень карабина на плечо и, опустив голову вниз, побрел за полицаем.


IX


Захара Денисовича староста решил пока оставить дома. Он верил, что Захар не подпаливал скирды, а злополучный сноп принес действительно беглый летчик, у которого хватило ума чиркнуть спичкой и кинуть ее в сложенные в скирды снопы. Такой мог сделать все, что угодно.

— И Алексей Иванович не поджигал хлеб, — доказывал Захар Денисович. — Ему бы потихоньку да поскорее уйти, а на светиться во все поле…

— Теперь ему дорога одна, твоему Алексею Ивановичу, — в комендатуру, — горячился староста. — Зря он забрел в наши края, и нам от него одни неприятности… Нет бы мимо Нагорного прошмыгнуть, так он в нору твою полез… — А когда на дорогу вывели босоногого летчика, староста возмутился: — Где его куртка, где сапоги? Даже фуражки нет!.. Мы что — какого-то босяка в уезд отправим? Надо, чтобы он по всей форме был… Летчик, одним словом, иначе в комендатуре не поверят…

А когда выяснилось, что одежда Алексея осталась в землянке, староста приказал сыну:

— Оська, одна нога здесь, другая там, сию же минуту принеси обмундирование. …

Сын быстро исполнил приказание отца, очень сожалея, что ему запретили вести летчика в комендатуру. Алексей сопротивлялся, не хотел надевать военную форму.

— На виселице без сапог легче болтаться, — горько усмехнулся он. — А еще своими называетесь — предатели!..

Но его все же заставили одеться.

— Ну вот, теперь видно, что это летчик, — обрадовался староста, разглядывая Алексея, словно отправлял его на боевое задание. — Да, — вдруг всей пятерней почесал он под бородой, — вы по Подгорному и по Слободке не ведите его, глаз много, ведите окольной дорогой через поле, так надежнее… А увидят немцы, вам же легче станет, они сами доставят летуна куда следует… Еще поблагодарят вас, они награду обещали!.. Ну, с Богом, Антон Перфильевич, ступайте…

— Не с Богом, а с сатаной, — прошептал Виктор.

— Что ты сказал? — не расслышал полицай.

— А ничего, дело с сатаной имеем…

— Это правильно, Витек! — одобрил его Антон. — Ну, пошли, — толкнул он в спину летчика.

Поле дышало зноем. На небе ни облачка. Шли медленно, сначала молча, а потом полицай разговорился.

— Шевелись, Чкалов! — подталкивал он прикладом карабина летчика. — Уж больно ты медленно летишь… Так долго будешь добираться через Северный полюс в Америку, — язвил Антон и подмигивал Виктору — как, мол, я его! — Это последний твой полет… Чкалов в самолете вниз грохнулся, а ты на виселице вверх взлетишь, но результат один и тот же… Как ты по этому случаю думаешь, Виктор?

— Я думаю, чтобы ты, Антон, закрыл свой курятник, — Виктор недовольно шмыгнул носом. — Твой словесный понос мне надоел… Воняет дюже!..

— Во-первых, не Антон, а Антон Перфильевич, — в голосе Антона звучали нотки превосходства и сарказма, — я старший по должности, к тому же я родился на три года раньше тебя… я твой дядя. Во-вторых, не понос, а здравое рассуждение… Вот он летал, бомбил, за девками нашими увивался, вон как Анька орала, когда увидела его со связанными руками, а теперь мы ведем его, как скотину, на убой… Превратности судьбы, Виктор! Сегодня мы с тобой на коне!

Пройдя еще километра три, когда Нагорное виднелось лишь куполом и колокольней церкви, а Красноконск еще не появился из-за горизонта, Виктор решительно произнес:

— Стоп!

— Что — вспотел? — поинтересовался полицай — ему и самому было невтерпеж жарко. — Я тоже как в бане…

Алексей молча осматривал местность. До леса было не больше полкилометра. Чуть в сторону, у опушки, располагался аэродром. С него он не один раз поднимался на своем У-2, бесшумно подлетал к позициям фашистов и обрушивал на них всю свою ненависть, сосредоточенную в бомбах. Тогда он был свободным, как коршун, который теперь, широко распластав по воздуху крылья, плавно парил в высоте. И Алексею показалось, что не руки, а крылья туго связаны у него за спиной.

— Здесь, пока никого не видно, мы и отпустим Алексея Ивановича, — неожиданно и для полицая, и для летчика сказал Виктор и снял с плеча карабин.

— Что?! Ты что сказал?! — крикнул полицай и тоже снял из-за спины свой карабин. — Как это отпустим?! А нас… Ты подумал, что с нами сделают?

Алексей обернулся и с презрением посмотрел на полицая.

— Скажем, вырвался летчик, — продолжал развивать свою мысль Виктор. — Вот такой он… ловкий, сильный… Мы и глазом не успели моргнуть, как он развязал себе руки и…

— Перестань болтать! — разозлился Антон. — Буровишь черт знает что!.. Пошли! Да не смотри на меня так, — замахнулся он карабином на Алексея. — Пошел, сволочь!..

— Я правду говорю, Антон, — стоял на своем Виктор. — Пусть Алексей Иванович отметит мое рыло синяком или ты сам разукрась меня, я упаду, буду лежать будто без сознания, а он свяжет твои руки… Ну, получилось, мол, так, летчик оказался хитрее и проворнее нас… Незаметно сам развязал руки, накинулся на нас… Разве не может такое произойти, а?

— Нет, я думал, ты шутишь, а ты… Брось, понял? — погрозил полицай карабином Виктору. — Не дури, Виктор!.. За него немцы знаешь сколько нам марок отвалят? — толкнул стволом карабина полицай Алексея. — Он генерала их в куски разнес… А упустим — нас же вместо него расстреляют…

— Да уж лучше пусть нас укокошат, — вздохнул Виктор, — я спокойно приму пулю… Алексей Иванович Родину защищал, Россию, — в голосе Виктора прозвучал металл, — а мы его за это фашистам на расправу ведем!..

— Ах, вон куда ты гнешь, комсомолец паршивый!

— При чем тут комсомолец, я нормальный человек, русский… А ты разве не хотел в партию вступить? — усмехнулся Виктор. — Да не взяли, потому что ты гнилым оказался… Кому нужен лодырь, пьяница и развратник?… Развязывай Алексею Ивановичу руки, быстро! — поднял Виктор карабин. — Ну!

— Я тебе развяжу, я тебе развяжу, я тебе самому башку снесу… А ну, давай сюда оружие, сопляк! — Антон ухватился за ствол карабина, дернул его к себе.

— Не отдам? — Виктор крепко держал карабин за приклад и ремень. — Не отдам!..

Завязалась борьба. Антон был крупнее и сильнее. Виктор судорожно дергал за ремень, рука его скользнула, пальцы уцепились за дужку спускового крючка, он с силой потянул карабин в свою сторону и палец непроизвольно надавил на спусковой крючок. Раздался выстрел, пуля пронзила грудь полицая, он широко раскрытыми в ужасе глазами смотрел на Виктора не мигая, а потом стал беспомощно оседать на пыльную дорогу, повалился на спину, судорожно дергая руками и ногами.

— Я не хотел! — вскрикнул в страхе Виктор, видя, как кровавое пятно быстро расходится на рубахе полицая. — Я не думал убивать, хотел уговорить его…

— Думал, думал! — проворчал летчик. — Поздно думать… Скорее развяжи мне руки, затекли…

Виктор долго развязывал узел.

— Что ты возишься!

— Не могу… Так крепко… Стой! — вдруг вспомнил он. — У меня в кармане перочинный ножик…

— Так режь поскорее… Черт! — летчик тревожно оглядывался по сторонам, но вокруг никого не было видно. Наконец руки его освободились. Он поднял карабин полицая, еще раз огляделся, изучая местность и определяя кратчайший путь до лесной опушки.

— Тебе, Витя, в Нагорное тоже возвращаться нельзя, придется нам вместе уходить… Бежим по ложбине, так менее заметно… Пойдем, дружок, — положил Алексей руку на плечо все еще вздрагивающего Виктора. — Путь у нас теперь один…

В этот момент со стороны Красноконска послышался гул мотора. Виктор сразу по знакомому звуку угадал: это трескочет мотоцикл, и наверняка эсэсовца Эккерта.

— Немцы, в Нагорное едут… Мне кажется, это Эккерт — гул мотоцикла знакомый!.. Эсэсовец у нас как бы уполномоченный, что ли…

— Так что же мы стоим?!

Летчик прыжками спустился в неглубокую лощину, Виктор последовал за ним. Бежали что было духу. И уже на опушке леса, спрятавшись за куст орешника, увидели два мотоцикла с колясками.

— Кроме эсэсовца и другие едут… Только куда? — вытер тыльной стороной ладони пот со лба Виктор.

— Все, уходим, — Алексей взял за его рукав. — Надо торопиться, иначе в руки карателей попадем…

За рулем первого мотоцикла, действительно, сидел эсэсовец Эккерт, позади него, как всегда, солдат с автоматом наперевес, а в коляске разукрашенная Нюрка. На втором мотоцикле ехали трое солдат. Увидев лежащего человека на обочине дороги, Эккерт остановил мотоцикл. Солдаты соскочили с сидений и побежали к незнакомцу. Нюрка тоже вылезла из коляски, склонилась над лежавшим и узнала Антона.

— Это же наш… Антон Званцов… полицай, — обернулась она к эсэсовцу. — Он убит… Господи, крови-то сколько!.. Ой, мама, я сейчас вырву…

Антон пошевелил рукой и тихо простонал.

— Живой, — заметил Эккерт. — Спроси, пусть скажет, кто стрелял в него, — приказал он Нюрке.

— Антон, Антон, ты видишь меня? Я Нюрка Казюкина… Узнал? Антон!.. Кто тебя убил? А? Ну, скажи, скажи…

Полицай зашевелил губами, Эккерт поднял руку, чтобы все стихли.

— Летчик, — тихо, но ясно произнес полицай, и рука эсэсовца сама собой схватила пистолет, висевший на ремне в кобуре. — Витька… за… ним… побежал… Витька… за ним…

— Витька… Виктор Званцов, его родственник, за летчиком побежал… отомстить побежал за двоюродного брата! — громко кричала Нюрка.

Солдаты нацелились автоматами в сторону леса, готовые немедленно открыть огонь. Эккерт заговорил по-немецки, махнув рукой в сторону Красноконска. Мотоцикл с тремя солдатами развернулся и с большой скоростью помчался в сторону уездного центра, оставляя за собой клубы пыли. Эккерт сел на свой мотоцикл, Нюрка плюхнулась в коляску, а охранник эсэсовца прыгнул на заднее сидение. Полицай лежал, не двигаясь. Видимо, он скончался. Эккерт направился в Нагорное.

Сообщение Нюрки потрясло старосту — она сразу кинулась к нему с криком:

— Там Антона убили… или ранили… Он там лежит… А Виктор погнался за летчиком, чтобы отомстить за Антоху!..

Немедленно послали подводу за полицаем. Эккерт приказал собрать жителей села. Вскоре у бывшего сельсовета уже гудела большая толпа. Эсэсовец, не доверяя старосте, сам объяснил людям, почему их собрали.

— Ваш молодой герой, как его? — обернулся он к старосте, и тот сообщил имя. — Виктор… преследует преступника в лесу… Ваш долг помочь молодому герою… Идите в лес и помогите герою и оккупационным властям поймать летчика…

Вскоре вернулась подвода с трупом Антона.

— Антону копцы! — равнодушно сообщил мужик, который привез его.

Оставалось непонятным, что случилось с Виктором и где он теперь. Антон отчетливо произносил: побежал за ним, то есть за летчиком, но ни разу не сказал: с ним. И эсэсовец подтвердил, что Виктор стал преследовать убийцу полицая. Стало быть, решили в управе, летчику каким-то образом удалось освободить связанные руки, смертельно ранить Антона, возможно, ранить и Виктора и убежать в лес. Виктор, увидев раненого двоюродного брата, бросился преследовать преступника.

— Так надо же спасать моего сына! — требовал прибежавший к управе Афанасий Фомич. — Что же ты, Свирид Кузьмич, медлишь? Посылай своих полицаев в лес…

— А сколько нас, — разводил руками староста, — раз-два и обчелся… Давайте всем селом в лес пойдем…

Пока судили да рядили, что дальше делать, в Нагорное на двух грузовиках приехали каратели, а на третьем в подмогу немцам — полицаи, собранные по пути в Красноконске и в соседних селах. Среди них оказался и Спиря. Полицаев первыми направили в лес. Добравшись до опушки, солдаты и полицаи открыли ожесточенную стрельбу по деревьям, обрывая листву и ветки с дубков, кленов, ясеней, пугая лесных птиц, которые криками наполнили чащобу. И только после стрельбы фашисты, выставив впереди себя полицаев и прикрываясь ими, вступили в лес, испуганно втягивая головы в плечи. Шли долго, обследуя каждое дерево. Один из полицаев у густого куста орешника обнаружил картуз, на котором была еще свежая кровь. Уже в селе определили, что картуз принадлежал Виктору. К ужасу Афанасия Фомича был сделан вывод: сын его отчаянно дрался с летчиком и скорее всего был убит, но вот только труп его никак не могли отыскать. Возможно, летчик его надежно спрятал с целью еще больше запутать следы своего бегства. Во всяком случае отряд карателей и полицаев возвратился в село несолоно хлебавши. Обескураженные очередной неудачей, немцы и их подручные уехали в Красноконск, а эсэсовец Эккерт, оставшийся на некоторое время в Нагорном, стал снимать с Захара Денисовича предварительный допрос, как бы сказали юристы, дознание. Для немца старик был явной загадкой. Как же он, наказанный советской властью, противник колхоза, смог пойти против оккупационных властей, поджечь немецкое имущество — хлеб и, более того, прятать у себя советского летчика, для поимки которого на ушах стояли столько времени все имеющиеся в уезде каратели?

— У нас в Германии военное положение, — говорил он Тишкову и присутствующему здесь же старосте, — за небольшую кражу расстреливают на месте даже немца, а здесь и воровство, и уничтожение имущества… Здесь за такое преступление вешают!.. Даже если бы ты, староста, украл, как это у вас называют… пучок…

— Сноп, — подсказал Свирид Кузьмич.

— Сноп… то я лично повесил бы тебя, хоть ты и староста, — холодно сказал эсэсовец. — Понял?

— Так точно, господин офицер! — вытянулся староста перед Эккертом, часто моргая и дрожа каждой жилкой своего тела. Он нисколько не сомневался: немцы не пощадили бы и его.

Допрашивая, эсэсовец утаивал от Захара Денисовича страшную весть, узнав которую, арестованный, по мысли Эккерта, замкнулся бы окончательно. Дело в том, что когда летчик, который в результате ночного налета уничтожил так много немецких солдат, в том числе штаб дивизии и высокопоставленного генерала, снова как в землю провалился, не оставив никаких следов, часть карателей во главе с унтер-офицером Носке, возвратившихся после из лесной облавы, обрушили свой гнев на землянку Тишкова. Они грубо вытолкали наружу насмерть перепуганную Акулину Игнатьевну, перевернули все вверх дном. Ничего подозрительного не обнаружили, кроме небольшого уклунка с зерном пшеницы нового урожая. Уже хотели было уезжать с места разгрома, как вдруг кому-то из карателей пришла в голову изуверская мысль взорвать эту ненавистную им, полную тараканов, клопов и мышей, нору. С этой целью солдаты оставили посреди землянки противопехотную мину и вывели подальше провод, соединив его с источником тока.

Акулина Игнатьевна сидела, сгорбившись, на траве недалеко от землянки и совершенно не понимала, что творится вокруг. Она страдала от неизвестности по поводу Захара Денисовича: где он теперь, что с ним?

— А что делать с этой цауберин? — спросил солдат, назвав старушку по-немецки ведьмой и с силой толкнув ее носком сапога в спину.

— Цауберин!.. Цауберин! — заорали солдаты, словно средневековые горожане, собравшиеся на площади, где вели на костер женщину, обвиненную в колдовстве.

По всей видимости, это сравнение женщины с нечистой силой понравилось им. Двое из них, нагло ухмыляясь, схватили Акулину Игнатьевну за руки и поволокли в землянку, платок сорвался с ее головы и седые волосы рассыпались по плечам. Ее бросили за порог землянки и плотно прикрыли дверь снаружи.

— Цауберин!..

— Сжечь ее! — продолжали, злорадно гогоча, кричать каратели.

Скривив в презрении рожу, унтер-офицер Носке наблюдал за происходящим. А когда дверь захлопнулась и ее подперли колом, чтобы не могли открыть изнутри, махнул рукой:

— Шмитке!

Солдаты разбежались по сторонам, попадали на землю, инстиктивно закрыв головы в касках руками, и только после этого Шмитке включил ток. Раздался сильный грохот, высоко в небо рванулся густой столб дыма, пепла и пыли, стекла в окнах ближайших хат зазвенели, а иные мелкими острыми крошками осыпались из рам.

Захар Денисович, естественно, не мог видеть гибели жены. После предварительного допроса в управе эсэсовцем Эккертом его отвезли в комендатуру, где с пристрастием, применяя пытку, принялись допрашивать еще раз. Захар Денисович искренне рассказал о том, как познакомился с летчиком еще до прихода немецких войск, когда около леса находился аэродром, как летчик потом принес ему сноп пшеницы с поля.

— А ты сам воровал хлеб? — спросил его палач.

Захар Денисович стушевался и впервые за время допроса покривил душой.

— Нет, — отрицательно покрутил он головой.

— Врешь! — рявкнули на него и наотмашь ударили кулаком в глаз, который тут же заплыл кровью. — У тебя нашли много зерна! — унтер-офицер Носке с немецкой педантичностью уже донес в своем отчете об обнаруженной в землянке пшенице.

Вся ненависть немцев к летчику, который принес им столько неприятностей и беспокойства, перешла на Захара Денисовича. Никто уже не вспоминал о наказании его советской властью, о ссылке на лесоповал в Сибирь. Его долго пытали самым изощренным образом: били, подвешивали на крюках вниз головой. Он не раз терял сознание, его обливали холодной водой, приводили в чувство и вновь пытали, задавая такие вопросы, о которых Захар Денисович ни слухом, ни духом не знал и слышал впервые: о его связях с местным партизанским отрядом.

Поздней ночью в темноте он пришел в себя. Вспомнил, где находится, не чувствуя своего тела. «Это и есть конец света», — подумал он. Мысли обрывками заполняли его память. То вспоминалась рыдающая Акулина, то Алексей, не успевший выхватить из-под подушки пистолет, то Антон с Оськой, набросившиеся на спящего летчика, то лесоповал, то лица испуганных соседей. Но одного никак не мог взять в толк Захар Денисович: за какие такие грехи он принимает Христовы муки? Он стал размышлять над Святым писанием, которое неплохо знал еще с лесоповала, где украдкой удавалось кое-что почитать и запомнить. «Ибо так возлюбил Бог мир, что отдал Сына Своего единородного, дабы всякий верующий в него не погиб», — вспомнил он Евангелие от Иоанна. «Но кто я? Разве я могу сравниться с Иисусом Христом, который пошел на крест, чтобы спасти весь род людской, а я своей смертью не спасу и одного человека-многострадального Алексея?»

Захар Денисович попробовал подняться, однако это ему не удалось — ни ногой, ни рукой он не смог даже пошевелить. «Лежу, как обрубок, — решил он, — может, у меня уже нет ни ног, ни рук». Так он пролежал до тех пор, пока над Красноконском не поднялось высоко горячее солнце. Но в подвале, где пытали Захара, по-прежнему было темно и сыро, пахло кровью и паленым мясом: раскаленным железом палачи жгли его тело, следы ожогов болели и кровоточили на спине и груди старика.

С грохотом и скрежетом отворилась тяжелая железная дверь, и в подвал вошла группа немцев. Двое из них схватили Захара Денисовича под руки и потащили на свет, лившийся в подвал со двора. У комендатуры стоял грузовик, в кузов которого и закинули полуживого арестованного. Машина, заурчав, тронулась. Куда везут, Захар Денисович не знал: скорее всего, на расстрел, думал он, ощущая от тряски на колдобинах нестерпимую боль. И опять вспомнился ему Христос, его страдания, когда он нес свой крест на Голгофу, избиваемый римскими солдатами плетками и палками. С этими мыслями Захару Денисовичу было легче переносить собственные муки, а может, это ему только так казалось…

А в это время в Нагорном, на выгоне перед управой, полицаи под руководством немецких солдат быстро соорудили виселицу. Затем, забежав в каждый двор, от имени оккупантов приказали всему населению собраться у назначенного места.

— Пусть видят все, как мы поступаем с ворами и укрывателями преступников, — заявил эсэсовец Эккерт старосте.

В село прибыл грузовик, сопровождаемый мотоциклами с солдатами. Из кузова вывалили Захара Денисовича и поставили на ноги. На грудь ему повесили дощечку с надписью «Вор и партизан», поставили его на табурет под перекладиной и накинули на шею петлю. Захар Денисович в последний раз оглядел односельчан, боясь увидеть среди них Акулину Игнатьевну, но, не увидев, несколько успокоился — не хотелось ему, чтобы она страдала в минуты его гибели. Затем он кинул взгляд на купол церкви, на который еще не поставили крест, как обещал староста, да и саму церковь заготовитель Блюггер давно превратил в склад не только продуктов, но и всяческих вещей, отнятых у местного населения, быстро прошептал «Отче наш». Потом громко произнес так, что слышали стоявшие впереди нагорновцы: «Господи, прими дух мой!» Охранник эсэсовца Эккерта рядовой Якоб Тир ногой выбил из-под Захара Денисовича табурет, и петля больно сдавила горло старика. Толпа у виселицы охнула. А душа погибшего, освободившись от мирских тягот и забот, легко и высоко поднялась и стала парить, не проявляя ни удивления, ни страха, над знакомыми улицами села.

Откуда-то вынырнул фотограф в форме немецкого солдата. Сначала сфотографировал повешенного, потом нескольких солдат рядом, а затем немцы принялись отбирать из толпы собравшихся мужиков и молодых парней, куда попали Федул, Афанасий Фомич, Демид Савельевич, а также среди них оказался и Митька. Всего человек десять.

— А для чего нас-то? — спросил Федул у Афанасия Фомича, чувствуя, как становится мокро в штанах.

— Вешать будут для компании, — съязвил за Афанасия Фомича Митька. — А то Захару скучно одному висеть…

— Типун тебе на язык, — сердито пробормотал Афанасий Фомич.

— Но за что нас наказывать? — дрожал Демид Савельевич.

— Тебя точно за Нюрку, — опять хихикнул Митька, — чтобы она не выдавала секрет…

— Какой? — испугался Демид Савельевич. — Какой секрет?

— А такой… Хвастает, что она каждый день ходит… в паликмахерскую… кудри наводить… господину Эккерту это очень нравится!.. Нюрку он хватает за толстую задницу, а отца ее хочет веревкой обнять за тонкую шею…

— Хватит тебе, Митька, — еще пуще рассердился Афанасий Фомич, — не зубоскаль, и без тебя тошно…

Эккерт заставил стать рядом с мужиками старосту и Оську.

— За что? — у старосты мелко дрожали колени.

— Надо так, — коротко бросил эсэсовец. — И ты, полицай, становись, приказал он Егору Ивановичу, и тот послушно стал рядом с Митькой.

— И тебе перекладина в награду, господин полицай, — насмешливо шепнул Митька.

Рядом с Грихановым стал Якоб Тир, довольный тем, что именно он выбил табуретку из-под ног поджигателя хлеба Захара Денисовича. Эккерт оглядел группу, позади которой висел несчастный Тишков.

— Мне не нравится выражение ваших лиц, — сказал эсэсовец. — Вы должны улыбаться, вы довольны, что повесили вора, поджигателя хлеба и укрывателя опасного преступника, вы радуетесь, вы поддерживаете меры оккупационных властей по наведению нового порядка… Пусть знают все и всюду, что русское население солидарно с политикой Германии… Улыбайтесь же! Ну! — грозно почти крикнул он и застыл в ожидании, сверля глазами и, словно удав, гипнотизируя каждого.

Преодолевая себя, мужики оскалились, вымучили на своих лицах нечто наподобие улыбки, даже староста делано показал свои желтые зубы. Искренне улыбались только Оська и Тир. Фотограф стоя и с колена сделал несколько щелчков.

Жители села расходились по домам подавленные. А по Нагорному продолжали шнырять полицаи, разыскивая Анну: кто-то донес немцам, что она слишком уж рыдала по поводу ареста летчика. Возможно, она знает, что произошло по пути в комендатуру с летчиком и Виктором. Но девушку не нашли ни в ее хате, ни у соседей, несмотря на то, что к поиску подключилась заплаканная и растрепанная Зинаида, грозившая отомстить всем виновным за убитого мужа.

— Когда был живой, наставляла ему роги, а теперь разнюнилась…

— Лицмерит стервотина!

— Завтра же забудет Антоху, — шептались мужики, а вслух сказать боялись: еще придерется — беды не оберешься!

К полицаю Гриханову никому не пришло в голову заглянуть — именно там Екатерина и прятала Анну.

— Катька твоя нашлась? — спрашивали у Егора.

— Да она, шельма, никуда и не девалась, договорилась с матерью, та ее от меня и прятала, — врал Егор. — Ох, и дал я им обоим прочуханку — век помнить будут!

Дома пытался потянуть за косу Екатерину, но она решительно оттолкнула его от себя.

— Ты, полицай, не для меня! — сверкнула глазами на отца дочь.

— Что ты делаешь?! — с ужасом шептал он ей, оглядываясь на окна и дверь хаты. — Узнают, что Анна здесь, — всех нас на распыл пустят… Дурья твоя голова!..

— Если выдашь, я сама пойду под перекладину, — заявила Екатерина, и по ее тону, по ее широко раскрытым глазам, в которых отражались решительность и ненависть, отец понял, что дочь не шутит. Единственное, что он сделал, чтобы отвести от собственной хаты беду, — стал быстрее других бегать от двора к двору, кричать громче всех, якобы разыскивая Анну, а потом первый же распустил слух, что она, дескать, еще тогда, когда летчика повели в комендатуру, ушла из Нагорного, а куда, никто не знает — свет велик!


X


Судьба Виктора оставалась неизвестной. Анисья Никоновна голосила день и ночь. Украдкой и от жены, и от соседей вытирал кулаком слезы и Афанасий Фомич. Никто не мог определенно сказать, какова была роль Виктора в трагической развязке на дороге в комендатуру. Рассуждали в селе кто во что был горазд. Митька и Тихон твердо верили, что их друг принял сторону летчика и помог ему освободиться, иначе он поступить не мог; другие, наоборот, с такой же уверенностью, без сомнения, утверждали, что он, защищаясь от каким-то чудом развязавшего себе руки летчика, был вместе с Антоном, ведь что ни говори, а они одной фамилии, двоюродные братья: не мог Виктор причинить смерть брату, хотя и полицаю, за что в Нагорном Антона откровенно презирали. И Виктор погнался за летчиком, которому удалось вырвать из рук Антона карабин и смертельно ранить его. Да и Нюрка тому свидетель: слышала, как Антон четко сказал перед смертью, что Виктор побежал за летчиком. И даже эсэсовец Эккерт подтвердил это. В лесу между Алексеем и Виктором произошла перестрелка, в результате преследователь, возможно, был поражен в голову, свидетельством чему был найденный полицаем под кустом картуз Виктора с кровавыми пятнами.

Выйдя наконец из подполья, Екатерина откровенно плакала, переживая за Виктора, во всем винила Оську.

— Он, вражина, причина всей беды, — вздрагивала она, плача. — Из-за него схватили летчика, из-за него Антон заставил Виктора вести Алексея в комендатуру, из-за него случилась смерть на дороге…

Егор Иванович, обрадованный возвращением дочери в родной дом, смирился и перестал ее ругать за долгое отсутствие, но и о ее замужестве больше не намекал, тем более что и Оська, хотя и не отказывался от желания жениться на Екатерине, теперь не лез к ней в душу, не надоедал приставанием, а решил переждать, когда Нагорное успокоится.

Лишь на третий день немцы разрешили вынуть из петли несчастного Захара Денисовича и похоронить на местном кладбище. За его гробом шли несколько старушек. Мужчины постарше и молодые парни в похоронной процессии участия не принимали — боялись гнева карателей. В селе появилась уездная газетенка, издаваемая по решению оккупационных властей, в которой были помещены фотографии казни Тишкова, в том числе и фотография улыбающихся на фоне виселицы нагорновцев.

— Все, Федул, — с подковыркой пророчествовал Митька, — придет Красная армия и всех нас, дураков неотесанных, повесят за ту часть нашего срамного тела, которое мешает плохому танцору плясать… И тебя первого, поскольку ты дезертир!..

— Я в плен попал, — плаксиво защищался Федул, — а тут не стань да не улыбнись — самих рядом с Захаркой вздернули бы…

Газету доставили почти в каждую хату. Афанасий Фомич, обложив газету многоэтажным матом, разорвал ее на мелкие кусочки и повесил на гвоздик в нужнике. Кусочек с обидной фотографией, где красовался и его оскал над лопатообразной бородой, он поспешил использовать в тот же день, едва лишь забурлило в животе. Так поступили с личным врагом, то есть с ненавистной газетой, и другие мужики.

— Хватит нам лопухами подтираться! — торжествовал Митька. — Хоть в чем-то от фашистов польза…

Немало слез выплакала в эти дни и Татьяна Крайникова, но теперь слезы часто навертывались на ее глаза от радости: не стало лиходея, миновала опасность оказаться во власти изголодавшихся по женщинам мадьяр, как грозил ей Антон. Теперь ей было страшно в той степени, в какой находились все нагорновцы в условиях гитлеровской оккупации. В управе только и говорили, что немцы наконец-то захватили Москву, и полицейские с масляными улыбками на вечно хмельных рожах твердили: «Сталин капут!» Без точной информации обстановка в Нагорном становилась все мрачнее и тягостнее. Молодые девушки и парни со страхом ожидали, что их вот-вот отправят на работу в Германию. Но пока призывались лишь добровольцы.

— Ты вот что, сынок, — завершая обед облизыванием деревянной ложки, с хрипотцой в голосе начал Свирид Кузьмич, хмуро поглядывая то на Оську, то на Авдотью Саввишну, — как бы нам с матерью трудно ни было, а поезжай-ка ты в Германию, изъяви такое добровольное желание сам, в уезде, надеюсь, этот твой шаг оценят и найдут для тебя подходящее местечко и работу на чужбине… Так вот, Ося… — староста опустил голову, и плечи его вздрогнули.

Авдотья Савишна тихо заныла, но, увидев злой взгляд мужа, уголком белого платка стала вытирать быстро набежавшую слезу.

— Ну как же, как же, Свиридушка, своего дитя на чужбину… — простонала она.

— Плачь, не плачь, Авдоха, а надо, — вновь сердито зирнул из-под бровей на жену староста. — Коли мы ввязались в такое дело, — он вытер вспотевший лоб рукавом рубахи и твердо повторил: — В такое дело… Кто знал!.. Мы ведь радовались, когда немцы пришли, думали, заживем, как до революции жили или в эту… нэпу… Но выходит, и новая власть нас обмишурила… Наш сиротинушка ветряк стоит, опустив крылья, как уши побитый кобель, потому что молоть ему нечего, немчура не разрешает даже горсть пшеницы под жернова кинуть… Да и ты, Оська, прославился! Дернул тебя черт энтого летчика хватать… По твоей наводке и Захарку повесили… Люди все на тебя сваливают, все блохи твои, все до одной… Уезжай в Германию на всякий случай… Может, Бог даст, со временем тут все позабудется… А коли немцы победят, воротишься домой… героем!..

— Мне бы и Катьку взять… Можно? — неуверенно спросил Оська, и краска стыда залила его щеки.

— Кому что, а курице просо! — зло усмехнулся староста. — Далась она тебе, эта Катька!.. На твой век Катек хватит!.. В Германии немку подцепишь, парень ты вона какой ладный… А эту позабудь, выкинь из головы!.. Да и кто она — дочь Егорки голодранца!.. Его дед и отец у нас в батраках спину потом обливали… Голытьба беспартошная!.. Так что собирайся, завтра же поедем в уезд, — решил отец.

Авдотья Саввишна — в крик, бросилась к сыну. Свирид Кузьмич с силой ударил кулаком по столу, отчего даже ложки и миски подпрыгнули.

— Хватит! Расхныкалась! — грозно крикнул он. — И без твоего крику в душе, как будто кто в нее нахаркал спьяну!

Всю ночь Авдотья Саввишна и Свирид Кузьмич не спали, ворочались с боку на бок, шептались, ругались, пеняли друг другу давишние большие и маленькие грехи. А Оська с вечера все думал, как сбежать из хаты и увидеть Екатерину: авось уговорил бы ее уехать с ним на неметчину, однако боялся отца, спустил было с кровати босые ноги, но потом опять спрятал их под одеяло.

В уездной управе Оську встретили с распростертыми объятьями: еще бы — он оказался одним из первых добровольцев, изъявивших желание отправиться в Германию. Его и отца пригласил в свой кабинет сам комендант уезда Людвиг Ганс фон Ризендорф. Они робко вошли в здание бывшего райкома партии, осторожно, словно на огонь, ступили на мягкий цветной ковер, разостланный на весь длинный коридор, охранник коменданта распахнул дверь, и они перешагнули через порог кабинета, в глубине которого за массивным столом из красного дерева сидел фон Ризендорф. За его спиной на стене висел огромный портрет фюрера со вскинутой вверх и вперед рукой. Комендант не встал им навстречу, а только поднял голову и сверкнул стеклами очков. Рядом с ним стоял переводчик унтер-офицер Генрих Беккер. Фон Ризендорф говорил кратко, рублеными фразами по-немецки. Староста и Оська, благоговейно склонив головы, внимательно вслушивались в непонятную для них речь.

— Господин Людвиг Ганс фон Ризендорф благодарит вас, староста, за хорошо воспитанного сына, — перевел Беккер. — Такие молодые люди нужны Германии… Господин комендант уже распорядился, куда отправить вашего сына… Арестом поджигателей хлеба он заслужил особое уважение немецких властей.

— Премного вам благодарны, господин комендант, — низко кланялся Свирид Кузьмич, как казалось, совершенно не мигающему холодными глазами высокому начальнику. — Мой сын Осип не подведет… Только куда его отправят? — робко спросил он, взглянув на переводчика.

— Это знает только господин комендант, — уклончиво ответил тот и, видя беспокойство старосты, добавил: — Адлер… генуг… гут… Все будет хорошо, староста!..

Оська молчал, бросал взгляд то на фон Ризендорфа, то на перводчика Беккера, то на отца и тоже подобострастно кланялся, улыбаясь.

— Прахткер! — сверкнул очками на Оську фон Ризендорф и, указав рукой на дверь, зашелестел бумагами, кипой лежавшими на его столе рядом с большим черным телефонным аппаратом.

Господин комендант отпускает вас, — первым сделал шаг к двери переводчик, аудиенция окончена… А сыну он сказал «прахткер», это по-немецки, а по-вашему — молодец!

Выйдя из кабинета в коридор, староста снова обратился к переводчику: — А вы не знаете, куда точно отправят моего сына?

— Мне это неизвестно, староста, — несколько раздражительно, но четко выговаривая каждое русское слово, ответил переводчик, но, видя, что такой ответ не удовлетворяет Свирида Кузьмича, добавил серьезно: — Не сомневайтесь, староста, сыну вашему, как это по-вашему… по-русски… повезло! И больше вопросов не задавайте.

— Спасибо, господин… — Свирид Кузьмич хотел назвать переводчика по имени, но не знал.

— Беккер… Моя фамилия — Беккер, — подсказал переводчик.

— Спасибо, господин Беккер, — еще раз поклонился немцу Свирид Кузьмич так, как никому и никогда в своей жизни не кланялся, даже пуле, как он говорил, на германской войне в 1915 году.

Тут же в уездной управе он узнал, что Оське надлежало завтра же уезжать, а куда, опять никто не объяснил. Зато прощальный вечер староста устроил знатный. Стол ломился от всяческих закусок, пузатые бутыли с самогоном занимали на столе почетные места. Приглашенные полицаи чокались и хвалили Оську на все лады, здесь были даже новый комендант лагеря военнопленных, плюгавый, узкоплечий Иштван Токач, и его вертлявый адъютант, который с первой же рюмки охмелел и все норовил спеть какую-то лишь ему известную венгерскую песенку в ритме чардаша. Оська тоже глотком осушал рюмку за рюмкой, всем превозносившим его несуществующие достоинства широко улыбался и думал не о том, что завтра покидать родной дом, а о Екатерине, мысленно строя дерзкий план: пока ее отец вдребезги пьяный что-то бормочет себе под нос, беспомощно тычет вилкой в сковородку, где лежали мелко нарезанные жареные кусочки свинины, пробраться к девушке и… оставить ей о себе память. Тем более что Виктора, соперника его, нет и вообще неизвестно, жив ли он. Екатерина должна покориться ему, а станет упрямиться — у него, Оськи, хватит силы и страсти…

Когда гости уже изрядно напились и несли несусветную чушь, не понятную даже для них самих, Оська выскользнул из-за стола и, крадучись, вышел на крыльцо. Осталось только побежать к воротам, но тут крепкая рука отца схватила его за шиворот.

— Ты куда навострился, а?

— Да я так… подышать вышел… Жарко стало… Взопрел весь, — пытался освободиться от отца Оська. — В хате не продышать от самогона и… лука…

— Не продышать! — передразнил сына отец. — Знаю, куда ты собрался, стервец! Ишь чего удумал!.. Не дай Бог чего… этакого… Егорка только заикнется в уездной управе, что его Катьку… Не то что Германии, свету белого не увидишь больше… Ты едешь туда добровольцем, какой это доброволец — насильник? — наивно рассуждал староста, не представляя, насколько свободны немецкие прихвостни для насилия и подлости. — Ступай в хату, щенок, не то ремнем угощу на прощанье, не погляжу, что назвал молодцом сам… этот… фон… фон…

— Фон Ризендорф, — подсказал сын отцу, у которого спьяну заплетался язык.

— Вот… он самый… фон!..

Утром Свирид Кузьмич повез сына в Красноконск, как и было предписано. Упитанный конь рыжеватого окраса, отобранный у цыган, табор которых немцы расстреляли недалеко от Нагорного на берегу Серединки, легко бежал по проселочной дороге, раздувая ноздри, грызя металлические удила и разбрасывая хлопья белой пены изо рта. Когда село начало скрываться за пригорком, староста остановил коня.

— Помолимся, сынок, может, в последний раз ты видишь нашу церкву, а я тебя, — староста первым слез с брички. — Вон и ветряк наш стоит как истукан, не машет крылышками, не прощается с тобой…

Отец и сын, повернувшись лицом к селу и стоя на коленях, прочитали молитву, перекрестились трижды и, низко коснувшись лбами кончиков жесткой травы,поклонились. Снова примостились на бричке, тронулись с места.

— Заметил я, что никто не вышел нас провожать, — пожаловался Свирид Кузьмич сыну. — Будто вымерли все, сволочи… Вот как оно, сынок, получается, так что лучше тебе поскорее уехать… А там видно будет, время покажет… Мы с матерью свое отжили… почти отжили… А тебе надо думать, что дальше делать… Но, но! — хлестнул он ременными вожжами по широкой спине коня, и тот, фыркая и круто изгибая поблескивающую от пота шею, помчался легкой рысью, выбивая копытами вспышки горячей пыли.

Однако староста ошибался. Их провожало все село, но украдкой выглядывая из окон и из подворотен.

— Наверно, с похмелья головы у них здорово болят!..

— Да, такой стол вчерась отгрохал староста… Самогонки было море!..

— Коменданта лагеря под руки вели полицаи…

— А его адъютанта вообще несли, — такими словами нагорновцы провожали Оську в далекий неизвестный путь.

— Ну, Катя, теперь тебе некого бояться, — угощая кусочком шоколада, подаренного охранником Ласло вместе со старым мадьярским мундиром, улыбалась Анна. — И я прятаться больше не стану… Вражина Оська уехал, и чтоб он больше сюда, гадина, не вернулся, помоги ему в этом, Господи! перекрестилась Анна. — Душегуб он! — И плюнула на пол.

— Хоть бы дал Бог! — вздохнула Екатерина, жуя горьковато-сладкую шоколадку. — А прятаться нам все равно надо, Анечка, от мадьяр, а еще больше от немцев, если сюда нагрянут. — Катя поправила на своей голове старый весь в заплатках платок, наполовину прикрыв им большие грустные глаза.

— Отец твой — полицай, неужто они и дочь полицая тронут?

— А что им полицай! Не посмотрят… Может, на старушку в тряпье и сапухе не позарятся, — засмеялась Екатерина и взглянула на себя в зеркало. — Вишь, какая я красотка!.. Ты измажь мне лицо сапухой еще больше, чтобы на меня страшно глядеть было, чтобы воробьи и вороны со страха облетали меня стороной…

— Что если ты мадьярскую форму наденешь? — в свою очередь звонко рассмеялась Анна. — Вон на лавке валяется… Ласло принес, я только намекнула, он тут же приволок, думала Алеше передать, да Захар Денисович, земля ему пухом, отсоветовал, сказал, что в такой одеже его сами же мадьяры и схватят, как дезертира… Но все равно Ласло молодец! — Анна задумалась, грусть отразилась в ее глазах. — Где теперь мой Алешенька? А?

— И мой Витенька, — в тон Анны сказала Екатерина, — жив ли?… Я все равно буду его ждать…

— Твой-то, если останется жив, обязательно вернется, здесь его отец и мать, а мой — не знаю, — горько вздохнула Анна и вдруг негромко запела:


Цвела, цвела черемуха
На белой на заре…

Катя тут же подхватила, и хату наполнила нежная, немножко грустная, красивая, до боли знакомая и родная русская мелодия:


В ту пору мой — от миленький
Стучал в окно ко мне.
«Вставай, вставай, любимая,
Сон сладкий позабудь,
Нежданно и негаданно
Я еду в дальний путь…»
Не знаю, долго ль будет он
В далекой стороне,
Но если жив останется,
Воротится ко мне.

— Если останется жив… — закончив петь, промолвила Анна и перекрестилась. — Господи, помоги ему, моему Алешеньке!..

— И моему Витеньке… — тоже стала креститься Екатерина.


XI


До линии фронта было уже очень далеко. На некоторых участках немецким войскам удалось форсировать Дон, и теперь они южнее рвались к Волге. Однако у Воронежа их остановили. Здесь шли ожесточенные бои. Сюда и направились Алексей и Виктор. Шли от деревни к деревне больше в ночное время, но всегда стучали в окна попросить воды, а то и куска хлеба, если жители благосклонно, хотя и с опаской, принимали их. Были и такие, что отмахивались от незнакомых просителей, словно от назойливых мух: боялись, что немцы за оказание помощи блуждавшим красноармейцам, которые потеряли связь со своими частями и не сдавались добровольно в плен, расстреляют на месте. Так что таких жителей сел можно было понять и не осуждать, если в их домах кишмя кишели дети или доживали свой век старики.

Днем Алексей и Виктор больше рассматривали местность, по солнцу намечали направление, по которому им предстояло двигаться ночью. Для Алексея, совершавшего ночные полеты за линию фронта, все это не представляло проблемы: он прекрасно ориентировался по звездам и, даже когда небо затягивали густые облака, он каким-то непонятным для Виктора чутьем точно определял направление на восток, откуда уже доносились глухие раскаты артиллерийской дуэли.

Под Воронежем были сосредоточены вторая немецкая, вторая венгерская, восьмая итальянская и третья румынская армии — почти весь европейский интернационал. Солдат этих армий беглецы часто видели то там, то здесь на дорогах. Но одного Алексей не знал: созданным Воронежским фронтом командовать был назначен генерал Николай Федорович Ватутин, который был известен ему прежде как работник Генерального штаба. Фронт обороны здесь растянулся почти на полторы тысячи километров.

— Неужели немцы в Воронеже? — не то Виктора, не то себя спрашивал Алексей. — Если так, то далеко они продвинулись… Где тогда прикажешь искать мой полк?… А ведь меня ребята наверняка уже похоронили… Вот будет явление народу, когда я однажды вернусь на аэродром живой и невредимый!.. Представляю физиономию майора Криулина. Ну, скажу, Тимофей Семенович, где мои сто граммов за удачный полет к Красно-конску? А за уничтоженного немецкого генерала наливайте мне еще дополнительно спиртного… Представляешь, Витя, он от неожиданности аж присядет… Ну что, говорю я ему, кот Тимофей, приготовился к прыжку на меня? Ну, прыгай, майор, а я вот он, подавай мне новый самолет… Ох, как я соскучился по крыльям!.. Только б ты знал, Виктор!..

— Представляю, жевал стебелек травинки Виктор, сидя и опершись спиной на дерево.

— Чтобы представить, надо летать… Летать!.. А не ползать… Как там у Максима Горького: рожденный ползать летать не умеет…

— То он говорил про гадюку, а человек и ползает, и ходит, и полететь может… Вон наш Степка, небось, уже научился чему-нибудь летному…

— Да, парень он спрытный… хваткий пацан! Может, из него и получится летчик…

С наступлением сумерек они снова шли. В пути иногда, когда небо не было затянуто тучами, летчик указывал Виктору на ту или иную звезду. Теперь и звезды, казалось, чаще моргали, словно грустные глаза, которые туманили слезы. Миллиардами звезд небо с грустью взирало на затерянную в неподдающемся уму загадочном мирозданье голубую кроху, которую живущие на ней назвали Землей и теперь жестоко терзали взрывами тысяч снарядов и бомб, бессмысленно уничтожая и самих себя.

— Над нами, Витя, созвездие Лиры… Да ты подними голову! — требовал в минуты короткого отдыха Алексей. — И главная звезда этого интересного мира — голубая Вега… Видишь?… Там созвездие Кассиопеи, а самое красивое, драгоценное украшение нашего неба — это созвездие Ориона, но оно хорошо видно только в зимнее время… Под ним самое яркое светило неба, не считая нашего Солнца, — достопочтенный житель созвездия Большого пса — Сириус!..

— A-а, знаю, — оживился Виктор, — это та звезда, с появлением которой египтяне начинали полевые работы… Знаю, проходил древнюю историю… Тебе бы, Алексей Иванович, астрономом быть, — продолжал Виктор, смутно вспоминая уроки по астрономии в Нагорновской школе, предмет, который никто из учащихся не воспринимал серьезно, за исключением разве что Степки Харыбина.

— Я летчик, Витя, и потому с небом в дружбе живу, — улыбнулся Алексей в темноте, но Виктор точно угадал, что напарник его улыбается.

— Наш Степка тоже знал, где находится Полярная звезда, вот почему его в авиацию потянуло и он к вашему аэродрому прибился… А я только ковш знаю и Висожары…

— Стожары, а ковш — это Большая медведица…

Утром, когда солнце еще не пекло, а ласково грело и гладило лучами щеки и руки, беглецы лежали почти у самой обочины дороги, изуродованной глубокими, извилистыми колеями от гусениц танков и колес бронетранспортеров. Лиственный густой лес бежал, бежал откуда-то с севера и вдруг, упершись тупым носом в дорогу, остановился, и впереди открывалась плоская широкая ладонь почти двухметрового жирного чернозема, на котором уже желтели и отливались увяданьем зелени различные растения.

— По всему видать, богатые здесь были колхозы, — впивался глазами в даль Алексей, — не земля, а черное золото!.. Да не бывать тому, чтобы золото это попало в руки какого-нибудь немецкого бауера! — ударил он кулаком по траве и повторил: — Не бывать!..

Время от времени по дороге проезжали мотоциклисты, проползали, покачиваясь из стороны в сторону в колеях, словно корабли на волнах фантастически застывшего черного моря, тяжелые грузовые автомашины с солдатами и с прицепленными пушками, сердито рычали на ухабах бронетранспортеры.

— А у нас ни пулемета, ни автомата, ни гранат, — ругаясь, сплюнул в траву Алексей, — напугаешь ли их карабинами… Все равно что по воробьям из рогатки… Пристрелить фашиста можно, но что потом с ним делать? Автомат взять?… Нам бы транспортер взять, но как? Вот в чем закавыка!.. С винтовкой против танка не попрешь…

— Как-то непривычно убивать себе подобных, — тихо прошептал Виктор. — У меня из головы не выходит Антон, глаза его вижу, смотрят на меня жалобно так, мол, за что ты меня, а?

— А ты поплачь, — сердито предложил летчик. — Фашисты тоже люди и убивают, как ты говоришь, себе подобных… Но они не плачут, а фотографируются, улыбаясь, стоя над трупами… Я сам видел такие фотографии… Они такие карточки даже в свою Дойчланд домой женам и детишкам в письмах посылают, учитесь, мол, нашему ремеслу!.. А ты поплачь, поплачь… Антон твой помогал гитлеровцам совершать противоестественное — убивать людей… А ведь у них, у немцев, в отличие от нас, — стал рассуждать Алексей, — имеется альтернатива: убить меня или в плен взять, или вообще отпустить, тогда как у меня и у тебя такой возможности нет… Мы защищаемся, поэтому должны уничтожать нападающих… Немцы выполняют роль хищников, а хищников жалеть не надо, они жертву не пожалеют, сожрут, они крови жаждут!.. Когда вы меня вели, я думал: все, каюк, отлетался сокол!.. Хотя откровенно скажу, — с доброй улыбкой посмотрел он на Виктора, — теплилась во мне маленькая надежда на тебя… Не знаю, но что-то мне подсказывало… Чувствовал я, что меня кто-то спасет, может, даже ценою жизни, но спасет… Не веришь? — И сам Алексей почти не верил, он не знал о волнах раздумий Захара Тишкова, прошедшего через кровавые пытки фашистов и потом брошенного в застенок накануне казни: старик отдал свою жизнь за спасение мало ему знакомого летчика Привалова. — Вот какое дело, Виктор… А полицай есть полицай, предатель Родины, тифозная вошь, как сказал о таких негодяях пролетарский писатель… Проходил его в школе?

— Учил, — кивнул Виктор.

— А царапина у тебя до сих пор не зажила… Болит?

— Да, тогда в кустах оцарапался… И фуражку там потерял… Хотел поискать, да некогда было, боялся тебя из виду потерять…

— Гарун бежал быстрее лани, — улыбнулся Алексей.

— Лермонтов! — сказал Виктор. — И его проходили.

— Тише! — Алексей вдруг положил руку на плечо Виктора. — Слышишь?

Совсем близко раздался стрекот мотора, и вскоре на дороге показался мотоцикл с коляской, к которой был прикреплен ручной пулемет. Один солдат управлял мотоциклом, другой подпрыгивал на ухабах в коляске. Внезапно мотоцикл свернул к опушке леса и остановился. О чем-то оживленно разговаривая, солдаты, покинув мотоцикл, стали делать гимнастические упражнения. Видать, засиделись, руки и ноги отекли, шеи разболелись, головы не повернуть. Солдат невысокого роста, тот, что ехал в коляске, держась одной рукой за пулемет, а другой за специальные поручни, вдруг схватился за ширинку и, сгибаясь, под громкий хохот того, что вел мотоцикл, побежал в кусты с недвусмысленным намерением.

— Ну не сволочь он? — выругался тихо летчик. — Как у себя дома, где-нибудь в Германии… Побежал нашу землю гадить!.. Этого я ему не позволю… Ты лежи здесь, — не поворачивая голову, шепнул он Виктору, — и наблюдай за тем, что стоит у мотоцикла… Если что — не жалей гада… Я мигом, — и он не пополз, а как-то невероятным образом перекатился к другому кусту, где скрылся немец.

Виктор, держа на мушке солдата, который стал возиться с мотоциклом, не видел и не слышал, что происходило в соседних кустах, никакой возни, никакого стона — так тихо и быстро сделал свое дело Алексей. Побежавший солдат в лес по нужде не возвращался, что вызвало явное недовольство его напарника.

— Ганс! — позвал, выпрямившись, он. — Ганс!.. Дюрфаль?

С немецким языком у Виктора и в школе особой дружбы не было, но кое-что осталось в памяти. И теперь он с пятого на десятое улавливал смысл слов, произносимых водителем мотоцикла. Он понял, что речь шла о поносе, который заставил его сослуживца бежать в кусты.

— Я, я — послышался голос человека из кустов, который никак не мог оправиться и отвечал с трудом, хотя Виктор сразу уловил, что отвечал-то Алексей, играя роль пропоносившегося.

— Нарр! — крикнул в ответ напарник, даже не глянув в сторону леса, но продолжал говорить по-немецки, из чего Виктору стало ясно, что солдат невысокого роста объелся русских арбузов, что из-за своей жадности и ненасытной утробы готов был скатать всю бахчу, вот, мол, теперь и свисти задницей в лесу, шуфт, то есть негодяй. И сам, расстегнув ширинку, смочил низ переднего колеса.

Кусты закачались, и немец стал заводить мотоцикл, с силой ударив подошвой сапога по педали стартера. Мотоцикл, словно с испуга, получив такой удар, поперхнулся клубом горького дыма, выплюнув его из выхлопной трубы, затрясся, тарахтя, что Алексею и нужно было. Он стремительно выбежал из леса, в два-три прыжка достиг мотоциклиста, и тот не успел даже поднять головы в каске, как был сбит прикладом карабина с ног. Затем в руке летчика блеснуло лезвие ножа… Алексей махнул Виктору рукой: выходи! Вдвоем они попытались оттащить солдата в лес, прихватив второй автомат.

— Ну и туша! — злился Алексей. — Нагулял жиру на наших харчах, сволочь!

В этот момент где-то за лесом послышался нарастающий гул моторов.

— О, черт! — прислушался Виктор.

— Не черт, а фашисты, — поправил друга по бегству Алексей. — А эти двое, — кивнул он на убитого солдата, — были вроде передового дозора. … Дерем когти, Витя, иначе нас застукают…

— А с ним что? — Виктор старался не смотреть на убитого, он не привык видеть мертвых и кровь.

— Оставим здесь, уж сильно тяжелый гад попался, а мы столько дней без крохи во рту…

— Могут не заметить? — глянул с отвращением на убитого немца Виктор.

— Крепись! — положил руку на его плечо лейтенант. — Тебе столько еще придется видеть подобной дохлятины!.. Мы их не звали сюда… За что боролись, на то и напоролись, так пусть на себя и пеняют… Ты, Витя, — сказал вдруг Алексей, — помогай мне… Оттащим эту тушу в лес.

Когда труп оказался в кустах, летчик приказным тоном заставил Виктора сесть в коляску и держать наготове пулемет.

— Как?! Я же ни разу…

— Не боги горшки обжигают, и ты в пути научишься нажимать гашетку… Жить захочешь — научишься, — повторил летчик на бегу. — Садись!..

Педаль стартера не сразу покорилась ему. нужна была привычка. Наконец мотоцикл глухо заревел, словно обиженный, что поменялись хозяева, вздрогнул и, подпрыгивая на кочках и в колее, помчался вперед. Виктора буквально выбрасывало из коляски, но он намертво ухватился за пулемет. Километра три проскочили очень быстро, к счастью, не встретив никого. Вдруг лейтенант круто свернул к лесу, но, не доехав до опушки, развернулся и по этим же следам повел мотоцикл обратно. Прежде чем пересечь дорогу, остановился и заглушил мотор, прислушался: прежнего гула за лесом слышно не было.

— Вылезай из коляски, — приказал лейтенант Виктору, — перетащим мотоцикл через дорогу своими силами и следы тщательно затопчем, не жалей ботинок… Слышишь, тихо? Здесь место глухое, — Виктор кивнул головой. — А тишина, по-моему, означает одно: убитых они скорее всего уже обнаружили, скоро здесь будут… Помогай! Быстро!..

Перетащив чуть не на руках мотоцикл через дорогу, они покатили его к редкому кустарнику, который рос в противоположной стороне от леса, метрах в двухстах от дороги, наспех постарались затоптать следы шин на примятой траве. В кустах хорошо замаскировались, хотя они были жиденькие, сквозь их гибкие прутики сквозило лежащее за ними поле и полоска неба над горизонтом.

— Это хорошо, — сориентировался Алексей, — не подумают, что кто-то здесь прячется. — Он снял с коляски пулемет и, тоже маскируясь, выбрал удобную для стрельбы позицию. — На всякий случай, если вздумают сунуться…

— Но почему здесь? — недоумевал Виктор.

— Потому что лес напротив, — ответил лейтенант. — Немцам вряд ли придет в голову, что мы прячемся в этих чахлых кустах… Любой здравомыслящий человек побежит скрываться скорее куда? В лес, естественно, ну а мы с тобой чокнутые, не от мира сего, у нас все шиворот-навыворот… В любом случае немцы обязательно станут прочесывать лес… И пусть себе там ищут-свищут, лишь бы с ними собак не было, эти гады могут унюхать наш след… А мы тут полежим, подрожим, может, даже и штанишки намочим — не беда!.. А если сюда пойдут, что ж, брат, ничего не попишешь: я нажму на гашетку, а ты на спусковой крючок автомата… Стрелять из него надо так, смотри…

Лейтенант, как мог, доходчиво показал Виктору, как пользоваться немецким автоматом. Карабины они положили рядом с собой — имущество все-таки свое, личное, добытое честной борьбой с полицаем.

Вскоре гул моторов снова потряс воздух. Некоторое время спустя на дороге действительно появился отряд мотоциклистов и бронетранспортер. По всему чувствовалось, что фашисты гнались за невидимым противником, за теми, кто убил их двух солдат и завладел мотоциклом.

— Хорошо, что место безлюдное, — прошептал Алексей, — была бы рядом, не дай Бог, деревня, всю злость гитлеровцы обрушили бы на ее жителей. — Он легко вздохнул, когда фашисты миновали их, не остановились на той части дороги, с которой они свернули к кустам. — Теперь там полно новых следов, и мы на какое-то время в безопасности, — подмигнул довольный лейтенант Виктору.

У обоих не столько от жары, сколько от сильнейшего напряжения по лицу В три ручья лился перемешанный с пылью грязный пот.

— Примечай, — обернулся назад летчик и посмотрел на совершенно пустое поле, среди которого еле заметно виднелся узкой, темной, изгибающейся полоской проселок. — Ночью, не включая фары, когда поедем вон по той дорожке, нам понадобится кашачье зрение… Идет?

— Идет, — в который раз удивился Виктор находчивости и предусмотрительности Алексея — не зря он лейтенант. «Только такими и должны быть командиры Красной армии», — подумал он.

Немцы еще долго сновали взад и вперед по дороге, обстреливали опушку, но никто из них даже не взглянул на чахлый кустарник: кто станет прятаться в таком ненадежном укрытии, да еще с мотоциклом?! Тем более что на тонких прутиках качались любопытные вороны и не поднимали тревоги, только сорока, пролетая над кустами, звонко о чем-то рассказывала притаившимся, слившимся с травой беглецам. Но сорока есть сорока, она всегда и всюду трещит без умолку. Словом, немцы видели вполне мирный пейзаж, не хранивший никакой тайны. У Алексея и Виктора от неподвижности болели спины, шеи, затекли руки и ноги, мурашки, словно тысячи мелких острых иголочек, покалывали пальцы рук, крепко державшие оружие, но больше всего мучила жажда. Однако они в условиях смертельной опасности стойко выдержали столь длинную и мучительную паузу.

Ближе к вечеру немцы все же отважились прочесать хотя бы часть леса, слышалась густая стрельба из автоматов, но, отчаявшись обнаружить пропавший мотоцикл, убрались восвояси, видимо, на ночлег, чтобы утром, несомненно, продолжить с еще большей тщательностью и настойчивостью поиски мотоцикла и преследование убийц их солдат. Понятно, что на всех прилегающих дорогах, перекрестках они выставят, если уже не выставили, посты, и только один проселок, к счастью беглецов, оставался вне их поля зрения и был надежным путем отхода Алексея и Виктора из опасной зоны.

Звездная тишина ночи разливалась густым и приятным настоем, среди которого выделялись запахи полыни, чебреца и соломы с убранных полей. Ни одного огонька вокруг, насколько хватало глаз, ни одного крика петухов, этих деревенских, беспокойных перекликавшихся часовых (многих из них оккупанты переловили и съели, а другие, как и люди, боялись подавать голоса, чтобы не обнаружить себя и не угодить в ненасытные пасти чужеземцев). Кто знает, может, все было и не так, но петухи не кукарекали это факт. Казалось, само небо из ковша Большой Медведицы проливало на землю призрачно-синюю благодать и спокойствие. Но эту иллюзию время от времени превращали из желаемой мечты в суровую явь далекие зарницы и грохот войны.

С наступлением ночи в кустарнике стало легче дышать. Прохладная свежесть, тянувшаяся из леса, растворяла жару, но главное — для Алексея и Виктора появилась возможность сидеть и даже, встав, легкими гимнастическими упражнениями размять кости и одервеневшие мышцы. Ближе к полуночи, когда опасность миновала окончательно, опустела дорога, Алексей сбросил с мотоцикла ветки и траву, которые послужили им хорошей маскировкой, и они вдвоем выкатили мотоцикл из кустов. Зоркие глаза молодых людей неплохо различали во тьме проселок.

— Но заводить эту тарахтелку мы пока не будем, — решил лейтенант.

— Стало быть, не поедем? — не понял Виктор.

— Сначала на своих двоих… Откатим мотоцикл как можно дальше, насколько хватит у нас сил, подальше от дороги… А вдруг здесь появится какая-нибудь немецкая часть!.. Фрицы ведь передвигаются и по ночам… А в поле заведем!..

Луна была на исходе, ее обгрызанная звездами коврижка, сильно опаздывая, выводила из-за горизонта призрачное сияние. Поэтому темень была густоватой, но звездной, чем всегда август и славится. От тишины даже звенело в ушах и был слышен по-существу бесшумный полет ночных хищников, высматривающих полевок. Как все знакомо с детства, как близко сердцу! Все дальше позади оставался лес: вот он уже затерялся в ночных сумерках, в которых утонули злополучная дорога и кусты, приютившие и укрывшие от фашистов беглецов. Только небо, поле да они — и никого больше на всем белом свете!

— Он, паразит, тяжелый, — хлопнул ладошкой по бензобаку мотоцикла Виктор, — а у нас только две силы, и то не лошадиные…

И Алексей чувствовал, что все поджилки трясутся от усталости, подгибаются колени и хочется упасть на теплое жнивье, пусть оно будет и колким, и лежать, лежать, ни о чем не думая, но время было беспощадным, оно не давало ни минуты для отдыха, даже потерянные секунды могли стоить жизни.

— Ну ладно, Виктор, рискнем, — все еще шептом, который вошел уже в привычку, сказал лейтенант. — Ты опять в коляске в обнимку с пулеметом…

Затем он резко ударил каблуком сапога по педали стартера. Мотоцикл будто этого с нетерпением и ждал: быстро завелся. Чистый свежий воздух, бурлящий кислородом, благотворно влиял на двигатель, который не стал капризничать, а сразу же подчинился воле человека — затрещал особенно сильно в ночной гулкой тишине и мягко, словно по ковру, покатился по неизъежженному, не израненному глубокими колеями и ухабинами, а поросшему короткой упругой травкой проселку. Немцы, расставленные по дорогам, могли услышать далекий гул мотора, различить, что это мотоцикл, но кто на нем едет, было непонятно: разыскиваемые русские убийцы двух солдат вермахта или свои? Предположить, что это именно бандиты, так явно обозначившие себя трескотней мотоцикла, было бы слишком уж смело! К счастью для Алексея и Виктора, проселок, время от времени лениво изгибаясь, бежал в стороне от населенных пунктов, где, конечно же, стояли немецкие части, ибо фронт был уже совсем рядом — иногда, пугая тишину, слышались далекие орудийные раскаты и за горизонтом бесновались яркие сполохи. Но эти раскаты, в сущности возвещавшие, возможно, чью-то смерть и не одну, в ушах Алексея и Виктора звучали песней, а рукотворные зарницы грели их сердца. Виктору представлялось, что кто-то невидимый взмахивает светлыми косынками и зовет их. Там, за огненной линией, были свои, там было долгожданное освобождение от преследовавших их гитлеровцев.


XII


«Юнкерсы» и «мессершмитты» делали круг за кругом над лесным массивом, сбрасывая на него сотни тонн металла, уничтожая огнем и осколками все живое и неживое внизу. Далеко от этого места дрожала и стонала земля.

— Чтоб вы знали, там гибнут наши люди, — Павел Александрович Осташенков не отрывал глаз от верхушек деревьев, над которыми роем вились немецкие самолеты и высоко в небо поднимались столбы черного дыма. — И мы бессильны им помочь, — горько вздыхал он.

Группа человек в пятнадцать таких же, как и Осташенков, застыла в тревоге. Кто сидел на траве, кто на поваленном дереве, или стояли, прислонившись кто боком, кто спиной к стволу дуба или ясеня, и вслушивались в грохот разрывов бомб. Истощенные, голодные люди уже несколько дней продвигались по звериным тропам в восточном направлении, ближе к линии фронта, которая, к их разочарованию, уходила на восток быстрее, чем они могли двигаться.

Как и прежде, одеты люди были кто во что, редко у кого имелась в руках винтовка, случайно подобранная в пути, кое у кого были даже немецкие автоматы. Лопаты и кирки люди побросали, когда поняли, что оказались в кольце окружения и что подготовленные ими широкие и глубокие противотанковые рвы бесполезны — танковые и моторизованные дивизии генерала фон Рейхенау научились обходить их стороной и теперь эти оборонительные военные сооружения темнели, как преждевременные морщины на лике многострадальной земли. А люди как были мешочниками, так ими и остались. Вся их часть, самопроизвольно распавшаяся на отдельные группы и группки, как неприкаянные бродяги, ходившие, где придется, лишь бы подальше от глаз оккупантов, перестала существовать.

Чувствовали себя эти мобилизованные в соответствии с военным положением, но пока еще сугубо гражданские, люди крайне неуверенно и неопределенно. Перед ними стояла весьма неприятная дилемма: разбегаться по домам — значит, дезертировать, на что не каждый способен, да и по головке за такой поступок не погладят, скорее расстреляют; оставаться в Красной армии, к которой они формально были приписаны и которая для них оказалась по существу мачехой, — значит, сначала надо было найти эту Красную армию, для чего предстояло перейти линию фронта, перешагнуть через смерть, а умирать-то не хотелось, даже за товарища Сталина! Вот и метались души этих людей из огня да в полымя.

Несколько человек из группы твердо держались рядом с Павлом Александровичем Осташенковым. Своим добрым, мягким характером, рассудительностью и смекалитостью он, как магнит, притягивал к себе брошенных на произвол судьбы людей, для которых в Красной армии не нашлось ни одежды, ни питания, ни оружия, ни даже обычной солдатской шеренги.

— Хоть ты из прутьев копья делай, как наши предки, и гни ольшину для лука, — горевал Павел Александрович. — С голыми руками на фашиста не пойдешь, который увешен автоматами и прячется за броней танков…

— У меня ременный пояс в штанах, могу его приспособить для метания глудок засохшего чернозема, потому что камней здесь нет, авось танк и подобью, — язвил давно не бритый и потому с густой щетиной на впалых щеках, все больше похожий на скелет от недоедания Григорий Коржиков.

Все горько рассмеялись.

— Не получится, без ремня у тебя то, что называется штанами, спадет, — поглядел с насмешкой на Коржикова коренастый, с круглым лицом и вздернутым кверху носом Кирилл Макухин.

— А что! — поднялся с гнилого ствола ясеня одеждой и лицом похожий на бурлака с картины Репина Влас Чугунков, у которого одна штанина была белая, а другая, родная, черная; одну калошу он так порвал, что для штопанья она уже не годилась, поэтому он заменил ее калошей от подштанников. — Покажет Коржиков свое хозяйство, сверкнет костлявой задницей, и гитлеровцы дадут деру, подумают, что это сама смерть с такой страшной рожей к ним явилась…

— Ну ты, Чугун, не ври! — обиделся Коржиков. — У тебя самого… эта рожа… сантиметров десять в поперечнике…

— Ничего, смеялся Осташенков, — раз шутите, стало быть, не все пропало. — Затем он задумался, прикидывая что-то в уме: — Смех смехом, ребята, а идти, чтоб вы знали, надо…

— А куда?!

— Куда, куда — вперед! — поднял голову Осташенков.

— Там же только что самолеты небо утюжили и землю, как свиньи носом, бомбами, небось, всю изрыли!

— Но теперь улетели же… Тихо!

— Может, на том месте теперь немцы, а мы: здрасьте, примите нас, мы давно не жрамши…

— Я лично в пасть к фашистам лезть не намерен, — возразил Осташенков. — Учуем немцев — сделаем крюк, разве мы так уже не поступали? Другого пути не вижу: двигаться на север или на юг смысла нет, в лапы оккупантов угодим, как пить дать. Остается, чтоб вы знали, один вариант: идти на восток, за линию фронта…

— Ты у нас, Павел Александрович, вроде Суворова, — заметил Коржиков.

— Суворов не Суворов, а я так понимаю наше положение… Да и этих… как их… Альпов здесь нету — лес да поле и наша воля… Во! Я уже стихами заговорил, — усмехнулся он. — Ну, как?

Люди мялись. Не все вняли совету Павла Александровича, большая часть группы решила еще подумать, как поступить дальше. Некоторые в объятьях паники и неуверенности втайне лелеяли мечту податься восвояси, если их местность уже оккупирована немцами, отсидеться на печи трудное время, а там видно будет.

— Я вам не командир, приказывать не могу, — сказал таким на прощанье Павел Александрович. — Митингуйте, голосуйте, принимайте решение, но смотрите, не ошибитесь!..

Лишь несколько человек пошли за Осташенковым. Двигались они крайне осторожно, прислушиваясь и приглядываясь к каждому дереву, к каждому кусту орешника, который был в изобилии в этих местах. Фашисты хотя и науськали свою авиацию на эту часть леса, однако пехоту, прежде всего механизированную, ввести сюда пока не успели или пока еще побаивались. Во всяком случае не было гитлеровцев и на пятачке, на который они сбросили столько бомб. Группа Осташенкова увидела ужасающую картину: много погибших красноармейцев лежало между деревьями, тоже покалеченными — с отбитыми ветвями и израненными стволами, там и сям валялись покореженные пушки, убитые кони. Лишь в одном месте обнаружили неповрежденную сорокапятку, замаскированную под деревьями так, что сверху немецким летчикам она была незаметна. Осташенков (откуда у него взялись силы?) стремительно подбежал к пушке, внимательно осмотрел ее, буквально ощупывая каждый сантиметр ствола, затвора и разговаривая с нею, как с живым существом.

— Миленькая, целехонькая, — по-детски радовался он, — сорокапяточка ты моя родненькая, как же я по тебе, чтоб ты знала, соскучился, — продолжал он ласково гладить ствол пушки заскорузлыми ладонями, а собравшимся вокруг и с интересом наблюдавшим за этой необычной встречей объяснял: — На действительной службе в Красной армии, чтоб вы знали, я изучал эту матчасть и не раз стрелял из нее… Мой ВУС — командир орудия, я сержант! — не без гордости добавил он. — Сержантом и демобилизован из армии…

— А вот и ящики со снарядами, — Коржиков обнаружил их под развесистым дубом в пяти метрах от орудия.

— Снаряды! — воскликнул Осташенков. — Это же то, что нам и нужно, Коржиков!

— Что ж мы, на себе ее потащим? — усомнился Чугунков, прикидывая на глаз, сколько весит сорокапятка.

— По-твоему, ее надо бросить здесь? — поднял брови Павел Александрович. — Это вещь казенная, Влас, дорогая, в бою очень полезная, танк запросто может остановить, только прицелься хорошенько… А оставь ее немцам, они же нас из нее примутся расстреливать… Нас из нашей же пушки!.. Представляешь?… В общем, надо будет — потащим на себе, другого пути не вижу, вы откажетесь — один потащу!

— Ты такое скажешь, Александрович, — на голову не напялишь, — почесал спину о ствол дуба Чугунков.

— Дело говорю!.. А вы, ребята, запасайтесь оружием, подбирайте винтовки, которые остались целы, вон даже ППШ валяется под кустом… Не забудьте подобрать патроны!.. Да и похоронить погибших по-человечески надо! — А увидев, что один из его группы держит в руках гимнастерку, сурово предупредил: — А вот этого как раз и не стоит делать… С погибшего гимнастерку снял!

— Ничуть, — возразил тот и как-то испуганно поглядел на гимнастерку, — она на нижней ветки дуба висела… Может, кто снял, жарко стало, но надеть не успел, погиб…

— Нельзя обижать мертвых, — уже мягче сказал Осташенков. — Что-что, а право быть похороненными в совеем обмундировании они заслужили, чтоб вы знали… Ройте могилы, копать землю нам не привыкать!..

Хоронили павших на полянках, подальше от деревьев, ибо корни их мешали рыть могилы. Не у всех, кого хоронили, имелись документы, удостоверявшие личность, а те, которые были, Павел Александрович бережно складывал в найденный тут же плоский командирский планшет.

— Доберемся до какого-нибудь штаба — передадим, — объяснял он. — Надо, чтобы обо всех знали… — Если у погибших не было никаких бумаг, таких Осташенков пересчитывал и отмечал карандашом, оказавшимся в планшете, прямо на документе одного из павших красноармейцев. — Если в штабе установят номер этого подразделения, то красноармейцы без документов не останутся без вести пропавшими, имена их установят и сообщат куца следует… А то ведь, скажем, мать или жена до последнего своего часа будут ждать вестей о сыне или муже, но так ничего и не дождутся… — И цифра убитых на кончике карандаша Павла Александровича все увеличивалась.

— Александрович! — вдруг услышал Осташенков крик подбежавшего сильно взволнованного Коржикова. — Там лейтенант… Живой, кажись, но раненый, — махнул он рукой на соседние кусты.

— Что значит, кажись, Гриша? Раненый, стало быть, живой, — обрадовался Павел Александрович. — И ты зря бегаешь, Коржиков, раненым оказывают немедленную помощь…

— Уже, Александрович, рану я ему перевязал, кровь перестала сочиться. … Ну, еще… чуть-чуть…

— Это другой разговор! Молодец Коржиков!

Раненый лежал на примятой лесной траве, а голова его покоилась на ноге сидящего рядом Макухина. Осташенков склонился над лейтенантом, который моргнул ему, здороваясь.

— Сильно задело?

— Есть маленько, — изобразил мучительную улыбку на лице лейтенант. — Они звездным налетом… на наш дивизион… со всех сторон… Мы из окружения выходили…

— Видели мы издали, товарищ лейтенант, как они вас звездили-гвоздили… Как назойливые овода вились над вами… Как вас звать-то?

— Герасимов, — пошевелил спекшимися губами раненый. — Андрей Петрович…

— Водицы бы ему, — поглядел по сторонам Осташенков. — Хоть бы глоток… У кого есть?… Вот что, Андрей Петрович, умереть мы вам не дадим, не позволим, нам теперь каждый командир на вес золота… На руках понесем!.. Мы эту чертову линию фронта обязательно переступим… А там в госпиталь вас… Вылечат! Поставят на ноги и еще командовать батареей будете…

Вновь подбежал еще больше возбужденный Коржиков.

— Александрович!

— Ну что, Коржиков, еще раненого обнаружил?

Да нет… трехтонка… стоит и просится, чтобы на ней поехали… Целенькая, ни одной пробоины!..

— Вот за эту новость, Коржиков, ты получишь благодарность, — распрямился Осташенков — у него появилась надежда, что и раненого, и пушку можно будет без труда взять с собой. — Я бы даже медаль тебе отсудил… Считай, что это самая большая удача в твоей жизни, Коржиков… Это, брат, открытие, чтоб ты знал! Ни один ученый такого еще не открыл… Рулить можешь? — вдруг спросил он.

— Не-а, — широко улыбнулся Коржиков.

— Так чего же зубы показываешь? Не умеешь, стало быть, дурак…

— Ну вот, Александрович, тебе не угодишь: то медаль, то дурак! — обиделся Коржиков. — Разве дураки медали получают?

— А знаешь, Гриша, на войне и дурак может стать молодцом, а молодец — дураком, в какие условия человек попадет… В общем целом, чтоб ты знал, ты молодец, но не до конца — управлять автомобилем не можешь!

— Вы кто? — открыл глаза раненый лейтенант, его беспокоил странный вид этих людей. — Из немецкого лагеря сбежали, что ли?

— Мешочники мы, — почти с гордостью ответил Коржиков.

— Не понимаю, — прошептал Герасимов.

— Есть в Красной армии и такие части, товарищ лейтенант, — с грустью в голосе сказал Осташенков. — Но мы все же солдаты! — погрозил он пальцем Коржикову, а раненому кратко объяснил, кто они такие, чем занимались и почему оказались здесь. — Вот среди нашей братии нет ни одного шофера… Пушка есть, трехтонка есть, а нажать на газ некому… Я стрелять из пушки могу, на действительной освоил эту премудрость, а вот рулить — для меня загадка номер один… Пока, конечно, а так… научусь, дай срок…

— А я могу, Александрович, — вдруг с виноватым выражением на лице признался Макухин.

— Что ты можешь?

— Ну, это… рулить…

— Так что же ты молчишь, Макухин!

— Но ты же меня не спрашивал…

— Эх, ты, Кирюха!.. Теперь спрашиваю: работал шофером, где?

— В нашем колхозе… имени товарища Цеткина…

— Цеткин, Клара Цеткин, бестолочь!.. Сколько лет водил машину?

— Два дня…

— Что?! Как это два дня?

— На третий меня лишили водительских прав, — Макухин покраснел, застеснявшись, хотя румянец никак не мог пробиться сквозь густую медного цвета шерсть на щеках.

— Вот те на! За что? Что ты натворил? Выкладывай как на духу!

— Мишка Хрюкин подвел…

— Ну, ну, не молчи, как на исповеди перед попом, отвечай быстро!

— Быстро не получится, — замялся Макухин, но продолжал: — Гордость заела… Когда я первый раз сел за руль и поехал по улице нашего села, все девки за мной гужом бежали… И не только девки, но и парни, а больше всего детвора… Все население!.. Предколхоза сидел в кабине рядом с таким важным видом, будто он второй раз на молоденькой женился. … Хлопал меня по плечу, думал, целоваться станет… Нет, не дошло до греха… А люди орут: молодец, Макуха! Понять их было можно: я — первый шофер в колхозе!.. Ну, как энтот… папанинец, что на Северный полюс забрался… На второй день я не выдержал… славы… От гордости перебрал, наклюкался, стал как зюзя… Напихал в кузов девок и ребят, как в бочку селедок, они как запоют-меня аж подмывает, голова кругом идет и так, а тут спьяну вообще задребезжала, словно поломанная телега, пихнутая с горы… А в кабине рядом Мишка Хрюкин примостился, надо было мне тогда вытолкнуть его из кабины, но душа у меня добрая, пускай, думаю, сидит… Так если бы сидел, гад! А то под нос мне бутылку сует… Главное, что бутылка была уже без пробки… Это меня и погубило!.. Я прямо из горлышка хлебнул… полбутылки сразу… И понесся, а куда, и сам не знаю, главное — жму на газ… Вообще, все кресты на кладбище посбивал, на крыльцо церкви передними колесами вскочил, помолиться, что ли, не помню совсем… Главное, что крыльцо оказалось низкое… Колеса раз — и на ступеньке!.. Задние колеса юзом… А то бы… Ну, если бы в стену? Сами понимаете… За это меня в шею… извольте бриться, Макуха… Шагнул я из молодца прямиком в подлеца, в лишенца водительских прав… Точь-в-точь по твоей философии вышло, Павел Александрович: молодец вмиг стал придурком…

Собравшиеся вокруг Макухина хохотали, позабыв о войне, о бомбежке, оттаяв сердцем, шутили и вспоминали о своей довоенной жизни. Каждому было что вспомнить и рассказать другим.

— Мы тебе, Макухин, чтоб ты знал, сбивать кресты на могилах не предложим, — скрывая улыбку и стараясь быть серьезным, сказал Осташенков и, обведя глазами лес, грустно добавил: — У нас-то и крестов на могилах нет: кто верующий, кто атеист, пусть там… — он поднял глаза к небу, — Петр и мой тезка Павел разбираются… А вот немецкие кресты — их так много на нашей земле понаставили, все закрестили — сбивать можно и даже нужно… Не суйтесь в наш огород своим кровавым рылом. … Так что иди, Кирюха, и подгоняй машину сюда, к пушке, прицепим ее… Матчасть, чтоб вы знали, очень… очень ценная… Спасительница!

— Но справлюсь ли я, — засомневался Макухин. — Давно было…

— Что за нытье? — поднял брови и сморщил лоб Павел Александрович. — Выполняй, раз мы тебе всем обществом поручаем…

— В колхозе полуторка была, а тут сразу… трехтонка… ЗИС!

— Ерунда, руль, чтоб ты знал, и там, и там круглый, и педаль газа та же, была бы нога, чтобы давить, а у тебя обе ноги в полном порядке… Давай, гони автомобиль, а то ненароком фашисты сюда нагрянут, вот тогда будет тебе Мишка Хрюкин!.. Наверняка немцы уже едут сюда, посмотреть, что натворили их ястребы и другие виды пернатых хищников…

Макухин, обливаясь потом и отчаянно крутя баранку, задним ходом подминая кусты и ломая тонкие деревца, с трудом подогнал автомашину к сорокапятке, которую тут же прицепили на крючок. В кузов бережно уложили раненого лейтенанта, не забыли снаряды, а на ящики, где они находились, уселась вся группа. Осташенков примостился рядом с Макухиным, чтобы поддерживать морально и в приказном порядке, и дал команду:

— Жми на газ, но осторожно, отнимай ногу от педали тихо, не дрова повезешь… Куда на тормоз жмешь!.. На газ, говорю тебе… Макуха, мать твою…

Машина нервно дернулась несколько раз и наконец плавно тронулась с места.

— А куда ехать-то? — внимательно вглядываясь в лес, спросил Макухин, зубы его от напряжения отстукивали мелкую дробь.

— Думаешь, я знаю? Туда, — ткнул Павел Александрович пальцем в смотровое стекло. — Пока прямо, а там куда выведет…

Трехтонка, натужно урча, выползла на более-менее заметную дорогу, вдоль которой часовыми выстроились деревья. Павел Александрович вдруг приоткрыл дверцу кабины, выглянул наружу и крикнул, оборачиваясь назад:

— Коржиков, смотри, чтобы орудие не отцепилось, иначе голову сниму, понял?

— Смотрю, — ответил тот, крепко вцепившись в задний борт кузова.


XIII


В августе ночи становятся заметно и длиннее, и прохладнее, особенно перед рассветом. Виктор, обдуваемый свежим ветерком,поеживался в коляске, в отличие от лейтенанта, которого спасала кожаная куртка летчика, и с надеждой дождаться тепла наблюдал, как на востоке стала возникать расплывчатая, светлая по сравнению с темным ночным небом синева утренней зари со сверкающим алмазом Венеры на лбу. Мотоцикл несколько раз чихнул и остановился, горячий и уставший. Алексей сердито ударил ногой по педали стартера: никакой реакции со стороны двигателя, немецкая железная тварь хранила гробовое молчание.

— Все! — Привалов снял фуражку помахал ею вместо веера на лицо.

— Поломался мотоцикл? — спросил разочарованный Виктор.

— Не знаю, стоит как вкопанный… Стоп! — вдруг воскликнул Алексей. — Что я чепуху мелю, бензин кончился… конечно, весь до капли… Черт! — Он слез с сиденья и обошел мотоцикл кругом. — Надеюсь, нас не видели — это хорошо, но, несомненно, слышали — это плохо… Утром рванут по следу, в этом я больше чем уверен, и нам не скрыться: тот лес далеко, — кивнул он в сторону, откуда приехали, — а другого пока не видно… Нет, впереди темнеет узкая полоска, но что это?… Развиднеется — определим… А в поле мы будем как на ладони, и бинокль не понадобится. … Вот такие пироги, товарищ Виктор! — И летчик тихо, но мрачно, с надрывом в голосе запел: — Это будет наш последний и решительный бой, с Интернационалом… A-а, все вранье, — вдруг прервал он песню, — вранье, говорю, про Интернационал… Это мы готовы были в восторге лизать любому иностранцу зад, похвали он только нашу революцию и советскую власть… Война показывает всю вшивость этого интернационализма. … Вот немцы, казалось бы, самые что ни на есть интернационалисты, они в основном породили эту идею, и Маркс и Энгельс их кровей… Но как безжалостно они расстреливают, с каким удовольствием вешают нашего брата, да еще и фотографируются рядом с повешенными и посылают эти карточки домой на память… Цивилизация, мать ее! — Крепко ругнувшись, он открыл багажник, на крышке которого крепилось запасное колесо, с минуту возился в темноте и вдруг неожиданно и для себя, и для Виктора вскрикнул радостно и громко: — Ура! Мы спасены!.. Точнее, пока отсрочили опасность быть зверьем для охотников! — В багажнике Алексей обнаружил небольшую канистру с бензином. — Вот спасибо вам, товарищи фрицы, запаслись горючим…

Виктор открыл крышку бензобака, и Алексей вылил в круглое отверстие содержимое канистры, потом хотел кинуть ее подальше за ненадобностью, но раздумал и снова уложил в багажник.

— Нельзя подсказывать фашистам, что именно в этом месте у нас опустел бензобак, — размышлял лейтенант. — Про вместимость канистры они, педанты, уж точно знают, известно им и сколько жрет горючего эта трехколесная тварь, поэтому до метра могут вычислить, сколько километров еще мы можем проехать, и определить координаты нашего местонахождения. Математику, брат, не обшибешь!

Мотоцикл вновь завелся и послушно, с новой силой помчался, легко подпрыгивая на небольших мягких кочках и пыля в неизвестность. Рассвет неодолимо, рассеивая тьму, разгорался над горизонтом. Высокие тонкие облака, похожие на широкие крылья гигантских фантастических птиц, уже впитывали в себя далекие лучи восходящего, но еще невидимого солнца и постепенно сначала становились желтыми, затем принимали алый, ярко-красный, светло-красный и, наконец, золотистый цвета. Заметно потянуло влажной свежестью. Виктор первым заметил, что дорога, по которой они ехали, тянулась почти параллельно с незнакомой и неширокой речкой.

— Река, Алексей Иванович! — стараясь быть услышанным, прокричал Виктор.

И Алексей заглушил мотор. Они остановились метрах десяти от берега, молча и дружно зевая: очень хотелось спать.

— Умоемся и сон отстанет, — Алексей первым спустился к воде.

Речка с еле слышимым плеском не торопясь катила свою зыбь вдоль поросших редкими кустами ракиты и камыша невысоких берегов. Иногда из воды выпрыгивала, сверкая серебром, рыба, то ли охотясь за мошкорой, клубившейся над плесом, то ли спасаясь от хищных окуней и щук, и с более сильным плеском падала обратно в воду, нарушая раннюю тишину. В прибрежном камыше, шелестя, проснулся легкий ветерок. Полупрозрачный белесый туман холстом покрывал русло речки. На миг Алексею показалось, что нет никакой войны, а немцы просто-напросто приснились в кошмарном сне, который, правда, не предрекал ему удачи. Первый пронзительно-яркий луч, сорвавшийся с еще красного чела показавшегося из-за горизонта солнца, упал на речную гладь, и ветерок тут же раскрошил его на мелкой зыби на тысячи поблескивающих осколков. Казалось, речка смеялась, радуясь летнему теплому утру.

— При виде такой красоты умирать не хочется, — задумчиво произнес Алексей и повернул лицо к Виктору. — Ну что, им Рейна своего не хватало или Эльбы? И там ведь такая же красота! Природа никого не обидела… А они сюда на танках да на самолетах… Мы гостей любим и умеем привечать с открытым сердцем. — Он вдруг залюбовался большой голубой стрекозой, которая легко и изящно танцевала над зелеными стебельками осоки. — Вот это летательный аппарат! — восхитился летчик. — Само совершенство!.. Смотри, без всяких поворотов-разворотов она в доли секунды мгновенно летит влево, вправо, вперед, назад, вверх, вниз… Как далеко до нее мне, властелину земли, че-ло-ве-ку! Наши полеты по сравнению со стрекозой — это прыжки лягушки. — И он, присев на корточки, нагнулся, чтобы зачерпнуть в пригоршни влагу и умыться.

Туман, между тем, поднялся над рекой, и стал хорошо виден противоположный пологий берег с песочной отмелью. Алексей поднял голову и застыл на месте от неожиданности: на том берегу так же, как и он на корточках у воды, сидел немецкий солдат, который так же случайно увидел незнакомых людей в гражданской одежде и рядом с ними мотоцикл. Ошеломленный немец, как загипнотизированный, долго смотрел на Алексея. Увидел солдата и Виктор.

— Немцы! — тревожно прошептал он. — Алексей Иванович, немцы!.. На том берегу…

На взгорке недалеко от откоса, куда спустился к речке немецкий солдат, Алексей увидел бронетранспортер, несколько мотоциклов, среди которых сновали люди. Минуты две Алексей и немец смотрели друг на друга. Затем гитлеровец поднялся с корточек и побежал наверх, к бронетранспортеру. Всплеск света с того берега свидетельствовал о том, что на них был направлен бинокль. Это его стекла отразили свет взошедшего солнца.

— Нас засекли, — громко и удивительно спокойно сказал Алексей, не спеша отходя от берега. — Но через речку им не перепрыгнуть, а пока наведут переправу или сунутся в обход, мы будем далеко… Махнем не по дороге, там, впереди, наверняка есть мост, а напрямую по полю… Как говорится в таких случаях, Виктор Афанасьевич, дай нам Бог ноги…

Не сговариваясь, они подбежали к мотоциклу. Немцы это заметили, стали что-то кричать, размахивать руками, видимо, предлагали стать почетными пленниками, однако увидев, что на их призыв не откликаются, открыли стрельбу Но Алексей и Виктор уже свернули с дороги в поле, прикрываясь клубами пыли. Немцы еще интенсивнее начали обстрел.

— Только бы из бронетранспортера не саданули нам в задницу, там пушка солидная! — прокричал Виктору, выжимая из мотоцикла все его лошадиные силы, Алексей.

Теперь было ясно: фашисты не отстанут. Впереди, где кончалось поле, темнела кромка леса — единственное, по мнению беглецов, спасение. Однако до естественного укрытия им дотянуть не удалось: на исходе был бензин в бензобаке. Справа невдалеке медленно просыпалась деревня, название которой ни Алексей, ни Виктор не знали. Им чудом удалось дотянуть до низкой хатенки, стоявшей почти за околицей деревни, где мотоцикл окончательно заглох. Около хаты их встретил плохо одетый молодой, но уже с жиденькой бороденкой, отчего казавшийся старше своих лет, очень тощий мужичок.

— Как называется эта деревня? — крикнул ему еще из коляски Виктор, но в ответ мужик что-то промычал непонятное. — Деревня, спрашиваю, как называется? — нетерпеливо повторил Виктор.

Тот опять стал делать жесты руками, показывая щербатые зубы в улыбке.

— Э, да он, кажется глухонемой, — определил Алексей. — От него много не узнаешь, с него взятки гладки. Закатим мотоцикл под глухую стену хаты, пусть дойчланд отдохнет, он нам исправно послужил.

Глухонемой, нечто мыча и продолжая бессмысленно улыбаться, помог им докатить заглохший мотоцикл к хате, а затем стал быстро набрасывать на него попавшиеся под руку пучки травы, валявшиеся во дворе старые ветви, даже какое-то тряпье.

— А мужик знает толк в маскировке военной техники! — засмеялся летчик. — Молодец!..

Лес находился почти рядом, но усталость и бессонная ночь, помноженные на нервное напряжение, давали о себе знать. Прислонившись спиной к стене, Виктор тут же, кажется, заснул, опустив голову на грудь, — веки слипались сами собой. Алексей успел еще выпить большую кружку воды, которую ему вынес из хаты глухонемой, а после тоже примостился рядом с Виктором. «Минут десять-пятнадцать подремлю, — подумал он и посмотрел на циферблат наручных часов, стрелки которых показывали шесть утра. — Немцам понадобиться не менее часа, чтобы добраться сюда, если они все же выйдут на наш след… А мы к тому времени будем далеко… Вот только мотоцикл… Где его спрятать? Если его обнаружат фашисты, худо придется этому несчастному глухонемому… А он, видать, добрый малый…» — Алексей широко зевнул, прикрывая рот ладонью, как учила в детстве его бабушка: когда зеваешь, мол, то в тебя входит дьявол, поэтому или рот закрывай, или крести его, — лучше крести, так надежнее.

— Виктор, — толкнул лейтенант локтем товарища, — ты спишь?

— И да и нет, — сонно ответил Виктор.

— Знаешь, кого я вспомнил сейчас?… Аннушку!.. Как бы я хотел увидеть ее теперь, как перед смертью! — Виктор ничего не говорил, а только еле заметно кивал головой. — Врезалась мне в сердце эта девушка… Жив останусь — обязательно поеду к ней… Слушай, вот был бы феномен, если бы мы с тобой после войны в один день и в один час вернулись в Нагорное!.. Фантастика!..

Но Виктор уже не слышал лейтенанта. Ему снилась таинственная дверь, которую он почему-то боялся открыть, а когда все же открыл, оказался в незнакомом подземелье. Справа и слева, укрытые белыми, как ему казалось, простынями, лежали мертвые люди. Но Виктору не было страшно, он свернул вправо и оказался в небольшой комнате, где его кто-то невидимый предупредил: «Сейчас он придет». Виктор понимал, что придет дед по отцу, погибший молодым на войне, освобождая далекую Болгарию от турок. И он явился, призрачный, неуловимый взглядом. Но страха у Виктора не было. Задрожал он, когда опять же кто-то сказал, что теперь придет большой, то есть дед по матери, имевший высокий рост и умерший на девяностом году от роду. И снова явилась призрачная тень. Непонятный ужас заставил Виктора бежать из комнаты. Лежавшие по сторонам мертвецы вдруг поднялись и потянули к нему руки. Отбиваясь от преследователей, он добежал до двери и выскочил на свет. «Но ты еще к нам вернешься!» — услышал Виктор за спиной чей-то скрипучий противный голос.

Сон прочно обосновался и на ресницах Алексея, и он уснул. Но, как ему показалось, уже буквально через несколько секунд его растолкал глухонемой, громко и испуганно издававший непонятные хрипловатые звуки. Широко раскрытые его глаза отражали тревогу и страх, на лице была маска ужаса. Он показывал рукой на дорогу, ведущую к деревне. Тревога глухонемого тут же передалась летчику, он быстро вскочил на ноги и увидел, как к деревне приближаются два бронетранспортера, грузовик с открытым кузовом, набитым солдатами, и несколько мотоциклов впереди. Алексей стал будить Виктора как раз после того, как ему удалось вырваться из сплетенных рук мертвых:

— Вставай, вставай, немцы!

Виктор быстро вскочил на ноги, в глаза брызнуло солнце: вот он, этот яркий живительный свет!

У летчика сразу возникла мысль: не теряя времени, бежать в лес. Мозг его работал лихорадочно.

— Нет, нет, не успеть!.. Мотоциклисты догонят в два счета, поймают или расстреляют на ходу…

Оставалось одно — обороняться. Вдвоем они быстро сняли с коляски ручной пулемет, взяли автоматы и весь запас патронов, не оставили под стеной и карабины.

— Вон туда! — кивнул Алексей на низкорослый кустарник, росший метрах в сорока. — Подальше от хаты, немцы ее сразу же подожгут… К тому же нам потребуется хорошее обозрение… Кусты — самая подходящая позиция…

Глухонемой помогал им подносить в кусты оружие, патроны. Затем Привалов махнул ему рукой: уходи, мол, спрячься. Тот в нерешительности потоптался на месте, не зная, что делать дальше, беспомощно развел руками, понимая всю бессмысленность своего нахождения в этот момент у кустов, медленно поглядывая то на летчика, то на Виктора, которые уже легли в кустах и замерли в ожидании, то на мотоциклистов, поблескивающих на солнце касками, побежал и закрылся в хате.

— В хате спрятался, — проводил глазами глухонемого Алексей. — Нашел себе дот!.. Сгорит заживо, бедолага, или фашисты расстреляют…

Гитлеровцы, по всему видать, не знали точно, но могли догадаться, где конкретно скрываются убившие их солдат и угнавшие мотоцикл, и верно определили направление, в каком они уехали. Неожиданная встреча у реки дала свои результаты. В намерения гитлеровцев входило перетрясти деревню, подозреваемых допросить, если понадобится — расстрелять. Повадки оккупантов были досконально известны Алексею, и допустить, чтобы пострадали невинные люди, нельзя было даже ценой своего личного спасения. И он принял единственное в этих условиях верное решение: обнаружить себя и тем самым отвести смертельную угрозу от ничего не подозревавших жителей деревни, название которой он так и не узнал.

Едва только колонна поравнялась с ними, направляясь к крайним хатам, как Алексей и Виктор открыли по ней стрельбу. Немцы остановились. Все их взгляды были устремлены на вдруг ожившие кусты, обрушивавшие ливень пуль. Из кузова грузовика не выпрыгивали, а падали в страхе солдаты и зарывались носами в траву. Мотоциклисты развернулись и двинулись на огневую позицию Алексея и Виктора. Но после короткой пулеметной очереди летчика первый мотоцикл круто свернул в сторону и перевернулся на бок, подмяв под себя троих солдат. Мгновенно вспыхнул и второй мотоцикл, очевидно, пуля или целая очередь попала в бензобак и бензин загорелся, в отчаянии затрепетав высоким пламенем. Солдаты по приказу офицера, размахивающего пистолетом, стали подниматься с земли и, пригибаясь, обходить злосчастный кустарник, ставший для многих из них роковым. Но их по-прежнему встречали очереди из пулемета и автомата. Фашисты падали сраженные, до кустов доносились крики раненых. Живые снова падали на землю, их снова поднимал окрик офицера, прятавшегося за бронетранспортером, который развернулся и двинулся на кусты, грозно глядя на них черным оком орудийного ствола.

— Гранату бы! — скрипнул зубами с досады Алексей. — Из пулемета его не возьмешь…

Напрасно посылал очередь за очередью из автомата Виктор — пули отскакивали от брони машины, как горох от каменной стены. Бронетранспортер медленно двигался — видимо, тот, кто его вел, побаивался, что в кустах есть что-нибудь помощнее, чем пулемет и автомат, однако плевался огнем из своего пулемета, а затем из мелкокалиберной пушки, установленной в его башне. Снаряды ложились перед кустами, сзади, справа, слева. Алексей уже подумал, что фашисты мажут специально, чтобы взять их живыми.

— Давай поближе, еще трошки, подлюга, — в отчаянии суетился Виктор, молодыми зоркими глазами целясь в смотровое окно водителя бронетранспортера.

Однако он не успел нажать на спусковой крючок автомата. Черный узкий зев ствола пушки вспыхнул коротким пламенем, послышался неприятный свист, перемешанный с еще более противным шипением, и снаряд разорвался в кустах. И все на несколько секунд смолкло, потонуло во тьме. Виктор, оглушенный, как взрывом тола рыба в реке, без сознания упал лицом на автомат. Алексей негромко вскрикнул и, пытаясь подняться, перевернулся на спину. В последнее мгновение увидел он голубое бездонное небо, куда ему так хотелось взлететь, он даже хотел пошевелить руками, поднять и расправить их, как крылья, но не смог…


Буквально за две-три минуты до этого рокового взрыва в кустах Осташенков уже развернул на опушке леса свою сорокапятку, сам приник к прицелу и дал команду: «Огонь!» Прогремел выстрел, снаряд упал недалеко от бронетранспортера, но не остановил его.

— Глаз уже не тот, — пробурчал недовольно Павел Александрович. — Старею я, Коржиков, чтоб ты знал!..

Григорий Коржиков тут же молча плечом оттеснил в сторонку Осташенкова, сам взглянул в прицел, и пушка вздрогнула, подняв с земли пыль. На этот раз снаряд, вырвавшийся из нее, с яростью врезался в цель. Бронетранспортер закрутился на месте, и из него повалил черный дым.

— Молодец, Коржиков, ухохотал ты его! — вне себя от радости закричал Павел Александрович. — Так, так его, мать его!..

Коржиков быстро взял на прицел вторую машину, которая тоже после меткого выстрела как-то высоко подняла зад и уткнулась стволом в дорогу, потом повалилась на бок и заглохла.

— Ай да Коржиков! — опять не сдержал свои эмоции Осташенков. — Глаз — алмаз, чтоб вы знали! — крикнул он товарищам. — Молодец, Коржиков!

Немцы, не добравшись до кустарника, в панике стали пятиться назад и разбегаться. От леса раздались крики: «Ур-а-а-а!» На фашистов наводили страх не столько меткие выстрелы из пушки — такое бывало не раз, сколько люди чуть ли не в белых подштанниках, словно призраки, выбежавшие из леса и ринувшиеся на них. Многим гитлеровцам показалось, что это вдруг воскресли те, кого они расстреляли и повесили, чувствуя безнаказанность: ан, нет, приходится нести ответственность за содеянное злодеяние. Такое немцам даже в сказках в детстве не рассказывали «гросмутеры». Мистический страх усиливало и то, что призраки метко стреляли из немецких же автоматов и с непонятными криками «Мать-перемать…!» укладывали на далекую от Германии землю то Ганса, то Фрица, то еще какого-нибудь Рихарда. Неповрежденный грузовик, тревожно урча и дергаясь, как в лихорадке, развернулся и тронулся назад. Уцелевшие солдаты на бегу цеплялись за борта его кузова, пытаясь спастись от неминуемой смерти. Офицер, прыгнувший в кабину водителя, бил его кулаком в плечо и кричал:

— Шнель, шнель, шуфт! Партизанен!

И без того перепуганный водитель никак не мог понять, почему он негодяй, ведь не он же прислал сюда этих ужасных партизан, но перечить офицеру боялся — судорожно нажимал ногой то на газ, но на педаль сцепления, отчего машина дергалась и не набирала скорость. Наконец грузовик, словно почувствовав смертельную опасность, рванулся вперед, оставляля позади себя завесу из поднятой им пыли.

Когда схватка утихла и фашисты оказались далеко от «злой» деревни, мешочники впервые почувствовали себя бойцами Красной армии. Радость усиливалась тем, что погибших среди них не было. Но в кустах они увидели два трупа.

— Оказывается, их всего только двое!

— А сколько упокоили гадов!

— И сами головы сложили…

— Жаль парней!

Осташенков осмотрел Алексея: несколько осколков снаряда нанесли ему смертельную рану.

— По тужурке видно, что это летчик, — Павел Александрович пошарил в карманах убитого, но никаких документов или иных биографических сведений не нашел и удивился, ибо он не знал, что все бумаги, принадлежавшие летчику, остались у старосты, который передал их затем в немецкую комендатуру. — Ни имени, ни фамилии, — горько вздохнул Осташенков, — без вести пропавшим останется человек… Вот что плохо, чтоб вы знали! — Он еще повертел в руках тужурку, ощупал каждый ее сантиметр, нашел дырочку в подкладке, на всякий случай сунул в нее палец и нащупал скатанный в трубочку листок бумаги, развернул и довольный воскликнул: — Стоп! Еще не все пропало: Алексей Иванович Привалов… Ага, есть и номер его летной части!.. Предусмотрительным ты оказался, Алексей Иванович, молодец!.. Похоронить обоих надо как следует… Герои!..

— Александрович! — с сожалением в голосе сказал вдруг Коржиков, склонившись над телом Виктора. — Второй-то совсем… совсем молодой! — И вдруг крикнул изумленно: — Павел Александрович! Посмотрите, это же Виктор!..

— Какой Виктор? — не понял Осташенков.

— Ну, тот… мы у них еще квартировались… Он мне еще брюки подарил!.. Забыл название села… Ну, тот… хороший парень… Да, вспомнил: село, кажись, называется Нагорным… Точно Нагорное!..

— Село, может, и вспомню… Это какой Виктор?… Постой, постой… Званцов, что ли? — осенило Павла Александровича. — Ну-ка, — наклоняясь, вгляделся он в лицо Виктора. — Знакомый малец… Точно он! Куда же тебя занесло, а, сынок? Убили сволочи, мальчишку не пожалели… Виктор, Виктор!.. Поистине пути войны неисповедимы, чтоб вы знали… Это надо же, Коржиков!..

Подошел взволнованный Макухин, коснулся тыльной стороной ладони щеки Виктора, повернул его на бок, пощупал на шее пульс.

— Не причитай, Павел Александрович, это по мертвым голосят, а он живой… И раны никакой не видать… То-то гляжу, что лицом он на мертвеца не похож… Пульс есть!

— Ты не ошибаешься? — еще больше обрадовался и удивился Осташенков.

— Проверь сам, — Макухин еще раз приложил пальцы к шее Виктора. — Я же говорю: пульс в норме…

— Стало быть, взрывом оглушило парня, чтоб вы знали, — констатировал Осташенков. — Молодой, очухается!.. В кузов его, ребята… Да осторожней, — предупредил он, видя, как двое из группы бесцеремонно схватили Виктора за руки и ноги, — не бревно тащите, олухи!.. И еще… соберите все трофейные автоматы и боеприпасы к ним, они принадлежат нам по праву…

— А что с мотоциклом делать? — поинтересовался Макухин. — Вещь тоже трофейная и очень ценная, жаль фрицам его оставлять…

— Узнай, кто может на нем ехать, тому и отдадим, на нем можно троих вести…

— Александрович! — опять позвал Осташенкова увешанный немецкими автоматами Коржиков. — Там, — кивнул он головой в сторону немецких убитых солдат, — на одном фрице сапоги знатные, каблуки подбитые железяками и почти совсем новенькие… А твои ботинки давно каши просят… Ты какой-никакой, а все-таки… наш командир… Если автомат — трофей, то сапоги и подавно…

— Ни в коем разе, — резко прервал Коржикова Павел Александрович, — это все равно, чтоб ты знал, и есть мародерство, самое паскудное дело… Даже новенькие сапоги с железяками на каблуках, но с мертвого фашиста мне ноги натирать будут… Нет уж, доберусь до своих босичком, а там попрошу обмотки… Превосходная вещь — обмотки! Легко накрутить на ноги, зато в них легко и тепло, пятки не трут… Истинно солдатская обувь, чтоб ты знал, Коржиков!.. Гений тот, кто их придумал, — вы сказал свою точку зрения Павел Александрович, видя, как Коржиков мнется в нерешительности: уж больно, наверно, понравились ему сапоги. — Да, Коржиков, быть голым телесами — это большая нищета, но еще хуже, чтоб ты знал, нищие духом… В этом загадка нашей русской души… Не знаю, верно это или нет, но про сапоги с убитого гитлеровца позабудь… Плюнь и разотри!..

Подошел перепуганный прошедшим боем глухонемой. Павел Александрович решил было поговорить с ним, а тот только размахивал руками, поглядывая на Алексея (Виктора к тому времени уже унесли к машине), усиленно кивал в сторону фашистов, лежащих в различных позах на окровавленной траве и на пыльной дороге. После минутного раздумья Осташенков достал из кармана листок и, предпринимая все свое искусство общения, объяснил все-таки глухонемому, в чем суть дела: главное, надо было срочно похоронить погибшего летчика, а листок бумаги с его именем и номером части спрятать подальше, чтобы немцы, если вдруг станут делать обыск, не нашли его.

— Ведь неизвестно, что будет с нами и документами погибших, которые мы собрали, — объяснил он группе, и люди в знак согласия кивали головами. — А ты… — обернулся Павел Александрович к глухонемому, но, вспомнив, что беседа с ним не получится, жестами попросил его принести лопату и помочь похоронить летчика, а потом самому немедленно бежать в лес, ибо вернутся немцы, а они обязательно вернутся, — не сдобровать! Осташенков обхватил свою шею руками, мол, повесят! Глухонемой все, кажется, понял, хотя все время одной рукой поддерживал спадавшие латаные штаны, подпоясанные веревочкой, и, казалось, глупо улыбался. — На, — подал Осташенков ему листок с данными о Привалове и жестом объяснил, что его надо спрятать.

Глухонемой сжал листок в кулаке.

Уже будучи далеко от места схватки с немцами, на коротком привале Павел Александрович увидел в руках Чугункова немецкую фляжку со спиртным и плитку шоколада. От шнапса он отказался наотрез, но приказал дать глотнуть раненому лейтенанту Герасимову.

— Для поддержания его жизнестойкости, — объяснил он. — На фронте перед атакой, чтоб вы знали, не зря дают по сто граммов водки: и смелости прибавляет, и, если ранят, терпеть боль помогает…

Виктор еще не пришел в себя, но уже стал шевелить губами и все громче и громче произносить какие-то непонятные слова. Его губы высохли, и он попросил напиться. Павлу Александровичу подали большую жестяную кружку с водой. Он высоко поднял ее, давая понять, чтобы его выслушали, и все притихли в ожидании: что скажет на этот раз признанный ими лидер.

— Хотя это не водка, а вода, но я представляю, что это наша, родная, сорокаградусная… — Не успел он закончить фразу, как к нему потянулись руки с фляжками, в которых плескалось спиртное, но он сморщился с таким презрением, что фляжки быстро вернулись опять в карманы мешочников. — Водка — да, а шнапс — не для моего теперешнего тоста, братцы… Хотя Коржиков сегодня в бою меня и опозорил, я до сих пор краснею от стыда, чтоб вы знали, однако я поднимаю бокал, то есть эту нелепую кружку, найденную здесь, в лесу, за него, за Коржикова! Мы имеем радость присутствовать при рождении назло врагам меткого наводчика сорокапятки… Два выстрела и два пылающих фашистских бронетранспортера — это вам не фунт изюма слопать! У меня даже во время действительной на учениях так не получалось — мазал! — И он большими глотками выпил воду.

Другие слегка побаловались шнапсом и закусили кусочками шоколада.

Ближе к Воронежу, куда докатилась огненная лавина войны, группа Осташенкова под прикрытием ночной темноты попыталась прорваться через линию фронта, но не тут-то было. Хотели оставить в лесу грузовик, мотоцикл, а пушку, ящик со снарядами, раненого лейтенанта и еще находящегося в бессознательном состоянии Виктора перенести через немецкие окопы незаметно, приготовив для этого кинжалы, снятые с поясов убитых немецких солдат. Хотя на этом участке гитлеровцев оказалось негусто, однако преодолеть их позиции тихо не удалось. Пришлось ввязаться в перестрелку. Застрекотали автоматы, ручной пулемет, заухала пушка.

Частая стрельба за неширокой и мелководной речушкой подняла на ноги бойцов стрелкового полка Красной армии, удерживающих рубеж на этом месте фронтовой линии.

— Свои прорываются, товарищ майор, — сообщили разведчики командиру полка майору Выходцеву. — Что делать будем?

Петр Васильевич Выходцев, пятившийся под напором войск вермахта от самой границы на восток, хорошо осознавал, что такое оказаться в окружении и потом с боем прорывать кольцо, сам бывал в подобной ситуации и не чаял остаться в живых. Недолго раздумывая, силой взвода он решил помочь неизвестным бойцам вырваться из окружения. Завязался бой. Ночную тьму озаряли вспышки снарядов и гранат, пронизывали строчки трассирующих пуль. Взвод быстро перешел реку, благо вода в ней не доходила до колен, и тем самым дал возможность группе Осташенкова спастись от неминуемой гибели. Более того, через мелководье переправили грузовик, мотоцикл и пушку без осложнений.

Радость переполняла сердца вчерашних мешочников (таковыми они теперь себя не считали), а со стороны красноармейцев не было предела удивлению, когда они увидели небольшую группу людей, одетых черт знает во что, но вооруженных трофейными автоматами, ручным пулеметом и сорокапяткой, которые не дрогнули и попытались самостоятельно прорваться через вражеские окопы и выйти к своим. Майор Выходцев, высокого роста, всегда подтянутый, видевший за время своей военной службы такое и столько, что иному хватило бы на всю жизнь, с трудом сдерживал эмоции, крепко пожимал руки бойцам удивительной группы и внимательно заглядывал каждому в глаза, пытаясь разглядеть в них тайну мужества и стойкости, однако глаза их излучали лишь одно — радость!

Не успела группа сдать трофейное оружие, грузовик с пушкой и мотоцикл, как в часть приехал сотрудник особого отдела капитан Выродов. Это был человек с близко посаженными по обе стороны тонкого удлиненного носа черными глазками, тонкими губами и выдающимся вперед подбородком, совсем не военного склада, среднего роста. Он уселся в небольшой отведенной ему штабом комнатушке местного сельсовета и стал по одному всех вышедших из окружения допрашивать: кто такие, откуда, почему оказались в тылу немецко-фашистских войск, почему позорят Красную армию своей затрапезной одеждой. Особенно долго задавал вопросы Осташенкову, справедливо увидев в нем главного в группе.

— Товарищ капитан, чтоб вы знали, я лично ручаюсь за каждого… — Павел Александрович вдруг осекся, на секунду задумался: как сказать — красноармейца или мешочника, но тут же нашелся и произнес: — …товарища, который пришел со мной…

— Он ручается! — саркастически ухмыльнулся Выродов, пронизывая Осташенкова острым подозрительным взглядом. — А кто ты? Еще разобраться надо…

— Разбирайтесь! — несправедливость и обида словно острым ножом прошлись по сердцу Павла Александровича. — Я весь тут как на ладони, прозрачен, как стекло…

Фразу эту он произнес, когда в комнату вошел командир полка.

— Что разбирать-то, капитан? — возмутился Выходцев. — Побывали бы вы в их шкуре!..

— Я всегда готов надеть на себя любую шкуру, Петр Васильевич, — поднялся из-за стола Выродов, поправляя ремень на тощем животе. — Я не из робкого десятка… Пошлют… куда угодно — приказ выполню точно и в срок!..

— Я в этом не сомневаюсь, Владлен Зиновьевич, но этим людям отдохнуть надо, а вы со своими подозрениями…

— Обязанность моя такая, товарищ майор, — уже примирительным тоном сказал Выродов и снова уселся за стол. — Время такое!..

— Им награда положена, а не допрос… Хватит их мучить, им и так судьба отвалила столько, что на всю их жизнь с большим остатком хватит!..

— Если вы так считаете… — пожал плечами Выродов. — Ну что ж, вы и берите ответственность за них на себя, Петр Васильевич. — Капитан спрятал блокнот в полевую командирскую сумку и встал с места. — Я так и доложу …

— Беру, беру, — махнул рукой Выходцев, давая этим понять, что проверка бывших мешочников завершена.

После этого Павел Александрович сдал в штаб полка документы, удостоверяющие личности погибших под бомбежкой, тоже окруженцев, оказавшихся поневоле на оккупированной территории, искренне пожалев, что оставил у глухонемого записку с данными о летчике Привалове. Но тут же успокоился, подумав, что Виктор, когда придет в себя, расскажет, кто такой Привалов. А затем обратился к Выходцеву с просьбой оставить группу в полку.

— Нам бы только чуток подкормиться, хотя и нежирными солдатскими харчами, и приобрести божеский вид, — посмотрел он на свои почти совсем развалившиеся ботинки, из носов которых выглядывали голые пальцы ног. — И самое главное, товарищ майор, не отбирайте у нас сорокапятку, мы с нею уже сроднились… И она ведь тоже была в окружении, под сильной бомбежкой, но не сдалась на милость фашистам… Два бронетранспортера с двух выстрелов, чтоб вы знали, уничтожила!..

— Будем решать, — ответил Выходцев, хотя знал, что сможет удовлетворить просьбу Осташенкова: в полку катастрофически не хватало людей, каждый человек был на вес золота, и ему, конечно же, командование дивизии разрешит зачислить пришедших в строй полка.

Наконец пришел в себя Виктор. Он с нескрываемым удивлением рассматривал лица Осташенкова, Коржикова, Макухина и Чугункова, будто они не уходили тогда из Нагорного. Ему казалось, что видит он их во сне: вот проснется и… никого! Но это была явь. Осташенков и Коржиков, перебивая и дополняя друг друга какими-то подробностями, рассказали, где его нашли, в каком состоянии, как везли до линии фронта.

— Вы вдвоем столько зверья в зеленой форме наколотили! — смеялся от удовольствия Коржиков. — Герои, ей-богу!

— А где Алексей Иванович? — встревожился Виктор.

— Погиб твой друг, — сокрушенно вздохнул Павел Александрович, — чтоб ты знал… Царство ему Небесное, — с оглядкой на дверь санбата прошептал он.

Виктор вспомнил, как они расстреливали в упор гитлеровцев, как взорвался у кустов снаряд… А потом — провал в памяти…

— Где его похоронили? Алексея Ивановича?

— Там же, — ответил Осташенков. — Вот второпях не спросили даже, как называется та деревня… Извини, но некогда и не у кого было спросить… Впрочем, что-то такое я мельком слыхал, не помню, кто-то сказал… Название деревни вроде на сад похоже. Может, Садовая? Я лично встретил там одного жителя, и то глухонемого, а что от такого добьешься…

— Да! — оживился Виктор. — Я помню, был там глухонемой…

— Но ты не волнуйся, — успокаивал Виктора Павел Александрович, — похоронили мы летчика, чтоб ты знал, честь с честью, как положено герою…

Проводить раненого лейтенанта в госпиталь пришла вся группа. Сидя в крытой брезентом грузовой автомашине, пока она еще не была заведена, Герасимов сердечно благодарил своих спасителей.

— Без вас мне был бы каюк… Так в лесу бы и остался… Теперь бы волки жрали…

— Выздоравливайте, Андрей Петрович, побыстрее и возвращайтесь, — серьезно просил Павел Александрович. — Привыкли мы к вам…

— Спасибо, спасибо! — махнул рукой лейтенант.

Машина тронулась.

— Пишите! — крикнул Коржиков вдогонку автомобилю.

— Пишите, а куца? На деревню дедушке, — усмехнулся Павел Александрович. — Мы сами еще не знаем, куда нас определят, в какую часть, только бы не в ту, о какой спит и мечтает особист капитан Выродов. — Он сочувственно посмотрел сослуживцев, столько лиха перенесших вместе с ним. — Сколько мы выстрадали и… за эти страдания понести кару… — Но вдруг он повеселел, посмотрел на листья деревьев, кое-где уже заметно поржавевшие. — Скоро осень, а у меня и без холодов ревматизм, спины иной раз не разогнуть, и ноги зудят, особенно на перемену погоды… Как барометр они у меня… Пойду найду кого-нибудь по хозяйственной части и потребую обмотки… Душу вытрясу, а обмотки добуду, чтоб вы знали…



Внимание!

Текст предназначен только для предварительного ознакомительного чтения.

После ознакомления с содержанием данной книги Вам следует незамедлительно ее удалить. Сохраняя данный текст Вы несете ответственность в соответствии с законодательством. Любое коммерческое и иное использование кроме предварительного ознакомления запрещено. Публикация данных материалов не преследует за собой никакой коммерческой выгоды. Эта книга способствует профессиональному росту читателей и является рекламой бумажных изданий.

Все права на исходные материалы принадлежат соответствующим организациям и частным лицам.



Оглавление

  • Николай Ильинский Рассвет сменяет тьму
  • Роман-эпопея
  • Книга первая Обагренная кровью
  • Родимые пятна прошлого
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  •   V
  •   VI
  •   VII
  •   VIII
  •   IX
  •   X
  •   XI
  •   XII
  •   XIII
  • Семья Званцовых
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  •   V
  •   VI
  •   VII
  •   VIII
  •   IX
  • Дни испытаний
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  •   V
  •   VI
  •   VII
  •   VIII
  •   IX
  •   X
  •   XI
  •   XII
  •   XIII